Мрачный дебют

NC-17
В процессе
14
Anna Shimotsuki соавтор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 50 страниц, 27 200 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
14 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник

Писанное грязью

Настройки
      Не привязывайся ни к чему, ибо ничтo на земле тебe не принадлежит, а даётся лишь нa время.       Как под звук колыбельной трели, как журчание ручейка в самую тёмную, самую непроглядную, с крутящейся вверх-вниз луной ночь звучат хором голоса. Один звонче, другой тише, густой, льющийся, с паузами и содроганием. Всё играется, выскальзывает из кулака, вертится-вертится-вертится, жужжит жужелицей, плачет сойкой и тянется по дуге радуги. И трубы кряхтят, взрываются, надрываются, выбрасывают пленный воздух. Его тут же хватает железной рукой, с насадками на пальцах, запах лампадного масла, растопленного со свечами из пчелиного воска. И только ладан на закромах сознания переливается.       Песнопения во время службы всегда помогают покинуть рутинную обыденность и утонуть в обстановке, в толпе вокруг, в словах молитвы, в запахе и гармонии. Эндрю нравились службы в этой церкви, несмотря на то, что половина его жестов была «неправильной», что слова, срывающиеся с его губ тихим, затаённым шёпотом были исключительно на немецком, а земля под ногами и вовсе горела. Она словно гнала его отсюда, напоминала, где его место, где его Господь. Здесь не было его Бога — тот лик, которому поклонялись люди, обступившие его, был строгим, требовал следовать правилам и выгонял каждого, кто ему не угоден. Бог Кресса любил всех, даже этих людей — рабов неправильного учения, мучеников и невинных. Тех, кого запятнали, кому навязали, кого били плетьми за непослушание… его Бог любил всех и не держал зла даже на тех, кто прикрывался святым, кто приводил в исполнение кровавые и клевещущие расправы.       И потому, бормоча под нос иную молитву, сжимая в ладонях дорогой сердцу и уму крестик, Кресс не просил чужого Бога принять его в свои объятия и простить за «слепоту», нет. Он молил своего Бога о здравии людей вокруг него, молил провести их в этот день со светлым наставлением на труд и упорство. Он не просил за себя, не потому что гордыня была грехом, и за жертвенность ему бы уготовили место в Раю, а потому что не умел. Всю свою жизнь Эндрю просил за кого угодно, но не за себя. За мать, за других воспитанников, за упокоенных и своих близких друзей. Он складывал ладони — с нашитыми на них плашками-мозолями, с увитыми тонкими венами пальцами — и молился своему покровителю за голодающих, бездомных и безродных, за больных физически и несчастных душевно.       Колокол громом прокатывает свой звон по стенам, от высокого потолка до витиеватого деревянного пола, проносится через всё тело, от макушки до пят, и застревает глухой трелью под челюстью. Сглотнуть дребезжащий звук не получается ровно так же, как и сдержать болезненные короткие слёзы. Эндрю забывает шёпот вместе с молитвой в тот момент, когда пастор прекращает чтение, а прихожане медленным строем — словно на похоронах, — встают с натёртых лавок и движутся к закрытым доселе дверям. Кресс, как обожжённый, прячет крестик под могильной робой и вытаскивает из пояса перчатки. Он нервно запихивает дрожащие руки, поправляет взмокшие за время службы тонкие белые волосы так, чтобы скрыть подслеповатые глаза, и осторожно, сгибаясь под рост толпы, вываливается из церкви.       Шумный, прерывистый дождь вымачивает, проглатывает и сплёвывает длинные пряди, бледную кожу и заштопанную одежду. Он холодит щёки, крутит болью зубы и рисует под ногами грязные, пузырящиеся лужи. Одна за другой, и маленькие озёрца превращаются в нечто большее, что путешественники называли морями, океанами! Они искрятся узкими водоворотами, взрываются, стоит шустрым каплям разбиться…       Эндрю движется вместе с дождём — сперва медленно, осторожно обходя скользкие лужи и намокшие камни, но тут же ускоряя шаг, когда небо рассекает залп молнии. Он бежит, спотыкаясь, сжимая ладонью к груди деревянный крестик и едва различая дорогу перед глазами. Кресс крутит пятками на повороте, хватается рукой за склизкий заборчик и, рассекая жухлую, побитую дождём траву под ногами, движется по давно растоптанной тропинке. Он едва застревает в набухшей земле, поскальзывается на мелкой гальке, но прыгает, надрывая стопу, на деревянное крыльцо.       Дождь барабанит по деревянной крыше навеса, плачет горькими каплями в растущие и вьющиеся ужами лужи, пока Эндрю переводит дыхание. Сердце в его груди горячее, шумное, оно быстро-быстро-быстро мечется меж передних и задних рёбер. От него, такого неспокойного, даже звенит связка ключей…       Крессу хочется переступить порог собственного маленького домика, поскорее растопить печь и сбросить с себя мокрую, нуждающуюся в стирке одежду, но не может. Подслеповатые глаза замечают быстро приближающуюся фигуру, а разгорячённый мозг не успевает допустить ни одной правильной мысли.       Внезапный, беспричинный, окутанный объятиями свирепой природы страх проникает под кожу, словно трупные черви, намеренные выесть своё «лакомство». Эндрю задерживает дыхание, вжимает деревянный крестик в грудь до боли и жмурится, пока… — Здравствуйте, мы с Вами… очень давно не виделись.       Небо не разрывается ещё одной молнией, сопровождаемой коварным раскатом грома. В этот миг все звуки вокруг пропадают, но стоило Крессу раскрыть веки и столкнуться со знакомым, смуглым лицом с широкими бровями и горящими исключительной добротой голубыми глазами, как страх схлынул вместе с потом.       Мужчина выдыхает, а бескровные тонкие губы тянутся в лёгкой, честной улыбке. — Здравствуйте, мистер Субедар. Вы меня… немного напугали своим появлением. — Прошу меня за это простить, — виновато улыбается детектив, пока снимает козырку и выжимает её, выведя руки из-под навеса. — Я бы хотел сказать, что явился к Вам касаемо моего письма, но в этот раз меня призвала служба. Думаю, Вы и сами понимаете, о чём пойдёт наша с Вами беседа. — О смерти мистера Лоренца, — кивает Эндрю и наконец опускает руку с саднящей груди, чтобы потянуться к железному кольцу с ключами, отыскать нужный, вставить его в замочную скважину. — Пройдёмте быстрее, наши с Вами обязанности не терпят болезней.       В стареньком домике с местами побитой черепичной крышей никогда не было тихо в дождь: окна отзывались барабанящей дрожью, а местами подгнивающие доски хлюпали редкими каплями, что лениво падали с потолка в подставленные тарелки и вёдра. От чугунной, маленькой печки шло не только тепло, но и треск горящих в ней поленьев. На железном, вмонтированном вручную для большего жара, листе с тихим бурлением грелась кастрюлька с водой. Половицы скрипели под длинными шагами. Лязгало ведро, в которое выжимались мокрые одежды. Казалось, что даже у воздуха была какая-то своя особенная шумная мелодия, объединяющая все шипения, хрусты и дребезжания.       Эндрю тянет шнурок над чугунной плитой и осторожно, контролируя расстояние, накидывает промокшие вещи, среди которых оказывается не только его накидка, но и пиджак детектива. — Простите мне мою нерасторопность, — начинает Кресс, когда поворачивается к своему гостю, но Наиб лишь поднимает ладонь, так и говоря без слов: «Не стоит». — Служба — дело небыстрое. К тому же, я всё равно не собирался сегодня навещать кого-то, кроме Вас, — Субедар осторожно, пользуясь ранее выданным разрешением, опускается на единственный стул и переводит глаза на стену ливня за окном, чтобы не смущать Кресса своим пытливым взглядом. — Даже Луку?       Наиб замирает и вновь, словно предвидя, поднимает ладонь, чтобы могильщик не начал неловко извиняться за свою бестактность.       Они виделись, наверное, в четвёртый раз за всё то время, что знали Луку. Два раза по работе, во время знакомства, организованного Бальзой, и вот сейчас, когда речь вновь должна пойти о нём. Оба не видели той черты, обозначающей их близость в разговоре, важность их статусов и используемых формальностей, но знали… казалось, никто не знал так много о «незнакомце перед собой», как эти двое. Эндрю из писем, Наиб — из личных разговоров до раннего утра, когда тёплая постель постепенно остывала…       Они не знали личных секретов и каких-то излишних интимных подробностей, но назвать их друзьями можно было без натяжки. Жаль, что рядом с их «дружбой» всегда хвостиком плелась противная грубая работа. — Как его адвокат, я имею право посещать его вне зависимости от распоряжения свыше. Но… думаю, Вы и сами понимаете, что частые посещения не помогут моей работе, если главный «подозреваемый» ничего не помнит. Поэтому… я бы хотел навестить его как можно скорее до того момента, как его отправят в тюрьму, но вынужден быть здесь, — у Наиба и самого сводит скулы от прочитанного регламента, и потому, за коротким речитативом следует немного нервный, осторожный вопрос, — я могу у Вас закурить? — Конечно, только курите ближе к окну: я ещё не утеплял ставни к зиме, поэтому дым через них будет проходить быстрее.       Субедар вновь кивает, пока вынимает трубку, а вместе с ней и коробочку с табаком. Он пытается нащупать в нагрудном кармане свёрток со спичками, но только цыкает языком, когда понимает, что оставил его дома. Однако, детектив не успевает расстроиться, ведь перед ним оказывается короб с длинными спичками и алюминиевая миска-пепельница. Мужчина быстро благодарит своего друга, набивает трубку и втягивает терпкий дым, соблюдая пару коротких интервалов, чтобы раскурить табак. Всё так же наблюдая за шумной завесой дождя, Субедар продолжает хрипеть немного уставшим от будничной суеты голосом: — На самом деле, мы с Лукой планировали зажить вместе после того, как мистер Лоренц представил бы в свет своё новое изобретение. В тот вечер Лука отправился к нему, чтобы рассказать об этом, ведь, как Вы знаете, всё это время он был на попечительстве у Лоренца. Уверен, будь Лука сейчас с нами, а Альва жив, Вы бы узнали о нашем переезде в числе первых и в совершенно другой обстановке, но… к сожалению, я вынужден рассказывать факты в том порядке, в каком они попали ко мне на руки.       Кресс осторожно поворачивается на своего собеседника, когда тот решает поделиться сокровенным, и так же неуверенно отворачивается к деревянному комоду с посудой, чтобы достать из него две кружки. Следом Эндрю вынимает квадратный, стянутый тканью снаружи и бумагой внутри свёрток, в котором он хранил давно купленный травяной чай. Он осторожно отламывает два кусочка — один побольше, второй поменьше — и кладёт их в кружки, тут же заливая нагретой водой.       Могильщик немного нервно сглатывает и поднимает одну из кружек, чтобы переставить её на стол, рядом со свободной рукой детектива. — Благодарю. — Я добавил Вам побольше трав, чтобы вкус был глубже. Только вот, у меня не водится сахару, и потому простите, — Кресс виновато улыбается, прикладывая ладонь к груди, когда Субедар лишь коротко усмехается и качает головой. — Не беспокойтесь о такой мелочи. В армии — и тем более на войне, — не знают ни сахару, ни соли. Только привкус пороха, — Наиб затягивается и ведёт указательным пальцем по ободку кружки, пока его собеседник быстро смеётся в ответ и возвращается к свёртку с чаем, своей кружке и всё ещё бурлящей кастрюле.       В просторной комнате, поделённой на неравные части куском шторы, закрывающей кровать, повисает короткое молчание. Оба настолько резко погружаются в свои собственные заботы, что казалось, все прочие звуки решили отойти на второй план. Вот и дрова уже не трещат так громко, и дождь не барабанит по крыше и окнам так яростно… явней стали только запахи. И травяной чай, и сырые пятна на деревянном потолке, и жирная грязь, прилипшая к подошве сапог, оставленных подле двери. — Вы хотели ведь расспросить меня о дне похорон мистера Лоренца? — спрашивает Эндрю, когда заканчивает хозяйничать и сжимает в своих сухих бледных ладонях горячую кружку. — Да, о нём. Я уже знаю, что Вы занимались только приготовлением места и слежкой за процессией, а не принимали прямое участие. Я не смог присутствовать в тот день из-за службы, поэтому вынужден узнавать информацию от других людей. Всё прошло спокойно? — Похороны — не самое приятное мероприятие, особенно, когда дело касается близких людей. Но могу заверить, что никто не попытался прервать процессию, — Кресс замолкает, чтобы подслеповатыми глазами отыскать в комнате самодельный табурет, и подставляет его к столу, отпивает немного чая. — Людей в тот день было немного, но больше, чем на смерти обычного человека. К сожалению, я не знаю всех имён и не запомнил всех лиц, но могу сказать, что ожидал увидеть мистера Бальзу — Германа, отца Луки. Однако, он не явился ни в день похорон, ни до сих пор. — Насколько мне известно, мистер Бальза отправился в длительное путешествие после ссоры с Лукой, когда он отказался возвращаться домой, — осторожно перебивает Наиб и лишь теперь переводит глаза на собеседника. Он затягивается и выпускает дым в сторону окна, после чего вынимает из внутреннего кармана небольшую записную книжку с привязанным к ней на шнурок карандашом. — Это известно и мне. Скажу более, Лука просил у меня совета незадолго до ссоры с отцом. — И что Вы ему посоветовали? — Выбрать то, что ему близко к сердцу. Самопожертвование во имя счастья других не всегда ведёт к счастью собственному. Лука — крайне талантливый и страстный молодой человек, и тратить свою молодость на брак, построенный на чём-то, кроме любви, было бы… потаканием чужому эгоизму. Родители приводят детей в этот мир, чтобы показать им всё лучшее и помочь передать это лучшее своим потомкам. Мистер Бальза… возможно, он хотел показать Луке счастье семейной жизни, но я не считаю насильную женитьбу лучшим примером. Поэтому Ваши отношения мне импонируют более прочих: они построены на принятии и уважении — чувствах, которые Бог вложил в наши души и умы самыми первыми.       Субедар не отводит глаз, а когда человек перед ним стыдливо роняет взгляд в пол, понимая, что он увёл их разговор в совершенно другую степь, и вовсе расслабленно улыбается. Таким же был Лука: уверенным в своих увлечениях и простым до принятия других. Он легко сходился характерами со всеми, кто его окружал, даже если человек был резким и грубым. Единственным, с кем Бальза так и не смог построить дружелюбных отношений, оставался родной отец, но и по ним Лука никогда не тосковал. Всегда можно починить то, что ты сломал, даже человеческое сердце. Главное, осознать это и опередить того, кому ты причинил боль. — Были ли на похоронах люди, чьи имена Вам известны? — Признаюсь честно, не уверен. Я точно помню, что на процессии были мистер Дезольнье и доктор Карл. Обычно, фотографов не приглашают на погребение, но и мистер Дезольнье прибыл в тот день без своего оборудования. Доктор Карл был в сопровождении своего наставника. Я не знаю, о чём был их диалог, но они долго шептались. — Вероятно, о трупе. Мистер Лоренц, как сказано в отчётах, получил серьёзные травмы во время пожара, и потому хоронили его в закрытом гробу. — Да, гроб был очень грубо заколочен ещё перед процессией, и я даже могу сказать, кем, если это имеет значение. — Значения не имеет, но я всегда готов выслушать Ваши жалобы, — улыбается детектив и наконец разворачивает записную книжечку, чтобы начать записывать поступающую информацию. — Благодарю. Это был мистер Стоун, либо его подмастерье. Такое небрежное отношение ко сну покойного… только в их конторе гробы с изящной лакировкой и небрежными швами. Советую Вам задуматься на их счёт уже сейчас, чтобы после смерти не тревожиться о такой мелочи. — Надеюсь, к моменту моей смерти мистер Стоун уже будет лежать в сколоченном для самого себя гробу. — Пожалуй.       Наиб усмехается и делает пометку о гробовщике, тут же возвращаясь к их маленькому допросу: — Я правильно понимаю, что в остальном на похоронах присутствовали люди высоких чинов? В отчётах указаны некоторые фамилии, и среди них даже есть те, кого подозревают в убийстве. — Так Вы отрицаете факт, что убийство было совершенно Лукой? — Конечно. Лука скорее убил бы себя, чем своего… второго отца, если их отношения можно таковыми назвать, — Субедар затягивается и откладывает трубку, чтобы притронуться к чаю. — И то верно, — пожимает плечами Кресс и ведёт от ободка кружки до её донышка, ненадолго зависая. — Я не знаю всей знати в лицо, но уверен, будь убийца среди толпы, он бы не чувствовал себя спокойно. Нужно иметь серьёзную выдержку, чтобы заявиться на похороны того, кто погиб от твоей руки.       Они переглядываются, и детектив согласно кивает. Побывав на войне, он успел увидеть множество ужасов, которые до сих пор преследовали его в кошмарах, и о которых временами напоминала травма. И уже тогда Субедар понял, что убить другого, живого человека не так просто: у него тоже за спиной была ждущая и любящая его семья, а ум так же затуманен «праведной целью». Они были врагами не по своей воле, и потому наслаждаться чужой смертью… мог только психопат. — Однако, помнится мне, среди прочих скорбящих была одна дама. Я не разглядел лица, и никто другой с ней не заговорил. Помню лишь, что она спрашивала Вашего начальника, где сейчас находится Лука и его отец. Кажется, у неё было какое-то дело к ним. — Вы помните, как она выглядела? — Наиб вновь отпивает чай и пару раз стучит грифелем карандаша по развороту в блокноте. — Да, на ней была широкая шляпка с сеткой — причина, по которой я не увидал лица, — волосы были собраны в короткую причёску. Наряд на ней был необыкновенный для наших мест — брючный, почти мужской, но с женским запахом и расшитый драгоценными камнями. Она выглядела… как артистка. Бесспорно, красивая женщина при всех своих… странностях. Она ещё пару дней приходила на кладбище и просто глядела на могилу, ничего не говоря. Только в последний свой визит она пришла с букетом, перевязанным крестиком. Таким… диковинным… я мало знаю о различных культах, но знаю, что Бог не един, и каждый из нас сам выбирает во что уверовать. Когда дождь закончится, я могу проводить вас к могиле: я ничего не трогал с тех пор, ведь неуважение к чужому Богу равняется неуважению к своему, — Эндрю вновь осекается и уже хочет начать извиняться, как пересекается взглядом с детективом.       Субедар лишь по-доброму улыбается, шуршит карандашом по бумаге ещё пару строк и откладывает его, возвращаясь к курению. — Я буду благодарен Вам, ведь со дня похорон я так и не посетил место упокоения мистера Лоренца. Правда сегодня я совсем позабыл про цветы: сами понимаете: работа иногда выбивает все нужные мысли.       Наиб опускает уголки губ и закрывает записную книжку, но пока не убирает её в карман. Он глядит в окно, на медленно стихающий дождь, который ещё пару мгновений назад градом сыпался с небес, и думает о том, что до своего агентства ему стоило бы поймать повозку. Не потому что он боялся испачкаться или простыть — прожив в полевых условиях, ты перестаёшь опасаться таких «мелочей», — а потому что время неумолимо убегало сквозь его пальцы не песком — водой. Казалось, вот он жмёт пальцы друг к другу, давит костяшками на ладонь, а спасительного глотка оказывается всё меньше и меньше…       У Наиба мало времени. Было и есть. Иногда в нём плескалась уверенность, что он вообще ничего по жизни не успевает — только попадает в неприятности и схватывает различные болячки. Но если во все прочие разы его головной болью был только он сам, то в этот раз медлить не позволяет сердце. Он просто не простит себе, если споткнётся на своём пути к разгадке, и голова Луки безжизненно склонится раньше, чем он найдёт доказательства его невиновности.       Каким же детективом и отважным служителем порядка он будет после ещё одной крупной неудачи? — Я бы…       Субедар дёргается на тихий голос и следит глазами за тем, как Кресс осторожно ведёт большими пальцами обеих рук по ободку кружки, словно пытался его согреть теплом своего тела. Выдержав короткую паузу, которую пытался вставить в качестве увертюры к новому диалогу, мужчина осторожно с некой толикой грусти продолжает: — Я бы очень хотел навестить Луку, пока его не заключили под стражу, но уверен, меня просто не допустят, — немного грустно тянет Эндрю, чувствуя на себе уверенный взгляд и немного сутулясь, из-за чего длинная белая рубашка тянется вверх, оголяя бледную кожу над поясом пижамных брюк. — Я могу постараться выпросить для Вас разрешение, но не могу обещать, что оно будет. — Думаю, будет лучше, если Вы передадите ему письмо от меня. Личная встреча — приятное дело, но уверен, ни Вы, ни я, ни Лука не хотели бы тешить себя напрасными надеждами в ожидании ответа свыше.       Детектив поджимает губы и согласно дёргает головой. — Моё письмо к Вам… — Простите, я всё ещё не читал его. В день, когда я узнал о смерти Альвы, у меня словно… всё внутри перевернулось. Я молился за Луку весь тот оставшийся день, а потом, сами знаете, разговоры о похоронах, извещение о допуске к процессии, подготовка и день погребения… после него тоже было дел невпроворот… но если это срочно, я могу прочитать его сейчас, оно лежит в моём сундуке со всеми документами… — Это не к спеху, но мы могли бы обсудить его содержимое, пока я ещё здесь. Не могу знать, когда мы с Вами сможем встретиться вновь, — вежливо парирует Наиб, наконец докуривая шашку табака в трубке и высыпает её остатки в импровизированную пепельницу. — Тогда прошу пару минут, оно должно лежать сверху.       Детектив спокойно качает головой в ответ и лезет рукой за пазуху, но не в пустой внутренний карман, а к платку, держащемуся на булавке. Субедар отцепляет сложенный треугольником кусочек ткани и начинает протирать им трубку, позволяя Крессу без спешки и давления отыскать конверт и прочитать его содержимое.       И пока стихающий дождь ласково лизал черепки крыши, нежно постукивал по окнам и булькал в набухающих лужах, Наиб осторожно, как давно привык, натирал и стаммель, и мундштук, а Эндрю, щуря глаза, складывал витиеватые буквы в слова. Он обвёл большим пальцем доброе «Дорогой мистер Кресс», словно в этом жесте пытался отразить то же уважение к пишущему, какое проявляли к нему, скользнул по смущённому «Уверен, моя просьба покажется Вам странной» и утонул в длительной, извиняющейся и просящей не воспринимать детектива за сумасшедшего подводке, чтобы в конце, затаив дыхание, наткнуться на такую… светлую мольбу о помощи…       Кресс быстро поднимает глаза на своего гостя, и тот, словно почувствовав это, обращает свой взгляд вслед, улыбается одними морщинками возле губ. — Вы… Ваши намерения серьёзны? — Более чем… правда… не уверен, что смогу доказать это в ближайшее время… понимаете, я…       Сквозь шум дождя, как от ружья… нет, как от пушки, раздаётся громкий внезапный крик, обрывающий их диалог и стихающий по мере приближения к двери. Дребезжащие слова так и множатся, не разбиваясь ни об ветер, ни об гудящий дождь: — Мистер Кресс! Мистер Кресс! Эндрю! У меня к Вам!..       Всё затихает вместе со звуком падения и всплеска. Будь Наиб или Эндрю более равнодушны, то так бы и оставили внезапного нарушителя за дверью до тех пор, пока он не постучится, но могильщик, словно зная человека по ту сторону, резко откладывает распечатанное письмо на… всё ещё работающую плиту и двигается в сторону двери, чтобы распахнуть её.       Мокрым, испачкавшимся в грязи по грудь, сидящим в луже, но державшим над головой кожаную сумку с письмами был Виктор. Лицо юноши покраснело не то от волнения, не то спешки. Оно смешало в себе и беспокойство, и раздражение, и даже радость от долгожданной встречи, одарив могильщика счастливой улыбкой. — Мистер Кресс, у меня к Вам срочное извещение!       И если до этого момента Эндрю хотелось тревожно улыбнуться в ответ и переступить порог, чтобы протянуть почтальону руку, то после шума за спиной всё секундное спокойствие сошло на нет: детектив, подскочив со своего места, пытался потушить начавшее гореть письмо, то тряся им в воздухе, то дуя ртом, то и вовсе прижимая тлеющие уголки пальцами. Теперь уже лицо Кресса заигралось бледными красками, и мужчине потребовалось некоторое время, чтобы собраться с мыслями. Он быстро извинился перед своим гостем, схватил ботинки и двинулся на крыльцо, взял у Гранца сперва сумку с письмами, а после и ладонь, помогая подняться из лужи. — Простите меня, господа, — опустив голову, пробормотал Виктор.       Теперь в комнате их было трое, и пока детектив почётно занимал стул, а почтальон грел ноги у печи, сидя на табурете, могильщик вежливо выстирывал форменные брюки от грязи, оставив своего неуклюжего друга в тоненьком полотенце. Казалось, никто не собирался комментировать произошедшее, ведь ни Гранц, ни письмо в итоге не пострадали, но на юношу обстановка давила больше прочего. — Не за что извиняться, друг мой. Здесь вина только моя. Перед тобой — за это скользкое крыльцо, которое мне давно надо переделать, — и перед Вами, — Кресс оборачивается на Субедара, но тот всё понимает и без слов, поднимает руку и качает головой. — Всё обошлось. Да и Вы не могли знать наверняка, что ступени окажутся такими скользкими. Меня больше беспокоит Ваша спешка, мистер Гранц. Кажется, у Вас были какие-то срочные известия, но Вы уже некоторое время молчите, — Наиб откидывается на спинку стула и очерчивает фигуру юношу с золотистой макушки до неприкрытых колен и отводит взгляд в сторону, чтобы не смущать того крутостью своего характера. — Да, были, — нервно тянет Виктор и поджимает губы. Он втягивает воздух через нос, поднимает голову, рыщет взглядом свою сумку с письмами и вновь утыкается носом в пол, чтобы тихо, стыдливо буркнуть: — в моей сумке… извещение для мистера Кресса. Просят подготовиться к похоронной процессии. — Ну, покойникам спешка ни к чему, торопиться нужно для живых, — парирует детектив и уже тянет руки, чтобы закинуть их за голову, как сталкивается с покрасневшим возмущённым лицом, в центре которого так же горели взволнованные, блестящие как две золотые монетки, глаза. — Это дело не требует отлагательств! Мне сказали срочно передать извещение мистеру Крессу, потому что в убийстве молодой особы подозревают её брата!       И воздух вновь должен был схлопнуться от повисшего молчания, но Гранц и не думал замолкать: — Убийство произошло этой ночью! И когда я разносил письма, полиция уже была в поместье! Они мне ничего не сказали, но слуга, принимавший газеты, выписал мне срочное сообщение для мистера Кресса! — Виктор, пожалуйста, успокойся, — ласково просит Эндрю, наконец отвлекаясь от стирки и повесив брюки юноши. Он осторожно ставит рядом с ним кружку с травяным чаем и кладёт сухую ладонь на влажные волосы, чтобы слабо потрепать их. — Мне надо было представить вас друг другу должным образом: Виктор, это… — Мистер Наиб Субедар — бывший военный, сосланный в нашу глушь из-за обвинений в государственной измене, ныне занимающий роль частного детектива. Ушёл из полиции после неудачного дела в поисках так называемого «Джека-Потрошителя». Его весь город знает, не за чем мне его представлять.       Гранц фыркает и берётся за кружку, чтобы осторожно отпить из неё. Аккуратный холодный носик слегка морщится то ли от запаха, то ли от резкого перепада температур. Кресс тихо выдыхает и переводит глаза на Субедара, однако тот лишь довольно улыбается, после чего складывает руки на груди. — Это Виктор. Виктор Гранц. Он мой друг и самый ответственный и быстрый почтальон из всех, кого я знаю, — заканчивает могильщик и убирает ладонь, после чего подходит к кожаной сумке, чтобы поднести её к владельцу и позволить найти то самое извещение. — И его наверняка волнует, почему «мистер известный детектив» не на службе, а на кладбище… — Судя по тому, как Вы спокойны, Вы уже и так в курсе всех дел, и убийство Кристины никакого отношения к Вашему расследованию убийства Альвы Лоренца не имеет.       Наиб хмурится, но не из-за столь резкого вывода, а из-за знакомого слуху имени. Он следит, как почтальон вытаскивает из груды писем самое верхнее, протягивает его своему другу, и лишь хмурится сильнее. — Кристины?.. — тянет Субедар и вновь сталкивается с кипящими янтарными дужками. — Кристины Курциус. Слуги и полиция подозревают, что девушку убил её же брат — Филипп Курциус, известный художник по воску. Сегодня утром её тело нашли в его мастерской. Говорят, Филипп убил её из ревности, ведь накануне Кристина сообщила о своей скорой помолвке. Ну, знаете, как это обычно бывает в семьях, где чтят чистоту крови…

***

      Роскошная зала с усыпанными позолоченными рамками стенами высилась от резного пола — некогда сделанного на заказ — до гладкой полоски галтели. Она, словно атласной лентой, разделяла пустое пространство потолка с круглой люстрой, ушитой восьмью флаконами, и мир картин. Здесь, вдоль и поперёк вензелистых обоев выстроились неровным рядом портреты и пейзажи, натюрморты и исторические сюжеты, невыкупленные заказы и улыбчивые мордашки любимых питомцев — всё, что родилось под давлением кисти мастера. Одни рисунки нагнетали своей мрачностью, другие, словно солнечные лучики, стояли ярким пятнышком перед глазами и будили в душе те чувства, что так легко вымываются плохой погодой и неприятными новостями. В остальном же гостиная в доме известного художника не отличалась изысками: у стены с вырезанной аркой-проходом стояло фортепиано, в центре комнаты лежал большой круглый ковёр, на нём — тройка замшевых кресел и укороченная софа. Стоек с цветами не было, но вместо них на стенах тут и там виднелись бра в форме колокольчиков. Примечательно, что окон в гостиной было четыре — двое по одну сторону, и ещё два по другую, словно хозяин дома ценил чёткость и рационализм в вещах.       Впрочем, Эдгар и был таким человеком: он следил за тем, чтобы каждый механизм и каждая душа работала исправно, выполняя свою работу. И пусть сам он был человеком творческим, что всегда сулит за собой беспорядочное восприятие жизни и действительности, ум Вальден предпочитал оставлять в покое. И тем более этому желанию способствовал порядок в доме, когда новый газетный выпуск пестрил ярким, сковывающим сердце и руки заголовком.       Пока молодая, нанятая совсем недавно служанка мельтешила перед глазами с полными подносами, «клуб по интересам» охватывала трагичная тоска. Все они знали, зачем собрались в этот вечер. Знали, почему встреча была назначена в этом доме, а не где-то на балу, но не могли проронить и слова. Стук чашек о блюдце, запах купленных утром пирожных, сбитое дыхание — всё это отвлекало, спутывало мысли в комок. Казалось, начни кто-либо из них разговор, и его обвинят во всех смертных прегрешениях. И пусть никто не желал становиться виновным, тему, которую им стоило затронуть, была животрепещущей и не терпела отлагательств.       Новый стук носика чайника с заваркой проходится по терпению не ножом — саблей, и заставляет хозяина дома нервно фыркнуть. Он переводит на служанку усталый взгляд и размеренно, подавляя желание накричать, произносит: — Сьюзан, милая, займись стиркой или чем-то другим. Я позову тебя позже.       Эдгар следит за тем, как девушка виновато кланяется и быстро, прихватив лишь поднос, покидает комнату, после чего вновь фыркает и тянется к посудине. Он дополняет чашки своих гостей и подхватывает одну из них — почти нетронутую, с лёгким накрапом следа розовой помады, — чтобы поднести к милой сердцу подруге, крайне скованной и отрешённой в этот момент. — Спасибо, — сдавленно говорит Галатея и вяло перенимает чашку в свои руки, однако, так и не притрагиваясь к ней губами вновь.       Поведение девушки было для всех понятным и ничуть не порицаемым: она больше всех была поражена не только смертью своей довольно близкой подруги, но и столь внезапному аресту её объекта симпатии. В голове не только не складывались эти факты, но и не рождались аргументы, почему Филипп так поступил. Это просто глупо! Они знали, что мистер Курциус скорее лишит жизни неравнодушного зеваку, а не свою горячо любимую сестру. Не её — не свою последнюю живую кровь. — Уму не постижимо, как газеты опошляют факты, — вдруг раздаётся со стороны Карла. Он сидел на софе, подле кресла Вальдена, болтал чаем в своей чашке и старался не глядеть на своего возлюбленного: обида продолжала стискивать лёгкие, а от одного взгляда на Дезольнье становилось ужасно противно на душе, словно они не поругались, а окончательно разошлись, и по случаю обстоятельств были вынуждены сидеть в гостях у общего знакомого и терпеть присутствие друг друга. — Вы про обвинение Филиппа и Кристины в кровосмешении? — спрашивает в свою очередь фотограф, так и вынуждая обратить на себя внимание. Джозеф знает, что Эзопу некомфортно от такой навязчивости с его стороны, но оказывается не в силах приструнить собственную гордость. — Порой не стоит удивляться заголовкам в газетах: журналистам всегда хочется написать что-то грязное и нереалистичное, чтобы заработать побольше денег. Таков их труд. — Я прекрасно об этом осведомлён, мистер Дезольнье, — в этот миг настроение врача портится окончательно, но он старается не выказывать своё неравнодушие. Отпив немного чая и вдохнув поглубже после, он добавляет: — и всё же, это не повод обвинять людей в том, к чему они ни капли не причастны. Это крайне… мерзко по отношению к покойной. — И к живому тоже, — замечает Галатея и отставляет чашку, после чего тянется за своим веером, чтобы раскрыть его и слабо затрясти перед своим лицом. — Кристина говорила, что её возлюбленный очень воспитанный и умный человек, который с уважением относится не только к ней, но и к воле её брата. Боюсь представить, что он сейчас чувствует… — Не могу представить, как себя сейчас чувствует Филипп, — соглашается Карл и невесело подносит чашку ко рту, прикрыв глаза. — Будь он человеком невысоких нравов, не стал бы ухаживать за Вами, имея виды на свою сестру. Очень хочется надеется, что за ним не потянется это грязное клеймо, как только он выберется на свободу. Если, конечно, это произойдёт… — Думаете, что полиция не сможет найти доказательств его невиновности? — спрашивает Эдгар и осторожно перенимает веер девушки, чтобы та немного расслабилась. Словно только он и понимал, насколько Клод было тревожно и неприятно не то что говорить, а думать и, тем более, верить в реальность происходящего. — Стоит надеется на лучшее, но я бы не питал сомнительных надежд. Самое страшное в случае Филиппа — пожизненное заключение, — с губ фотографа срывается новый усталый вздох, а сам он откидывается в кресле. Глаза его замирают на одной из картин — незамысловатом пейзаже-иллюстрации, некогда бывшим наброском к заказу. Стройный маяк тянулся от одинокого острова ввысь, но не горел, а наоборот — словно служил домом для голодных, похожих на стервятников чаек. Символично, что эта картина писалась к истории про заключённого, что сравнивал себя с холодной башней. — Думаю, это Вы питаете сомнительные надежды, раз смеете рассуждать так позитивно, мистер Дезольнье.       Джозеф сбрасывает взгляд с маяка на худое, но полюбившееся сердцу лицо и вскидывает брови. Не было понятно, что стало причиной столь искреннего удивления: неприкрытое раздражение, логично вязавшееся с их ссорой, или наивность доктора, что смел его упрекать в размышлениях. Так или иначе, а новый нервный вздох сменяется внезапной усмешкой, с которой фотограф едва наклоняется навстречу своему собеседнику. Он разглядывал злое лицо, как змея разглядывает добычу перед тем, как набросится. И право, между ними были лишь кофейный столик и считанные сантиметры в воздухе. Будь они наедине, Дезольнье не медлил бы, но здесь, в эту минуту он лишь дразнится, играется словами, как шахматными фигурами на доске: — Вы сравниваете убийство Лоренца со смертью Кристины и верите, что обоих преступников стоит наказать повешеньем, но совершенно забываетесь, в каком положении были эти люди, и в каких обстоятельствах сейчас находятся оба «заключённых». Я не хочу Вас расстраивать, но Вы мыслите слишком поверхностно, мой дорогой друг. — И чем же, по Вашему мнению, различаются эти убийства? Тем, что мистер Лоренц был популярнее мисс Курциус? И всё из-за того, что он — учёный? Крайне грубо с Вашей стороны, мистер Дезольнье, так отзываться о женщинах. Словно Вы требуете, чтобы они встали на одну ступень с мужчинами… — Карл злится сильнее: это слышно в надрывности его голоса, в проглатывании окончаний слов. В конце концов, он и чашку отставляет, чтобы не сплеснуть её содержимое на лицо своего возлюбленного.       Даже так, фотографу, казалось, только всласть давить иголками на чужие чувства: он лёгким движением заправляет свою прядь волос за ухо и вновь откидывается на кресло, разводя руками в стороны. — Вы цепляетесь не за те детали и наивно надеетесь на мою поддержку в этом вопросе. Поверьте, мистер Карл, меня ничуть не гнетёт тот факт, что Кристина была женщиной — девушкой, прекрасной и юной. Ответы на Ваши вопросы лежат на поверхности, стоит лишь перечитать заголовки статей: «Ужасное убийство известного учёного и поджог лаборатории с опасными веществами» и «Страшное убийство из ревности: так не доставайся же ты никому!» Что из этого звучит страшнее? Семейная ссора или предательство со стороны своего дражайшего ученика? Да и не стоит забывать о поджоге: лаборатория Альвы находилась в самом центре города, вокруг неё — другие дома, а он и его ученик проводят в ней эксперименты, внушая всем ложь про «безопасность». Бывал уже такой случай в другом городе, недалеко от нашего: двое учёных не уследили за своим ребёнком, и он устроил пожар. Родители сгорели вместе с домом, а мальчик отправился в приют. Помнится, писалось и про страшные ожоги, но суть ведь не в этом, мистер Карл, — Джозеф замолкает, ожидая какой-то реакции от человека напротив, но, не дав и пары мгновений, чтобы собрать лицо, продолжил: — Бальзу будут судить не только за убийство. Его будут судить и за поджог, а также за предумышленное самоубийство. Вы правда думаете, что человеку, которого обвиняют такими громкими аргументами, светит что-то, кроме повешения? Не глупите: Бальза будет… — Господа, достаточно.       Голос Галатеи не имел оттенка: он не был грустным или, наоборот, осуждающим. Он был пустым, тихим, каким и должен был быть у человека, что переживает страшную потерю. Будь она актрисой, все бы списали на отточенное умение плакать в нужный момент, но на лице девушки не было и слезинки. Она и сама не была похожа на человека — каменная статуя, что вот-вот навсегда застынет и останется на этом кресле новым специфическим решением в интерьере.       Клод поднимает ладонь к рукам художника, чтобы забрать веер, и встаёт со своего места. Она не глядит на друзей, а лишь кланяется им, берёт плетёную шляпку и подобно призраку выплывает из гостиной. Под тиканье часов комната укутывается в молчаливый саван, и нарушить его приходится художнику: — Господа, прошу Вас продолжать чаепитие. Я вернусь, как только смогу убедиться в том, что мисс Клод добралась до своего поместья. Извольте откланяться.       Эдгар не ждёт ответов и, тем более, разрешений, а лишь выскакивает следом за своей подругой. Он хватает свою накидку и перескакивает через порог, не забыв предупредить служанку о своём уходе и попросив её проследить за оставшимися гостями. Сьюзан остаётся лишь послушно кивнуть ему в след и закрыть двери, возвращаясь к своим обязанностям.       Рассекая отзеленевшую и мокрую траву, торопясь и сбивая дыхание, Вальден всё же нагоняет свою подругу. Было видно, что и она пыталась бежать: её белое платье смялось и намокло, белые туфли запачкались, а милое, круглое лицо перекосилось. Девушка дрожала не сколько от холода, сколько от скопившихся внутри ужаса и обиды, её губы поджимались, а крупные слёзы смывали дорожками уголь для глаз. Волосы растрепались, и даже плетёная шляпка не могла украсить столь печальной картины.       Эдгару хотелось улыбнуться, успокоить и наобещать Галатеи, что всё обязательно будет хорошо, но прежде, чем он открыл рот, девушка уткнулась мокрым носиком в его плечо, сжав пальцами накидку на лопатках. Веер слабо ударил художника по талии, а под ухом рассыпались тоскливыми нотами всхлипы и вздохи.       Вальден ничего не говорит. Он обнимает подругу в ответ, нежно гладит её по надрывающейся спине, придерживает щекой горячую голову. Да и что ещё он мог сделать? Что бы он ни сказал, всё будет ложью, горьким утешением. Они оба бессильны, и единственное, что они могли дать друг другу, это горькую минуту слабости. Выплакать, выстрадать, выкричать свою боль всегда легче, если ты делишь её с кем-то. Вымучить ужас, не впитывающийся в слои этой полой черепной коробки…       Закатный шлейф мажет голубым по невысокой траве, щиплет глаза, и вот уже сам художник не замечает, как намокают его ресницы. Пусть они никогда не были с Филиппом особо близки, а характерами и вовсе не сходились, прямо сейчас отчаяние обмотало всё тело тугой шипастой лозой. Бесилась ли его душа из-за потери соперника в прекрасном, или так отражался стресс, что он не смог в полной мере испытать, когда узнал о заключении своего друга? Не просто друга — человека, которого он знал дольше всех, кому верил и в кого уверовал. А может, в самом деле была виновата влажная пыль, поднятая и вскруженная потоком ветра?       Эдгар не знает, но он глядит на круглое, заплаканное лицо, касается мягкой кожи своими холодными ладонями и смазывает в стороны чёрные разводы под круглыми глазами. — Эдди, что с нами всеми теперь будет? — спрашивает Клод, и голос её пустой, как хрустальный кувшин, с неощутимым содержимым. Он растворяется вместе с потоком ветра, сливается с шелестом травы и звенит с капающими слезами.       Блестели в последних лучах солнца глаза, переполненные страхом и потерянностью.       «Как слепая», — думается Вальдену, и он соскальзывает руками дальше, чтобы притянуть светлую голову обратно к своему плечу, спрятать от этого злого коварного мира. — Я не знаю, Тея.       Оба слышат, как натягиваются и рвутся связки у художника. Он и сам дрожит, подобно сатиновой занавеске у открытого окна. Стыдно ему за это? Да разве в их положении есть место стыду?       Слёзы омывают щёки, срываются с подбородка, ползут по одежде не холодными дорожками, а болотными ужами, что так и норовили заползти под кожу, добраться до горячего сердца и выпнуть его из груди. — Столько слухов грязных… и поговорить не с кем… почему? Эдди, почему всё это происходит?       Эдгару хотелось бы дать девушке ответ, успокоить её призрачным «знанием», но…       Ему и самому хотелось бы знать ответы на эти вопросы. Но ни знания, ни шансов выманить его не было. Им оставалось лишь делить друг с другом паршивую усталость и восторженную грусть. Плакать в объятиях друг друга, веря в лучшее… — Я не знаю, Тея… и другие тоже ничего не знают. Они не знают, что Филипп не виноват. Но мы это знаем. Тея, милая, — голос вновь срывается, стоит девушке поднять покрасневшее лицо и посмотреть в голубые, потухшие дужки. — Тея… прости меня… прости мне мою растерянность…       Даже если волнительное «лучшее» никогда не наступит.              Ритм часов с каждой новой секундой нарастающей тишины всё сильнее давит на виски, а восьмой час отбивается с дребезжащим звуком. Он рассыпается в воздухе крошечными отголосками и стихает, коснувшись напряжённого дыхания.       Эзоп не глядит на своего собеседника, а только брезгливо болтает остывшим чаем в своей чашке. Он бегает взглядом по картинам, окнам, в очередной раз оценивает занавески и рисунок на проглядывающих обоях, будто боится сказать что-то неправильное, нарушить моментный покой, лопнуть пузырь, в котором они были заточены. Как в зоопарке: два уставших, но всё ещё голодных зверя, представленные не только друг другу, но и любопытному зрителю, стоящему по ту сторону толстых прутьев…       И если для Карла обстановка оставалась неприятной, то для Дезольнье, который словно воспрял духом, их уединение вызывало усмешку. — Не получается у нас пребывать в хорошем настроении без друг друга, mon cher, — с лёгким мурлыканьем тянет фотограф, но тут же осекается, стоит в серых дымках скользнуть страшному, неправильному чувству.       Эзоп был не уверен. Вероятно, вообще ни в чём — этого Джозеф не мог прочитать в чертах его лица, но сейчас на душе доктора было неспокойно. И от того он лучше вписывался в обстановку, в эту стеклянную комнату, что грозилась рассыпаться. — А Вам, мистер Дезольнье, всё весело, — Карл говорит тихо, едва шевеля губами. Он не поднимает глаз на своего милого обольстителя, но и не встаёт со своего места, чтобы покинуть дом. Эзопа словно придавили к мягкой софе, привязали ступни к её невысоким ножкам и подсыпали в чашку снотворного медленного действия. И вот он сидит, побеждённый и сломленный, с усыплённой бдительностью. Брошенный судьбой на перепутье дорог. — В Вашем кругу гибнут дорогие и знакомые Вам люди, а Вы только и делаете, что смеётесь. В каком настроении мне стоит быть, когда я вижу Ваше безразличие?       И стоило сказать, что у фотографа не находится слов для объяснений, но его уверенная натура не привыкла сдаваться без боя. Так и сейчас: Джозеф молчит, выжидая, когда не него, усмирив гордость, поднимут голову, и бросается со своего кресла в колени доктору. Он хватается за аккуратные, с длинными пальцами и овальными ногтями ладони и целует их, множа следы от губ с каждым новым прикосновением. Дезольнье стискивает худые запястья и виновато поднимает печальный взгляд. Он верит, что Карл поведётся на его мольбы и…       Одерживает верх. — Mon cher ami, — блудным шёпотом срывается с тонких, высохших губ, а светлые, почти прозрачные брови виновато вытягиваются домиком, — как я могу быть спокоен, когда теряю близких мне друзей и лишаюсь чести увидеть Вашу улыбку? Я, пожалуй, буду неспокойнее Вас, но и от того должен выглядеть уверенным. В общем безумии должен быть хотя бы один душевно покойный человек, — Джозеф подтягивается выше, почти касаясь носами со своим возлюбленным и осторожно, рискуя завоёванным доверием, дотрагивается подушечками пальцев горячей щеки. — Я не хочу казаться грубым Вам и нашим с Вами знакомым, но меньше всего я хочу показаться слабым и потрясённым. Я не боюсь мыслей и слов других людей, не боюсь новых мерзких слухов. Я боюсь, что Вы, разделив со мной моё беспокойство, сойдёте с ума…       И пусть в словах фотографа сквозило фарсом, невинным гротеском и неприкрытым нарциссизмом, Карл сдаётся под ними. Околдованный, очарованный и уязвлённый он вновь вручает своему возлюбленному маленький, потёртый ключик к двери своего доверия — такой же состаренной печалями, тревогами и обманами.       Эзоп опускает веки и срывается на долгий выдох. Он стискивает любимые ладони в ответ и позволяет себе коротко задрожать. Где-то на задворках сознания слышалось обидное «Трус» — рефреном, гуляющим от виска до виска ветром, ползающим по извилинам жуком. Но противиться этому слову Карл просто не в силах — он был слишком слаб и бесхарактерен перед этим человеком.       Перед этим искусителем… — Уверен, я скорее сойду с ума с Вашими фокусами, мой друг, чем от неведения, — устало проговаривает доктор и взмахивает ресницами, чтобы оглядеть намеренно расстроенное лицо. Он понимает, что эти грустные брови и опущенные уголки губ не более, чем мастерская игра, и всё равно наклоняется к ним, чтобы уткнуться горячим лбом в светлый пробор, втянуть носом последние нотки одеколона и забыться в воздушности, сказочности этого момента. — Это подло с Вашей стороны… — От того любовь и придумали безумцы, чтоб лишь им она была подвластна…       И пока Джозеф парировал словами, всё так же с нежностью сжимая пальцами милые запястья, служанка, что дёрнулась на глухой падающий звук — ещё в тот момент, когда фотограф пал на колени, — медленно, почти бесшумно, тянула на себя высокие двери арки-прохода, чтобы скрыть двух несчастных влюблённых от всего мира. От страшного мира, полного длинных и бессовестных языков.
Примечания:
14 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник