ID работы: 13530144

youth in lilac bushes

Слэш
PG-13
Завершён
46
Размер:
44 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
46 Нравится 17 Отзывы 10 В сборник Скачать

закаты и звезды

Настройки текста
Примечания:
Когда беспробудные лучи солнца коснулись асфальта, усыпанного трещинами, перебежали на часть фургончика, из которого деловитые, эмоциональные грузчики перетаскивали остатки вещей, и, в конечном итоге, замерли косыми линиями на старых окнах панельных зданий, Чонин горько плакал на краешке бордюра, больно царапая окровавленные коленки краями острой полосатой кофты. У него рядом завалялся контейнер от творога, что Чонин с улыбкой на весь городок тащил в их новый дом, но мальчишки из того же двора, в коем ему теперь предстоит коротать свои долгие дни, посчитали, что розовый на кофте мальчика – непростительное бесстыдство, повод для насмешек и боли в его руках и коленках. Он утирает рукавом непрекращающиеся слезы, размазавшие остатки помады бабули на щеках, и больно шипит, пытаясь отодрать кофту от смятых в кровь царапин на локтях. Приземляться на асфальт оказалось болезненным не столько для тела, сколько для души. Получать удар по коленке, на месте которого вскоре расцветет фиолетовый бутон, - тоже не наилучший исход из всех, что он ожидал. Чонин раскачивается вперед-назад, делая медленные вдохи и выдохи, пытаясь придумать отмазку, способную подействовать на маму, как кто-то опускается на корточки рядом и треплет за коленку ощутимо, но достаточно ласково. - Эй, парень, ты в порядке? Чонин поднимает заплаканный взгляд на парня в черных трениках и такой же беспроглядно темного оттенка футболке, чувствуя, как комок всхлипов в груди готов разразиться с новой силой. Незнакомец перед ним выглядит точно так же, как любой бандит улиц их страны, а значит, домой ему теперь точно придется ползти полуживым. - Ну чего же ты, - парень начинает паниковать с новой силой, когда брови Чонина сводятся к самой переносице, а из глаз еще больше начинают лить слезы, - успокойся, тебя никто не тронет. Я могу помочь. И в подтверждение своих слов парень срывает лист подорожника, прикладывая его к разбитой коленке Чонина. Всхлип в груди как-то сам собой затихает, и Чонин лишь смотрит, не моргая, на растение, чувствуя нескладывающийся в голове паззл. - Меня Чанбином зовут. - Чонин, - шепчет он почти на грани слышимости, тут же непростительно громко шмыгая носом. Чанбина это, кажется, лишь забавляет, и он дружелюбно кивает, продолжая выравнивать, как по линейке, подорожник на его коленке, так, чтобы лист ровно-ровно прикрывал окровавленное место. - Хорошее имя, герой, - Чанбин было тянется потрепать его по макушке, но Чонин инстинктивно дергается в сторону, будучи слишком чувствительным по отношению к любым прикосновениям, - кто же тебя так? - Мальчишки соседские, - он передергивает плечом, но все же принимает чужую протянутую руку, вставая, и неловко переминается с ноги на ногу, - а ты разве не должен быть, ну, таким же, как они? Это получается как-то сбито, словно вырванный из груди воздух в момент удара, и Чонину очень страшно услышать ответ, прочитать гнев в чужом взгляде, но Чанбин вдруг смеется так заливисто громко, откинув голову назад, что его страх сменяется абсолютным смятением и толикой раздражения. - Нет, герой, - он утирает слезы, качая головой, - я не избиваю детей за то, что они просто хотят быть собой. И весь мир для Чонина будто проблескивает новыми красками, а лучи солнца отливают нежно-розовым, прям под стать цвету кофты, когда Чанбин тянет его куда-то вперед, к возвышающемуся почти впритык перламутровому панельному домику. Парень поворачивает к нему голову, прикрыв один глаз, и спрашивает заметно более робко: - Может, ты был бы не прочь заскочить ко мне домой? Там бабушка чебуреки испекла, чайник уже на всю улицу свистит, сметана, абрикосовое варенье… - Абрикосовое варенье? - Чонин оживляется и сжимает чужую руку, улыбаясь, - тогда я в деле. И, наверное, любая великая дружба зарождается в переплетенных пальцах, закатных лучах, ссадинах на коленках и больших улыбках.

У Чанбина дом, как ни парадоксально, пахнет домом. Маленькая однокомнатная квартирка на углу их района, отделяющего шумный городок от бесконечных малахитовых полей, устремляющихся в горизонт, шумно бурлит разведенной старушкой деятельностью, встречает запахом душистой выпечки, свежевыстиранного белья и толстых фолиантов древних книг. На стене – ковер, в проем между книжными полками умещен старенький, едва живой телевизор, по другую сторону от него – расправленный диван с нежно-голубой простыней, в которой местами майские ромашки поглощаются бездонными дырами. - Ты извини за постель, - Чанбин чешет голову, явно ощущая себя не в своей тарелке, - места в хате мало, сам понимаешь, однушка, а селить бабушку на диван было бы верхом кощунства. Я ее не заправлял сегодня, никак не ждал гостей. И только сейчас Чонин понимает, что он буквально ввалился в чужой дом незваным гостем, весенним днем посреди бесконечных морозов, бушующим ветром, сметающим устойчивый покой. - А твоя бабушка не будет против моего присутствия в вашем доме? - А мне и не привыкать, - хмыкает кто-то сзади, и в проеме между коридором и гостиной Чонин видит невысокую старушку на костылях, чьи уголки губ ехидно тянутся вверх, - мой Чанбин больно любит таскать несчастных и обездоленных к себе в дом. И Чонину бы почувствовать обиду, только обнимает его женщина с тем же теплом, что солнце греет землю, и чувствует он себя невероятно маленьким и защищенным, даже будучи выше ростом вдвое. - Ты ее слова всерьез не воспринимай, - шепчет ему на ухо Чанбин, когда они рассаживаются у стола, - пошутить она любит, чем себя еще в старости развлечь, верно? И никого я, кроме кошек в детстве, домой не тащил. Чонин усмехается, водя вилкой по тарелке с витиеватыми ультрамариновыми узорами. В Чанбине было неправильным абсолютно все, начиная виднеющейся из-под края обтягивающей футболки татуировки дракона, короткой, типично бандитской стрижки, и заканчивая несвойственной хулиганам мягкой улыбке и небольшому любовному предсказанию на самом дне кармашка мужицких треников. У него нет агрессивного рока в голосе, только журчащий речной поток, а в руках вместо перочинного ножика – бабушкин чебурек, что он держит со всей бережностью сокровища семи морей. - Ты какой-то неканоничный, - выдыхает Чонин, когда терпеть разрывающие на части сомнения в голове становятся невыносимым. И Чанбин, смысл этой фразы сразу понимая, только непринужденно пожимает плечами, и, опуская сочную выпечку в открытую банку сметаны, с набитым ртом отвечает: - Это скорее ты тут странный. Страдаешь от чужих стереотипов и сам же примеряешь подобные в качестве линз, - вздохнув, он переводит взгляд на Чонина и засовывает ему в рот чебурек, приговаривая, - ешь, ешь, давай, не заставляй шедевры стынуть. В этом мире, герой, хулиганы могут быть и мягкими. У Чанбина дома свистит чайник, из окна доносятся крики счастливой детворы, а ветер мерно покачивает тюль явно старого образца выкройки. Чонин отхлебывает из расписанной чашки глоток чая с медом и, прикрыв глаза, втягивает носом пробивающийся в приоткрытую форточку запах сирени. Чанбин беспрерывно болтает, слишком часто матерится и забавно хныкает, когда получает за эти слова прихваткой по голове. Чонину даже думается, что он может к этому привыкнуть. Они заводят разговоры и заново греют чайник уже по сотому за неделю кругу, когда Чанбин выпытывает у него всю правду о мальчишках, что его обидели, и улыбается на чужое подозрение в глазах совсем невинно, как бы говоря парню, что переживать не о чем, и он совсем ничего не собирается делать. Но Чонин ведь видит у него разноцветные пластыри на костяшках пальцев и совсем не удивляется, когда однажды, закинув обувь в угол прихожей и перевесив сумку через плечо, он заходит в зал и обнаруживает бормочущего себе ругательства под нос парня, чьи раны обрабатывает незнакомец. - Чанбин? – тянет он тревожно и требовательно. Друг очаровательно улыбается, протягивая руки для приветственных объятий, чтобы тут же в раздражении зашипеть, когда чужая рука, как в наказание, вдавливает ватку в рану гораздо ощутимее, чем ранее. - Сиди на месте, а то будешь неделями красоваться перед девчонками разрисованным носом, - ворчит недовольный юношеский голос, и Чонин невольно заслушивается красивым переливчатым звуком, что он посылает в мир. Парень поворачивает на него голову, мотая головой в попытках отвести от глаз длинные пряди челки цвета шоколадной крошки, и смотрит внимательно, даже с опаской, - а ты – Чонин, я так полагаю? И отчего-то ощущает он себя маленькой букашкой под этими строгими карими глазами, что буравят его в самый пол, заставляя лишь едва заметно кивнуть и призраком проскользнуть на свободное место рядом с Чанбином. - Ты не обращай на Сынмина внимания, - машет рукой Чанбин беззаботно, - эта туча даже мне никогда не улыбается. Ему мрачно напоминают: - Мы знакомы от силы минут двадцать. - Но я же тебя уже люблю! – вытянув губы, тянет жалостливо Чанбин. Сынмин лишь с отвращением на лице выворачивается из его объятий. - Я тебе сейчас, как тем идиотам, руки выверну к чертовой матери! В этот вечер Чонин узнает, что хмурый Сынмин, носящий выглаженные однотонные рубашки и большие очки в черной оправе, не смог пройти мимо дерущихся парней в переулке и оставил след об этом происшествии в виде следов крови, подошвы, впечатанной в самое нутро асфальта, и разорванных краев от накрахмаленной ткани. Так Чонину в нос пробивается запах дома и людей, что всегда его ждут.

Дни тянутся вереницей градиентных линий, и Чонин уже успевает свыкнуться с ощущением коровьего молока на языке, жесткой пружины, впивающейся в спину каждый раз, когда они с Чанбином ютятся вместе на узком потрепанном диване, и чужих обжигающих прикосновений к коже. Прикосновений, которых он так не желал. Наполненных не любовью, но ненавистью – не менее сильным чувством. Для Чонина ее лицо выглядит как ожесточенные, выточенные, будто из камня, лица, переполненные гневом, что продолжают пинать его день за днем, распаляясь лишь сильнее, когда Чонин не перестает носить то, что ему хочется, а Чанбин не останавливается в своих попытках защитить любой ценой. Они втроем, - Сынмин, Чанбин и сам Чонин, - становятся чем-то неразлучным, скрепленным вместе, как десяток слоев клея на пальцах или липкая жвачка под школьной партой, кои им приходится отрывать на летних отработках пачками. Они – как самые несовместимые катастрофы на Земле, объединившиеся на одном клочке их маленького густо разросшегося в своей зелени района, в котором каждые пятнадцать минут слышится отдаленный шум трамвая, устремляющегося в городские просторы. Разные, но скрепленные вместе одним - они тут для всех чужие. И пока Чанбин заклеивает себе костяшки пальцев разноцветными пластырями, а Сынмин штурмует учебник по биологии, Чонин наносит макияж слой за слоем, совсем неуверенно, как ребенок, познающий первые шаги без родительской помощи. Красть косметичку мамы оказывается делом не менее постыдным, чем тайно стаскивать ириску с прилавка, но Чонин знает, что выясни об этом его семья – жить ему до конца своих дней где-то в глуши страны, запертым под семью печатями. Поэтому, закусив губу, он подавляет грызущий изнутри страх быть застуканным и осторожно выкладывает десятки различных по размеру кисточек на деревянный столик, в смятении останавливая взгляд то на каждой из них, то на телефоне, где горит ролик для новичков. Чонин неумело наносит себе румяна, по оттенку больше напоминающие каштан, себе на щеки, и невольно улыбается, когда в зеркале вырисовывается что-то вроде скул. Сердце радостно бьется в груди, как порхающая в золотой клетке свободная птица, которой нашлось найти лазейку в этой безвыходной тюрьме. Когда он, захватив с собой палетку теней, спешно ныряет в раскачивающиеся кусты в попытках спрятать лицо и проскальзывает в перламутровый панельный дом, ему начинает казаться, что время пошло наискось, полностью поменяло свой ход, замедлилось, оставив за собой только Чонина, оголенного, как нерв, и громкие шаги за дверью. Чанбин открывает дверь и присвистывает удивленно: - Герой, да это же прекрасно! Сынмин выглядывает из-за его плеча и прибивает к земле одним ударом молотка: - С этим оттенком ты выглядишь, как кот, на которого облили ярко-желтую краску. Чонин весь как-то сам по себе сдувается, чувствуя, как оседает птица внутри, переставая цепляться когтями за лазейку, и, грубо растолкнув их, проскакивает вперед, устремляясь прямо к большому зеркалу в пол, где, внимательно осмотрев себя со всех сторон, приходит к пониманию - у него действительно получился просто отвратительный оттенок на пухлых, детских щеках. Чанбин проходит в комнату неслышной тенью, грубо таща под локоть шипящего Сынмина, и толкает его в сторону, говоря мягко: - Этот придурок не умеет делать ничего, кроме как критиковать. Я не разбираюсь в этом, сам знаешь, но у тебя вышло неплохо, правда. Особенно для первого раза. Чонин только грустно улыбается и призраком бредет в ванную, чтобы смыть безобразие, от которого он чувствует себя грязным. Чанбин на пару с Сынмином отпаивают его вкуснейшим грушевым лимонадом, подкладывая больше сушек в тарелку, и уговаривают попробовать вновь. Чонин молчит, рассматривая остатки кофейной гущи на дне кружки у подоконника, и думает, почему какие-то глупые румяна способны разбить его сердце больше, чем обидное слово. Но, когда ему вновь приходится царапать нежную кожу ладоней при очередной односторонней драке, в Чонине друг воцаряется что-то такое революционное, бунтарское, что огонь этот не потухает даже после того, как он встретил новый рассвет и натянул свои домашние семейники, умывшись и заправив постель. Назло всему Чонин вытаскивает косметичку матери из глубин деревянной тумбочки и открывает не тронутую ни чужой рукой, ни временем бардовую помаду, что ложится на губы толстым, дискомфортным слоем, окрашивая его лицо в оттенок, который он никогда на себе не видел. Чонин знает, что ему не идет, но это так нравится. Он накидывает поверх беленькой майки рубашку в клетку и перепрыгивает через лестничные пролеты, вылетая навстречу двору из дверей подъезда, как птица, что вернулась в свой родной дом. Но носки кроссовок тормозят, едва он замечает бледного парня, что расслабленно восседает на их скамейке, устремив взгляд в небо. Чонин окидывает взглядом растрепавшиеся длинные волосы, свисающие волнами на плечи, большие-большие глаза орехового оттенка и до невозможности бледную кожу, никак не свойственную обитателям этого района, города, страны. И в честь самопровозглашенного дня смелости он уверенно ступает к парню, приземляется на свободное место рядом и дожидается, пока тот переведет на него взгляд, чтобы выпалить на одном дыхании: - А ты откуда такой? Парень явно теряется от такого вопроса и внимательно рассматривает Чонина несколько секунд, особенно долго задерживаясь взглядом на помаде, размазанной по его губам, прежде чем хмыкнуть и вновь прикрыть глаза, повернув голову к солнцу: - Из того же подъезда, что и ты. - И почему я тебя никогда не видел раньше? – продолжает допытываться Чонин, глазами цепляясь за острые скулы, очерчивающие между ними невидимую бесконечную границу, которую он еще не в силах до конца ощутить, прощупать руками. - Потому что я не выхожу на улицу часто, - парень вдыхает воздух, жадно вбирая в себя жизнь двора, - чувствуешь этот запах? - Какой? – не понимает Чонин. - Сирень, - парень пронзает его мудрым оттенком орехового в глазах и вдруг улыбается так ярко, что у Чонина слезятся глаза и как-то резко ухает что-то в сердце, - только вдохни больше воздуха в легкие и ощутишь его. Ты ни с чем не перепутаешь запах сирени, неважно, будет ли стоять дождливый день или городские улицы переполнятся тысячами машин. И Чонин, прикрыв в глаза в точности, как незнакомец, вдыхает воздух в легкие, вдруг действительно ощущая что-то. Сирень приносит ему тонкий, едва уловимый аромат, тянущий за собой, и шепот на ухо о парне, что сидит к нему плечом к плечу. - Изумительно, - только удается выдавить из себя Чонину, потерявшемуся в туманном ощущении. Незнакомец усмехается, будто говоря без слов: “Я знаю”. - Вот так же, как ты прочувствовал сейчас сирень, нужно научиться чувствовать косметику, - он вновь опускает взгляд на его губы, - тебе этот оттенок совсем не подходит. Попробуй что-нибудь розоватое. И Чонин безотрывно глядит удаляющейся в закат спине вслед, ощущая, как сирень приносит шепотом и его имя. Минхо. Парня с мудростью в ореховых глазах зовут Ли Минхо.

Чонину страшно просыпаться и понимать, что в эти дни он чувствует себя совершенно не так, как в последние четырнадцать лет. Лето закрепляется на небе сотней выгнутых облаков и палящим солнцем, а на земле – страшной жарой. Ливней нет уже который день, и в каждый закат он, примерно опробовав на себе новый предмет из косметички матери, сбегает на лавочку у подъезда, чтобы ловить догорающие лучи дня, запах сирени и чужие бледные руки, бездонный, внимательный взгляд. Минхо не похож ни на кого из всех, кого Чонин встречал, и его силуэт видится ему каким-то инопланетным, возвышенным, недосягаемым. Минхо болеет гемофилией и умудряется оставаться самым твердым из всех, что он знал, даже на деле будучи хрупчайшим, словно стеклышко под ногами. - Ты типа, как цесаревич Алексей? – любопытно спрашивает как-то Чонин, умудряясь носом залезть в раскрытую газету, на которой Минхо внимательно анализировал кроссворд. - Да я вообще его потомок, не в курсе? – усмехается парень, захлопывая свежее издание, и кидает в Чонина искрящийся смешинками острый взгляд из-под длинной челки. У Минхо на руках – вырванные кисточки сирени, обрамленные маленькими пурпурными цветами, заколка в волосах и какой-то весь взрослый, далекий от Чонина вид. Между ними – страшная пропасть, Чонин видит это даже не столько в цифрах четырнадцать и шестнадцать, сколько в том, как Минхо себя ведет. У него спина как по линейке, безразмерные рубашки всегда аккуратно выглаженные, но не до кристального раздражения, а в глазах – вселенская мудрость, будто он жил миллионы лет и решил снизойти на их двор так, со скуки. Чонину невыносимо хочется с этим божеством хоть раз поговорить на равных. Поэтому он отчаянно день за днем перебирает всевозможные розовые оттенки, нанося их куда только можно, до тех пор, пока они не начнут смотреться на нем так же, как на тех красивых девушках в Интернете. Может, так Минхо им заинтересуется, снизойдет, чтобы ответить. Минхо, вообще-то, и так ему часто отвечает, но это все кажется каким-то фальшивым, неправильным. Диалог с внеземным существом должен состояться как-то иначе. - Тебе идет, - одобрительно кивает Минхо, улыбаясь краешком губ, когда видит плодотворные результаты на его лице, и Чонину это делает так сладко внутри, как никогда ни одна победа, самая большая конфета, - только кое-где подправить надо. Минхо подсаживается ближе, оказываясь на непозволительно интимном расстоянии, и Чонин перестает ощущать, как воздух поступает в легкие, когда парень аккуратно размазывает румяна по его щекам, сильнее вдавливая их в кожу. У Чонина по телу проходит электрический разряд, когда старший задевает его руку краешком пальцев, и оседает где-то в глубине сердца, когда Минхо кладет голову ему на плечо. В этот момент у него на коже навсегда остается неизгладимый отпечаток, который в книгах зовут первой любовью. Чонин перерывает все книги на семейных полках и еще сотни в Интернете, даже самостоятельно вычерчивает на потрепанной белой бумажке письмо о своих чувствах, чтобы, наконец, определить, что это такое, и почему покидать Минхо кажется болью, режущей сильнее, чем острый нож. Когда осознание раскрывается перед ним, в глазах встает пелена, и он едва доживает до окончания дня, чтобы, захватив с собой любимые ириски Минхо из конфетницы и нарвав большой букет ромашек, вновь вернуться на излюбленную скамейку на закате и честно посмотреть в огонь, что способен сжечь его дотла. Но когда он, намазав свой лучший блеск для губ, нанеся тонкий слой розовых теней на веки, и проведя слой глиттера у глаз, выбегает на улицу с букетом и письмом наперевес, то ощущает, как сердце на этот раз не ухает, а стремительно падает вниз, разбиваясь у самых ног на сотни осколков. Минхо с улыбкой смотрит вдаль мальчику с букетом сирени в руках, что пересекает детскую площадку большими шагами с улыбкой на лице, способной провести собой вокруг всего земного шара полосу. У него волосы отливают золотом, даже несмотря на шоколадный оттенок локон, и это то, что прочерчивает между Чонином и ним границу гораздо более сильную, чем вообще мог бы выстроить человек или мелок и даже острая челюсть Минхо. Букет ромашек остается покоиться среди трещин асфальта, пока Чонин сжигает письмо о своей любви в духовке Чанбина, так и не произнеся больше ни слова. Любить – это непросто.

Когда-то в детстве, что Чонин помнит размазанными, как пластилин, мгновениями, мама целовала его волосы, успокаивая во время бушующего на улице шторма: - Сынок, бояться гроз не стоит. Они приходят в нашу жизнь неожиданно, но всегда с чем-то новым, лучшим. Чонин вырос и давно уже не боится гроз, но Минхо кажется той непогодой, что будит в нем страх, костями подкрадывающийся к самому горлу при виде сверкающих молний. Он пришел в его жизнь неожиданно, с чем-то новым, но если при грозе Чонин знал, что она совсем скоро закончится, то с Минхо он даже не мог определить, когда это будет и как скоро. У Минхо была вся вечность и одновременно только песчинка в запасе. Он мог умереть в любую секунду и при этом навечно остаться неприкаянным памятником на скамейке их подъезда. Чонин так боялся пропустить любое мгновение и потерять его, что это начало сводить с ума. А Минхо лишь каждым июльским вечером неизменно сидел на покрашенных деревянных досках, с улыбкой глядя в закатную даль, где персик сливался с питахайей, бледной рукой закрываясь от обжигающих лучей солнца, и выглядел так, будто не мог умереть от маленькой царапины всего за несколько минут. - У меня тяжелая форма гемофилии, - невзначай сказал он однажды, гладя Чонина по спине, пока тот пил купленный им на последнюю мелочь апельсиновый сок в миниатюрной коробочке, - у меня почти не свертывается кровь, и почему-то, несмотря на все заверения врачей и дорогостоящее лечение, я уверен, что долго не протяну. Минхо непринужденно понес эту фразу блуждать дальше по бесчисленным водным и земным просторам, смешивая ее с лепестками цветов экзотических стран и шумом самолетов так, будто она не значила ничего. Но Чонину эти двадцать семь слов постановили смертный приговор. Он смаковал их в ночи, лежа в своей мягкой постели так долго, что казалось, прошли уже тысячелетия. Минхо бросил это во двор, как нечто простое и неизбежное, а Чонин до конца дней будет жить, получая новые травмы, и в каждой из них видеть новую смерть для него. Поэтому он жмется ближе, отбирает все доступное время у судьбы и вселенной, чтобы хоть немного продлить ощущение чужой ледяной кожи на своей летней, теплой, пока Минхо перебирает его волосы и целует в макушку. Прямо как ребенка. Чонин наносит розовый тинт на губы и собирает для него самые лучшие полевые цветы, каждый раз делая вид, что не видит, как благодарные глаза Минхо то и дело бегают от букета к суетливому пареньку вдалеке, что несется по кругу в такт ветру, будто свободная птица. Чонин находит забавным, как, несмотря на все попытки, ему никогда не стать тем, кто Минхо бы понравился. Ведь солнечный мальчик, что ему так близок к сердцу, смотрит наверх и мечтает о большем, а Чонин лишь швыряет камни на асфальте, пытаясь найти в них свое будущее. И Джисон, - так зовется тот самый солнечный мальчик, - ведь совсем неплохой, и ненавидеть его у Чонина никогда не получается. Он улыбается страшно красиво, надувает большие пузыри из арбузной жвачки и пишет отличные тексты, что в будущем станут основой для исторически значимых песен. Джисон треплет Чонина по макушке, прямо как Минхо в приливы нежности, рассказывает ему удивительные древнегреческие мифы и сказки, делится последним ломтиком дешевой шоколадки, а Чонин просто тонет в вине и понимает, что его так хочется ненавидеть, но не получается от слова совсем. Даже если он отбирает у него Минхо, уводя того за руку в далекие звездные ночи, даже если получает самые сладкие поцелуи в нос от таких желанных Чонином губ, и жмурится довольно, рассказывая о том, сколько букетов сирени они нарвали за сегодня. Чонин пишет ему письма и так не отправляет, сжигая в их в духовке Чанбина, оставляя слова невысказанными, скомканными в листы, которые не найдет более ни один человек. Он оставляет письма в своей голове, чтобы позже упокоиться вместе с ними, и в тот же день красится так ярко, будто действительно готовится закатить величайшую революцию двадцать первого века. Чонин берет самые яркие оттенки теней, смешивает индиго с пурпурным и получает контрастный градиент; раскрывает не тронутый ранее блеск для губ и наносит их поверх пухлых уст слоем настолько толстым, что, кажется, их мерцание ударит в глаза каждому прохожему. Чонин делает маленький хвостик из коротких волос, надевает хипстерский джампер и свободно выплывает на улицу, словно гордый лебедь, в открытую бросая вызов соседским мальчишкам, что неделю назад пинали ему в желудок за углом. Чонин уходит на самый край света, оставляя персиковый июльский двор позади, и устремляется навстречу хмурым, дождливым улицам чужих домов. Шагает прямо к небольшой остановке, чтобы сбежать от Минхо, букетов Джисона и бесконечных закатов, как кроссовки тормозят на месте, вдавливаясь носками в стылый мокрый асфальт, когда его взгляд натыкается на небольшую фигурку, суетливо сгребающую охапку цветов в руки. В день своего первого побега Чонин встречает белокурые волосы, с которых стекает вода, миловидную улыбку и протянутую охапку одуванчиков, что на руках ощущается слишком светло, тепло, неправильно до жути. - Бежишь от чего-то? И он честно признается: - От себя. Парень кивает понимающе и плюхается на жесткую деревянную скамью, приглашающе похлопывая по ней рукой. - Всем нам иногда хочется сбежать от самого себя. Чонин усаживается рядом и смотрит внимательно на его лицо, взглядом очерчивая бесчисленное количество веснушек на чужих щеках. С ним в ответ сталкивается восхищенный взгляд, огибающий кричащий макияж: - Ты очень красивый, наверное, самый красивый из всех, что я встречал, - эти слова бросают Чонина в жар, и он чувствует, как цвет его кожи сливается с редкими алыми закатами их двора, - я Феликс. - Что ж, Феликс, - усмехается он, - не могу согласиться с твоим утверждением, ведь я всего лишь нанес на себя тонну макияжа. Пасмурное небо вдруг озаряется ярчайшими лучами молодого солнца, когда белокурый парень улыбается майскими одуванчиками и говорит ему игриво: - Хорошенькие мальчики часто не видят собственной красоты, особенно когда над их головами висят тучи сомнений и тягостных дней. Но таким мальчикам нужно цвести даже в самые непогодные дни, как первым цветам после снега, что дают надежду на лето. В тот вечер Чонин впервые чувствует, что его не преследует запах сирени, лишь мягкий желтый оттенок одуванчиков дымом оседает внутри.

Феликс становится в его жизни новым оттенком совершенно иного сорта посреди ярчайших сгустков колеи событий. Он заехал вместе с мамой лишь с парой чемоданов на руках, но в жизнь Чонина, кажется, смог привнести целый бутик. Феликс покупал ему косметику, учил разбираться в кисточках, рисовать акварелью и выводить на потрепанных стенах закоулков их двора шедевры вандализма. Лето прокралось мимо шлейфом туманов и жары, оставив после себя лишь остывшую землю, укрытую тонким снежным покрывалом. В первые дни декабря Чонин ловит снежинки языком, в середину месяца часами глядит в окно опустошенным взглядом, забравшись на подоконник с ногами, а под конец, подставив руку под нетронутое макияжем лицо, затуманенным взглядом прослеживает траекторию движений Чанбина, что суетливо вертится вокруг старенькой плитки, то и дело дуя на гороховый суп. - Не теряйся, - Сынмин дает ему металлической ложкой по лбу, отчего Чонин смешно шипит, потирая ушибленное место. - По-моему, этой ложкой ты пытаешься не привести меня в сознание, а вытрясти все мозги. Сынмин только загадочно улыбается, подтверждая его догадку, и становится рядом с Чанбином, доставая из банки пару соленых огурцов. - Рассказывать будешь? – интересуется Чанбин, ставя горячую тарелку свежеприготовленного супа на стол. - Да нечего совсем, - только выдавливает Чонин, кроша ломтики хлеба в похлебку, - Минхо не дождался меня на лавочке сегодня и сбежал в центр с Джисоном. В крошечной кухне повисло тяжелое молчание, прерываемое лишь шумом старых песен из радиоприемника. Чанбин, прокашлявшись, заговаривает первым: - А может, я все же побью Джисона? Ну, всего разочек? Пацан ни разу разрисованным не ходил, это вообще не дело, а тут есть за что даже, - получается у него очень умоляюще, но Чонин только возмущенно смотрит на друга и качает головой. Чанбин всегда любил выгораживать его в любой ситуации, и с самого первого сожженного Чонином письма не переставал ненавидеть все, что происходит между ним и Минхо. А происходит между ними ровно ничего, и это убивает Чонина, как укус ядовитой змеи, но помогает помнить, что ни Минхо, ни Джисон ничего ему не должны, и требовать он не может. Никто из них не виноват в том, что Чонину четырнадцать, он идеально вписывается в критерии проблемного подростка для всех окружающих и любит слишком красивого, смертельно больного мальчика, чьи глаза всегда тянулись к другому. - Ты сам все понимаешь, - звучит спокойный голос Сынмина, и за столько времени вместе Чонин научился безошибочно улавливать в нем успокаивающие нотки, не сплошное равнодушие, - ты не можешь винить его за то, что он ушел гулять с человеком, в которого влюблен, даже не подозревая о том, как сильно ты разбит чувствами к нему. И даже будь оно по-другому, он все еще тебе ничего не обязан, Чонин. Мне жаль это говорить, но я не Чанбин и молчать ради сбережения твоих чувств не намерен. Он кивает понимающе, шмыгает носом, пытаясь сдержать подступающие слезы, и тихо приступает к своей порции, слушая отдаленные переругивания друзей у балкона, где сумерки стремительно опускаются на верхушки панельных домов, унося за собой все пережитые истории. Когда с едой покончено, и Чонин заботливо помогает Чанбину расправиться с горой посуды, в окно прилетает самодельный снежок, отбиваясь от поверхности глухим звуком. Сынмин бормочет себе что-то ругательное под нос и приоткрывает форточку, помогая оглушительному крику донестись до третьего этажа квартиры: - Выходите, черти! Чанбин едва не роняет любимую кружку из рук и раздраженным взглядом смотрит вдаль городского пейзажа так, будто Феликс способен увидеть гнев на его лице, крича в ответ: - Ты бы в следующий раз еще пулю зарядил в окно, идиот! И, тем не менее, спустя пять минут Чонин, второпях надев на себя цветастую шапку набекрень, выскакивает из дома вместе с едва натянувшим теплые штаны Чанбином и ворчащим Сынмином на темную улицу их двора, нос к носу сталкиваясь со счастливым парнем. У Феликса в руках – большой ком снега, который он тут же с уверенностью бросает прямо в нос Чанбину, и на всю их родину проносится самая грязная ругань за всю историю. У них сами собой слепляются шарики в руках, и игра затягивается на час, трепля холодным ветром их волосы, и посылая комы снега за шиворот, в лицо и теплые куртки. Выдохнувшись, Феликс приземляется на ближайшую скамейку и машет рукой на термос, в котором разлит глинтвейн. Чонин подставляет расписную керамическую кружку под горячую жидкость и делает первой глоток самой яркой жидкости на своей памяти. Вкус становится в тысячи раз острее, когда вокруг кипят оживленные споры, а вдалеке стремительно догорают последние отблески заката. Чонин смотрит вперед, где среди густой темноты различаются два силуэта, крепко прижатые друг к другу, и с улыбкой на лице ощущает, как в очередной раз у него разбивается сердце при виде длинных локонов, что торопливо прибраны под шапку, и глаз, светящихся при виде того, кто не он. Все, что есть в Минхо, было не для него.

Минхо до ужаса страшно сбегать из дома в непроглядную тьму, что всегда пророчила лишь неизвестность. А для него еще и смерть. Но Джисон держал его за руку так крепко, шептал столько соленых обещаний на ухо, что Минхо впервые за шестнадцать лет поставил на кон все, доверившись обещанию защитить и помочь, поддержать, если что. - Видишь, совсем не страшно, верно? – Джисон водит успокаивающие круги на его спине, дыша улыбкой в раскрасневшуюся щеку, когда они стоят где-то в незнакомом дворе, уставшие и промерзшие до ног после долгой прогулки. - Меня мать убьет, - вяло говорит Минхо. - Не переживай, я тебя спасу из ее кровожадных лап, - у Джисона голос – сказочный и звенит в нем столько игривости, что Минхо не может не прыснуть. - Ты рыцарь, что ли? - Для тебя – кто угодно, - честно отвечает Джисон и за руку ведет его куда-то мимо детской площадки, сворачивая с прочерченной дороги. Минхо хочется спросить, куда они, но он лишь безропотно идет следом, доверяясь ему полностью. Он и так отдал ему все больное, что есть в себе, не жалея ни о чем. Джисон выводит его в центр сугробов, нетронутых чужим шагом, и валится прямо в поблескивающий снег с улыбкой без единой проблемы. - Давай же, Минхо! Ложись со мной! Он в нерешительности смотрит на холодный снег и, подумав немного, осторожно пристраивается рядом, покрепче натянув перчатки и шапку на голову. Джисон смеется по-дурацки громко и выглядит совсем сумасшедше, но Минхо почему-то подхватывает его настроение и издает хриплые, тихие смешки, изредка подкашливая в ночной воздух. Это заставляет Джисона повернуться в его сторону и, положив руку под щеку, погладить голыми, ледяными пальцами чужую нежную кожу. - Нравится? Минхо, не мигая, смотрит в глубину его глаз, где сплетаются галактики и вселенные, сглатывает тяжело и выдавливает, вкладывая в слова совсем иной смысл: - Очень. Джисон улыбается тепло, как в последний весенний день, и прикасается к его губам своими совсем осторожно, лишь пробуя на вкус, но этого становится так много, что Минхо тут же цепляется за чужую толстую куртку в забвении, притягивая к себе еще ближе. Минхо Джисона страшно любит.

Апрельским днем, когда облака волнистыми линиями накрыли небо, Чонин сжимается на земле в крошечный комок среди проблесков первоцветов, ощущая тяжелые удары по телу. - Сколько еще ты будешь бесить своим видом? У Чонина из носа – поток крови, стекающей по всему лицу, но он смешивает ее с прозрачными каплями слез, не теряя идеально выпрямленной спины. Будто по указке, как учил Минхо. - Язык проглотил, пидор? Его грубо хватают за подбородок, заставляя посмотреть в чужие небесно-голубые, но столь гнусные глаза. Чонин не понимает, как отвратительным людям может достаться самый красивый подарок на свете. - Боишься? Это правильно, - мальчишка чувствует его дрожь, она никогда не покидала Чонина с тех пор, как он оказался в этом дворе, но сегодня ее причина переплетается с чем-то другим. - Я тебе не пидор, - отрезает он, не отрывая взгляда от чужого осточертевшего лица, - и бояться не собираюсь. Он поднимается с мокрой земли, не обращая внимания на чужие насмешки, сплетающиеся с бесконечными попытками ударить прямо в грудную клетку, и выдыхает свою злость прямо в лицо напротив, разворачиваясь на носках, и устремляясь домой. Квартира встречает его неизменной тишиной и отдаленным шлейфом женских духов. Чонин разувается, в коридоре скидывая с себя кофту, и приземляется на диван строгого кремового оттенка с усталым вздохом, доставая из кармана кофты белый носовой платочек. Телефон он выключает еще в подъезде, дверь запирает плотно, чтобы никто не посмел потревожить, и долгое время смотрит в стену, соскребая с кожи последние остатки сил на то, чтобы встать и поесть. В холодильнике – дохлая мышь, и он только брезгливо морщится на кислый вкус просроченной сметаны, отставляя ее в сторону, и решая поесть блинчики всухую. Его методичные пережевывания и взгляд в пустоту тянутся монохромной бесконечностью, пока кто-то настойчиво не стучит в дверь. Чонин медленно переводит взгляд в коридор, мысленно считая промежутки между стуками, и совсем не спеша открывать. Ему думается, что любой рано или поздно уйдет. Но по ту сторону раздается неугомонный, громкий голос: - Чонин, я знаю, что ты дома, - легкое прикосновение костяшек по двери, ровно в его характере, - открой, пожалуйста. И Чонин плетется к входной двери и открывает, тут же встречаясь с запахом улицы и большими пакетами, услужливо всунутыми в его руки. Феликс проходит в прихожую, будто бывал здесь уже миллионы раз, и бодро оглядывается по сторонам, тут же хлопая в ладоши при виде потрепанного вида Чонина. - Так и знал, что ты умирать будешь, - Феликс хватает его за тонкое запястье и тащит к маминому туалетному столику, усаживая за небольшой табурет, - ну, приступим. Чонин хочет было открыть рот, чтобы спросить, что друг вообще собирается с ним делать, как чужой блеск в глазах отгоняет назад все возмущение, оставляя с собой только смирение. Феликс, правда, читает его лицо так же бегло, как переводчики словари, и говорит как можно мягче, массируя чужие плечи: - Просто воспринимай это как мои попытки расслабить и осчастливить тебя, ладно? Я принес много красивого и интересного. И Чонин полностью убеждается в этом, когда он вытаскивает из большого пакета тонну дорогой косметики, к которой руки боялись прикасаться, как к огню, и долго подбирает правильные тона на глаза, губы, кожу. Сердце Чонина, обклеенное пластырями со всех сторон, накрывается подорожником заботливыми руками Феликса, устами, что безостановочно делают комплименты, и улыбками, направленными на его отражение в зеркале. - Превосходно, - выдыхает друг, когда последняя заколка врастает в его волосы, пока Чонин, не дыша, смотрит на розоватые слои макияжа, мягко нанесенные по всему лицу, - осталась лишь еще одна деталь. Все время, пока Феликс роется в пакете, бормоча что-то недовольное себе под нос, Чонин не смеет оторваться от своего отражения, ощущая, как слезы подступают к глазам. Ему так нравится. Пятнадцатилетний Чонин находит успокоение для четырнадцатилетнего себя. Феликс выуживает из дна пакета какую-то вещицу, и Чонин долго не может понять, что это, пока волнистая ткань не переключает что-то в его голове. - Юбка? – только выдавливает он. - Самая лучшая, - кивает друг, улыбаясь совсем пристыженно и виновато, - подбирал долго, хотел, чтобы тебе понравилось, но если тебе дискомфортно ее примерять, то, конечно… Чонин выхватывает ткань из чужих рук и молча ныряет в родительскую комнату, чтобы застыть в ней на долгие минуты каменным изваянием. Феликс проскальзывает в его комнату неслышным призраком, когда ожидание слишком затягивается, и восхищенно выдыхает, видя, как белая клетчатая материя красиво ложится на длинные ноги каскадом ровно до колена. - Ты так страшно красив, - это звучит как-то знакомо, но Чонин только неловко улыбается, сжимая в руках краешек юбки, пока глаза бегают вдоль отражения. Ему нравится так сильно, что соседские мальчишки определенно были бы злы.

Тем же закатом анютиных глазок Чонин выскальзывает во двор, усаживаясь на самый краешек скамейки, где Минхо, по-хозяйски вытянув ноги, крутил соломинку в губах и с задумчивостью водил руками по щекочущей спину зелени, расцветающей на деревьях. - Сегодня ты долго, - с беспокойством подмечает он, и Чонин не находит ответа, потому что никогда не думал, что Минхо вообще может подметить такое. Он только улыбается виновато и сползает ближе к краю скамьи, отчего-то выдыхая самые важные слова на грани шепота: - Хочешь посмотреть на мою юбку? И Минхо вцепляется в него взглядом так внимательно, цепко, будто пытается вытащить из этих слов двойное дно, поддеть кору ногтем, чтобы добраться до первичного слоя. Чонин вытаскивает из-под джинс край белой клетчатой ткани, в нерешительности цепляясь за нее пальцами. Минхо восхищенно выдыхает, когда юбка ниспадает на ноги Чонина, пока парнишка неловко крутится со всех сторон, то и дело озираясь по сторонам. - Ты такой…, - Минхо проглатывает образовавшийся ком в горле, не находя слов, и только притягивает Чонина к себе рывком, внимательно ощупывая ткань, пока мальчик напротив него ощущает, как по кусочкам рушится мир внутри него, - и почему ты скрывал? Это тоже выходит шепотом так, будто все, что происходит в их маленьком пространстве, ограниченным лишь деревянной крашеной скамейкой и дверями подъезда, интимно и никогда не выйдет за его пределы. - Боялся твоей реакции, - передергивает плечами Чонин, осознавая, насколько неправильно воспримет друг его слова. - Я когда-нибудь тебя осуждал? – и вот, у него написано откровенное недовольство на лице, но Чонин только тихо прыскает себе под нос, кончиками пальцев заправляя выбившуюся прядь цвета кофеина обратно за ухо, позволяя себе эту слабость хотя бы на секунду. - Конечно, нет, - я боялся, что не увижу звезд в твоих глазах. Минхо только фыркает и вдруг улыбается так ярко-ярко, будто ему в рот попал самый сладкий арбузный сок. Он в спешке усаживает друга обратно на скамейку и взволнованно тянется куда-то в сторону. Чонин любопытно смотрит, как в руках его появляется букет сирени, явно нарванный этим же днем. Чонин знает, от кого он. - У тебя прелестный вид, - бормочет Минхо, словно кот мурлычет песню, и отрывает одну веточку из букета, открепляя от нее пурпурные лепестки одни за другими, - но к макияжу нужно добавить один штрих. Холодные пальцы касаются кожи его щек, заставляя Чонина ощутить, как вкус мятной жвачкой и суровые морозы Сибири проходят по самым капиллярам. Минхо плавными, неторопливыми движениями прикрепляет у его блесток лепестки сирени. Сирени, подаренной Джисоном этим же днем. Чонин смотрит на его сосредоточенное, измученное от болезни, но такое изысканное, неповторимое лицо и думает, что любить – это больно. Особенно когда порочный круг все равно замыкается на нем.

Чонин вдавливает кроссовком в землю знакомую макушку, будто сам ощущая давление асфальта под чужой щекой, и гордо улыбается своему краткому триумфу. Где-то в перерывах между дешевым грушевым лимонадом и старыми леденцами на дне карманов он рассказал Минхо о том, что происходит. - А ты их порви, - друг сплевывает семечку на разгоряченную дорожку, со всей серьезностью и простотой смотря в чужие глаза. И Чонин их порвал. Бросился под локоть, едва они подали первые признаки драки, даже сам завалил главного хулигана. Кажется, пытаясь уложить парнишку на землю, он случайно сломал ему нос, но Чонину ни капли не жаль его. Он страдал и истекал кровью в своей жизни в тысячи раз больше. Чонин улыбается, пока волна крепких загорелых рук сносят его на асфальт, смеется, пока ноги врезаются в его ребра до крови из горла, и плачет, едва оставшись наедине посреди пустующих закатных улиц, соскребая грязь с разбитых в кровь коленок, и ощущая себя полным идиотом. Но отчего-то слезы проливаются легче, когда понимаешь, с кем сегодня ты на самом деле вел борьбу. Он ковыляет к дому Чанбина, уже представляя себе гнев на лице друга. И воображение его не обманывает: Чанбин выглядит так, будто находится в глубоких раздумьях между тем, кого поколотить первым, когда тяжелая дверь раскрывается на два затвора. - О, побитая собачка пришла, - высовывается из-за угла заспанный Сынмин, маша ему рукой. Чонин слабо кивает и вяло улыбается, тут же шипя, когда чужие сильные руки утаскивают его на крохотную кухню, где без устали копошится Минхо. Чонин едва не врезается лбом в икону, вдавливаясь грязными белыми носками в самую суть линолеума, когда чужая бледная спина подрагивает в известном лишь ей танце, а измученные уколами руки колдуют над миской с едой. - Что застыл, никогда мужиков на кухне не видел? – сварливо бросает Чанбин, завуалированно раздражаясь его влюбленностью. Минхо же, развернувшись, точно так же вдавливается линолеум в пол при виде залитого кровью лица. - Как же ты так, - он бросается в зал за аптечкой и спихивает Чанбина в сторону, самостоятельно обрабатывая все его раны. Чонин только смотрит на него с улыбкой яркой, какая бывает только в жаркий летний день у полноводных рек, и с гордостью вертит профилем. - Минхо, а я их порвал. По кухне проносится многоминутная гробовая тишина, а затем в лучах настольной лампы мигает смех, в коем смешана доля истерики и неверия, пока в печке допекается яблочный пирог. Сынмин выглядывает макушкой из проема, интересуется наивно, как любопытный щенок: - А давайте разрисуем стены? Чонин смотрит на него неверяще, но Чанбин первым протягивает ему толстую кисть, выставляя банки красок самых разных оттенков, как на показ мод. Пока Минхо вычисляет нужную из них по стандартной считалочке, Чонин вытягивает цвет глубокого индиго и делит его с Чанбином на двоих. Как и все, что у них было. Первый слой получается совсем неловким, как первые шаги ребенка, но в каждом кривом мазке есть что-то столь красивое, что они невольно приравнивают их к шедеврам Айвазовского. Феликс бросает поверх стены кляксы ярко-желтого, бестолково ляпаясь в краске и едва не падая с подлокотника скрипящего от натуги дивана. Минхо решает превратить это полотно в ночное небо. И они вместе вырисовывают его до самого рассвета, оставляя исторический след в маленькой квартирке городка, потерянного на карте мира.

Листочек рвется совсем не как по линейке, а изгибистой, сгорбленной линией, на которую Минхо совсем не походил. Джисон вздыхает тяжело и выбрасывает его в захламленную мусорную корзину под столом без всяких промедлений. Ему нужно, чтобы абсолютно каждая деталь, начиная с ровности границ, были безупречными. Чтобы, как и сам Минхо. Солнце неумолимо приближается к своей гибели на этой весенней земле, беспощадно забирая у Джисона последние остатки времени. Рука невольно вжимает ручку в белый лист еще сильнее, будто это придаст ей скорости или эффекта. Слова, пусть уже и готовые на черновике, ложатся на лист тяжелыми снежинками, будто чувствуя себя некомфортно на этом месте. Джисон вздыхает тяжело, треплет и так разметавшиеся во все стороны волосы, и оставляет все, как есть. Персик плавно сходит с горизонта, уступая место теплой, уютной тьме майских ночей, и у него нет больше времени. Джисон смотрит на часы и едва не вскрикивает, когда стрелка пробивает восемь тридцать. Он подлетает с нагретого стула и летит навстречу к небольшому узкому коридору с развевающимся листком, крепко сжатым в ладони, едва не спотыкаясь о дверной порог. Улица встречает его рассекающими небо поздними птицами, ветром холодных сумерек и безграничным запахом сирени. Он бежит мимо зданий, дворов и чужих скамеек, будто из какого-то глупого дешевого фильма, ощущая, как последнее дыхание вырывается из его легких. Вдалеке хрупкая, будто призрачная фигура рассеивается в полумраке мигающих фонарей, медленно уплывая к двери подъезда. И Джисон впервые в своей жизни борется с непреодолимым страхом внутри, выкрикивая на весь двор: - Ли Минхо! – так, будто никого, кроме них, в этом мире больше нет. Так, будто эти слова звучат громче и красивее, чем все поэмы о любви. Фигура замирает, поворачиваясь медленно, и Джисон сталкивается со слабыми молниями в чужих глазах, усталостью на лице и заметной бледностью. У Минхо помимо самой главной болячки – майская простуда, и он заметно ослаб, несмотря ни на что, рискуя всем, чтобы встретиться с Джисоном. Даже если маленькая капля крови, пролитая из-за соприкосновения пальца с гвоздем, может стоит ему особенно много. Джисон почти врезается в него, дышит загнанно и смотрит с миллионом фейерверков в глазах, заключая нежное лицо в свои ладони. Говорит гордо, как влюбленный король объявляет о своей скорой помолвке: - Я о тебе песню написал. Минхо смотрит на него с неверием в глазах и чувствует, как в руку проталкивается что-то твердое и холодное. - Эта кассета – все мои чувства о тебе. Этот лист – олицетворение на бумаге. Я дарил тебе сотни букетов сирени, снежных ангелов и свои самые первые поцелуи. Но это – выше. Эта кассета создана только для тебя одного, чтобы ни один человек будущего не смог найти возможности раскрыть тайну о том, кто стал самым изумительным человеком на Земле. Он пытается сказать что-то еще, обводя большим пальцем родинку на щеке, но Минхо безмолвно прерывает его, впиваясь в губы острым, как шипы роз, поцелуем. Две птицы рассекают догорающее небо вместе, формируя знак бесконечности.

У Чонина взросление в самом разгаре, тонна конфет в потрепанных карманах, а еще привыкание к вишне без тонны сахара и все тяжелеющему рюкзаку на плече. У него совсем скоро – важные экзамены, и впервые за всю жизнь на переносице очки. А хочется ведь просто глиттера на щеках, поблескивающего меж лепестков сирени. Он гоняет важные чаи с Чанбином и Феликсом, без устали споря о правильности того или иного уравнения, и в конечном итоге все равно проигрывая во всех аргументах, когда Сынмин без жалости постанавливает приговор: - Это уравнение решается по другой формуле, а вы все – позор родины. Чонин, смотря на свой табель успеваемости, с ним оказывается вполне согласным. - Не страшно, - машет рукой Феликс, кидая кусочек лимона в чай, когда Чонин неприлично громко рыдает на тесной, почти что доисторической кухоньке друга, шмыгая носом из-за подхваченной у Минхо болезни, - оценки – не рак, наладятся. Он смотрит на друга оскорбленно, уже открывая рот, чтобы возмутиться, как можно вообще сравнивать такое, как в голову ударяет осознание, что он действительно страдает так, будто в мире это вообще что-то значит. У него главная ценность – Минхо, а проблема – его болезнь. Они подолгу сидят плечом к плечу, доедая последние остатки чипсов, и Чонину, как любому взрослеющему, невыносимо хочется Минхо долго целовать. Так, чтобы его холод подкрался под самые ребра, растер их в звездную пыль, не оставив от Чонина ничего, кроме жалкого скелета. Но Минхо предпочитает убивать его звездами в глазах при виде Джисона. И Чонин понимает, что он взрослеет, когда смиряется с этим. Нельзя заставить человека заметить едва мерцающий свет, когда он влюблен в ослепительное сияние. Но нельзя и ломать кости человеку, выворачивая его наизнанку, когда в очередной раз передаешь купленный на последнюю мелочь клубничный коктейль, улыбаясь: - У тебя подготовка к экзаменам, сложный период, должен же как-то поддержать. О, смотря на лично выпеченные им блинчики и белую-белую сметану, растекающуюся по блюдцу, Чонин вполне начинает мечтать, чтобы Минхо вообще его никогда не поддерживал. Особенно букетами сирени в вазах. Но Чонин взрослеет и перестает позорно плакать на улице каждый раз, когда Минхо ускользает из его пальцев. Только глаза все еще выдают любовь во взгляде. Дрожащую, робкую, отчаянную. Чонин взрослеет. И для него становится нормальным смотреть, как все его друзья и даже соседские хулиганы влюбляются, держатся за руки и расстаются, понимая, что всю осознанную жизнь у него для этого был его Минхо, который, по сути, его никогда и не был. Только странным становится видеть, как даже веснушчатый, улыбчивый Феликс с ветром в голове вдруг становится не по-детски сосредоточенным при воспоминаниях о каком-то новом парнишке с соседнего подъезда. Чонин его никогда не видел и желанием особым не горит, но когда у Феликса загорается звезда в глазах при тихом выдохе чужого имени, он отдает свое расколоченное молотом сердце на то, чтобы выслушать друга. И лишь спокойно выдыхает, когда понимает, что там некому вставлять нож и выкручивать его, держась за рукоять с лепестками сирени. Чонин взрослеет и медленно, но уверенно переползает все стадии взросления. - У тебя скоро официальный возраст согласия, - Джисон как-то с мудрым видом поднимает вверх указательный палец и тут же давится набитым в щеках мороженным, когда Минхо со всей дури бьет его по спине. Чонин только усмехается, не признаваясь, что возраст его согласия определился, когда Минхо впервые уселся на скамейку у их подъезда после его переезда. Утром после того вечера он забывает о глупых шутках друга и выбегает на улицу с тяжелым портфелем на одном плече, едва зашнуровывая старые кроссовки. Меж зубов застряла нить колбасы, и он только морщится, пока мчится по тропинке к остановке, оставляя эту проблему на потом. На улице удивительно хорошо для прохладного и пасмурного дня, и у Чонина невольно возникает чувство дежавю, когда кто-то опять стоит в мокрой после дождя траве, сложив руки в карманы. Человек кажется гораздо выше, чем Феликс, и даже чем сам Чонин, но лица совсем не видно. Незнакомец явно скрывался за капюшоном и Чонина это до безумия смешит. На этих улицах нельзя, невозможно скрыться, они ведь здесь все оголенные, с ранами напоказ, и ожидают того же от приезжих. - Ты не здешний? – интересуется Чонин осторожно, останавливаясь рядом с парнем в черной толстовке, но, не нарушая видимой границы между зеленой травой и мокрым асфальтом. - Так заметно? – голос с хрипотцой, усмехающийся. - Здесь мало кто закрывается капюшоном, - кивает он на чужой внешний вид, забывая, что повернутый к нему профилем парень не сможет увидеть этого жеста. - А я, может, решил скрыться на случай дождя? – незнакомец разворачивается резко, и Чонин застывает на месте, сталкиваясь с хладной сталью глубоких, режущих своей чернотой глаз. У парня красота редкостная, необузданная, даже аристократическая, и Чонину думается, что среди этих старых, дешевых панельных домов ему совсем не место. - У тебя на лице написано, что ты весь мир ненавидишь и хочешь от него скрыться. Парень издает смешок звонкий, отрывистый и смотрит с улыбкой в уголках губ, окуная Чонина в беспроглядную тьму: - Я Хенджин, - рука чужая теплая, в контраст любимой ледяной кожи того, кто любит закаты, и никогда не будет жить для него. Чонин перекатывает на языке это имя, прокручивает в голове раз за разом, горько улыбаясь, и сжимает чужие пальцы в ответ. - Чонин. Феликс о тебе многое рассказывал.

Впоследствии они почти не пересекаются, лишь изредка наталкиваясь друг на друга в спешке, когда улицы родных дорог разводят в разные стороны по воле событий. Чонин много болтает, Хенджин молча смотрит, улыбаясь краешком губ. У него на лице маска такая же холодная, как у Минхо, и замашки совсем королевские, только смотрит он без снисходительности. Не как на ребенка, а как на взрослого. И это взрывает такой сложный мир Чонина, образуя в нем несоизмеримую с дырой в планете бездну, которой он не может дать ни времени, ни имени, ни чисел. Хенджин страшно похож на его первую любовь и одновременно с этим совсем другой. Он не бледный отнюдь, кожа загорелая, как после нахождения под палящим солнцем сутки напролет, на пальцах – куча ссадин, мозолей и пластырей, и любит черный и толстовки с капюшоном гораздо сильнее, чем развевающиеся на ветру белые рубашки. Чонин чувствует, как предает всех, кому даже ни о чем не рассказывал. Минхо, к которому у него есть чувства, - большие такие, соизмеримые с поясом Ориона, - Джисона, с которым Хенджин грызется день за днем, и даже Феликса, у которого к хмурому парню симпатия трепещущая, окрыленная, как птица, едва вставшая на ноги. Он видит, как друг смотрит на Хенджина, слышит мед в чужом голосе и только горько усмехается, не понимая, почему ему так не везет. Выводит буквы на помятом листе в линейку, сам не зная, кому адресуя, и усмехается внезапной мысли. Ты не сможешь перестать влюбляться в людей тебе недоступных, пока не найдешь себе цену. Ему стыдно до жути перед Феликсом за иссякающие слова и улыбки, поэтому на закате вместо привычных посиделок Чонин убегает далеко в поле, подальше от шума трамвая, клубничных коктейлей и темных капюшонов, чтобы нарвать другу ромашек. У него каждый кладущийся в руку цветок как бальзам на душу. Только дикие, как сама природа, стебли и красивые лепестки сжимаются в руках невольно сильнее, когда шаг Чонина замедляется по возвращению, а взгляд останавливается на медленно плетущейся вдоль домов фигуре. - Ты в порядке? – Чонин кладет руку на чужое плечо, другой осторожно придерживая букет. Хенджин выглядит неутешительно паршиво со сливовыми гематомами по открытым участкам кожи, и он только в растерянности кусает губу, не зная, что сказать, как помочь. - Кому нес? – только спрашивает Хенджин, кивая головой на ромашки в руках. Чонин смотрит на них удивленно и вдруг решается на что-то. - Тебе, - он сует букет в чужие руки, ощущая, как дрожат коленки от расцветающей на чужом лице настоящей, широкой улыбки, - пойдем со мной к Чанбину? У Хенджина сегодня очевидно большой день, а идет он с широкой улыбкой, опираясь на чуть более миниатюрного Чонина. У Чанбина в доме привычно несет краской со всех щелей из-за затеянного бабулей грандиозного ремонта, и он только строго кладет руки на бока, с ног до головы оглядывая парней на пороге. - Как щенки брошенные, - цокает языком он на чужие чешущиеся затылки и машет рукой, - что застыли, как в первый раз, заходите. У Хенджина этот раз вообще-то действительно первый, но Чанбин окутывает запахом дома, яблочного пирога и моющих средств, как будто он здесь – в сотый, и заставляет съесть все запасы в конфетнице, пока сам осторожно обрабатывает чужие раны. - Кто ж тебя так? – решается спросить он то, на что Чонин в себе смелости не нашел. - Не хочу говорить об этом, - морщится Хенджин, после отчего-то переводя взгляд на Чонина и заметно смягчаясь в тоне, - потом. А Чонин вопросов ему и не задает, только суетится возле стола, раскладывая давно знакомые тарелки и кружки с расписными узорами. Хенджин пробует еду и откровенно заявляет, что больше никогда и шагу не ступит из этого дома. Чанбин только смеется, похлопывая его по плечу, и Чонин видит в каждой черточке лица, что друг того принял целиком. Ему вдруг нестерпимо хочется отвлечься от чужого красивого лица, поэтому изо рта вылетает глупое: - А давайте покрасим мне волосы? Чанбин медленно поднимает ложку в угрожающем жесте, но Хенджин останавливает его своим тихим смехом. Он смотрит на него по-доброму и первым перетаскивает стул в совсем тесную, рассчитанную едва ли на одного человека, ванную. Поместиться здесь втроем казалось кошмаром наяву, но когда Хенджин находит свое место на стиральной машине, а Чанбин – за спиной у Чонина, восседающего на деревянной табуретке, получается даже весело. Он ерзает беспрестанно, пока и так нервный Чанбин не шипит на него, теряя последнее самообладание. Он Чонина страшно любит и поэтому боится сделать все неправильно. Они достали из недр шкафа в гостиной бабушкину краску вишневого оттенка, и Чонину до безумия боязно за сохранность своих волос в неумелых руках, но Хенджин в зеркале улыбается так заразительно светло, что Чонину думается, будто он мог бы перетерпеть это еще ни один раз. Краска ощущается холодными слоями на волосах и остается таковой еще долгое время, - Чанбин на его причитания только всплескивает руками: “Я тебе не парикмахерская, дурень!”, - но уже спустя два с половиной часа у него в зеркале – совсем другой человек. Чонин вертится во все стороны, не веря своему отражению, но Чанбин только восхищенно присвистывает. Он ощущает теплые руки на плечах, пробирающих, кажется, до самых ступней, а до ушей доносится восхищенное: - Ты так красив. И с этой прической, и с юбкой в пол. И почему-то ощущаются эти слова так же тепло, как когда-то те, что были произнесены на деревянной скамье его первой любовью.

Чонин видит, пронизывает тонкими нитями переплетенные пальцы. Хенджин ведет на остановку семенящего следом Феликса, и по яркой-яркой улыбке он понимает, что между ними. Чонин даже не расстраивается, не рвет на голове волосы, не плюет в потолок или рыдает, как маленький ребенок. После сирени Минхо по крошкам собирать сердце на кривом асфальте ему не впервой. Он вечером того же дня щелкает семечки рядом со старшим и жмется к чужому холоду как можно ближе, словно котенок, жаждущий ласки. Минхо дает ее сполна, то поглаживая за ухом, то спускаясь к острой челюсти, адамову яблоку, пока Чонин не начинает вертеться во все стороны в попытках избежать. - Что сделало тебя таким сегодня? – он заглядывает в глаза напротив и заглатывает слова вины, рвущиеся наружу. В чем толк извиняться за то, чего Минхо заметить никогда не мог? - Юность, - звучит просто и обхватывает сразу весь спектр событий и эмоций. С ним происходит юность в лиловых красках, полевых цветах, цветущей сирени и чужих переплетенных пальцах. - Скажи, Минхо, - заговаривает он, выводя восьмиконечную звезду на чужом колене, - а что для тебя значит это слово? Парень устремляет взгляд вдаль, туда, где панельные здания сливаются с качающейся листвой и тоннами градиентов заката, заговаривая лишь спустя минуты: - Для меня юность – это белый цвет. Отчасти потому, что я всю свою жизнь пробыл в больницах и просто не представляю, как можно жить без этих пустых стен, мерзкого запаха, бахил и гнусных очередей. Отчасти потому, что юность – она ведь дает тебе начать все сначала. Она строит тебя по-новому, оставляя детство и все воспоминания о нем за спиной. Только в юности у тебя есть шанс впервые познать и попробовать абсолютно все. Минхо играется с локоном на его макушке, и Чонин долго смотрит на его лицо, которое, как никогда, предстало перед ним живым сегодня. - Минхо, - парень тихо мычит, - прости, что никогда не спрашивал. О больницах, ссадинах, боли. - Чонин, - Минхо улыбается нежно, как будто в нем совсем нет боли, и переплетает их пальцы, - важны ведь сами действия, а не их сроки. Он закрывает глаза, слушая напев колыбельной над ухом, и ощущает себя качающимся на волнах океана корабликом. Со множеством царапин, поломок и проблем, но все еще с надеждой и любовью внутри. Слезы проливаются из глаз, когда он чувствует легкий поцелуй в макушку, длящийся целую маленькую жизнь. Чонин раскрывает глаза и смотрит в самую глубину Хенджина, вышагивающего по улицам за руку с солнцем. Он улыбается и, кажется, действительно ничего не чувствует. Они подходят к ним, выглядят совсем так же, как Джисон с Минхо в самом начале отношений, но ему уже не больно, потому что он привычен, и потому что его первая любовь все еще сидит рядом, не отнимая губ от макушки. - Вы в порядке? – у Феликса в голосе море нежности, и Чонин никогда не может понять, как ее может храниться столько в одном человеке. Он выглядит как точное определение счастья, и это все, что важно Чонину сейчас. - Обязательно будем, - заверяет его Минхо, крепче сжимая пальцы лежащего на его плече младшего. Парень буквально ощущает натянутые струны в его теле и не понимает тому причину. - Чонин? – Хенджин спрашивает с такой заботой, как обычно не звучит никогда, и это заставляет Чонина не понимать, переосмыслять. - Нормально, - почти губами проговаривает он и утыкается носом в чужое плечо, полностью отворачиваясь от переплетенных пальцев, которые, все же, в сердце что-то жгут.

Привычные лестничные перелеты почему-то сегодня кажутся чем-то непосильным, смертоносным, как ждущий дома доклад по истории, и Чонин только вздыхает тяжело, почти стукаясь лбом о крашенные в рыжий перила, пытаясь выскребать, вытащить мысли о Хенджине и Феликсе, оставив их в этом тесном, прокуренном подъезде. Время тянется серой, однообразной чередой, в которой он заканчивает все свои дела, ужинает кашей трехдневной давности и заслушивает радио до дыр. Черная ручка лениво водит по чистовику доклада, и ему бы заволноваться об опрятности работы, только сил на это нет. Взгляд сам собой падает на настольные часы, стрелки которых пробивают ровно двенадцать. Чонин тяжело вздыхает и тихо шепчет под нос: - С днем рождения меня, - у него в холодильнике - специально оставленный матерью вишневый пирог в качестве презента в этот знаменательный день. Остается только сползти с тяжелого стула, сложить очки и добраться до кухоньки в кромешной темноте. Только вот все планы обрывает тихий, робкий звонок в дверь. Чонин выглядывает в коридор удивленно, совершенно не ожидав, что кто-то вспомнит. Но, когда открывается засов, перед ним предстает неловко улыбающийся, запыхавшийся Минхо. - Я, вроде, не опоздал? – Чонину хочется спросить, почему ему нужно опаздывать в пустую, холодную квартиру без гостей, но Минхо уже проходит в коридор, заталкивая торт в чужие руки, - мы с мамой очень старались, надеюсь, ты оценишь. И, сверкая смешинками в глазах, он медленно вытаскивает из кармана болотной куртки завернутую во все немыслимые обертки бутылку шампанского. - А это, чтобы ты действительно прочувствовал свое взросление. Пришлось использовать все бумажки в комнате, чтобы мать поверила в то, что это лимонад, а не алкоголь. Чонин смотрит пустым взглядом на эту бутылку непозволительно долго по регламентам этикета, а затем срывается в звонкий смех, отбивающийся от стен. - Ты сведешь меня с ума, - он качает головой, видя, как Минхо заливается краской, неловко почесывая затылок рукой. Соседи точно вспомнят их недобрым словом. Чонину шестнадцать и, оказывается, шампанское – самое вкусное, что может быть на свете, когда ты делишь его в полумраке со своим другом. Им стол освещает яркая луна и пара свечей на кухонной тумбе, и если притвориться, это даже можно засчитать свиданием. Разве это не то, чего он желал? Только Чонину шестнадцать и больше не хочется предаваться глупым мечтам, выворачивая и так прозрачный смысл наизнанку. Ему хочется думать, что это правильно – сидеть со своей первой любовью так, будто между вами не существует сотни запутанных чувств, невысказанных фраз, вечной смерти над головой. Минхо может умереть в любой момент, и Чонин помнит это даже лучше, чем таблицу умножения, мамину колыбельную или сирень над головой. - За тебя, - тихо шепчет Минхо, а Чонин поднимает в ответ бокал, так и не отрывая взгляда от чужого эфемерного лица, - ты уже так вырос. - Мне сегодня ровно столько же, сколько исполнилось тебе, когда мы познакомились впервые, - Чонин улыбается светло, вспоминая те яркие времена, - до сих пор кажется, что я застрял там. Минхо смотрит на него без единого проблеска счастья, и Чонин видит в его глазах сожаление настолько же большое, каким бывает только взгляд человека, который молча замаливает свой самый большой грех. Минхо перетягивается через весь стол и сжимает его в своих объятиях, а Чонину, кажется, чудятся кристальные слезы в ореховых глазах. Может быть, Минхо всегда знал, кто был юностью в его глазах.

Чонин знал, что рано или поздно этот момент наступит в его жизни, но никогда не предполагал столь грозовое небо в чужих глазах. - Ты осознаешь, с какой стороны подаешь себя таким поведением? Как позоришь нашу семью, твоего отца, весь чертов дом, что на тебя родимого так пашет? – Чонину хочется поморщиться, сказать, что не существует никакого дома в квартире, где все прячутся друг от друга по тесным комнатам в холоде, но молнии в чужих глазах не позволяют словам вырваться наружу. Он слушает эти нотации уже битый час, но звон от разбитой тарелки все еще трещит в его ушах. Чонину хочется выковырять его вместе с остатками кожи и крови только, чтобы не слышать более никогда. Все, чтобы больше не видеть разочарования в ее глазах. - Тебе вообще не стыдно краситься и носить юбки, являясь мальчиком? Какой же позор, - и это, наверное, становится последней каплей, потому что Чонин встает резко, с грохотом роняя стул на хрупкий пол, и смотрит на мать так, будто видит ее впервые в жизни. - Знаешь, мам, последнее, что желает услышать ребенок от своего родителя – святая уверенность в том, что он позор семьи, - он выплевывает каждое слово через раз, ощущая подступающий к горлу ком, - как мальчика меня не должно определять, люблю ли я носить треники или юбки, краситься или бриться налысо. Человек – это больше чем то, во что он одет и кого предпочитает любить, и если тебе не хочется этого понять, возможно, никогда не нужно было привносить ребенка на этот свет. Ты ведь даже не можешь принять его таким, какой он есть, а не каким ты хочешь видеть. Он бросает это в лицо женщине так, будто его сердце не кровоточит водопадами при виде гнева, смешанного со смертельной усталостью на ее лице и убегает из дома, никогда не оглядываясь. Чонин стучится в дверь квартиры Минхо осторожно, учитывая позднее время суток, но мать парня только разводит руками и говорит, что он давно пропал с Джисоном, прося не звонить, даже если придет кто-то из друзей. Это едва не заставляет Чонина выплюнуть яд себе на кроссовки, но он сдерживает режущий нож в сердце при себе, вежливо отказывая женщине в приглашении на поздний чай. Ночной воздух разрезает линии на лице летними взмахами ветра, только отчего-то становится наплевать на холод в сгорбленных плечах, кромешную, ненавистную ему с детства темноту и полное одиночество снаружи и внутри. Чонину хочется выдохнуть, поэтому он пролетает мимо знакомой скамьи вперед, пока не останавливается у запрятанной среди кустов скамьи. Она раскрашена в цвета радуги, и глядя с нее на звезды, Чонину перестает казаться, будто разбитое сердце нельзя пережить. - Замерзнешь ведь, - заботливо говорит кто-то со стороны и накидывает черную кожанку на его плечи. Чонин поворачивает голову и долго рассматривает силуэт в темноте, не желая верить глазам. - Что ты тут делаешь? - Это скорее мне нужно спросить, а что здесь делаешь ты, - усмехается Хенджин с сигаретой меж губ, усаживаясь рядом, и подсвечивает маленький уголок тишины всплеском фонарика из своего телефона, - в темноте, когда комендантский час давно вступил в силу, раздетый и по-настоящему несчастный. - Откуда тебе знать, счастливый я или нет, - Чонин смотрит на него со снисходительной улыбкой, но Хенджин только качает головой, выдыхая сигаретный дым в мерный ветер. - У тебя лицо – как открытая книга. И счастье, и горе всегда можно узнать за километры, - он смотрит Чонину в самые глаза и отчего-то добавляет тише, - и может, я слишком внимательно изучал тебя, чтобы теперь уметь распознавать каждую черточку на лице. - Я тебе не подопытное насекомое, - фыркает Чонин, плотнее закутываясь в кожанку, и стараясь не вывалить свое окровавленное сердце прямо на чужие, забитые более важными вещами руки. Хенджин смотрит на него, изогнув губы, будто скрывая за ними созвездия невысказанных эмоций, и лишь вдавливает окурок в землю носком домашнего тапка. - Хочешь послушать мою любимую песню? – и достает из недр кармана кофты черные наушники, протягивая один так, как протягивают человеку признание в любви или собственную честь и жизнь. Чонин принимает его, переплетая концы нити между ними. Они делят музыку группы Кино, темную одежду с характерным запахом цитрусового одеколона и мерцающее звездами небо на двоих. Чонин топает ногой в такт ритму и вырисовывает кроссовком дом на земле. Хенджин за ним наблюдает совсем тихо, но с улыбкой. - Кончится лето, - шепчет Чонин одними губами, смотря на парня с болезненностью на дне зрачков, - самое жуткое, что я слышал. - В этом мире заканчивается все, - Хенджин поглаживает его по плечу, - а лето – вообще самое скоротечное, что только могла выдумать вселенная. Чонин поджимает губы, отводя взгляд, туда, где листья кустарников смотрят на него беззащитно и доверчиво. - Жизнь, - едва слышно. - Что? - Жизнь - самое скоротечное, что мог придумать наш мир. Она пролетает для вселенной, как маленькая песчинка в пустыне, совсем незаметной. Семьдесят, максимум восемьдесят лет и от тебя остается только надгробие, вещи и разбитое сердце. И даже так, - рука перехватывает чужие пальцы на плече, сжимая их до боли, - даже так кому-то отведено меньше. Даже так люди, и так живущие недолгую жизнь, могут погибнуть в абсолютно любой момент. Любимыми, красивыми, молодыми. Хенджин смотрит, как из глаз Чонина проливаются мириады прозрачных звезд, и притягивает к себе рывком, не говоря ни слова. Чонин сжимает чужую кофту до боли в пальцах, врезаясь ногтями в собственную кожу, и дышит тяжело, чувствуя, как лето забирает у него ту самую жизнь с огромной болью. - Получается, мы все умираем молодыми, - шепчет Хенджин в чужое плечо, выводя круги воды на чужой спине, - молодыми и любимыми. Чонин отрывается от чужого плеча и заглядывает в чужие глаза. Они вдруг друг для друга совсем как оголенные нервы, и становится страшно оттого, что он раньше ни с кем не делил такой интимности. - Я поругался с мамой, - признается он честно, на одном выдохе, - она узнала про то, что я крашусь и ношу юбки, и реакция… Сам понимаешь, не была наполнена восторгом. - Она сказала тебе много плохих слов, - понимающе кивает Хенджин, - но знаешь, на твой телефон ведь не перестают поступать звонки, а ее силуэт беспрерывно мелькает у балкона. Чонин поднимает голову вместе с ним, устремляя взгляд на четвертый этаж, там, где волевой женский силуэт высматривает что-то с кричащим в каждой клеточке тела отчаянием. - Ты ей дорог, Чонин, - он ощущает смазанный, совсем легкий, как бабочка, поцелуй в свое плечо, и это, кажется, становится невозвратной точкой для столкновения двух черных дыр в его разбитом сердце, - твоя мать может ругаться, хотеть изменить, но она любит, а значит примет. Родители дорожат своими детьми, просто нам слишком поздно удается это заметить. Чонин кусает губу до крови и смотрит в чужие глаза. - Когда нам удается заметить? - Когда они умирают. Любимыми и молодыми, - Хенджин улыбается тепло, и Чонин вдруг чувствует, будто оказался среди бесконечных пшеничных полей, бегущим рука об руку с ним и венком в руке, - так было и с моим отцом. В чужом голосе слышится любовь такая безграничная, что Чонин перестает сопротивляться ножу, пробивающему рану в самом важном месте, и кладет руку на чужую щеку, аккуратно поглаживая большим пальцем, чувствуя, что он впервые делает это. Становится взрослым, любящим для кого-то другого. - Как он умер? - Болезнь, - Хенджин ластится под чужое прикосновение, прикрыв глаза, - простудился на морозе, слег, казалось бы, на пару дней, и больше не выздоровел никогда. А у меня после него не осталось ничего, кроме воспоминаний о любви. - А мама? – тихо. Хенджин отрывается от чужой руки и поворачивается другой стороной лица, гордо красуясь большой, кровоточащей царапиной на щеке: - А мама любовь никогда дарить не умела. Чонин вдруг пересчитывает в голове все когда-то существовавшие на теле Хенджина гематомы и ранения, складывая в голове страшную картину. Паззл, который не должен был вообще быть выпущен в тираже. - Как ты справляешься? – шепчет он в полубреду, руками цепляясь то за лицо, то за волосы Хенджина. - Нормально, - не справляюсь вообще. Чонин заливается слезами снова, бесконечно порхает легкими прикосновениями вокруг раны на лице и смотрит неотрывно, как люди запоминают самые важные мгновения своей жизни. - Поэтому, Чонин, - Хенджин снова улыбается краешком губ, словно в их первую встречу, - ты, пожалуйста, люби людей, пока они живые, а не тоскуй, когда они еще не стали навечно молодыми. И расцепив пальцы с самым важным собеседником на свете, Чонин обнимет дома заливающуюся слезами мать, терпеливо слушая чужое: - Я научусь любить тебя любым.

Они с Хенджином перестают делать попеременные шахматные ходы в разные стороны полей и целыми днями часто соприкасаются острыми коленками, сидя на крашеных железках. Чонин глотает лимонад, Хенджин – энергетик. Они много говорят о звездах, жизни и лете, а затем расходятся по разные стороны миров так, будто незнакомы вовсе. Это выглядит как дешевый спектакль, ведь абсолютно каждый в округе видит, как горят их глаза при виде друг друга, но, в конечном итоге, Хенджин всегда переплетает мизинец с веснушчатым солнцем, а ему никогда не хотелось загораживать теплые лучи для кого-то. Несмотря ни на что, Чонин лучезарно улыбается Феликсу, обнимаясь с ним на разваливающемся советском диване Чанбина, ест тонны клубники в ведрах, что привозит мама из-за горизонта, и читает множество энциклопедий о наследии человечества. - Я хочу поступить на историка, - с гордостью заявляет он, едва не ударяя кулаком в грудь, пока Чанбин приземляется с банкой пива на пол одним теплым мандариновым вечером. - Ну, ты и удумал, - выгибает бровь друг и, как обычно, мгновенно смиряется с его выбором, - с чего захотел туда, герой? - Хочу знать все о подвигах людей, у которых было самое яркое лето. А Хенджин подгребает под себя колени на детской площадке, и, смотря вдаль, говорит ему: - Нам ведь ярким кажется любое лето, которое не у нас, знаешь. Чонин не понимает его слов еще долгое время и смущенно водит взглядом по родным просторам, натыкаясь на Феликса, идущего по тонкой линии обочины с банкой коровьего молока в руках. Он, растрепавшийся от недолгого бега, с лучами солнца в златых кудрях выглядит иноземно. И Чонин наверняка разбивает этому иноземному сердце, когда Феликс смотрит прямо на них и не может не видеть голову Хенджина на его плече. В тот же день Чонин со слезами пишет письмо в стену при догорающих свечах, потому что в квартире в очередной раз вырубили электричество. Он пишет, капая слезами на девственный белый лист, о том, каким грязным себя чувствует, любя человека, от которого Феликс так светится, а после смазанными линиями выводит подобия слов для Хенджина о том, как тот несправедлив и зол. Так одно ночное письмо при свечах превращается в десять, двадцать, а потом и во все тридцать смятых бумажек-самолетиков, в которых раскрыто самое интимное, голое, дорогое. Чонин сует их, как гербарий, по разным страницам измученной советской книжонки, к которой родители даже не посмеют притронуться, и сбегает в объятия Минхо, пение Джисона и удушающий запах пива изо рта Чанбина. Июнь подходит к концу, и в самый последний его день Чонин обнаруживает себя на крыше соседствующей с его домом пятиэтажки, закутанным в куртку и еще кучу разносортных тряпок, уставившимся в догорающие остатки клубничного заката. - Феликс знает, - он бросает это, кажется, во дворы, но на деле адресуя человеку, что сидит от него чуть в отдалении, свесив ноги с бетонной стены, и докуривая последнюю сигарету. - О чем? - О том, что происходит между нами в течение долгого июня. - Между нами не происходит ничего, Чонин. Мы – два человека, нашедшие утешение в разговорах друг с другом, не более, - и сам знает, что это неправда, только признание подлежит расстрелу. У Хенджина на губах виднеются остатки фруктового бальзама Феликса, а с худых плеч свисает знакомая ярко-желтая, такая незнакомая в его образе толстовка, и Чонину внутри очень-очень больно, но сегодня он решает сам взяться за молот. - Поцелуй меня, пожалуйста, - умоляет Чонин, ощущая себя поставленным в уничижительную позу, прямо на колени, как если бы лето казнило его за любовь. Хенджин сначала смотрит на него смятенно, неуверенно, а затем переводит взгляд на свои руки, будто каждая пересчитанная им ссадина, закрытая пластырем, при соприкосновении их губ могла передаться по венам и Чонину. Он хватает старшего за плечо, тянет к себе ближе и смотрит почти умоляюще. - Пожалуйста. Всего один раз. У Хенджина в глазах медленно рассеивается галактика, отделяясь на две параллельные друг другу линии, а у Чонина с хрустом ломается последняя здоровая часть сердца. Теплые губы накрывают его, оглушая чужеродным фруктовым бальзамом, и Чонин тихо плачет в этот поцелуй, надеясь, что каким-то чудом Хенджин не ощутит прозрачную влагу на своих щеках. Чонин сделал то, на что никогда бы не решился, любя Минхо целую жизнь. Чонин целует запрещенного Хенджина, ощущая, как кончается лето.

- Если ты не догонишь меня – станешь голосом этой песни! Минхо думает, насколько глупой выглядит ситуация, в которой они оказались. Джисон без устали неделю уговаривал его спеть слова посвященной ему песни, не понимая, почему тот так сопротивляется. А для Минхо главная ценность любви – в ее молчании. Это была неизменная рутина: подниматься, едва восходит солнце, готовить аппетитные блинчики на двоих и выносить их в помытом начисто контейнере на скамейку своего подъезда, где его терпеливо ожидает самый любимый музыкант на свете, а затем целый час ругаться по избитой, вывернутой со всех сторон множество раз теме. Только на этот раз, сам не зная почему, Минхо себе проигрывает. Сегодня день пошел не как всегда – он едва не позорно ударил носом в дверцу шкафа, сжег всегда идеально получавшиеся блинчики и, наконец, случайно пролил клубничное молоко на свою идеально выглаженную, холеную рубашку. Сегодня все пошло иначе, и у Минхо что-то сжимает в груди страшно, нашептывая утренним ветром загадку, которую ему не дано разгадать. - Минхо! - вырывают его из раздумий, щелкая пальцами перед носом. Он морщит нос, смотря на еще такое детское, наивное юношеское личико, волосы оттенка топленого шоколада, отливающие золотом в лучах просыпающегося мира, и не понимает, как столько солнца может умещаться в таком упрямом, до жути раздражающем человеке. Он выдыхает с заметным недовольством, пальцем разглаживая складку меж бровей, и вдруг ощущает на своих губах теплые чужие. Джисон, обхватив руками его лицо, вытягивает из Минхо воздух, передавая собственный. - Ты идиот? – пытается Минхо сказать гневно, но получается совсем слабо, каким он и был всегда перед большим миром, маминым строгим взором и улыбкой его собственного надоедливого счастья. - Главное, что твой, - обезоруживающе улыбается Джисон и срывается с места, устремляясь в глубину подъезда, - догони меня, Минхо! И он, приложив холодные пальцы к пухлым губам, устремляется вслед за человеком, к которому всегда будет возвращаться. Едва не вписываясь лицом в железную дверь, Минхо проскальзывает мимо, взбирается по ступенькам, видя ускользающий вверх силуэт, слыша громкий, удивительный смех. В Джисоне все и есть как мелодия, зачем ему писать свои собственные? Минхо не понимает сам, как наступает момент, когда подъезд разделяет оглушительный смех уже двоих. Отдаленно думается, что Чонин еще наверняка спит и вечером не раз пожалуется на их поведение. Думается, что соседи еще месяц будут смотреть косо в его бледную спину, неодобрительно охая. Но ведь все простительно, пока они молоды и влюблены. - Это все, на что ты способен? – голос у Джисона заметно дрожит, но не теряет своей игривости. Минхо ругается с чувством на весь подъезд, и ногами уже загребает за раз целые две ступени. Так становится быстрее преодолевать расстояние, но тяжелее дышать. Минхо ступает вперед мимо последних из них между перелетом третьего и четвертого этажа, намереваясь тут же снизить темп, как нога проскальзывает мимо, не достигая пункта назначения. Минхо слышит посторонним наблюдателем, как его тело валится на бетонный пол, ощущает растяжение, прокатывающейся молнией по ноге, теплую влагу из носа, поцарапанные руки, и не понимает, в какой момент смерть решила, что настал его черед. В подъезде воцаряется тишина, и она – настоящий символ триумфа его болезни, все же взявшей свое. Минхо пробивается в тело острая, режущая на части боль, и он в полубреду закусывает губу, пытаясь пережить кровоизлияние во множество маленьких побитых мест и голень. Пытается пережить крик Джисона, слетающего с лестницы ураганом. Шумным, раздражающим Минхо. Но любимым и вдруг еще более невыносимо теплым. - Минхо, - солнце пытается достучаться до него, аккуратно перекладывая тело к себе на колени, - Минхо, Минхо, Минхо! Посмотри на меня, ну, давай! И Минхо смотрит. Смотрит долго, как человек на протяжении всей своей истории с восхищением и благоговением – на звезды. Джисон плачет горько, орошая слезами, кажется, всю планету, и это заставляет Минхо недовольно нахмуриться, протянуть руку к чужой щеке, захватив большим пальцем покрасневшую кожу, смахивая с нее соленый пот. - Да помогите же кто-нибудь! – Джисон выкрикивает это громко, гладит его по волосам и отчаянно пытается найти телефон. Кажется, теперь весь дом точно выплыл из покоя. Минхо видит, как к ним торопливо спускается знакомая пожилая соседка в цветастом кричаще-розовом халатике, слышит ее жалостливые причитания и громкие, болезненные всхлипы Джисона. У Минхо острая боль не перестает сжигать все тело целиком, кажется, целую жизнь, и он уже сам начинает тихо плакать, не скрывая собственный скулеж. Дверь по левую сторону раскрывается настежь, бьется о другую и из нее вылетает взлохмаченный, заспанный и едва живой Чонин, у которого на лице – настоящая смерть. Минхо находит в себе силы улыбнуться ему слабо, чувствуя себя непомерно постыдно в таком состоянии. - Вот и ангел пожаловал. Чонин едва не роняет телефон дрожащими руками, захлебываясь собственным криком. Он торопливо набирает знакомые цифры скорой помощи, слушает непозволительно долгие гудки и отчаянно пытается перебить слабым голосом раздраженные крики Джисона. - Скорая подъедет скоро, - он засовывает телефон к себе обратно в карман, присаживается на колени, аккуратно помогая Джисону поднять Минхо в вертикальное положение и утягивая их на диван в знакомую квартиру, где они вместе делили подтаявшее на тарелке мороженное, делали Чонину первые макияжи и хвостики, праздновали в тишине его день рождение. Последний день рождение, что застал Минхо этим ярким летом. - Клади его, - Чонин командует и помогает Джисону опустить парня на мягкие белые подушки, сам усаживаясь на корточки и беря чужие руки в свои, - Минхо. Чонин зовет совсем слабо, прямо как когда впервые узнал его имя. Плачет все еще так же громко и чрезвычайно сентиментально, как в первые четырнадцать. - Что-то совсем не меняется, да, Чонин? – Минхо стирает аккуратно слезы с чужих щек, - ты все такой же плакса. Чонин давится собственной болью, остро выжигающей пустынные черные поля в горле. Ластится ближе котенком, совсем как в их совместные вечера на каждом закате. - Ты так похудел с нашей первой встречи, - Минхо хмурится, пытаясь игнорировать кровь, не перестающую фонтаном бить из носа, и множество пропитанных алым ваток, раскиданных по дивану, - пообещай мне набрать вес. - Зачем ты звучишь так, будто прощаешься? – всхлипывает Чонин, не видя перед собой ничего, кроме чужих изысканных, бледных черт. Минхо выглядит самым красивым даже в день своей смерти. Он молчит долго, ни то пытаясь найти правильные слова, ни то стараясь пересилить адскую боль, пульсирующую все больше по мере приближения последней минуты. Скорая не успеет. У них дома находятся среди затаенных уголков сотен идентичных дворов, на самом краю города. Ни одна помощь не успевала сюда вовремя. Минхо знает это даже лучше, чем они, потому что резко чувствует гораздо больше, чем положено знать человеку. Все обостряется – это ведь его конец. И Джисон это понимает, поэтому, когда Минхо заглядывает ему в глаза, он бросается прочь из квартиры, как от призрака, как от огня. Как от последнего дня лета. Минхо смотрит ему с любовью следом, впитывая взглядом волосы, отливающие золотом, в последний раз. Так, чтобы навсегда. - Не смотри, Чонин, - мягко просит он, ощущая, как все внутри сжимается до атомных размеров. Душа просится обратно в космос – туда, откуда она пришла, - ты еще ребенок. Он пытается вложить в пальцы больше силы, но они невольно начинают слабеть все быстрее. Боль уплывает на волнах мерного океана, забирая с собой зрение. Минхо слышит последние слова в своей жизни: - Оставь, Чонин, ему не помочь. - Вы не понимаете! – на грани безумия, - он не может! Ему всего восемнадцать! Он не должен. Но звезды всегда заберут свое. Июльским теплым утром Минхо едва не позорно ударил носом в дверцу шкафа, сжег всегда идеально получавшиеся блинчики, случайно пролил клубничное молоко на свою идеально выглаженную холеную рубашку, ощутил теплый поцелуй солнца на губах и незакрытый спор, звенящий в ушах. Июльским теплым утром Минхо закрыл глаза навсегда, унося с собой лимонады, глиттер у глаз и звезды над головой. Чонин смотрит на него, не мигая, так долго, сколько вообще способен человек. Целует чужие руки, чувствуя в них холод, но уже не родного сорта. Июльским теплым утром Чонин, обхватив себя двумя руками от прокатившегося по телу горя, выходит из дома и останавливается у бордюра, там, где Джисон смотрит в далекое персиковое небо, укрывающего мир своей пеленой. Чонин усаживается рядом, вытягивает ноги и рассматривает чужой профиль. У Джисона на лице застыли слезы, в глазах – ничего живого, как будто он вместе с Минхо и умер. Чонин видит в его силуэте картину самого печального художника, трагичный рассказ поэта. - Знаешь, - тихо говорит Джисон, царапая ногтем синюю джинсовую ткань на коленке, - мы ведь в догонялки играли. На то, чтобы он исполнил мою песню в его честь. Чонин выдыхает тихо и плачет лишь сильнее, пока птицы поют переливчатой трелью. - А теперь я думаю, - качает Джисон головой, - какой в этом толк? Зачем мне принципиально было записывать его голос, читающий набранный текст, если на деле нужно было записывать каждое мгновение, когда он говорил своим собственным словом? В небе рассекают две птицы, переплетаясь друг с другом. Раскрашенная скамья дышит в самую спину. Слышится крик скорой помощи, разбивающий утреннюю тишину. Минхо ушел в июле, забрав с собой сирень и чью-то первую любовь.

Последующие три дня тянутся сплошной массой с редкими вспышками мокро-серого, алого и нежно-голубого, прямо под цвет его рубашки. Чонин ходит по квартире, не оставляя живых, значимых следов – после пустоты в чужих глазах и смертельно-холодных рук все остальное перестало казаться заслуживаемым смысла. Он видит, как каждым ранним утром мать Минхо проскальзывает мимо лестничных клеток, обернув цветастый платок возле головы, и сзади нее будто плетется статная юношеская тень, мигая отблесками по пошарпанным, разрисованным стенам подъезда. У нее одежда развевается в такт июльскому ветру, а спина ровная, прямо как по линейке. Чонин оседает на пол, орошая его горькими слезами, когда признается в этих видениях матери и видит в ответ лишь жалость. У него сердце не то что в крошки – оно теперь вообще набекрень. Но Чонин вставляет его на место и в день похорон одевается легко и красиво – он бы по-другому не впустил. Протрясшись долгие пятнадцать минут в душном мини-автобусе, Чонин возлагает цветы поверх чужих рук и аккуратно разъединяет его пальцы, проталкивая ветви без единых шипов и недостатков прямо в ухоженную, бледную ладонь. Минхо выглядит совсем как живой, будто Чонин пришел повидаться с ним на очередном закате в четырнадцать, а не хоронить в шестнадцать. У Минхо лицо белое, выглаженное до блеска пудрой, на губах – ни единого слоя лимонной гигиенички, волосы – прядь к пряди, совсем как официальный пиджак, в котором он выглядит еще более возвышенно, чем когда-либо. Чонин даже сегодня, в день похорон Минхо, не может дотянуться до его уровня, сравняться со своей звездой. Где-то среди столпотворения народа он различает золотоволосую, - действительно золотоволосую, как рожь, - макушку, и долго прокручивает в голове мимолетное пересечение их открытых ран в глазах. Минхо хоронят в полях, там, где заканчивается город, где лежат сотни таких же молодых, влюбленных, незаконченных. Чонин все это время крепко цепляется за подрагивающее плечо Чанбина, до боли сжимая чужую черную ветровку, потому что июльским утром в открытой местности страшно холодно. Чонин роняет слезы на землю, подпитывая ими почву для Минхо, и безотрывно смотрит на то, как вишневый гроб опускают в землю, теперь действительно навсегда забирая его. Чонин не может не вздрогнуть сильнее, вырвать из груди жалобный всхлип, когда совсем рядом с ним, схватившись за сердце, горько рыдает мать Минхо, обернув голову цветастым платком. - Я ей сказал когда-то, что хочу, чтобы этот платок она надела на голову в день, когда я наконец-то уйду. С ней рядом, безустанно качая в своих объятиях, стоит Джисон, зажмурив глаза до пляшущих в них пятен. Он выглядит слишком болезненно для того, чтобы быть сфабрикованным в чьем-то фильме о трагичной любви. У Джисона солнце перегорело внутри. Чонин закрывает глаза, позволяя себе представить, что все это – иллюзия самообмана, и Минхо сейчас гуляет где-то в центре до полуночи. Пусть не с ним, пусть Чонин никогда им не был любим – он гуляет под звездами и луной, не беспокоясь ни о чем. Когда стрелка часов проносится вспышками фотокамеры, Чонин обнаруживает себя у знакомого подъезда, сидящим на вновь выкрашенной в радугу деревянной скамейке, сложив руки в молитвенный жест. В мире ничего не изменилось: во дворе все так же громко кричат соседские мальчишки, по домам ходят соседи, разливая домашнее молоко в большие графины, а ветер колышет изумрудную листву, мерно убаюкивая маленькую жизнь мелодией природы. И все-таки чувствует Чонин в его легком взмахе – ветер тоже сюда попрощаться пришел. Из безоблачного летнего горизонта ввысь неторопливо поднимается худощавый силуэт, отливающий золотом. Чонин долго изучает его каждую изнеможенную черточку, пока тот со слабой улыбкой усаживается рядом. - Скучаешь? - На этом месте – никогда, - в голосе слышится твердость, и Джисон только вздыхает понятливо, качнув головой, - тебе идет. Он подмечает это невзначай, ничего не подразумевая, но это, кажется, дает Джисону стимул вывалить все. - Он с самой первой встречи говорил, что это противоречит всем законам логики – моя темноволосая макушка, отливающая золотом. Он всегда видел меня с этим цветом, не важно, январская ночь ли на улице или безоблачный осенний день. И я решил в его память, в напоминание себе оставить что-то от его слов на своем теле. Преобразовать в реальный образ, понимаешь? Чонин протягивает руку и пропускает послушные пряди через тонкие пальцы, вдыхая запах шампуня. - Тебе очень идет, - повторяет он снова, настойчиво. - Я собираюсь уехать, - выдыхает Джисон без сомненья на лице, - сменю город, поступлю в колледж, начну всерьез заниматься написанием песен, чтобы хоть чем-то себя прокормить, а не сидеть у родителей на шее вплоть до окончания одиннадцатого. - Тебе хоть есть, где жить? – тихо. - У Чана, - Джисон улыбается, - он хороший парень, прилежный, мы с ним росли вместе, буквально штаны на двоих делили. Я остался доучиваться после девятого, а он уехал, восемнадцать стукнуло, как-никак. Долго поддерживали связь на расстоянии, а теперь, как он обо всем узнал, сразу согласился на мое спонтанное предложение. Будем выживать в тесной однушке в самой заднице города, зато самостоятельные и с безлимитным количеством пива. - А Минхо его знает? - Конечно, знает. Они даже успели сдружиться крепче, чем я с Чаном за четырнадцать лет. Никто из них не акцентирует внимание на то, что при упоминании о Минхо не должно быть интонаций в голосе, указывающих на то, что он все еще живой. - Тогда мы с ним вместе желаем тебе удачи, - Чонин похлопывает ему по плечу, улыбаясь ярко, действительно желая Джисону только счастья. - Как и я тебе, Чонин, - он смотрит на него с проблесками сожаления, - ты был ему очень дорогим другом. Мне жаль, что твоя первая любовь никогда не стала взаимной, и ушла раньше положенного. У Чонина улыбка медленно сходит с лица, но он сглатывает и бормочет: - Это ты потерял своего возлюбленного, разве есть смысл в том, чтобы меня утешать? - Ты любил Минхо еще раньше, чем его встретил я, и продолжил беречь эти чувства без единого слова и упрека, просто потому что счел его правильным для такой безвозмездной жертвы. Он для тебя был всем, возможно, чем-то гораздо большим, чем для любого, кто был на этих похоронах, поэтому, да, тебя стоит жалеть. И тебе можно плакать громче, чем кому-либо в этот день. Чонин притягивает к себе его рывком, крепко цепляясь руками за чужую белую рубашку, носом вдыхая иллюзорный запах клубники и солнца. Вдыхая то, что Минхо любил на свете больше всего. - Он еще год назад записал кассеты самым близким на случай, если неожиданно уйдет из жизни, - Джисон мягко отстраняется от него, и в его глазах видится вновь то самое потухшее солнце, - это тебе. Он протягивает Чонину миниатюрную кассету насыщенных оттенков одуванчика и мандаринов. Чонин проходится по ее поверхности, пальцем собирая небольшую пленку пыли. - Ты смотрел свою? - Сотни раз, - и эти два слова слышатся громче, чем шум трамвая за надежными бетонными зданиями, больше, чем признание в любви и отчаяннее, чем крик потери в звездное небо. - Мне жаль, Джисон, - жмурит глаза он, - я буду повторять тебе эти слова, потому что ты действительно заслужил их больше всего. Я надеюсь, что ты сможешь перешагнуть через эти разбитые осколки собственного сердца, что разбросаны по асфальту, и будешь жить, помня о Минхо. - Я не забыл бы о нем, даже если бы получил жутчайшую форму амнезии. Если бы я ослеп, я бы все равно видел перед глазами его кукольный, хрупкий силуэт. Если бы я оглох, в моих ушах все еще раздавался бы его голос. Я его люблю, Чонин, - у него в словах звучит то же признание, что когда-то впервые отзвучало в уши, - как я смогу его забыть, если посвятил ему тысячи черновиков, десятки песен? Джисон встает с раскрашенной скамьи, в последний раз проводя ладонью по узким доскам. Улыбается ему, как мальчики на страницах манги или счастливые люди в день своих первых свиданий. - Мне нужно уходить. Полагаю, до следующего раза? – до той жизни, в которой мы вновь соберемся поздним вечером на этой скамейке и будем разливать дешевое пиво по пластиковым стаканам, травя шутки и улыбаясь. - Постарайся вернуться сюда, пока еще будешь молодым, - подмигивает Чонин. Пока будешь живым. Джисон медленно удаляется за горизонт, туда, где земля сталкивается с небом. Засунув руки в карманы брюк, он бредет вперед, отливая солнцем, и Чонину кажется, что впереди виднеются закатные проблески питайи и персика. Двор детства навсегда прощается с чьей-то первой любовью.

Изумрудные травы бескрайних просторов покрывали, кажется, абсолютно каждый клочок земли, доступный полю зрения, пока Чонин с улыбкой бежал в самую их глубь, рукой ведя по жесткой траве. У него из кармашка смешных детских джинс торчит розоватый самолетик, смастеренный на скорую руку, ожидающий часа своего триумфа. Чонин замедляет бег, дышит неровно, прерывисто и загребает его с руками, внимательно рассматривая. Сегодня неделя со смерти Минхо, и Чонин перерывает тысячи методов для того, чтобы снова почувствовать ту свободу, что ощущал в его убаюкивающих объятиях и холодной коже больного тела. У него, на самом деле, нет никакого желания коротать эти дни с кем-либо другим. Чонин проживает свое горе один, не имея возможности разделить его с кем-то, кто понимает в полной мере, ведь Джисон собрал свои вещи буквально за сутки, загрузил в тарахтящий красный жигули и укатил в далекий горизонт теперь действительно навсегда, оставив за собой лишь дым выхлопных газов и фотографию на память. Фотографию, где он прижимается настойчиво, словно верная собачонка, к боку Минхо, а тот только светит софитами в бездонных глазах, не забывая с бережностью обхватить талию Чонина, неловко мнущегося с ноги на ногу третьим колесом на фоне. Чонин смотрит на нее часами, гипнотизируя, пытаясь вытащить больше запахов, больше звуков, больше воспоминаний, которые помогут забыть, что ни одной подобной встречи, ни одной подобной фотографии более не суждено случиться этим летом и последующим тоже. Самолетик из его рук ударяет в воздух резким, злостным рывком, за которым Чонин скрывает свою невозможность плакать. Его вдруг действительно охватывает ярость на все: на Чанбина, что не постучался в квартиру ни разу после похорон, на Феликса, который перестал смотреть на что-либо, кроме неба, стеклянными, заплаканными глазами, и более всего он злился на Хенджина, что скрылся за семью замками, отключил телефон и даже не заявился на похороны после тех десятков раз, когда Минхо обрабатывал его раны. Чонин подхватывает упавший на землю самолетик, в пальцах крепко сжимая сорванную среди многочисленных трав ромашку, и решается на самое импульсивное, детское решение в своей жизни. Он несется к дому Хенджина, взглядом сверля знакомые деревянные окна второго этажа, и со всей дури кидает самолетик в чужое окно, получая в ответ на свою злость характерный хлопок. Долгое время ничего не происходит, и Чонину становится от этого на душе лишь горше. Как Хенджин вообще посмел. Чонин поднимает самолетик с пола и уже отходит, прицеливаясь вновь, как его отвлекает знакомый усталый голос: - Не разбивай мне окно, - Хенджин звучит раздраженно, будто это совсем не он сжимал в своих объятиях рыдающего Чонина где-то посреди глубокой звездной ночи, будто это не он смотрел на него долгими взглядами сквозь тысячу препятствий и обстоятельств. Будто это не он не хотел отрываться от губ Чонина там, на крыше. - Даже и не пытался, - фыркает Чонин, сам вскипая от чужой злости, и сминает розовую бумагу в своих ладонях, отбрасывая ее куда-то в летнюю траву, - почему ты не пришел? - А я был обязан? – вскидывает бровь Хенджин, и это заставляет его кровь практически выплеснуться из артерий и вен. В глазах встает багровый оттенок. - Как ты посмел, - отчеканивает Чонин каждое слово, - как ты вообще посмел с таким неуважением отнестись к нему? Неужели он был тебе незнакомцем, соперником, врагом, что ты даже не пришел попрощаться к нему? Мне плевать, какие у тебя проблемы со мной или Феликсом, плевать на твою нынешнюю злость, но мне совершенно не безразлично то, как нагло ты плюнул в душу Минхо. Хенджин усмехается едко, лишь глубже зарывая руки в карманы домашних треников, и только разглядывая наглость на его лице, Чонин обнаруживает свежий синяк, растянувшийся большой кляксой на правой стороне лица у глаза. На улице июль в самом разгаре своей бушующей жары, а Хенджин завернут во множество темных тряпок, закрывающих любой доступ к телу. Только когда рукава кофты задираются, Чонин и там замечает созвездия крохотных гематом, расцветающих на загорелой коже - Не смотри на меня так, - вдруг почти кричит Хенджин, выглядя раненым животным, готовым бросится в атаку за свою жизнь, - не смотри так, будто тебе все известно, будто ты жил в моей квартире, был в моей шкуре и знаешь, где я облажался и заслужил твоей ненависти! Перестань! - Ты просто трус, - качает головой Чонин, - ты просто трус, Хенджин, который не может признаться в том, что, несмотря на все свои важные дела, он так и не смог выделить время на то, чтобы съездить к Минхо даже после похорон. Эти слова заставляют Хенджина улыбнуться, как что-то очень смешное из уст комика. - Кто из нас еще настоящий трус, Чонин? Это ведь не я до сих пор не могу найти в себе смелости посмотреть записанную другом кассету, верно? Боишься услышать оттуда слова ненависти за свои чувства? И яд в этих словах заставляет Чонина отшатнуться, будто от удара, и посмотреть простреленными болью глазами прямо в чужие бесстыжие: - Я, Хенджин, - совсем тихо говорит он, - беспокоюсь не о словах ненависти, а о том, что это единственное не пережитое мной воспоминание о нем, которое я мог бы сохранить нетронутым еще долгие годы. Может, это и вправду трусость, но я лишь хочу прожить немного дольше с мыслью, что он живой. У Чонина совсем не вовремя дрожит губа, а слезы подбираются к глазам, и он разворачивается, чтобы покинуть это поле битвы с брошенным белым флагом на землю, как руки перехватывают его в движении и лишают воздуха, прижимая к себе каждой клеточкой. Губы Хенджина врезаются в его, и это похоже на решающую битву, в которой не останется победителей. Хенджин целует его с характерной жестокостью, особой злостью, размазывая нанесенные по поверхности кожи блестки, а Чонин не находит в себе сил воспротивиться и лишь в отместку сжимает сильно чужие запястья, вырывая болезненный стон из чужой груди. - Что с тобой вообще произошло? – шепчет он в перерывах, неотрывно смотря на порушенную в чужих глазах вселенную Хенджин, ничего не говоря, утягивает его в новый поцелуй, сплетая языки в танце, наплевав на то, что их могут увидеть незнакомцы и прохожие, и что он, вообще-то, с Феликсом, а Чонин просто очень влюблен. И лишь спустя несколько минут, когда необузданные крики кошек обрывают дворовую тишину, Хенджин отрывается от него и выдыхает совсем слабо, как никогда прежде: - Я не смог прийти, потому что мать избила до полусмерти.

На улице давно подгорели последние кляксы, оставленные солнцем, а Чонин сидел на старом, изнеможенным временем диване Чанбина, укутавшись во все возможные одеяла и пледы. В маленькой захламленной квартире было адски душно из-за вовсю кипящего на кухне супа, а Чонину в ней все равно холодно до арктических температур. У него в руках – керамическая кружка, источающая пар от горячего чая, а под боком – полусонный Чанбин, методично листающий список каналов. Они в этом маленьком мире только вдвоем, но от стен как будто отражается смех когда-то ночевавшего здесь Минхо. - Как думаешь, он наблюдает за нами? - Только после того, как досконально изучит состояние Джисона, - бормочет друг, заставляя Чонина усмехнуться. - Мне не хватает его, - это слетает с губ, как самая простая, не нуждающаяся в подтверждении истина. Чанбин сжимает его колено в поддержке, - сейчас бы просто поговорить с ним, знаешь? Что бы ты ему ни сказал, Минхо всегда может услышать и понять. А теперь без него даже двор выглядит не так. Чонин сгребает охапку одеял в одну руку и плетется на кухню, поставить кружку, как в спину доносится вопрос: - Ты бы рассказал ему о Хенджине, да? Чонин оборачивается медленно, смотря на расслабленное лицо Чанбина, чье напряжение выдавали только поджатые плечи. Моргнув, он отвечает спокойно: - Да. Я бы рассказал ему о том, как сложно жить со своей второй любовью, которая даже никогда не будет принадлежать тебе, но манит, как путника пропасть. - Давай докрасим стену? - только предлагает Чанбин. И, достав остатки некогда пышущих жизнью красок, они выводят след кометы по всей поверхности полотна, вдавливая кисточку в неровности обоев. Выводя небольшое закругление, Чонин повторяет в своей голове слова Хенджина: - Умирать молодым – это не так страшно, как кажется, милый. Ему слышится заливистый смех Минхо, отбивающийся от дрожащих окон балкона и проникающий в самые вены. - У тебя краска на носу, Чонин, - он смешно тыкал в него пальцем, сжав глаза в полумесяцы, и с качающей головой подходил ближе, безуспешно стараясь оттереть пятно влажными салфетками. Чонин доводит линию от одного конца закругления кометы на другой и осаживается на пол, закрывая руками лицо. Слышится грохот брошенной кисточки, ощущаются теплые руки на своих исхудавших плечах: - Я здесь, Чонин, - повторяет Чанбин, будто сам в бреду, и качает его в объятиях так долго, сколько планета живет во вселенной, а он все не может признаться, что внутри сидит страшный комок, не покидающее ощущение того, что кто-то умрет. На потолке сияет космос в кобальтовых оттенках с проблесками вспышек, зовущихся звездами, и протянувшейся по всему полотну кометы. Когда Чонин почти заснул, лежа в объятиях друга, в дверь раздается громкий стук, заставивший вздрогнуть обоих. Проведя рукой по взлохмаченным волосам, Чанбин в грязных трениках, - на них были оставлены разводы кофе и тех самых синих красок, - шоркает тапками в коридоре, раздраженно приговаривая: - Иду я, мать твою. Чонин лежит с закрытыми глазами, когда дверь резко растворяется и слышится знакомый плач. Мгновенно потеряв в голове последние остатки полудремы, он подрывается с нагретого дивана, скидывает с себя одеяла и выбегает в узкий проход, нос к носу сталкиваясь с рыдающим, обессиленным Феликсом. Теперь уже его руки загребают маленькое тельце в свои объятия, водя успокаивающие круги по спине, целуя в макушку, как это делал когда-то с ним Минхо. - Хенджин, - раздается сдавленный всхлип в намокшую от слез домашнюю футболку Чонина, и в установившейся тишине вдруг слышится расколотое сердце. Он уже не понимает, чье именно. Умирать молодым – не так страшно, как кажется, милый.

Игривые дуновения июльского ветерка взлохмачивают вишневые волосы, забираются под края длинной волнистой юбки, плавно перетекая на листву за спиной. У Чонина все сердце – в пластырях, едва живое, собранное с земли вместе с кучей ошметков грязи и чужими отметинами, но прикрепленное к дыре в груди заново, по кусочку собираемое воспоминаниями и людьми. - Бабушка Хенджина займется похоронами, - рядом усаживается Чанбин в непривычном официальном костюме, - мать находится под арестом. - Как прошло собеседование? – Чонин взирает на него лисьими глазами, прищурившись от ослепительного света в лицо. - Терпимо, - пожимает плечами друг, - но не думаю, что примут. Чонин прыскает тихо и бьет парня кулаком в плечо, а тот только расплывается в широкой улыбке при виде искр в уже повзрослевших глазах. Чанбин смотрит на него непозволительно долго со смешанным чувством во взгляде и, в конечном итоге, прокашлявшись, достает из-за пазухи корзину с пурпурной сиренью. - Это нашли в его квартире, - он качает головой на виднеющийся в отдалении дом. - Как вы поняли, что это предназначалось мне? Чанбин молча поворачивает корзину другой стороной, раскрывая перед Чонином стопку толстых писем, плотно прилегающих друг к другу. На самом последнем из них виднеется ровный, аккуратный почерк, выводящий большими буквами: - Моему Ян Чонину. Он глядит на стопку непозволительно долго, водя пальцем по кончику бумаги, и вдруг прижимает к себе корзинку так бережно, как могут только дорогого ребенка. - Я пойду, пожалуй, - Чанбин хлопает по дорогим брюкам и поднимается с лавки, неловко шоркая носком лакированных туфель - Джисон скоро приедет. Чонин кивает, более не смотря на него, и лишь водит взглядом по кисточкам сирени, вдыхая легкий, отдаленный запах ярких бутонов. Прикусив губу, он отрывает один особо красивый лепесток и прикрепляет его к уголку своих глаз, где уже намешаны блестки. Чонин думал, что взросление – это когда ты привыкаешь к рутине, вкусу клубничного молока на языке и вишне без тонны сахара, посыпанной по ее поверхности. Но в шестнадцать лет ему удается осознать, что взросление – это когда ты смотришь, как навсегда уходят люди, которых ты любил больше всего на свете, оставляя тебе только целовать губами надгробие и выводить на руках черной пастой ветви полевых цветов, укрывающих изумрудные просторы за этими домами. Боясь даже дышать, он осторожно приподнимает голову и вглядывается в горизонт, играющий совсем знакомыми персиковыми и лимонными красками. Там, между линией, отделяющей землю и небо, появляется худощавый силуэт. Пшеничные волосы играются со своим хозяином, то и дело норовя залезть в глаза. А за ним следом, смеясь во все горло, плетутся Минхо с Хенджином, укрытые лучами закатного солнца и тенью собственной красоты, высеченной, как по линейке. Из чужого окна доносится “Кончится лето” Цоя. У каждого маленького героя после разбитых коленок остается большая любовь.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.