***
Николай готов поклясться, что весь август он так или иначе наблюдал либо присутствие Достоевского в своей квартире, либо его последствия в виде гнетущего запаха табака, чайных пакетиков в случайных местах, помятых простыней на его кровати и переключенного с его любимой волны радио. Иногда он оставался на ночь, а в другой раз просто приходил под утро через открытое окно и ложился на диван в зале. Они едва ли коммуницировали: Федя появлялся из ниоткуда, курил, пил, принимал лекарства, спал и так же незаметно куда-то исчезал, будто иллюзия, пока Николай писал у себя в комнате. Достоевский называл ее «Тартар». Все было тревожаще-странно от начала до конца, и эта тревога зудела внутри его грудной клетки, шевелилась, как комок червей. Однако, Гоголь ни о чем не спрашивал и ничего не предпринимал, потому что усвоил урок: бездна слишком отвратительна, чтобы в нее заглядывать; но хотелось, до чего же хотелось! Он ходил совсем на грани и наблюдал — краем глаза, слушал — одним ухом. Иллюзия становилась все бледнее, худее, все громче скрипела, выдавая себя. Все чаще Коля слышал хриплый голос, разговаривающий с кем-то, кого там не было.***
— Я ненавижу их, потому что они не принимают меня. Я так люблю их, но они не хотят меня. Это невыносимо. Ты понимаешь? Федор поворачивает голову на источник звука и встречается взглядом со стоящим в углу комнаты с непонятным человеком. Непонятным, потому что сколько ни щурься, черты лица остаются какими-то мыльными. Неясен даже пол. Внутри тихо звенит тревога, в голове какой-то шум, из-за которого, кажется, он и не воспринимает информацию. Не может понять, какого цвета волосы или одежда, потому что то ли не помнит, как он называется, то ли действительно не понимает, что за цвет такой вообще. А общий силуэт словно бы ему знаком, да вот только тоже вспомнить не представляется возможным. Человек принимает то форму торшера, то кресла, то дивана, и Федя не успевает следить за ним. Почему-то превращения в мебель не вызывают никакого диссонанса в голове. Федор только еще пуще щурит глаза и корчит недовольное лицо. Он вздыхает, и слышится отчетливый свист, исходящий из груди. — Дурью маешься. Честное слово. — Говорит Достоевский метафизическому образу, кивая, будто в подтверждение своих слов больше для себя, чем для его собеседника, кем тот ни был, и отворачивается с едва заметным чувством тошноты. Федор направляется туда, куда шел, шлепая по полу босыми ногами, собирая весь песок и пыль на кожу ступней.***
Федор Достоевский относится к человеку с именем Николай Гоголь так же, как он относится ко всем красивым вещам: при виде их хочется плакать от какой-то непонятной жалости к ним. Это сравнимо с чувством жалости, когда смотришь на собаку и тебе хочется ее сжать с нечеловеческой силой, но ты понимаешь, что в таком случае она умрет, и тебе становится ее жалко. Достоевский обычно не прикасается к вещам, которые ему нравятся. Он смотрит на них издалека, иногда подходя поближе, но всегда выдерживая дистанцию, потому что он очень бережет это смутное чувство любви. Хуже вечной тишины ничего нет; пустота невыносима и отвратительна. Федор презирает этого человека до тошноты за свою болезненную зависть к его полноценной человечности и Федор любит этого человека, восхищается им так сильно, что хочет разорвать его зубами и съесть в самом животном смысле этих слов. Федор Достоевский смотрит на Николая Гоголя свысока, как на создание, что, безусловно, глупее, чем он. Не такой просветленный, как он; не такой уникальный, как он. Однако, Достоевский прекрасно знает, что неполноценен. Он не выше человека, он не человек — он ниже. Какая-то ущербная пародия на человеческое существо. Достоевский презирает себя.***
Мне ничто не причиняет такую боль, как то, что я не могу быть ни человеком, ни чем-то другим. Мне больно от этой отчужденности. Мне больно. Когда мне морально плохо, я чувствую, что я не человек, а скорее концепция разума, а когда мне так больно, что я готов на все, я опять чувствую, что я приземленный, мерзкий человек, который на все готов из-за боли, и это так хорошо. Федор, в последний раз закурив и потушив сигарету о дно граненного стакана, садится Николаю на бедра, закинув руки тому за шею и надавливая на затылок, притягивая лоб Коли к своему плечу и вплетая пальцы в загривок. Он прижимается губами к виску, почти целуя, и шепчет: «Ты можешь кое-что сделать для меня?» — Я сделаю все, что ты захочешь. — В глазах читается застывшее благоговение, граничащее с глубокой печалью. — Что мне сделать? — Убей меня. Разрушь меня. Так, чтобы болело все мое естество. Освободи меня. — Это мое желание. Ты хочешь забрать себе мое желание? Зачем мне отдавать тебе его, Федь? Мой лучший друг. К горлу подкатывает очередной прилив тошноты. Федор ненавидит это. Не может определить, что именно, но это омерзительно до слез. Возможно, что ему противны ужас и жалость в чужих глазах, а может, эта отчаянная мольба в голосе. — Ты говоришь, что любишь меня. Николай обхватывает руками такое холодное и костлявое даже под слоями одежды тело. В комнате смердит болезнью и отчаянием — приближением неизбежного. Это не просьба, уж тем более не мольба, это — приказ. В неподчинении нет смысла; Коля и не посмел бы. Достоевский заставляет его чувствовать любовь, и он цепляется за нее: она хрупкая, уродливая до безобразия, но она есть, и Гоголь пропихивает ее в свою глотку пальцами дабы удержать. Николай не может не подчиниться, но он может выбрать. Однако выбор состоит лишь в способе казни: гильотина или четвертование. Он сжимает чужие ребра, вдавливает пальцы в кожу до синяков, готовый воспевать это существо любыми способами, но вынужденный его уничтожить, находясь в глубоком ужасе из-за чувства потери, наступающего на пятки. — Хорошо.***
Чужая грудная клетка раскрывается под его пальцами с хлюпающими и хрустящими звуками. Федя кричит и врезается ногтями в кожу спины Николая. Кровь обильно стекает по бледному телу на простыни. Гоголь подавляет тошноту при виде своих окровавленных рук. Существо везде: его запах, его дыхание, его голос, его тело, его кровь, его чувства. Обнажены и тело, и сердце в отчаянном едва ли не до слез желании стать единым целым. Хриплый смех, слетающий с покусанных губ, ногти, что вцепились в его кожу, расширенные зрачки, чернота которых поглотила почти весь фиолетовый цвет, мягкий изгиб спины под ладонями и ласковый шепот ему в ухо о том, что все хорошо, что «Коля, не бойся», «не надо плакать». От этого хочется разрыдаться еще пуще. Он наклоняется ниже, целует рваные края открытой раны и губами чувствует, как она пульсирует. Эти звуки отвратительны, я не могу смотреть на твою агонию. Я не хочу быть ее причиной. Я не хочу, чтобы тебе было больно. Я не хочу этого делать. Твои органы пульсируют у меня под пальцами, мои руки в твоей теплой крови, мне хочется блевать, но я просто плачу, пока ты кричишь. Я убиваю тебя. Ведь это то, чего ты хочешь. Позволительно ли назвать это любовью? Или эта мерзость и есть ее высшая форма? Бездна открылась мне, я ясно вижу каждое прекрасно-уродливое чудовище Но теперь я не хочу этого видеть. Делая это, я исполняю и свое желание освободиться от тебя, но сейчас я понимаю, что я не могу это сделать, я не свободен от чувств. Потому что с каждым хрустом твоих костей меня окатывает глубокое сожаление, и я плачу. Я плачу. Я человечен. Не свободен. За это я тебя проклинаю. Федор пытается дышать, выходят только скрипящие вдохи и едва различимые шепот или хрипы. Однако, боль настолько всепоглощающа, что почти неощутима. Он знает, что ему больно, но не осознает. Дыра в груди ощущается как свобода; человек, на чьих руках и губах его кровь — действительно обычный человек. Коля плачет. Гоголь, единственный верующий, кто держал в ладонях внутренности своего бога, льет над ним слезы, словно бы это он — тот, кто испытывает боль. Это глупо, абсолютно нелогично, непонятно и бессмысленно. Крайне по-человечески. Кто, ты думаешь, я такой? Поклоняйся, как дурак, как тебе это свойственно. Я поистине ненавижу тебя. Как ты смеешь меня жалеть? — Коля, — выхрипывает Достоевский. —Убийство — как роды. Ты отец и мать. — И улыбается в полный рот, ослепительно и ярко, с искрящимися глазами. Сперва с непривычки создается ощущение будто это лицо не его: ли фото не приклеили? Улыбается кровавым ртом, алыми зубами, и Коля чувствует, как тряска чужого тела под его руками увеличивается, потому что Федор смеется. Хриплый, едва слышимый, задыхающийся смех звучит, как реквием.