Художник мне сказал, что печаль будет длиться вечно.
2 июня 2023 г., 21:55
Первым делом было неизбежное.
Изменить это неподвластно. Где-то там Фемида — греческая богиня правосудия, вторая жена Зевса, — давно решила все за них. Но почему так сильно бьет где-то в области груди?
И Кавех знает — это его вина.
И сколько бы раз ему не твердили, что он — смотанный клубок вины, сладкий вкус вина, — был всего лишь ребенком, все было мимо. Все лежит на ладони с переплетающимися линиями судьбы, где каждая из них — альтернативные вселенные. Или только он так считал.
И если бы было возможно подцепить одну линию ноготком, попасть в другую реальность, где все тот же он, но не те же события, тогда бы все изменилось. В том мире из фантазий, где всё бы пошло иначе, где не существует боли, где он сам что-то да значит, где никто не разделялся и…
И взгляд отца — парное молоко с печеньем, — до одури ласков, а его рука, нежно держащая руку маленького сына, пусть и в царапинах и ссадинах, но все такая же мягкая.
А впереди возвышаются холмы и горы. Почему-то тогда они казались Кавеху запредельно большими, до вершины которых добраться невозможно. А сейчас они словно на ладони, на них маленькие домики аранар, в которых он до сих пор не верит.
И эти горы, словно защитники, возвышались над Фаранак в капелине, которую она придерживала, защищая от порывов ветра на холме. Смех ее — звон колокольчиков в легких Кавеха, — разрезал воздух звучанием.
Тогда он и подумать не мог насколько ее голос прекрасен, но сейчас… Ища этот мир, он, похоже, забрел в пустоту.
///
— Вокруг так пусто… — глоток сладкого вина за глотком. И с каждым вздохом в таверне оставалось на одного человека меньше.
Каждый вечер похож на предыдущий. Пока солнце медленно сползает за горизонт, Кавех допивает третью чашу вина. Когда луна возвышается над городом — он засыпает на столе.
И каждая ночь похожа на предыдущую. Кошмар похож на прошлый. И начинается он с того, что все хорошо, только вот затем его матушку сдувает ветром, а отца утягивает в зыбучих песках. Первые разы — запах воска в церкви, — обходились с ворчанием во сне, только позже стало легче. И хозяин таверны больше не беспокоился, лишь одаривал Кавеха сочувственным взглядом. Но и это — лишь взгляд.
А на деле недостаточно было того тепла, которого он касался лишь набитыми мозолями на подушечках пальцев сквозь пелену сна. И разум его был полигоном: краски темные снаружи, а в баре нуарный джаз.
Кавех приглашает Музу на самый вульгарный вальс, когда достает исправленный в сотый раз чертеж заказчика. В глазах — цвет ликориса, — бегают надписи зачеркнутые, плывет стол, а руки дрожат сами по себе, когда архитектор пытается взять карандаш. В очередной раз он убедился — неудачник.
Небо затянут тучи, луна скроется, и Тьма покроет город черной тканью. Кавех верит — время залечит раны, но возможно ли? Если каждый раз, приходя в таверну, он вновь вспарывает зашитые нитями дыры. И Жизнью его правит Случай, но его речи такие же пьяные, как и сам архитектор.
///
Вторым делом было отчаяние.
Забившееся чувство под грудной клеткой, скулящее нутро, сжимающее по ночам фантомной болью.
Может, именно по этой причине он почти не спит? Проводит ночи в таверне, смыкая глаз лишь для того, чтобы в очередной раз посмотреть историю своей несчастной жизни.
Она бы, возможно, сложилась чуточку лучше, если бы под ухом не было постоянных споров, а возвращаться домой не было пыткой.
Убежать от его пристального взгляда изумрудных и таких холодных глаз невозможно. Хайтам знает его наизусть, даже если прикидывается, что не знает о нем совершенного ни-че-го.
И этот человек способен был обратить все его секреты-пороки-жизнь против него самого, если бы хотел.
Если на ладони Кавеха с нитями судьбы лежат сумерские горы и холмы, то у Аль-Хайтама на ладони лежит оголенная душа, — с запахом кофе с молоком и ванили, — Кавеха.
С каждой ссорой-спором на ней появляется на один шрам больше.
— Долго ты еще собираешься вот так унижаться перед ним? — его голос — тяжелый бархат, а под ним — спрятанные ножи колят в спину.
Ответ сопровождается молчанием. Звук карандаша вновь заполняет их общий кабинет, где стол Аль-Хайтама до неприличия огромный.
Только вот несмотря на это, он все равно остается рядом. Держит кружку с кофе левой рукой — привычка, правой опирается на подоконник. Смотрит пристально, изучая взглядом каждую морщинку между нахмуренными бровями.
Как бы сильно Кавех не хотел возразить, он точно знает, что Хайтам прав. Но что-то болезненное бьет под ребрами, когда вспоминаются слова. Мама всегда говорила, чтобы он не стелился перед заказчиками, отстаивал свои права и не позволял делать так, как угодно другим. Но он попросту не может.
Кавех — легкое облако, лето, незастегнутая рубашка, ярчайшая улыбка на лице, — а в глазах: уныние, отчаяние, печаль и что-то, что не может удержаться на руках, скользит между пальцами, целуя каждый в ноготок. И Хайтаму смотреть на него становится больно.
Демоны всегда пели архитектору о мементо мори, сжимали легкие в кулаках, не давая зажать руками уши при новом колком слове своего соседа.
Но между тем, заполонившая тело, Тревога пульсацией проходилась по всему Кавеху, заставляя выпасть из реальности на секунду. Но тут же — привкус крови во рту, боль вогнаных ногтей между нитями судьбы, — он возвращался обратно.
— Так сожги меня! — вырывается на выдохе, застрявшем в горле. Хайтам ненавистник метафор. Хайтам ненавистник подобных тем, молча покидает комнату, в который раз одаривая осуждающим взглядом.
В голове вновь возникает путанный клубок из мыслей. И Кавех вновь ломает кости, чтобы хоть где-то появилась Ева.
Он запирается в ванной. Вдыхает медленно, считая до десяти, сжимая руки в кулак. Только вот выдохнуть не способен. Слезы — чистые кристаллики соленой влаги, — предательски вырываются наружу, цепляются за скулы, висят на подбородке, а затем разбиваются о кафель.И что-то внутри разбивается вместе с ними. Циркуляция крови нарушена, пляшут демоны прошлого.
Тело покрытое прошлым, не может терпеть такие побои, которыми награждается каждый день.
— Мы открыли друг другу все тайны, — их скелеты посыпались с полок, когда под действием лучшего вина в Сумеру, оба — красные и горячие, — признавались друг другу в любви, клялись в вечности на мизинцах, а теперь…
От прошлого и такого искреннего Аль-Хайтама ничего не осталось. Он — глыба из льда, камень безразличия, — сломать его невозможно. Но однажды и лишь однажды у Кавеха это получилось.
///
Стягивая с себя рубаху, Кавех наблюдает в зеркале лишь набор костей. На пальцах пересчитывает каждую:
— Ключица, — ведет линию по ней, касается плеча. — Акромион, — следом плечевая кость, лучевая и локтевая.
Он слишком запустил себя, не принимая нормальную пищу несколько суток. Просто жизнь — это забег на дистанцию и кому то, быть может, понравится. И Кавех слишком долго бежал, чтобы сейчас сдаться.
Он сгибается в знаке вопроса, садится на голую поверхность ванной, прикусывает губу с силой, ощущая на языке привкус железа.
Просто жить — это жить в моменте и кому-то, быть может, понравится. И Кавеху слишком больно каждый раз просыпаться по утрам от хорошего сна с семьей, со слезами на глазах и мокрой подушкой. Сны с хорошей концовкой — с голубыми полями, мамой в капелине, — слишком больно били по животу да так, что просыпаясь на утро, он весь день ощущал фантомную боль.
Сначала были просто красные линии.
Невидимые, проходили спустя пару минут, почти не болели, лишь в моменте. Обнимали спину вдоль полосок ребер внутри тела. Как когда обнимаешь сам себя. Кавех вкладывает в царапины всю боль, когда в очередной раз запирается в ванной. И от этого становилось немного легче. Слезами раны обрамлялись, немного щипали. Боль — невеста Отчаяния, — окутывала приятной вуалью, целовала в лоб и успокаивала, заставляла чувствовать себя собой, живым.
Затем сила нажатия с каждым разом увеличивалась.
И теперь изящные красные струйки превратились в подтеки и лопнувшие капилляры. А неправильное занятие и истязание своего тела — в зависимость.
///
— Что это? — секундная Тишина тут же рвет перепонки. Горячая рука касается плеча и ведет полосу указательным пальцем. Не больно, но и неприятно.
Спина тут же покрывается мурашками, когда палец застывает на позвонке. Кавех чувствует на себе, как тяжелый взгляд — горы и водопады Ли Юэ, — обрушивается на него, словно холодная вода.
Забывшись в душе он забыл о своих новых-старых-будущих шрамах. От пристального взгляда Аль-Хайтама ничего не укроется. И вернувшись в их спальню по пояс оголенным, не ожидал наткнуться на…
— Ничего, — коротко бросает через плечо, стягивая полотенце с головы. Полос много, больше чем пять. И Хайтам — черт бы его побрал — как назло не хочет заткнуться. Не хочет, как обычно, не обращать внимание.
— Перестань, ничего хорошего из этого не выйдет, — невесомо мажет-целует куда-то в плечо. По-привычному, как когда-то. И Кавех — горячий и буйный, — хотел бы что-то возразить, да только слова застыли вновь комом в горле. Ему есть что возразить.
Хотелось кинуть привычное: «Да какая тебе разница!». Но из общего их в доме осталась только спальня да кабинет, одиноко освещаемый солнечным светом по будням. Спорить, кажется, нет смысла, лишь трата времени.
Где ты был, когда я в тебе нуждался?
И Кавех, по-привычному, уже заранее знает ответ. Кажется, в их отношениях Хайтам дорожил лишь работой. Кавех нуждался в любви, Кавех нуждался в заботе, Кавех нуждался во внимании. Но во всей этой триаде сам Кавех и оказался виноват.
И быть одному, кажется, не так уж и плохо. Только почему-то место так и не находится. Везде лишний, везде ненужный. Сам для себя и против всего мира. Отдал всего себя, бросил сердце на могилу. Хотя они даже не прошли свой путь наполовину.
От этих мыслей горечь скапливается на конце языка, но Кавех умело проглатывает очередной удар под ребрами.
///
— Как творить великое, сидя на горошине? — маленький Кавех забрался слишком высоко, взрослый Кавех опустился слишком низко. Держал веточку вербы в руках, собирал из них букет.
Верба — символ счастья, здоровья и жизни. Как жаль, что уже повзрослевший Кавех этого всего лишился.
— Просто рисуй морские волны, милый друг-художник, — тишину разрезает штрих карандаша, тихое прерывистое дыхание. На выдохе — ровно пять секунд, — Кавех не дышал вместе с ней. Звук сердца слышался по-особенному звонко, отдавало в грудную клетку сильнее обычного. И секунды он считал с каждым стуком. А она — голубое небо, что-то теплое, неощутимое, — улыбалась ровно так же, как и в те дни когда отец был жив.
///
— Если печаль длится вечно, значит все возможно, — и эти слова Кавех будет твердить себе до последней минуты, считать пять секунд на выдохе и задыхаться, когда не сможет позволить себе вздохнуть снова.
Время поставить точки в каждом из писем. И Кавех писал ей со сломанным пером о том, что они павшие и потерянные. Прямо как и сейчас, как и всегда. Только никогда эти письма не отправлял. Отвечал коротко и ясно, никогда не позволял проявлять себе слабину и эмоции.
Может, с этого и началось подавление всех тех чувств, за которые его считали наивным ребенком. Только вот родители вряд ли бы одобрили это.
///
А затем царапины стали все глубже, их стало больше, они стали ярче и рубашку с открытым вырезом носить было уже нельзя. Линия ногтя начиналась от позвонков, заканчивалась на плече. И среди трещин ран, кажется, можно было увидеть как сильно огненный холод выжег в нем все нутро.
Боль — ободранная кошка, — ногтями владельца цеплялась за бледную кожу, на которой оставлять следы — рассыпать цветы.
Только вот вопросов больше не было.
///
Немые вопросы застывали в воздухе спальни, когда на бледной простыне Хайтам замечал кровавые полосы. И с каждым разом не становилось легче.
Ванная — огромная крепость, — принимала Кавеха каждый вечер в свои объятия. Холодный кафель уже не казался таким холодным, а горячий душ лишь сбавлял боль в моменте надреза кожи на бедре. Чуть левее — уже болит сильнее.
Ликорисы — цвета глаз, — расползаются по телу. Раны сошьются на утро.
///
Третьем делом было раствориться.
А исчезнуть хотелось каждый день, когда взгляд бирюзовых глаз — холодное море, — цеплялся за спину.
И Кавех больше не ночевал в их общей спальне, избегая чужой взгляд и чужие касания, в которых — как назло — нуждался больше всего. Только вот сказать об этом не может, он — молчальвый хранитель их бывшей и по-девственному прекрасной любви.
И, кажется, Кавех все еще скучает. Между ранами на бедре хранятся чувства и к Хайтаму — аккуратные и глубокие надрезы, сделанные с абсолютной любовью. Остальные же — рваные и произвольные.
И об этих ранах Аль-Хайтам вряд ли узнает. Может, когда вместо них будут красивые шрамы, украшенные полевыми и лесными цветами — ромашкой, незабудками и фиалками. От позвонков до плеч распустятся колокольчики. И звеня, будут напоминать, что Кавех все еще живой. И дышит.
Только вот дышать хотелось меньше всего. Не тогда, когда, сидя в теплой ванне, собственная кровь обжигает кожу сильнее, чем вода из крана.
///
И раны фантомной пульсацией обжигают бедро.
Кавех остается без сил, теряется в этом море и все, чего он хотел бы — маяк на берегу, что укажет ему путь. Чтобы однажды, может, не сейчас, но смочь обрести смысл жизни.
Только вот боится, что тогда будет поздно.
Удел тонущих — смерть. И спасатель не виноват в выборе человека. Так для чего же подвергать себя опасности, если все давно предрешено судьбой?
Именно так когда-то сказал Аль-Хайтам.
///
В очередную бессонную ночь он вырисовывает на потолке — то, что видят обычные люди, — звезды. Между ними линии. Если звезды две — значит будет созвездие.
Кавех спорит сам с собой где-то в глубине собственных мыслей, накладывается один монолог на другой. Только вот никогда не находится ответа. Он бы хотел знать, для чего нужно жить, когда теперь даже работа, которая ему нравится — постоянные чертежи и спор с заказчиками, — не приносит удовольствие.
Стол возле окна в кабинете Хайтама давно покрылся пылью. Раскиданные чертежи — призраки прошлого, привкус железа на языке, — уныло напоминали о незаконченном. Между папками выглядывали старые скетчи и портреты Аль-Хайтама.
И Кавех отдал бы все, лишь бы вновь вернуться в тот момент, когда считал его произведением искусства, своей Музой. И в нем была загадка в стиле багровых этюдов, которую художник стремился разгадать, исписывая лист за листом.
— Может быть мы и выбрали не ту пилюлю, — Кавех впервые за долгое время смеется, собирая рисунки, искусанные пламенем. Смех натянутый, некрасивый и режет слух, но почему-то живой.
— Та, что без яда, досталась совершенно другим людям, — а он все такой же: до отвращения серьезный, с кружкой кофе в левой руке. И даже сейчас все, что видит Кавех в его глазах — глыбы бесконечного льда. Кажется, если дотронуться до его руки, можно будет получить обморожение.
Вместо ответа — искусанные губы. И Кавех впервые не узнает себя. А дальше не будет лучше, походу.
Шрамы — это память, и душа не исключение. Только вот Хайтам — второстепенный герой, — только и может, что тихо наблюдать. Хотя что еще ему остается?
«Спасение утопающих — дело рук самих утопающих.»
///
Глубокой ночью Кавех впервые за долгое время осмелился взять карандаш в руки. На небе проявлялись созвездия — такие же, какие он рисовал на потолке вымышленными кистями.
Но вместо привычных зданий на бумаге то и дело вырисовывались заостренные черты лица — словно выточенные из камня, — Аль-Хайтама. Штрих за штрихом.
— Я ненавижу тебя, — выдавливает из себя на вдохе, задерживая карандаш в воздухе ровно пять секунд. — Я ненавижу твое спокойное лицо, твое серые волосы, — и с каждым словом нажатие становилось сильнее, линии были грубее. — Я ненавижу, что ты носишь эти — черт бы их побрал — наушники! — линия разрыва на листе такая же рваная, как и его раны на спине. Нельзя зашить, нельзя заклеить пластырем — он оставит ее так.
Теплая слеза неприятно щекочет скулу, застывая где-то между глазом и щекой. Кавех закидывает голову назад, прямо к звездам. Мир все еще дышит, мир все еще живой, только вот он, кажется, не совсем. И легкие сжимает невидимая рука, а тишина назло ковыряет пальцем раны на бедре. И так сильно обжигает ногу, что архитектор жмурится в попытке сбежать из своего тела.
Ночь шепчет что-то на каэнрийском — забытом языке забытой страны. Словно миг, снова зов, снова безымянный призрак обнимает за плечи, тянет кисти рук к шее, тихо сдавливая сонную артерию.
И этот разорванный посередине лица портрет — сборник скорби и жгучего желаниея все вернуть, — так и останется лежать на столе до самого вечера. Пока сам Хайтам с руками в крови, где, кажется, распустился целый сад ликорисов, не найдет его мирно лежащим под холодным освещением луны.
Может, все было бы иначе, если бы Аль-Хайтам — логичный и продуманный, — хоть на минуту, нет, на секунду был немного человечнее по отношению к Кавеху. Может, если бы он не только слушал его, но еще и слышал. Но он никогда не снимал свои — черт бы их побрал — наушники.
///
И лежа в теплой ванной, где-то в три тридцать ночи, Кавех вспоминает, что ночь темнее всего перед самым восходом. Он добрался до самого края, все определенно стало явным, только вот до сих пор не до конца понимает, что все же означает «жить».
Свои дурацкие попытки существовать, свести концы с концами, что-то почувствовать, он считает глупыми. Возможно, Хайтам действительно был прав. Был прав во всем.
— На самом деле мне нравится твоя улыбка, — обращается то ли к Луне, что светит в незановешанное окно, то ли к Аль-Хайтаму, стоящему в дверном проеме. — Нравится твой спокойный взгляд и мягкие волосы, — вода давно приобрела кровавый оттенок. Только вот от спокойного взгляда Хайтама давно ничего не осталось.
Одной бледной ночью среди созвездий там, на их любимом месте встречи, Хайтам обернется навстречу темному небу — им однажды станет легче.
— Мне нравится, как ты понимаешь меня, — только этого всего так сильно не хватало. Никогда не хватало. И сейчас, сидя на коленях перед ванной, Хайтам ведет по линии вен окровавленным указательным пальцем. — Мне нравится твоя дурацкая привычка скрещивать руки на груди, — Кавех смеется. Смеется, закашливаясь, словно в груди прорастают ветки сакуры, задевая легкие и протыкая их насквозь.
И от смеха бывшего-настоящего-может быть, Хайтам надеется, будущего возлюбленного, у него лопаются перепонки под давлением уходящего из легких кислорода. Язык путается и ломается, когда он пытается что-то сказать в ответ. Глупо моргает и, кажется, Кавех только этого всю жизнь и ждал. Видеть на лице не безразличие, а потерянную надежду.
— Я люблю твой редкий теплый взгляд и улыбку, посвященную только мне, — и Хайтам хотел было ухватится за чужую руку, вытащить архитектора из воды, но тело не слушается, когда влажная ладонь накрывает его. Зациклена изящность, как кровь утекающая сквозь пальцы. Так похоже на счастье, так похоже на карму.
Кто-то, видимо, прав был…
Примечания:
мне жаль, что я снова интерпретирую себя в персонажа, но так как-то легче переживается все это...