Пять лет. Пять лет встреч через толстое, заляпанное отпечатками стекло. Пять лет разговоров через потрёпанную телефонную трубку, передающую голос с легким металлическим привкусом. Пять лет, за которые случайный знакомый стал… чем-то гораздо большим. Каждая наша встреча начиналась одинаково: я прижимала ладонь к холодному стеклу, он в ответ — чуть медленнее, словно все еще не верил, что кто-то может ждать этих свиданий. А я ждала. Каждый раз.
— Сними его, пожалуйста. — просила я, указывая взглядом на протез.
Он морщился, отводил глаза, неуверенно касался застёжек — но снимал. Всегда. И тогда передо мной был уже не Салли, обросший городскими легендами, а просто Сал — стыдливый, нервный,
настоящий. Я изучала каждую деталь, впитывала, словно опасаясь, что однажды забуду: как кончик его носа подрагивал, когда он увлекался рассказом, словно пытаясь указать на что-то важное, как он покусывал внутреннюю сторону щёк, слушая меня, оставляя на нежной слизистой маленькие белесые следы, как сводил брови, создавая между ними милую вертикальную складочку — маячок его концентрации, как морщил нос, когда усмехался, словно реагируя на невидимый, но отвратительный запах. Это были крошечные, никому не нужные детали. Но именно они делали его живым. Именно они напоминали, что где-то там, за стеклом и решетками, все еще существует тот самый напуганный мальчик.
— Ты опять пялишься… — бормотал он, краснея до корней волос.
— Ага. — не отрицала я. Хочу запомнить. Потому что наши минуты были сочтены. Потому что скоро суд. Потому что я не знала, увижу ли его снова. И если это наш последний шанс… Я хотела видеть его настоящим. Без масок. Без притворства. Даже если только через грязное тюремное стекло.
1827 дней. 1827 дней, за которые я выучила голоса всех детективов, как таблицу умножения. Они звонили в самое неудобное время — посреди лекции, глубокой ночью, даже в день рождения. Один и тот же сценарий: мисс, вам нужно подтвердить детали. Покажите ещё раз, где именно… А если мы проверим ваши показания на детекторе лжи? Я пропускала пары, отменяла встречи, отказывалась от всего, лишь бы ещё раз пройтись по этим проклятым коридорам — по полу, где когда-то оставались кровавые отпечатки ног.
Церковь. Храм. Подвал. Люди, раскапывающие чужие кошмары. Перчатки шуршали о страницы, фотоаппараты щелкали, фиксируя знаки, которые складывались в узор, словно карта безумия. Достаточно, чтобы поверить. Но недостаточно, чтобы оправдать. Правда, которую они нашли, была хуже, чем они ожидали. Она не укладывалась в протоколы. Не вписывалась в статьи. Она жила в этих стенах — в плесени между кирпичами, в шепоте крыс за панелями, в том, как тени слипались в углах, будто что-то притаилось и ждало своего часа.
День суда. Я не спала. Не то, что не могла — просто боялась закрыть глаза. Потому что за веками тут же вставал его взгляд — стеклянный, как у рыбы на прилавке. Я просыпалась с криком, в липком поту, с сердцем, выпрыгивающим из груди. А утром — рвота. Рывками, судорожно, пока не свело живот. Я плевала желчью в потрескавшуюся раковину родительского туалета, а в ушах стоял звон, будто кто-то бил в колокол прямо внутри черепа. Ноги сами несли меня по кругу — раз за разом, как загнанная лошадь. Мышцы ныли, но остановиться было страшнее. А что, если… А вдруг… А если его… Нет. Нельзя даже думать об этом. Я сжала кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони, и уставилась в угол, где телевизор транслировал новости: «Салли-Кромсалли — маньяк или жертва», «Проклятие или психоз?», «Эксперты сомневаются в адекватности обвиняемого». Головная боль. Тошнота. Я вырвала шнур из розетки. Телевизор захлебнулся, экран погас с удовлетворяющим хрустом — я свернула шею этой мерзкой, кричащей твари.
Дубовые двери, тяжелые, как крышка гроба, распахнулись с глухим стоном. Воздух внутри был спертым, пропитанным запахом лака для дерева, дешевого кофе и человеческого пота. Скамьи, натёртые до болезненного блеска, отражали мертвенные блики люминесцентных ламп. И он. Оранжевая роба висела на нем мешком, будто тюремщики специально выбрали размер побольше — чтобы подчеркнуть, насколько он уменьшился, насколько сжался под грузом этих лет. Руки — те самые, что когда-то так бережно касались моего лица, теперь были скованы цепями. Металл впивался в запястья, оставляя красные полосы. Но потом он повернулся. И улыбнулся. Так же, как тогда. Как пять лет назад. Ни тюрьма, ни суд, ни эти цепи — ничто не смогло стереть его. Настоящего. И в этот момент я поняла. Что бы ни решил суд — это не конец. Потому что мы уже выиграли. Они поверили. Они нашли правду. Они увидели то, что я знала все эти годы — где-то под слоями грязи, боли и городскими легендами все еще живет тот самый мальчик с голубыми волосами и руками, которые умели быть нежными. А всё остальное — просто формальность.
В переполненном зале кто-то врезался в меня плечом — нарочито грубо, с таким расчетливым усилием, что я едва не споткнулась о чей-то портфель. Прежде чем я успела разозлиться, в ухо вполз хриплый, узнаваемый шёпот, пропитанный табаком и язвительностью:
— Эй, как там наш голубоволосый зэк? Не передумал тебя любить?
Ларри. Конечно, Ларри. Его волосы, когда-то густые и блестящие, теперь висели грязными прядями, будто их неделями не мыли, а только пропитывали дымом и потом. Под глазами — фиолетовые провалы, глубокие, как синяки, словно он продавил себе лицо кулаками от бессонницы. И запах — табак, дешевый виски, что-то кислое, что-то больное. Точно такой же, как пять лет назад у тюремных ворот.
— Идиот. — буркнула я, но тут же вцепилась в его рукав, когда он пошатнулся. Его тело под ветхой курткой было хрупким, как пустая бутылка. Казалось, ещё немного, и он рассыплется прямо здесь, на этом натертом до блеска полу зала суда.
— О, так ты ещё и за мной решила присмотреть? — он оскалился. Желтые зубы, десна, розовые от недавнего кровотечения. Но в глазах не было злобы. Только усталость. Та самая, что съедает человека заживо.
— Кто-то же должен. — я сунула ему в руку смятый шоколадный батончик, который всегда носила с собой. Знала, что он забудет поесть. — Ты же опять не спал.
Ларри фыркнул, но развернул фантик зубами — его пальцы дрожали слишком сильно, чтобы сделать это руками.
— Ну и как, по-твоему, всё закончится? — он резко дернул подбородком в сторону судьи, шоколад хрустнул между зубов. — Дадут ему пожизненное или… — голос сорвался на хрип, будто внутри у него что-то порвалось.
Я промолчала, глядя, как его кадык судорожно дергается.
— Чёрт… — Ларри вдруг согнулся пополам, будто кто-то невидимый всадил ему кулак в живот. Его ногти впились в мою руку, оставляя полумесяцы. — Я должен был его остановить тогда. Должен был…
— Перестань. — я перехватила его запястье, ощущая под пальцами выступающие вены и следы от старых шрамов. Его кожа горела, как тлеющий уголёк. — Ты единственный, кто не отвернулся. Даже родители сдались — но не ты.
Он засмеялся — горько, как будто я сказала что-то ужасно смешное.
— Зато теперь у него есть ты. — он вытер рот тыльной стороной ладони, оставив на коже грязный след. — И, кажется, ты одна из немногих, кто всё ещё видит в нём… человека. — его взгляд скользнул по переполненному залу. — Среди всех этих идиотов.
Сал сидел за столом, сгорбленный, как будто наручники на его запястьях тянули вниз не только руки, но и всю его душу. Его голос звучал монотонно, безжизненно — он рассказывал свою историю в сотый, в тысячный раз, но в его глазах не было ни искры. Камеры жадно ловили каждый его вздох, каждый нервный тик, словно стервятники, кружащие над добычей. А потом я увидела ее. Клэр Крапивница. Только не та, что мелькала на экранах — не та напудренная блондинка с кукольной челкой и слащавой улыбкой. Нет, передо мной стояла другая женщина: темно-русые волосы, шрам, змеящийся от лба до затылка, будто кто-то когда-то пытался разрезать ее череп пополам. И глаза… холодные, как лезвие, и такие же острые. Когда она двинулась ко мне, люди невольно расступались, будто перед ядовитой змеёй. Остановившись в полушаге, она заполнила собой всё пространство, обволакивая тяжёлым ароматом — духи с нотами аптечки, перебиваемые едким табачным шлейфом.
— Неплохой костюмчик. — бросила она, даже не утруждая себя взглянуть на мою одежду. Ее глаза буравили мое лицо, выискивая слабые места. — Вы же девушка Фишера? Он глаз с вас не спускает.
Мои губы сами собой искривились в нервной гримасе, похожей на улыбку. Я не замечала его взгляда — слишком была занята тем, чтобы не развалиться на части. Но теперь, пойманная на этом наблюдении, я вспомнила: он всегда смотрел. Даже когда его глаза казались стеклянными, когда он отвечал механически, когда весь его мир сузился до размеров тюремной камеры — его взгляд неизменно находил меня в толпе. Как компас, находящий север. Как утопающий, цепляющийся за последнюю соломинку.
— Берегитесь. Такие, как он… — ее голос стал тише. — Имеют привычку тянуть за собой на дно. Особенно тех, кто так трогательно верит в их невиновность.
Горячая волна гнева поднимается от шеи к вискам. Ладони сжались в кулаки, но Ларри поспешил успокоить, его рука схватила мое запястье. Немое - молчи, будет только хуже.
— Извините, я не в настроении. — прорычала я сквозь стиснутые зубы, чувствуя, как дрожь гнева бежит по моим рукам.
Эта женщина… Я ненавидела таких, как она. Стервятников, которые делали карьеру на чужих трагедиях, выворачивая факты наизнанку, превращая живых людей в карикатуры. И теперь она писала бы и про меня. Я уже видела эти заголовки: «Изнанка романов с заключенными: почему современных девушек привлекают монстры?», «Любовь за решеткой: история девушки, которая поверила убийце». Дрянь.
— Вы не переживайте. — ее губы растянулись в натянутой улыбке. — Статью про вас мы в любом случае напишем. — она наклонилась ближе, и ее дыхание, горячее и липкое, коснулось моего уха. — Только от вас зависит… будем мы писать свои догадки или же ваши слова.
Я замерла. Вот же сука. Настоящая, чистокровная стерва. И самое страшное — она знала, что у меня нет выбора. Либо я говорю, и они перекрутят каждое мое слово. Либо я молчу, и они придумают все за меня. А Сал… Сал сидел за тем столом, и его глаза, такие знакомые, такие родные, смотрели на меня с тихим вопросом — что я выберу?
— Хорошо, только недолго. — мой голос прозвучал сухо. Сопротивляться было бесполезно — эта акула уже почуяла кровь.
— Так все же вы в отношениях? И как давно? — ее пальцы сжали ручку с таким азартом, будто она готова была выцарапать ответ прямо на моей коже.
— Мы друзья… — ответила я, и даже сама услышала неуверенность в своем голосе. Что мы были? Пара? Влюбленные? Сообщники? Мы целовались, переспали, виделись на свиданиях, но никогда не произносили вслух этих глупых, важных слов: ты мой парень, ты моя девушка. — Знакомы пять лет. Я переехала в апартаменты за пару месяцев до… — осеклась. — Происшествия. — все же заставила себя продолжить.
— Значит вы были там! Можете рассказать, что случилось? — ее глаза вспыхнули, как фонарик в темноте.
— До суда отказываюсь давать комментарии. — я сжала кулаки, ощущая, как в висках начинает стучать.
— Как скажете. — ее лицо скривилось — мимолетная тень раздражения, быстро прикрытая фальшивой улыбкой профессионализма, но она не сдавалась. — Тогда вернемся к Салли… — ее голос стал мягким, почти сочувственным — ложный сахар. — Почему вы до сих пор с ним общаетесь? Разве вас не смущает… то, что он сделал?
Я замерла. «То, что он сделал». Как будто речь шла о разбитой вазе, а не о десятке трупов.
— Вы хотите сенсации? — мой голос вдруг окреп, став резким. — Тогда пишите: да, он убил людей. Но если бы он этого не сделал… — я замолчала, глядя сквозь нее, туда, где Сал сидел, сгорбленный под тяжестью своих цепей. — …тьма забрала бы всех нас. — резко окончила я. Журналистка записала, но по ее лицу было видно — она не верила. Ей нужен был монстр, а не парень, который до сих пор краснеет, когда я прошу его снять протез. — Он хороший человек и всегда меня поддерживал. — добавила я, тщательно подбирая слова, будто ступала по тонкому льду. — За все годы я ни разу не услышала от него злого слова. — губы сжались в тугую нитку, когда я сознательно оставила второй вопрос без ответа. Конечно, меня смущает то, что он сделал. Смущает — это смехотворно мягкое слово. По ночам я до сих пор просыпалась в холодном поту, вспоминая липкие лужи крови на полу, пустые глаза соседей… Но я понимала. Понимала этот сюрреалистический ужас, это проклятие, которое вывернуло наш мир наизнанку. — Мне сложно назвать его героем. — тихо добавила я. — Но он точно не злодей.
— И вы думаете, что этого достаточно? — журналистка приподняла бровь, ее ручка замерла над блокнотом, готовая записать очередную сенсационную глупость. — Чтобы пять лет общаться с убийцей? Просто потому что он… «хороший человек»? Мистер Джонсон… — протянула она сладким голосом, сразу переключаясь. — Как приятно видеть вас… живым. Уже третий год трезвости или все еще срываетесь?
Я почувствовала, как Ларри напрягся рядом, его дыхание стало тяжелым. Но прежде чем он успел ответить, я резко взяла его за руку и потянула за собой.
— Знаете, давайте закончим. — мой тон резанул воздух, как нож. — Пишите что хотите. — ее фальшивая улыбка дрогнула, но я уже развернулась и пошла прочь. Пусть пишут. Пусть перевирают, кричат с первых полос, размазывают наше прошлое, как дешевую помаду по бумаге. Я все равно буду приходить. Все равно буду прижимать ладонь к холодному стеклу. Все равно попрошу его снять протез. Потому что иногда самое страшное зло — это вовсе не человек с окровавленным ножом в руке. А те, кто смотрят на мир через черно-белые очки и делят людей на «монстров» и «невинных жертв».
— Мисс! — голос догнал меня, когда я уже почти вышла в коридор. Хрипловатый, надтреснутый, будто его обладатель разучился говорить на полную силу. Я обернулась — Генри Фишер. Он стоял, сгорбленный, как будто невидимая гиря висела у него на шее. Его пальто — дорогое, но поношенное — висело на нем мешком, словно за эти годы он усох изнутри. Руки, некогда крепкие, теперь дрожали, как у старика. Лиза, его жена, не подошла — она сидела в первом ряду, стиснув сумочку так крепко, что её костяшки побелели. — Вы… готовы? — он произнес это так, будто спрашивал не о зале суда, а о прыжке в пропасть.
Я кивнула, не зная, что сказать. Мы редко говорили — за эти пять лет они посещали Сала лишь изредка, а после наших первых встреч была та фраза, брошенная Лизой мне вслед:
— Вы играете в спасательницу. Но вы не знаете, каково это — бояться собственного сына.
Теперь Лиза сидела в первом ряду, сжав сумочку так, что кожа побелела на ее костяшках. Ее взгляд был прикован к Салу — но не с ненавистью, а с чем-то хуже. С пустотой.
— Лиза не хотела приходить. — прошептал Генри, следя за моей реакцией. — Но я… я должен был услышать это. Должен. — в его глазах читалось что-то, от чего мне стало не по себе — не гнев, не печаль. Стыд. Он стыдился того, что бросил сына. И ещё больше того, что я, чужая, не сделала этого.
— Он спрашивал о вас вчера. — сказала я. — Спрашивал, будете ли вы здесь.
— И что вы ответили? — Генри зажмурился, будто от внезапной боли. Его рука дернулась, словно хотела схватить мою, но опустилась.
— Что будете.
— Спасибо. За… всё. — он резко выдохнул, потом он развернулся и пошел к Лизе — медленно, будто каждый шаг давил ему на плечи.
***
Дерево, отполированное тысячами беспокойных ладоней, леденит кожу даже сквозь ткань. Где-то за спиной — щелчки фотокамер, шепот журналистов, перемалывающих наши жизни в бредовые сенсации. Я сижу, вцепясь в папку с документами так, что пальцы немеют от напряжения. Внутри — все, что мы собрали за пять лет: выписки из больниц с печатями, заключения психиатров, где слова «психоз» и «проклятье» стоят рядом, будто сиамские близнецы, фотографии тех самых символов из церковного подвала — они выглядят так, словно выжжены на бумаге. Ларри ерзает рядом, грызет ноготь до мяса. Его локоть дергается, задевая меня, и я чувствую, как дрожит всё его тело — будто под кожей бьется пойманная птица.
— Ты посмотри на них. — он бросает взгляд в сторону судей, и его голос ползёт по тонам — от ярости к горькой насмешке.— Как будто уже всё решили.
Я смотрю. Судья листает дело с видом человека, читающего меню. Прокурор что-то шепчет помощнику, ухмыляясь. Присяжные смотрят на Сала, как на экспонат в музее ужасов. Генри и Лиза сидят в первом ряду. Он - сгорблен, она — прямая, как струна. А Ларри прав. Это не суд. Это спектакль, где финал написан еще до начала.
— Они не поверят… — вырывается у меня, и мой собственный голос кажется мне чужим — плоским, безжизненным, проигравшим.
Ларри резко поворачивается, его глаза — выцветшие, с лопнувшими сосудами — впиваются в меня:
— Че?
Но я уже не слышу его. Потому что в этот момент раздается удар молотка — хрустальный, пронзительный звук, от которого вздрагивают все. Заседание началось. Судья раскрывает папку с таким видом, будто собирается прочесть приговор, а не выслушать доводы. Прокурор встает, ее форма шуршит, как крылья стервятника, готовящегося к пиршеству. А где-то за спиной щелкает затвор фотоаппарата — ловят момент, когда Сал поднимает глаза и смотрит прямо на меня. И в его взгляде все.
Я знал, что так будет. Спасибо, что попыталась. Но ничего из этого не прозвучит в протоколе.
— Свидетельница утверждает, что подсудимый действовал под влиянием… — прокурор делает театральную паузу, ее губы искривляются в ядовитой усмешке. — «Проклятья». — последнее слово она произносит с таким сладким презрением, будто пробует на язык что-то гнилое. Зал взрывается шепотом. Где-то хихикают. Кто-то крестится. — У нас есть экспертиза, опровергающая…
Мои зубы сжимаются так сильно, что челюсть сводит судорогой. Нет. Это ложь. Мы передавали им другие документы. Толстую папку с настоящими экспертизами. С заключениями независимых специалистов. С фото тех самых символов, что светились в темноте подвала. Но они просто выбросили их. Как выбрасывают мусор. Рядом скрипит зубами Ларри. Его пальцы впиваются в спинку скамьи, оставляя вмятины.
— Твари. — он шипит так тихо, что слышу только я.
— Кроме того… — а прокурор продолжает, ее голос льется без остановки. В каждом слове — ядовитые иглы. — Ее личная привязанность к подсудимому ставит под сомнение…
Личная привязанность. Как будто всё, что я видела — кровь, безумие, его боль — можно свести к влюбленной девчонке, которая защищает маньяка. Ларри шипит мне на ухо:
— Не слушай их, это же…
Но я уже не слышу. Скамья скрипит, когда я поднимаюсь. По залу пробегает шепоток. Кто-то крикнул:
— Сядь!
— Мисс, вам нельзя… — охранник делает шаг вперед, его рука тянется к наручникам.
Но я уже иду. Мимо присяжных, которые отворачиваются. Мимо Генри, чьи глаза полны немого ужаса. Мимо Лизы, которая сжимает сумочку так, будто хочет задушить ее. Я иду — не к выходу. К Салу. Потому что если это последний день, когда мы в одном зале — я не дам им превратить его в фарс. Я иду вперед, и каждый шаг отдается в висках — глухо, как удары молота по наковальне. Охранник бросается ко мне, его рука хватает меня за плечо, пальцы впиваются в кожу сквозь тонкую ткань.
— Садитесь! — его дыхание обжигает шею, пахнет кофе и жевательной резинкой.
Но я вырываюсь. Резко. Жестко. Как не раз делала в кошмарах, когда просыпалась в поту, потому что они снова вели его куда-то, а я не могла догнать.
— Дайте ей пройти. — голос разрезает гул зала — сухой, холодный, без эмоций. Судья. Он смотрит на меня сверху вниз, его лицо — каменная маска, но в глазах… В глазах что-то мелькнуло. Усталость? Раздражение? Или понимание, что если он сейчас не даст мне сказать — этот цирк превратится в бунт.
Зал затихает. Даже прокурор замолкает, ее идеально подведенные губы сжимаются в тонкую ниточку. Я поворачиваюсь к Салу. Он смотрит на меня. Настоящий. Совсем рядом. Так близко, но вместе с тем и так далеко.
— Говорите. — произносит судья.
***
Минуты ожидания приговора тянулись. Я бродила по коридору — кофе в пластиковом стаканчике остыл, недопитый, горький, как и все в этот день. Скамейка у стены — жесткая, холодная, будто специально сделанная так, чтобы никому не было удобно. Шаги. Остановка. Снова шаги. Я знала этот маршрут наизусть: пять шагов до огнетушителя в красном ящике на полу. Три — до плаката с разыскиваемыми. Восемь — обратно к скамейке. Круг. Еще круг. Еще. Мышцы ныли, но остановиться было страшнее. Потому что если остановлюсь — начну думать. А если начну думать — услышу тот голос в голове, который шепчет — все уже решено.
— Он просил передать… — голос полицейского пробил меня насквозь, как пуля. Он протянул протез. Тот самый. С царапинами, которые я знала наизусть. С застежками, которые я расстегивала своими руками. Я не дышала. Не моргала. Просто смотрела, будто надеясь, что это галлюцинация, кошмар, все что угодно, только не… Пальцы сами потянулись, коснулись холодного пластика. И тогда — щеки вспыхнули огнем. Слезы потекли густо, горячо, неудержимо, оставляя на коже жгучие следы. Его больше нет. Нет. Нет. Нет. Этот мир — ошибка. Несправедливая. Жестокая. Бессмысленная. Я таскалась по допросам пять лет. Пять лет я рвала душу на части, вспоминая каждый ужасный момент. Пять лет я верила, умоляла, доказывала. И все зря. Гнев поднялся из глубины, жгучий, разрушительный. Мне хотелось крушить, ломать, размазать по стенам этих ублюдков в мантиях, которые решили, что имеют право забрать его. Но руки лишь сжимали протез, беспомощно, как ребенок сжимает любимую игрушку, когда понимает — ее больше не вернуть. Рыдания вырвались наружу — громкие, неконтролируемые, как у того самого ребенка, который впервые осознает, что мир — страшное место. Я больше никогда… Не увижу, как он морщит нос, когда смеется. Не почувствую, как его губы дрожат, когда он нервничает. Не услышу, как он шепчет мое имя, будто это заклинание. Протез в моих руках был пуст. Как и я. Как и все вокруг.
Холодные пальцы коснулись моего плеча, и я вздрогнула, как от электрического разряда. Сердце бешено заколотилось, когда я подняла опухшие от слез глаза и увидела его — Сала, стоящего передо мной — настоящего, живого. Солнечный луч, пробивавшийся сквозь грязное окно коридора, играл в его голубых волосах, создавая вокруг головы нежное сияние. Его лицо, обычно такое выразительное, сейчас было бледным и напряженным, а глаза — широко раскрытыми, полными тревоги и неуверенности.
— Ты… ты чего, не рада, что приговор смягчили? — его голос дрожал, как тонкая струна, готовая порваться. В уголках глаз собрались мелкие морщинки от пережитого напряжения, а губы слегка подрагивали. Я заметила, как его пальцы нервно теребят край оранжевой робы.
Не в силах произнести ни слова, я бросилась к нему, вцепившись в него так сильно, что почувствовала, как его дыхание перехватило. Его кожа пахла дешевым тюремным мылом и чем-то ещё — тем неуловимым запахом, который был только его.
— Я не слышала приговора… — мои слова прерывались всхлипами, а пальцы впивались в его плечи, будто боясь, что он исчезнет. — Мне принесли твой протез… и я подумала…
Сал замер, его тело на мгновение окаменело, а затем его руки — такие теплые, такие живые — медленно обняли меня в ответ. Его ладони дрожали, когда он осторожно провел ими по моей спине, словно проверяя, реальна ли я.
— Меня отправят в клинику… будут лечить, но… я хотя бы живой. — прошептал он, и его дыхание обожгло мою кожу. Я почувствовала, как его пальцы слегка сжали мои бока, проверяя, не мираж ли перед ним. Когда мы наконец разъединились, он посмотрел на меня своими огромными голубыми глазами, в которых смешались надежда и страх. — Мне больше не нужен этот чертов протез. — сказал он, и я увидела на его лице настоящую, искреннюю улыбку. Она преобразила его, сделала моложе, счастливее. — Твоя заслуга, что я больше его не ношу. — слезы снова потекли по моим щекам, но теперь они были теплыми и солеными от счастья. Я заметила, как снова изменилось его лицо без протеза — как свободно двигаются его брови, как выразительно искривляются губы, когда он говорит. — Мы еще увидимся? — спросил он, и в его голосе звучала такая уязвимость, что мое сердце сжалось. Его пальцы осторожно коснулись моей ладони, переплелись с моими — теплые, немного шершавые, настоящие.
Я кивнула, не в силах говорить, и улыбнулась. В этот момент я вдруг осознала, что в стало так тихо — даже вездесущие журналисты замолчали. Но для нас в тот момент не существовало никого, кроме друг друга — двух людей, прошедших через ад и нашедших друг друга в его пламени. И тогда, над его плечом, я увидела их. Генри стоял в нескольких шагах, руки глубоко спрятаны в карманы пальто, словно он не знал, куда их деть. Его лицо, обычно такое строгое, сейчас было мягким — губы слегка дрожали, а в уголках глаз, прищуренных от яркого света зала, блестели невыплаканные слезы. Он смотрел на сына не как на преступника, не как на больного… а как на мальчика, которого когда-то качал на плечах. А за ним… Лиза. Она не подошла. Не сделала ни шага. Застыла у соседней скамьи, будто приклеенная к полу, и смотрела на нас — нет, на него — с таким выражением, что у меня перехватило дыхание. В ее глазах не было ни злости, ни отвращения. Только ужасающая, всепоглощающая жалость. «Мама» — прошептал бы Сал, если бы увидел ее. Но он не видел. Лиза вдруг резко отвернулась, схватила сумочку и быстро пошла к выходу, высоко подняв голову. Но я успела заметить, как ее пальцы судорожно сжали ремешок сумки, как плечи вздрогнули под идеально скроенным жакетом. Генри сделал шаг вперед. Возможно, хотел что-то сказать, дотронуться, обнять… но остановился. Вместо этого он кивнул. Всего один раз. Но в этом кивке было больше, чем во всех словах мира. А потом он развернулся и пошел за женой — медленно, сгорбившись, будто невидимая тяжесть снова легла ему на плечи. Сал так и не увидел их. Но я — увидела. Его губы дрогнули, когда он прошептал:
— Значит, это не конец? — голос дрогнул — не ребенка, но и не взрослого. Голос того, кто уже видел слишком много, но все еще боится верить.
Я видела, как в его глазах — голубых, как небо, которого он не видел пять лет, что-то дрогнуло. Как его пальцы сжались. Как его горло сглотнуло ком, который не давал говорить. Я не ответила словами. Вместо этого я поднялась на цыпочки, мои пальцы вплелись в его волосы, а губы нашли его губы. Этот поцелуй не был красивым. Наши зубы стукнулись, его дыхание перехватило от неожиданности, а мои слезы смешались с его слезами, солеными на наших щеках. Он замер на мгновение — будто не верил, что это можно, что это разрешено, что после всего у нас есть право на это. Его руки обвили мою талию, прижали меня так близко, что я ощутила, как бешено бьется его сердце под оранжевой робой. Его пальцы впились в мою спину, словно он хотел запомнить каждую косточку, каждый изгиб. Его губы ответили — неумело, жадно, отчаянно, как будто он боялся, что я испарюсь, если он отпустит. Его дыхание смешалось с моим — теплое, дрожащее, пахнущее мятной пастой. Когда мы наконец разъединились, он не отпустил меня. Его лоб прижался к моему, нос к носу. Возмущения где-то позади, с таким же тоном перешептывания, кто-то крикнул:
— Безобразие!
Но Сал только улыбнулся и прошептал:
— Я научусь целовать тебя правильно. Когда выйду.
***
Ларри догнал меня у выхода, его шаги гулко отдавались по каменному крыльцу. Остановившись передо мной, он швырнул окурок под ноги, и тот рассыпался яркими искрами.
— Ну что, теперь будешь ездить в дурку к своему парню? — в его словах было столько усталости, горькой и знакомой, как вкус дешевого виски, которым от него пахло за километр.
— А ты? — спросила я.
Его лицо дернулось, будто он увидел что-то страшное или, наоборот, слишком прекрасное, чтобы поверить. Пальцы сжались в кулаки, разжались. Губы дрогнули.
— Да… — он выдавил это слово, и оно прозвучало как клятва, как проклятие, как единственное, что он мог сказать.
Тюремный автобус медленно отъезжал от здания суда, его серый металлический корпус безжалостно отражал последние солнечные лучи. Я стояла на ступенях, сжимая в руках его протез, и чувствовала, как слезы снова подступают к глазам. Последний взгляд Сала через заднее окно — его пальцы, вцепившиеся в прутья, его губы, сложившиеся в беззвучное «до свидания». Мои ноги подкосились, и я опустилась на холодные каменные ступени. Вокруг еще толпились журналисты, их камеры жадно ловили мое горе, но мне было все равно. Протез в моих руках казался таким тяжелым — не физически, а всем тем, что он значил. Все эти годы он был барьером между Салом и миром, а теперь стал моей самой дорогой реликвией. В кармане зажужжал телефон — сообщение от неизвестного номера:
«Они разрешили переписку. Буду писать каждый день. Ты — держи мое лицо, а я — твои слова. До встречи. <3»
«<3». Пальцы трясутся, мысли не компонуются в логичные предложения. Два символа — все, на что были способны мои пальцы.
Я прижала протез к груди, чувствуя, как пластик постепенно нагревается от собственного тела. Где-то там, в психиатрической лечебнице, он будет сидеть в пустой комнате без зеркал, впервые за долгие годы чувствуя себя свободным от этого куска пластика. А я, там, с его прошлым в руках и будущим в своем сердце. Дождь начался внезапно, крупные капли застучали по протезу, смешиваясь с моими слезами. Но я не двигалась с места, продолжая смотреть на исчезающий вдали тюремный автобус, пока красные огни его габаритов не растворились в серой пелене тумана.