Самоловка

R
В процессе
39
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Мини, написано 11 страниц, 3 273 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
39 Нравится 7 Отзывы 11 В сборник

Привет

Настройки
Примечания:

Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.

Л. Н. Толстой

***

      Уральская тайга жестока и холодна. Она с привкусом горькой хвои и горячего снега.       Парадоксальна.       Снег хрустит, как живое полотно, которому ты хрящи и кости ломаешь. Хрустит протяжно, иногда до сучьего скулежа. Но в глубокой тайге он все же посмеивается, тихо и угрожающе.       Снег — скопление маленьких смертей. Тысячи микроскопических острых льдинок на теплой человеческой ладони обжигают холодом, воспаляют слизистые. За долгое время снег беззащитное мягкое тело способен изъесть.       В ладонях еловые иголки — на кончике языка сок. Ладонями зачерпываешь снег с хвоей и в глотку. Колючие иголки способны внутренности изрезать.       За окном снежные хлопья оседают на сугробы и махровые ветки растительности с тонкими звуками нот, как удары по клавишам, как детский продрогший голосочек.       Ля-ля-ля-ля.       Шаги смертельной особы, бродящей по глухому лесу и способной в любой момент забрать чужое тепло.       Ля-ля-ля-ля.       Смертная колыбельная.       — Привет!       Гагарина стоит у парты, наклонившись вперед, на указательный палец накручивает каштановые тонкие волосы, перевязанные в конский хвост объемным глупым бантом, вторую ладошку кладет на чужое плечо. Две пуговицы блузки сверху растегнуты, а худощавые бедра обтягивает черная прямая юбка.       Люба думает, что эта курица так усердно гнется в пояснице и виляет ножкой, потому что за соседним рядом сидит Пятифан.       Люба растягивает губы в елейной, фальшиво-теплой улыбке.       — Приве-ет, Дариш, помощь нужна? — тянет гласные и смотрит в ее блестящие, почти янтарные глаза.       Конечно, помочь списать домашку в очередной раз.       Люба уводит взгляд на ее пальцы, ухоженные розовые ноготки на своем плече, дергает бровью и еще слащавее улыбается, протягивая тетрадку по алгебре.       Безликая. Глупая. Неправильная.       — Слышь, Смирнова! А дай и нам списать историю, на! — Бяша на пару с Ромой марают поля тетрадок пацанской ерундой.       — Не делала, — сухо отвечает она, не глядя в их сторону и перелистывая страницы учебников, не вчитываясь, показательно или от скуки.       Бяша фыркает обиженно и добавляет:       — Та пиздишь как дышишь, на!       — Тогда, Смирнова, поделись русским. По-дружески, так сказать, — тянет Рома с едва заметной угрозой.       Тяфкание псовых звонкое и показушное. Пятифан едва ли хочет угрожать — он привык разговаривать так. Люба оглядывается на него и видит заостренные черты лица, тонкие брови и горящие глаза. Иногда кажется, что зрачок сужается до нечеловеческих размеров.       Правильно сказала сестра, он точно зверек. Дикий побитый хорек.       Смирнова бросает тетрадку на пол рядом с его партой, когда уходит из класса, наполненного безликими недетьми.       Предновогодняя суета ощущается мерзкой удавкой на шее — медленно, но верно затягивающийся узел. Под кожей орет, и Люба слышит, что каждая клеточка просит о побеге, о том, чтобы спрятаться в заброшенном здании и свалить в любой другой поселок или город к чертям.       У нее нет такой возможности. У нее есть несколько тупых ножей дома, тонкие спицы и подобранные с улицы проржавевшие канцелярские лезвия.       Люба уверена, что все завертится, закрутится в бешеных, сумасшедших событиях и вылезти из них хотя бы живыми так просто не получится. Она знает, что белобрысый мальчишка приедет и подобие нормальной жизни рухнет окончательно.       Дети так глупы и беспомощны. Взрослые озлобленны и слепы. Так чего может добиться она, такая же глупая и озлобленная?       Любе Семена не жалко, не жалко Вову и еще какую-то мелкую девчонку. Откровенно, ей плевать на эти несуразные идентичные оболочки. Люба боится за сестру.       Стук маленьких каблучков туфель, когда Катя проходит мимо, раздается в унисон с закрывающимся раскаленным капканом.       Лисий разрез глаз, яркая, почти ядовитая, зеленая радужка, красиво заплетеннная коса и подтянутая черной тканью сарафана грудь — это неизменно в Кате Смирновой. Неизменно и приклеевшееся к ней прозвище «змея», неизменны ее постоянные сплетни и отвратительный характер. Люба морщится, когда она улыбается и смеется тошнотворно звонко и фальшиво.       Скрип несмазанных петель… Точнее и не скажешь.       Потому Люба задерживается.       — А не пора ли тебе домой?       — У тебя только не спросила, — Катя привычно огрызается, но Люба настойчива и бескомпромиссна.       — Иди домой, Котик, время уже позднее, — она говорит вкрадчиво, словно выжигая свои слова на чужой подкорке мозга. — Иди, пока не стемнело.       Сама Люба почти всегда остается в пустующих классах или бродит по школьному двору.       — Пф, — она складывает руки на груди и отворачивается, но уходит до темени.       Иногда Катя думает, как бы ее холодная сестренка сгинула на пару дней в тайге, чтоб неповадно было раскидываться советами и не следовать им самой. Она не признается, но переменчивое и такое холодное поведение Люси оставляет след: мелкие царапинки на сердце и щеках, словно треснувшая на морозе кожа.       Люба домой возвращаться не хочет. Не в эту дрянную семью.       Тяжело выдыхает, продолжая держать строгую осанку и неизменно бесстрастное лицо.       От нее у Любы лишь сквозные раны и кривые рубцы.       Сглатывает колющий горло комок, от которого дышать невыносимо трудно и больно.       Она хочет в свою семью.       В глазах щиплет. Люба знает, моргнет — простой слякотью и стеклянным взглядом не отделается.       К своей взбалмошной курящей матери и теплому безотказному отцу.       Чтобы руки не дрожали, приходится сжимать край облезшего подоконника до натянутой вокруг ногтей кожи и побелевших пальцев.       Хочет в шумный столичный город с рекламными вывесками, гудящими иномарками и негрузящимся интернетом.       Назад пути нет. Память зла: забыть ошибки не дает, как и не дает возможность что-либо изменить. Теперь точно нет.       Она прикрывает веки, фокусирует взгляд на детях за окном, и этот простой жест оставляет в голове звенящую пустоту. Мысли припорашивает снегом, и все застывает в вакууме.       Облегчение.       Почему-то в этом месте снег идет безостановочно. Люба смотрит, как за стеклом белые хлопья медленно, словно и вовсе висят в воздухе, опускаются. Скользит взглядом ниже. Семен, Бяша и Пятифан опять пристают к младшеклассникам.       В прошлую среду они отобрали у двух пацанов конструктор, в этот понедельник у них же выменяли пару фишек, а сегодня у другого мальчика отбирают не то ириски, не то жвачку. Бяша придерживает его, пока Бабурин шарит по чужим карманам, а Рома в стороне крутит бабочку. Они переговариваются, смеются, и, кажется, назревает драка: уж слишком этот пацан бойкий.       Люба отворачивается от окна и возвращается за парту.       — Инвалиды, — отстранено произносит в пустоту класса и открывает тетрадки с домашним заданием.       Надо отвлечься. От тайги. И от насилия.       Она неспешно складывает ненужную для нее макулатуру в такой же ненужный рюкзак и бродит по темным этажам, петляет в опустевших коридорах и подсобках, пытаясь затеряться в липких тенях углов и косяков. Все рассматривает переплетения трещин и паутинки на потолке, словно хочет выучить на зубок и раствориться в потертостях и облезающей краске.       Люба уже пыталась. Пробовала скрываться, кричать, рассказывать всем правду, умирать. Не помогает вовсе. Ей надоело просыпаться под один и тот же будильник с утра, видеть пейзаж за окном, слышать голос матери, как по пути в школу она встречает одних и тех же жителей, а в школе Дарина просит списать математику. Она больше не пытается искать выход, все равно пока рано. Люба просто разговаривает, потому что порой только слова что-то меняют в здешних недетях и нелюдях, заставляют не просто понять, но запомнить.       Люба знает, как это больно. Но это не ее игра, кто-то просто дал ей роль водящего.       Наконец мысли иссякают, и стрелки часов переваливают за пять вечера — приходится топтаться у раздевалки, небрежно надевать пальто и уходить через задний двор. Если идти через главный вход, то охранник Колян постоянно ругается и может донести матери-руссичке.       Снег хрустит под ногами, посмеиваясь. Люба замечает ссутулившуюся фигуру в черной кожанке у фонаря, доносится крепкий запах жженного табака. Еще минуту она молча смотрит на покуривающего сигарету.       В темноте свет сияет ярче. Вокруг спокойно и как будто тепло. Ветер улегся в ноги, облизывая коленки, и сухие ветки едва трещат, теряясь в темноте. Тепло до сухого сладкого воздуха, до нежной истомы, до тихого и медленного сердцебиения.       Люба выдыхает облачко пара и выходит в свет. Рома бросает на нее недовольный взгляд, который тут же становится раззадоренно-раздраженным.       — Есть че стрельнуть?       Ему не нравятся менты, школьные учителя, уроки литературы, не нравятся дворовые шавки, слабаки, жалкие люди, сплетники, не нравятся навязчивые и притворно понимающие.       Пятифан делает тяжку, выдыхает сквозь зубы и хмыкает:       — А не боишься, Смирнова, что мать спалит?       У нее в руках шапка и шарф белый. Точно припорошенная снегом драная дворовая собака.       — А че, Пятифан, волнуешься? — немного скалится, но бездушно, безучастно.       Сестра Катьки не сплетница, не наводит слякоть и не лезет, куда не просят, но и она не нравится Роме. В ядовитой зеленой радужке плещется снисходительность и жалость. Пятифан ненавидит это.       Он скалится в ответ:       — Ну, на… — и протягивает открытую пачку с зажигалкой.       А Смирнова иначе не может. Слишком много знает. Слишком часто переживает одни и те же эпизоды. Слишком долго пребывает в жуткой новелле.       Она вытягивает сигарету, пытается зажечь на ветру, прикрывая ладошкой, после убирает вязанные шапку и шарф в рюкзак, на что Ромка ехидно хмыкает, и наконец делает глубокую долгую тяжку.       Он касается пальцев Любы, когда та возвращает зажигалку, и думает, что они слишком теплые и живые для родного поселка и морозной тайги. Немного теряется, веет материнским: запахом дегтярного мыла и кислой брусники. Матушка его с глубоко посаженными, серыми, как местные весенние грозовые тучи, глазами всегда выглядела уставшей и исхудавшей, измученной жизнью. Сейчас ее улыбка не такая лучистая, как десять лет назад, и сама она испуганно дергается, когда кто-то со спины подходит или поднимает голос и вечно прячет ровную полоску рубца на ладони.       Люба смотрит пристально на помрачневшего Пятифана. Щурится и кивает понимающе самой себе.       Бьют или не бьют?       Они стоят под теплым светом фонаря и продолжают курить крепкую «Золотую Яву» в приятной тишине. Люба задирает рукав пальто, чтобы тот не пропах табаком, и ловко стряхивает пепел, крутя сигарету между пальцев. Ромка повторяет. Он бросает на нее заинтересованные взгляды, но на лицо напускает холод и превосходство.       — Курила раньше?       Люба переводит на него взгляд и пожимает плечами.       — Ага.       — Не видел раньше тебя, — выделяет, — Смирнова, с сигаретой, — обнажает резцы, пытаясь поймать ту на лжи, хотя какая ему разница.       — А ты, Пятифан, — так же ехидно выделяет, — следишь за мной? — и улыбается почти правильно.       Он закатывает глаза.       — Еще чего, шавка.       Рома докуривает, бросает бычок в снег, но уходить не торопится. Домой ему хочется ровно столько же, сколько Любе. Смирнова скуривает почти до фильтра и опускает руку в холодный снег, ладони мокнут, и пальцы мгновенно немеют. Она трет их друг о друга, смотрит в темноту леса с пару секунд и снова обращается к Роме:       — По-дружески, — намекает на еще одну сигарету, и хотя Пятифан уже полез в карман за пачкой, добавляет фальшиво-просяще: — будет тебе, — коротко улыбается.       От новой сигареты она отрывает фильтр и снова неловко поджигает, раскуривая. Рома поднимает брови, но тут же презрительно их сдвигает и убирает руки в карман.       Собака сутулая. Рукава длинные, не увидишь синяков, хотя руки мозолистые, особенно на пальцах из-за ножа-бабочки.       Люба высматривает во мгле и тенях елок образы зверей.       Бьют?..       Рома ковыряет снег ботинком, которым только сегодня пинал бродячих мелких собак. Выдыхает шумно и косится на Смирнову.       …или не бьют?       Люба в ответ смотрит прямо, игнорируя в руке тлеющую сигарету, словно играя в гляделки. Но для нее это иное. Гызущий внутренности интерес заставляет увидеть в блестящих, диких глазах детские обиды и травмы, ответы на вопросы. Рома ощущает почти физически ее тяжелый, давящий взгляд, словно та руками водит по шее и лицу, оставляя царапины.       Молчание перерастает в неловкое и накаленное до мнимого жара. Пятифан ведет плечом, а Люба чувствует, как пальцы начинает жечь.       А взгляд все же открытый.       — Ну, спрашивай.       — Точно шавка, — одновременно.       Смирнова прыскает тихо, но искренне, и плечи ее дрожат от смеха. В роминой интонации было что-то слишком беззлобное и наивное, по-детски светлое похожее на удивление. Отсмеявшись, она делает последнюю скорую тяжку, выкидывает остатки от «Явы» и выдыхает табачный дым Роме в лицо. Тот непонимающе хмурится.       — И че ты ржешь, а? — выплевывает злостно, закрывается.       — Нет-нет, Ром, не злись, — все еще на веселе она склоняется над ним. — Почему это я шавка?       Пятифан кривит губы, даже несколько растерянно отводит взгляд.       — Ну, волосы у тебя грязно-светлые, как шерсть, и две косы висят так же, как уши Жульки, — снова смотрит в сторону.              — Вот как, на сучку, значит, блохастую похожа, — усмехается. — Что ж, Ромка, тяжело тебе будет, ой тяжело.       — Почему? — ему становится холодно, но уходить… все еще не хочется. Смирнова выглядит умиротворенной, и это спокойствие передается ему. Ни дома, ни в школе такого не было, только с Полиной, уравновешенной и нежной.       — Если это был комплимент, то очень говяный, — она фыркает, делается опять серьезной, словно строя из себя старшую, — но я приму его, да-да-да, — и кивает в след словам.       Пятифан закатывает глаза, невольно скривившись. Все же хорошо, что Смирнова на сестру свою совсем не похожа. Улыбается.       — Чокнутая что ли?       Был ли он другом или врагом в жуткой новелле, Смирнова не знает.       — Да-а, — протянула отчужденно. — Тебе Полина нравится, знаю.       Рома цокнул: вся школа уже знает, чтоб ее, Катьку.       Но ничего не меняется: впереди все равно будет лишь бесконечный мрак. Для всего поселка, для всех недетей и для них в том числе.       Люба безмятежно приваливается к фонарю, стараясь прикинуть, сколько сейчас времени, и долго ли она стоит в компании хулигана. Выдыхает облачко пара и так же ненавязчиво добавляет, рисуя носком сапожка решетки и могильные кресты на снегу:       — А я думала, что я шавка, потому что побитая.       Бьют?       Рома весь напрягся и замер, словно не должен был ничего слышать       Но Рома услышал ее. Рома ее понял.       Это был прямой намек, ловушка для него.       Бьют же?       Он сглатывает вязкую слюну, косится, ожидая следующих слов, но Смирнова пока молчит, считывая его реакцию.       — Э-эх, — Люба потягивается, улыбаясь расслабленно, удовлетворенно, и переводит на Пятифана искренний взгляд. — Мне нравится видеть тебя растерянным: становишься таким живым и настоящим.       Роме совершенно точно не нравится. Такой интонацией, чистой и доброй, говорила только Полина.       — Так это…       — Спрашивай, Ромка, спрашивай.       — Тебя?.. Дома?..       Закончить он не мог: произнести это так открыто, приравнивалось для него к открытию своей собственной тайны.       — Ты боишься это сказать? — ясно. — Это правильно, слов надо боятся. Дурное слово порою похлеще синяков и режет больнее ножа. Но боятся правды нет смысла. В этом месте, действительно, нет ни одного нормального родителя — слепые суки да мудаки в человеческом обличии. Может, из-за гнетущего и злого, а может…       Она не договаривает, не хочет. Вспоминать о нарисованной новелле, запрограммированных персонажах и дне сурка слишком даже для ее крепкой взрослой психики.       — Ты знаешь это, Рома.       Он морщится, недобро покачав головой, но Смирнова затыкаться не собиралась, точно Катька.       — Он говорит: «Не смей поднимать голос, смотри в глаза». «Сплошное разочарование, тебя для битья и рожали». Он хватает за запястье и держит так крепко, что ноги каменеют как в первый раз будь это пятым, десятым, пятидесятым, — она говорит тихо, вкрадчиво, не отрывая взгляда и приблизившись к лицу Пятифана, что даже венки на глазах разглядеть можно. — Ты можешь выкручиваться и вырываться, но это его злит, становится хуже.       Пятифан напряжен, как струна и хмурится все сильнее, сжимая челюсти так, словно ими сталь в мелкое крошево дробить можно.       — Ты прячешь синяки от матери, чтобы не огорчать, и уже научился не корчится болезненно при каждом вдохе и повороте, — слова бьют болезненно в грудь, растекаясь ледяным жаром, но Рома правда в лице не меняется. — Ты приходишь домой все реже, почти незаметно проскальзывая в комнату, забывая про ужин, но если он дома, то он рано или поздно сорвется. Не потому что чувствует твои ярость и страх, страх со временем и вовсе пропадает.       Она затихает всего на мгновение, но эта тишина ощущается физически: сжатым на шее вакуумом. Рома не дышит, когда Люба поджимает губы в жалостливой улыбке, не дышит, пока она припадает к его уху и он чувствует горячее девичье дыхание.       Смирнова с придыханием жестоко выносит вердикт, елейно, бескомпромиссно и мед-лен-но:       — Просто потому что может.       Она закрывает глаза, почти вжимая мальчика в фонарный столб, а сейчас это был не местный хулиган, не школьник, стоящий на учете в ментуре, не дикий, безбашенный зверек, а именно оторопевший мальчик. Он держит маску непоколебимости, и даже пульс его остается почти спокойным, но давно забытая, выкинутая на край сознания, правда бьет сейчас сильнее кулаков на стрелках и спарингах.       Рома это… ненавидит. А Люба ценит до глубины немощной души. Там где он теряет, она находит.       Снег затихает и больше не поет.       — Блять, — он выдыхает и наконец заново начинает дышать.       Его грудная клетка касается чужого пальто, а дыхание щекочет кожу шеи и мочку уха. И он думает: а нахера, мать твою, эта шавка мелет тут языком. И Роме кажется, чтобы вкусить его беспомощность и достать лапами до потаенного.       Роме не кажется. Смирнова и сама так считает: не то она хочет выместить на нем свою злобу к этому миру и собственной трагедии, не то утвердиться в мыслях, не то дать понять, что он не один. Она не знает точно.       — Нет никакой здесь морали, — туманно заканчивает свою тираду и опять склоняется, вглядываясь в лицо, прогибаясь в спине ровно так же, как сегодня на перемене Гагарина.       Рома пропускает в легкие морозный воздух тайги и еще раз выдыхает:       — Блять… — и против воли закрывает глаза, возвращая себе внутреннюю уверенность.       Когда Пятифан открывает их, Смирнова стоит так же близко и смотрит на него, но уже не ждет ответа — разглядывает.       Она очерчивает его тонкие, изогнутые брови, ровный нос, короткие темные ресницы, вкрапления чисто-голубого и желто-зеленого в серой радужке, высокие скулы, пухлые, обветренные губы и линию челюсти, осматривает шею без заметного кадыка, порозовевшие на морозе щеки, высокий лоб и снова трещинки на губах.       Красивый. Молоденький. Неокрепший. Живой.       Снежинка падает ей на ресницы, и Рома следит, как она тает, превратившись в каплю, и скатывается по щеке, словно слеза. Сейчас Люба выглядит так, как будто и вправду готова заплакать: от переполнившей ее искренности и долго державших глубоко в себе слов или от отчаяния. Сейчас она такая, которой никогда себя не показывала: слабая, беспомощная, одинокая.       По-настоящему. Не от детских капризов и несбывшихся мечт, как у Полины. Непосильно, невозможно отчаявшаяся.       И все же она осознает все и контролирует себя.       — У тебя все хорошо с башкой? — грубовато произнес. — Ты… не в порядке.       Это делает ее сильнее. Сильнее любого в этой новелле.       Люба натянуто улыбается, но скорее горько, едва слышно смеется, и голос почти ломается. Она не преодолевает этот маленький шажок до жалкого сучьего скулежа. Она еще жива и не растоптана в мелкое крошево вопреки замерзшей корке снега под ногами. Смирнова сглатывает, отводя взгляд и отходя на метр, опускает руки, успокаивается и отмахивается:       — Все нормаль…       — Это не вопрос, — перебивает, нахмурившись, после добавляет прямо и резко, ставя перед фактом. — Тебе херово.       Хочет так же, как и она, залезть в душу и перерыть все к чертям, добраться до личного и покореженного, вытащить наружу? И наверное, так будет даже честно.       В этот раз Смирнова от ответа не уходит:       — Да.       Шрамы на душе как амулеты против ошибок в будущем. Не все, но она их покажет.       Коряво переминается с ноги на ногу и повторяет беспечно:       — Да, херово, — пожимает плечами, расслабляется и открывается, а в голосе сквозит иронией и смешком: — На самом деле это пиздец. Я не понимаю ни черта, что происходит. Мне по горло уже этой Сибири, поселка, людей, с которыми приходится жить и взаимодействовать, вся эта советская школа и один и тот же блядский день.       Она говорит, говорит и говорит. Делится тем, чем позволено. Небрежно машет руками, поглощает зрачками таежный лес с его мглой, скалится всему миру, тихо смотрит на Рому.       — Я устала, — оголяется, сбрасывает все маски, — и я не знаю, что делать.       И наконец смиряется.       Люба задумывается, к каким последствиям все может прийти, но уже не имеет смысла. Стало легче. Возможно, опасения вовсе бессмысленны: решит ли система вернуть ее в начало дня, она не знает.       — Я не понял, это…       Смирнова перебивает:       — Я не ною. Я могу справиться со многим. По большей части мне плевать на школу, на неправильное отношение взрослых людей, на их тупость, на положение в семье и побои. Но это полный абсурд.       — Что, Смирнова? — почти выкрикнул. — Хватит пиздеть загадками.       Качает головой и молчит так долго, что Роме кажется, будто она забыла о вопросе, будто разговора и не было и Пятифан сам его выдумал.       — Я пойду. Счастливого Нового года!       Рома морщится и раздраженно бросает:       — Блять, точно чокнутая.       Люба удаляется, тихо похрустывая снегом, оставив Пятифана одного. Тот нецензурно ругается и решает, что еще одна сигарета лишней не будет. Такое переваривать точно не на трезвую голову.       Уличный фонарь остается в одиночестве, окруженный падающим снегом. В воздухе витает кислый запах мандаринов и сладкий шоколада. Жизнь укладывается под елью, и вся предновогодняя суета будто тоже прячется, заставляя людей отсыпаться дома перед праздниками. Поселок засыпает в тишине, окруженный мглою тайги, и только зима поет свою колыбель в глубине чернолесья.
Примечания:
39 Нравится 7 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (7)