I. Наука есть Свет
В холодном сером пространстве Большого Зала Приемов Научной Партии его голос звучит неожиданно громко и уверенно — так, как он сам от себя этого не ожидает; маленькие пары глаз за толстыми стеклами очков въедливо вглядываются в него, пока волосы на голове не начинают шевелиться — Хосок знает, о чем все они сейчас думают. (Он такой же? Он того же сорта, как те люди, о которых он говорит?) Хосок знает, что это может кончиться чем-то плохим для него — это знание шевелится у него под коркой головного мозга, возбухая буграми вязкой земли, в которой все его существо начинает тонуть. Костюм сдирается вместе с его более-менее прославленным именем, с плеч спадает важность, гордость — он обглоданный страхом обнаженный скелет, тонущий на неизведанных землях пришедшей в запустение утопии. — Многочисленные исследования и работы с такими пациентами… — продолжает он после небольшой паузы, — дают мне право полагать, что это — неизлечимо. Более того, любые махинации и вмешательства, направленные на избавление от этой особенности, а также напряженный психологический фон, который неминуемо следует за Y-людьми, приводят к фатальным последствиям: психологические заболевания, снижение работоспособности, депрессивные расстройства и в конечном счете причинение себе физического вреда и суицидальные наклонности. На мутные стекла очков слушающих падет тусклый свет из высокого тонкого окна — оно прямоугольным шрамом рассекает зал сбоку, ближе к кафедре, которая подпирает трясущиеся ноги докладчика: Хосок не видит глаз за роговыми оправами, не видит ничего на их лицах, кроме режущих морщин — только чувствует, как страх подкрадывается к нему, пробует его на вкус, начинает обгладывать пятки, затем медленно поднимаясь к коленям, облизывает кожу под брюками. (Сейчас они крикнут — «Хватайте его! Посадить по статье! В рабочие лагеря его! Саботаж! Он хочет переписать наши великие Законы!») — Например, текущая ситуация, которая уже сложилась в нашем доблестном наукообразующем государстве Сентина, а именно статья о мужеложстве и женоложстве, которая была принята еще 30 лет назад на заре образования Объединения, до сих пор активно используется и только отбрасывает наше научное развитие на те же 30 лет назад и калечит блестящие умы, которые могли бы помочь нашему Государству. Великий ресурс — умы наших граждан — расходуется слишком необдуманно. Страх склизкой змеей лезет к груди — внутри шипят раскаленные от страха кости, превращающиеся в угли долины Шахт. Резкие порывы ветра в голове и шум бури упирается в холодную тишину Зала, вздымающегося к потолку тяжелыми монолитными плитами, укладывающими на себя небосвод помещения, где мелкой мозаикой высечены слова, шрамом выбитые на сердце каждого гражданина Сентины: «Наука есть вопрос, Наука есть ответ, но более всего — Наука Есть Свет». (Липкий пот прилипает ко лбу, пришивает мелкие волоски к коже. Сейчас двери Зала Приемов откроются, вбегут офицеры и схватят его под руки. Уведут туда, откуда не возвращаются) — Коллеги, — он прочищает горло после паузы — двери так и не открылись, но взгляд охраняет их, блокирует, — все, о чем я хочу сказать: пора попрощаться со статьей о мужеложстве и женоложстве, из-за которых до сих пор уголовно преследуются Y-люди. На фоне этого же закона развиваются острые волны общественной неприязни и у-фобии, что иногда доходит даже до кровопролитного самосуда — в некоторых отдаленных регионах Объединений Сентины. Ориентация человека никаким образом не влияет на его работоспособность и не несет никакого вреда Науке. Это факт: терапия или другие научные методы не способны изменить ничего. Отмечу также, что Y-люди зачастую талантливы в науках, искусстве и литературе, — черные глаза Хосока медленно прокатываются взглядом по безучастным лицам. Голос не дрожит, но все остальное — да. — Статья себя изжила, — продолжает он, — но пора уступить место Науке, в которую мы все свято верим, которая беспристрастно твердит нам, что против нее и против природы… у нас, у ее прислужников, нет шансов. Толстые опухшие пальцы с колючей золотой полоской кольца берут ручку и делают пометку в своем блокноте — это Хосок видит краем глаза. Краем глаза он видит перешептывающихся мужчин на верхних рядах — свет отражается в их темных лицах, зубы, на которых шипят слова, прячутся за ладонями. Он замечает пристальный взгляд на себе по левую руку — боится взглянуть туда: там что-то опасное. Кто-то опасный. Слышит, как сердце копошится в горле, набухает в нем. (Он из этого здания уже никогда не выйдет, ведь так? Сейчас он покинет Зал, но к выходу подойти не успеет — его пригласят для уточняющих вопросов. В той маленькой комнате с голыми стенами и одинокой лампочкой над головой с ним произойдет что-то страшное) — Благодарим за доклад, коллега, — тучный мужчина в лопающимся на животе костюмом поднимается из-за стола, — тема… интересная. (Но сейчас он скажет «но») — Но не обязательная, — отрывает он, — несвоевременная. Актуальна ли она сейчас? Мы стоим на пороге очередного научного прорыва, пока наши соперники с Востока дышат нам в затылок. Не думаю, что нам стоит даже доходить до голосования, — взглядом мелких глазок за толстыми очками мужчина обводит молчаливый зал с опущенными головами, — важный вопрос нашего государства сейчас — как нам запустить ракеты на Меркурий, а не законотворчество, — усмехается сухо, — Наука нас учит распределять ресурсы правильно — согласно Науке все ресурсы должны сейчас быть направлены на степной город Качусон, где творится история. Она творится там, — он указывает пальцем за тонкое высокое окно, льющее в зал мутный свет, в котором купаются пылинки, — настоящая история происходит там. И, насколько знаю, по докладам Статистики и Контроля общий процент Y-граждан не составляет и 10% от общего процента жителей Объединенной Сентины. Но я думаю, будет уместно вернуться к этому вопросу… — он вглядывается в записи, — на следующем пленарном заседании текущей четырехлетки. Вы сказали, что мы — прислужники Науки, но мы должны быть теми, кто ее обуздал и постиг все ее тайны — возможно, за это время вы найдете… другой выход для Y-людей, — Хосок опускает голову, прикусывая губу — следующее пленарное заседание текущей четырехлетки будет через три с половиной года, — Буду рад услышать ваш доклад в следующий раз. Если, конечно, данный вопрос все еще будет актуальным и будет волновать вас.II. Эффект наблюдателя
— Три с половиной года, — жесткими сухарями слова льются через полуоткрытый рот, в котором зубы дробят звуки на мелкие кусочки, — история творится там! А то что люди сидят в тюрьмах здесь! 10% от числа всех жителей Сентины… тысячи! Тысячи тысяч неповинных людей! Блики света лежат на начищенном мраморе под ботинками Чон Хосока — пол скрипит, когда врач-психолог останавливается перед цельным куском гранита стойки службы приема и размещения гостиницы «Декада». Позади молодого человека шум и громкие разбирательства: их рейс по каким-то причинам отменили, и Научная Партия срочно перевезла всех участников конференции в ближайшие гостиницы. Всего около 350 людей со всего Объединения Сентины… и все эти 350 людей остались абсолютно равнодушны к его словам о статье, которая калечит жизни людей. Все они остались такими же серыми после его слов об исследованиях, которые твердят о том, что излечить Y-людей невозможно. Все 250 представителей Объединений закрыли глаза на то, что невиновные люди страдают от глупого закона, от которого можно было бы избавиться уже сегодня! — Добро пожаловать, — молодая девушка быстро перехватывает удостоверение личности Чона — взгляд тонет в темных густых рестницах, — вы из отмененного рейса, верно? От Научной Партии? — Верно, — кладет локоть на стойку, осматривается. Часы в золотистом ободке неслышно тикают на отполированной стене — крапинками в ней застревают призраки времен Многолетней Зимы: окаменелые раковины аммонитов, наутилусов и ортоцерасов сливаются с каменной породой, раскатывающейся далеко ввысь, откуда бьет тусклый свет. Чон крадется взглядом наверх: этажи «Декады» подпирают серый кусок неба за стеклом на последнем этаже, откуда вялым потоком свет падает лишь на несколько этажей сверху. Тут, внизу, почти вечная мерзлота и тьма доисторических времен — те бледные лужи света с пола уже исчзели, высохли, как высыхает вода на раскаленных улицах летом. (И почему все в этом государстве заставляет тебя чувствовать холод и думать, что ты — мизерный моллюск со дна, который запихнули в каменный панцирь?) — Вам ведь уже сообщили, что вы будете жить по несколько человек в комнате? — девушка осматривается с осторожностью, — партия выкупила только определенную квоту гостиничных номеров. Если вы желаете одноместное размещение, могу предложить вам… — Не стоит, спасибо, — тяжело выдыхает, массируя висок, — это ведь, вроде как, лишь на одну ночь? (Вы думаете, я не знаю, какую гостиницу для нас выбрала Партия? Цены на размещение у вас противоречат самой Науке и здравому смыслу!) — Бронь сделана только на одну ночь, верно, — кротко соглашается, кивает, — как только у нас появится новая информация, мы обязательно сделаем звонок в номера участников конференции. Партия также попросила передать, чтобы участники не покидали гостиницу, так как выезд в аэропорт может быть назначен в любое время. У вас также оплачен ужин, — делает паузу, всматриваясь, — с семи вечера. Тонкая кисть с аккуратно подстриженными ногтями протягивает ключ в конверте, когда Хосок засматривается на переливающиеся потоки света, застрявшие на верхних этажах. За спиной новый скрип приближающихся шагов, которые приносят с собой резкий горьковатый запах одеколона. Хосок едва полуоборачивается, отходя, только слабо касаясь взглядом подошедшего молодого человека — он сжимает губы в тонкую полоску и глядит строго перед собой, направляя свой холодный взгляд в девушку за стойкой. Поправляет прядь длинных черных волос, укладывает ее за ухо — Хосока будто рядом нет. Раньше с ним поздоровались бы и перекинулись парочкой фраз, но теперь ярким ядовитым пятном выливается новое осознание Чон Хосока: теперь они все и правда думают, что он тоже Y. Теперь с ним не захотят иметь ничего общего. Теперь на него будут смотреть с подозрением. Что станет с его карьерой? С его научными трудами? Со статьями? Он собственноручно променял свое видимое спокойствие на попытку впасть в контролируемое безумие, которое открыло бы новые возможности. У него получилось — но не так, как он планировал. (Вы слышали, что в номера заселяют по двое? Я с этим увайтомжить не буду! Как же не увайт? Если не увайт, зачем тогда эту херню нес на конференции? Да клал я хер на Науку! Значит, Наука еще не до конца разобралась, как этих тварей лечить!) Он резко разворачивается на пятках, почти бежит к лифту — сбежать в замкнутое пространство, выбросить там свой страх, в ужасе прокричать внутрь себя. Вот бы променять Свет Науки на всего лишь один спокойный беспросветный сон, в котором можно забыться. Только напоследок, почти по привычке, он оборачивается, почему-то бросая взгляд на ботинки того невысокого мужчины у стойки — они как будто бы почему-то ему знакомы.***
Сосед не заставляет себя долго ждать — является в номер почти следом, когда Хосок высчитывает, что сердце где-то потеряло один удар. Сначала Чон снова смотрит на его отчего-то знакомые ботинки и только потом опять переводит взгляд на бледное строгое лицо, с которого тряпкой стерли краски и эмоции — длинные черные волосы заправлены за уши с двух сторон, когда он вальяжно поправляет шарф на груди. Его тяжелый вздох — Хосоку тоже отчего-то тяжело. Стыдно почти. Тот ставит свой кожаный портфель, проходит в комнату, минуя Хосока и оставляя рядом с ним запах своего одеколона. Осматривается. — Одна кровать, — констатирует коллега, складывая руки в карманы серого пальто, проходит к длинному зашторенному окну — свет тут же слепит Чона, и он фыркает, щурясь. — Я вернусь и буду требовать, — Хосок прочищает горло, делая шаг назад, — это не дело. — Почти наверняка назад вы вернетесь ни с чем, — усмехается он, смотрит за окно, — все самые дешевые номера выкуплены Партией. У вас есть деньги на отдельный номер? — Но ведь так нельзя, — сглатывает Хосок, — думаю, можно что-то придумать, — выдыхает, — я вас совершенно не знаю и не собираюсь делить с вами одну кровать. — Мин Юнги, — подходит ближе и протягивает руку, — и мы с вами виделись. Чон Хосок замирает с придыханием, отвечает на крепкое рукопожатие. Спусковые крючки стреляют в него дрожью в конечностях, мурашками. Взгляд опять падает вниз, к ботинкам. Но ответа там нет — только темное отстутсвие воспоминаний и откуда-то взявшийся едкий и кислый запах, фантомом пробравшийся из дальних уголков памяти, в которые он никогда не заглядывает и стремится стереть. — На прошлогодней конференции мы даже перекинулись парочкой слов, — улыбается и почему-то улыбка эта кажется Хосоку надменной, — я — юрист. Высшего порядка. Законотворец, скорее. …Точно. Юрист. Законотворец. Страж того самого Закона, который упекает людей за решетку. Против которого Хосок сегодня высказался. Мин Юнги молчалив, несловоохотлив. Но что скрывается за приоткрытыми губами? Что прячется в его серых глазах? — И все равно этого недостаточно, чтобы я согласился лечь с вами в одну постель. В конце концов это просто неприлично, — аккуратно произносит, глазами впиваясь в лицо соседа, но там вместо настоящих человеческих эмоций вручную разрисованные фальшивые механизмы для передачи чувств — ничего настоящего в этом Мин Юнги нет. Муляж. (Будь с ним осторожен. Он может тебя проверять. Он может посадить тебя, если ему захочется. Ты мешаешь ему своими речами и мыслями? Возможно. Возможно, ты для него тоже опасен, поэтому он и хочет тебя посадить по статье) — Будь мы знакомы более тесно, это изменило бы что-то? Вы делите одну постель только с теми мужчинами, которых хорошо знаете? — Юнги чуть приподнимает подбородок, — у вас есть какие-то проблемы, когда два мужчины делят одну кровать? — он пожимает плечом, снова осматривая ее, — выглядит большой. Мы с вами даже не соприкоснемся. Если вы того не хотите. — Чего вы добиваетесь? — резко он отходит назад, хрустит своими пальцами — спичка щелкает, и внутри начинает разгораться горячий свет, — вы прекрасно слышали мой сегодняшний доклад, полагаю. Вы хотите спровоцировать меня? Вы тоже, как и они, считаете, что раз я работаю и защищаю Y-людей, то я и сам такой? Но я повторю: я служу Науке. Я — врач. И я отдал этому делу себя и свою жизнь. И я верю, что Наука твердит нам, что законы о мужеложстве и женоложстве противоречат ей. Я верю, что Наука не ошиблась, допустив существование Y-людей. Это нельзя вылечить, вы слышите? — он врезается в угол стены, не замечает этого, — и я буду говорить об этом до последнего — пусть мне язык отрежут! — Если бы вы знали, каково это, когда режут язык, не раскидывались такими словами. Успокойтесь, — Мин выставляет руки перед собой, — я не тот, за кого вы меня приняли. — Ну и за кого я вас принял? — Вы подумали, что я хочу посадить вас. Хосок молчит, вопросительно склоняет голову — слышит вдруг, как громко дышит. — А я, как и вы, хочу избавиться от этого закона, — Мин понижает голос, вновь приближаясь, — много людей страдает. Он многим мешает жить в том или ином смысле. Вам тоже мешает. Мин Юнги подходит почти вплотную и только сейчас на его лице Хосок замечает подобие эмоции — она, сбежавшая, сидит в самом ядре его глаз: дрожащая, испуганная, эмоция прикрывается плащом озлобленности и тревоги. — И мне мешает. Юнги говорит тихо, но слова эти оглушают Хосока — оглушают так, что все тело покрывается коркой льда.***
Он почти бежит по коридору, потягивая себя за волосы. Ботинки. Какие к черту ботинки? Почему мозг постоянно картинками взывает к воспоминаниям об этих чертовых ботинках? Нет. Нет, нужно просить, умолять, требовать, чтобы им дали две отдельные кровати. Нет, нужно избежать любой опасности. Он должен продолжать свое дело. Такая глупость, эта чертова кровать! Она не должна стать его порогом, о который он запнется. Этот законотворец может болтать все, что угодно, чтобы втереться в доверие и потом посадить. Неужели он мог так откровенно заговорить с ним? Он работал со многими людьми, со многими пациентами, но все они боялись. Этот зол. Не хочет больше терпеть и прятаться. В глубине его глаз ненависть. Его пациенты боятся и молят об избавлении. Этот не такой. Нет, так быть не может. Нет двух раздельных кроватей? Дайте номер, где есть диван. Кресло? Сойдет. Не вынуждайте меня делить постель с мужчиной и с моей паранойей. Вы знаете, через что я уже прошел? Вы знаете, что я вскакиваю по ночам, потому что боюсь, что за мной придут? Я не хочу пойти по уголовной статье. Вы знаете, что делают с людьми с этой статьей, которые попадают в лагеря? Там нет ни единого луча Науки. Там вообще нет света! Ботинки скрипят в воспоминаниях, задевая черную мысль, от которой боли не меньше, чем от случайного прикосновения к оголенному нерву. Кислый едкий запах, темнота вонючего помещения — только крошечная мутная форточка у самого потолка. Она приоткрыта, но все равно внутри смрад и духота. Скрип ботинок, стук каблучков о мокрую плитку. Блестящие липкие капельки на ладони, быстро вздымающаяся грудь. Под рубашкой капельки пота, под ребрами вибрирующий страх. Звук спуска воды унитаза, металлическая цепочка, ударяющаяся о стену. И снова он остается один на один с вонью — каблучки шагают вон. Нет, это все бред. Хосок бежит к стойке, хватая пальцами холодный гранит с разводами горной породы на нем. «Одна большая кровать, вы издеваетесь? Мы мужчины в стране, где за такое сажают!» «Бронь сделана партией. Обращайтесь к Партии» «К Партии, которая этот закон защищает?» «Ничего не могу сделать» «Сделайте! Я требую!» «Вы можете выкупить еще один номер» (Вы, верно издеваетесь? Цена моей свободы мне не по карману, пусть она стоит, как один жалкий номер в вашей гостинице!) «Переселите нас в номер, где есть диван» «Я могу предложить вам раскладушку» Отлично. Раскладушка. Спасение! Спасение!***
— И все же это лишнее. Свет настольной лампы застревает у острого плеча Мин Юнги, устроившегося в кресле рядом с зашторенным окном. В руках небольшая потрепанная книга, на носу тонкая оправа очков, на металлическом краю которой застревает искусственный луч. — В номере холодно. Внизу, у пола, должно быть, еще холоднее. И эта раскладушка не кажется удобной, — смотрит поверх оправы. Конструкция больно впивается в костлявое тело врача, когда он в очередной раз со скрипом переворачивается, поджимает ноги к себе. Одеяло почему-то бессильно перед холодом номера на предпоследнем этаже, который почти достает до облаков, лишь самой вершиной дотягиваясь до них. — Вам бы выспаться и отдохнуть перед полетом, — страничка с шуршанием переворачивается. …Чону кажется, что Мин не читает эту книгу (ветхая, с желтыми изношенными страницами. «Очерк об Армигерах». Что за название такое? Эта книга вообще разрешена комитетом цензуры?) Он не смотрит на мужчину, но чувствует его взгляд на себе. В Науке существует зафиксированный опыт, в ходе которого было выявлено, что свет и материя в целом могут изменять свои характеристики, в зависимости от того, сущетсвует ли Наблюдатель или нет. Взгляд Мин Юнги — взгляд Наблюдателя. Чон Хосок ни то свет, ни то материя. Хосок всегда был далек от настоящей Науки, но вот теперь стал испытуемым. Наблюдение явления неизбежно изменяет его — в груди Чон Хосока зарождается тревожная, объятая льдами тревога, обдуваемая северными ветрами. Чтобы Наблюдатель мог определить параметры объекта, он должен получить информацию от такого взаимодействия. — Куда вы направляетесь? — воздух давит на тело Мина, пронизывает его связки — рождается звуковая волна голоса. (Наблюдение невозможно без взаимодействия. Мин Юнги взаимодействует) Вздыхая, Хосок молчит. — Впрочем, я и так знаю, — Мин продолжает, — вы ведь из Каннээма. Из клиники, которая прославилась работой Кима-старшего? Он, насколько знаю, успешно лечил Y-людей. Вы же его ученик? — Вы так осведомлены, потому что работа того требует? — приподнимается на локте, оборачиваясь к мужчине — пуговица его темно-серого пиджака расстегнута, на руке блестит серебристый безель наручных часов. — Трудно не замечать таких прорывов Науки, которые происходят в твоем родном городе, — легко пожимает плечом и тень вдруг начинает блестеть в его глазах, исчезая на самое мгновение. — Так вы тоже… — Да, я тоже из Каннээма, — откладывает книгу, аккуратно закидывая ногу на свое колено — Хосок не глядит на его ботинки, запрещает себе, — поэтому советую вам выспаться перед дорогой. У нас путь долгий. Кажется, нам предстоит его проделать вместе. — Это — ложь, — хмурится. Наблюдатель взаимодействует с явлением. Явление вдруг меняет свои характеристики. — Что путь долгий? — Юнги усмехается, характеристика явления снова перекручивается, задевает створки под кожей Хосока, застревает острым углом в области груди, — если путь через всю страну и две пересадки для вас плевое дело… — Ложь, что Киму удавалось лечить Y-людей, — сглатывает, садясь на скрипучей раскладушке, — были временные изменения состояния. Но только временные. И я склоняюсь к тому, что это был всего лишь самообман, который прекрасно подпитывался ослепляющим самолюбием Кима и желанием пациентов стать «нормальными». Хоть Ким и отличный врач, но здесь он допустил фатальную ошибку и не послушал все научные доводы. Не хотел смотреть правде в глаза — не хотел признавать, что его методы не работают. Подстраивал факты так, как это было выгодно Партии, но не слушал Науку. Вот и вся история. — Значит, вы не намерены продолжать дело всей его жизни? — склоняет голову мужчина — длинная черная прядь волос выбивается из-за уха, шрамом разрезая правый глаз. — Суть в конечном итоге одна и та же — адаптировать и социализировать Y-людей, — смотрит неотрывно, — Помочь им жить в обществе. Только вот Ким хотел изменить их… — А вы планируете изменять общество? — выдыхает тихо. Улыбка незаметно целует губы мужчины в кресле, когда он откидывается на спинку и кладет руки на подлокотники; Хосок застывает на мгновение, и взгляд его все еще расстилается по нему, поглощает, изучает. Холодной каплей страх разрезает его сердце и заставляет перестать биться. (Черт его дери, я ведь, кажется, слышал что-то об Армигерах? Нет. Это бред. Заткни свои мысли. Не смотри на эти ботинки — эти ботинки одним ударом раскрывают двери в место, где тебе не нравится находиться. Вот и не заходи туда) (И ты слишком много разболтал. Сказал про Партию то, что может не понравиться юристам высшего порядка. Сейчас он щелкнет пальцами, в номер вбегут. Тебя уведут. Будут долго задавать вопросы. Ты больше никогда не вернешься домой. Он только взаимодействовал с тобой, чтобы увидеть твои изменения — и ты показал себя) — Планируете изменить Партию? — Мин Юнги поднимается с кресла, подходит ближе, и Чон кусает свою губу, отводя взгляд. (Почему он кажется таким знакомым? Мы виделись вне Партии?) — По вашим словам, самонадеянность погубила дело доктора Кима, — он слегка наклоняется, — не погубит ли ваша самонадеянность вас? В серых глазах на мгновение загорается еще одна вспышка, уже чуть ярче — бенгальский огонек искрой щелкает по зрачкам, но тут же тухнет, прячется под серой пленкой вуали, под которой Мин Юнги прячет самого себя. Его взгляд вдруг заполняет комнату, и Хосоку от него уже никуда не деться: не спрятаться от темных пятен, окруженных ресницами, не оторваться от небольших губ, изогнутых в улыбке, не отпрянуть от почти белой кожи. Наблюдатель заполняет пространство явления, становится не только причиной изменения, но и его частью. — Я так решил, — Хосок отвечает шепотом, принюхиваясь к почти рассеянному запаху терпкого одеколона, которым ещё веет от шеи мужчины, — если хотя бы не попытаюсь, тогда вся моя жизнь бессмысленна. — И вам теперь, должно быть, страшно? — от усмешки холод, мурашками оседающий на медовой коже врача. …Дрожь застревает у шеи, подкрадывается к основанию черепа — Хосок вдруг цепляется за взгляд Мин Юнги, пробирается внутрь, жаждет увидеть там то, что показалось до того, как он убежал на первый этаж, чтобы требовать другой номер; там все ещё есть остатки этой не спрятанной эмоции, не унимающегося чувства, которое мужчина не в силах приручить — это хтонический монстр, корнями вросший в него, утягивающий в глубины места, из которого он пришел; это чувство, застрявшее в нем, как наутилус, навечно слившийся с камнем. Наблюдение невозможно без взаимодействия. Хосок становится Наблюдателем. Каким будет изменение? — И вам должно быть… — сглатывает дрожь Хосок, сцепляет свои пальцы под одеялом, — тоже страшно? — шепчет, — вам, должно быть, тоже всегда страшно? Это не выстрел вслепую, но прощупывание почвы в безлунную ночь, где каждый шаг может утянуть в бездонное болото или стать шагом в пропасть. На пустынном поле между ними холодное безветрие, вместо блеска звезд серые капли глаз Мин Юнги, застывшие на нем; губы замирают, нервно дергаются, опускаются в отсутствие улыбки. Силуэт его начинает отдаляться, и свое лицо мужчина теперь прячет; Хосок аккуратно застывает, слегка отдаляется назад. (Он сейчас достанет пистолет и застрелит меня. Слишком явно, слишком очевидно, слишком опрометчиво. Для чего? Зачем? Почему не вырвал себе язык? Готовься бежать из этого номера, ты только что выдал себя с потрохами) Мужчина останавливается у прикроватной тумбы, заслоняется спиной, и Чон замирает в скверном разрешении своей судьбы и результатов опыта Наблюдателя. Его явление станет смертельной угрозой или… явит себя иначе? Слышатся сдавленные пшики — небольшой блестящий футляр одеколона чуть слышно фурчит в точеных пальцах мужчины, оставляет на коже прогорклый колючий запах, пропитывает собой серую рубашку и темный галстук, на котором крепко сидит зажим. — Так вы идете? — Мин обыденно оборачивается, снова прячется за ширмой вручную натянутых на себя конфигураций эмоций: не человек — робот. Вот он результат опыта — Испытуемый вернулся к заводским настройкам. — Куда? — голос позорно скрипит, тихо стелется у самого пола номера. — Партия оплатила нам ужин, — пожимает плечом, — ресторан «Алви» на первом этаже. С семи до десяти, — смотрит на часы, — девять тридцать две.III. Свет, застрявший на верхних этажах
Легкая терпкость сладковато-горьковатой настойки едва ощущаемой мокрой пленкой остается на вытянутых в отвращении губах; спиртной вкус, попадая на язык, сразу перекручивает Хосока, заставляя его скрючиться в мурашках и в недовольстве отодвинуть граненую рюмку с темно-зеленой жидкостью, в которой отблесками отражаются приглушенные блики ресторана. Легкий вкус меда и лимона напоследок оседает во рту Хосока, когда он слышит тихий смех, а потом звон пустой рюмки по отполированной столешнице — Мин Юнги осушает настойку одним глотком. На желтой потрепанной жирными пятнами карточке меню на выбор три вида спиртных настоек: — Тархун №23: «Лесной» — эстрагон, бадьян, полынь горькая, шалфей, корка лимона, мёд; — Тархун №16: «Освежающий» — эстрагон, бузина черная, ванилин, кардамон, корица, можжевельник: — Тархун №87: «Пряный» — эстрагон, корица, гвоздика, перец душистый, имбирь сушеный, мускатный орех, корка апельсина, перец чили, кардамон, листья падуба. На столе ровные круглые миски с золотой каемкой: из закусок на столе орешки, сушеные фрукты, консервированные грибы; внутри Чон Хосока раздражение желудка от одного глотка спиртного, волнение и отчего-то крючком зацепившийся за него интерес. Даже не интерес. Теперь с трудом он может назвать это другим словом. Абсолютно нерациональная, опасная, требующая себя посадить в клетку и кричащая о том, чтобы от нее избавились. Тяга. Влечение. Мин Юнги чертовски привлекательный мужчина — настолько, что Хосок почти готов пойти наперекор своим принципам. Врачи вроде него всегда хотят дойти до конца в своих исследованиях и пролить свет на темные пятна истории болезни. Чем был вызван боковой амиотрофический склероз пациента? Что именно становится возбудителем кишечной инфекции в конкретно этом случае? Откуда взялась аритмия? Отчего Мин Юнги подавляет свои истинные эмоции, если они есть? Сигаретный дым ласкает белое лицо Мина, когда он быстро тушит сигарету в хрустальной пепельнице и тянет пальцы к еще одной рюмке с настойкой номер восемьдесят семь. — Если не желаете заработать себе серьезные заболевания, вызванные чрезмерным употреблением алкоголя, я бы советовал хотя бы изредка закусывать, — Хосок проводит вилкой по картофельному пюре — уже остывшему, с комочками, — спиртное и так вредно, но без еды и подавно. Тот только усмехается — нервно, вроде как. Вроде как, его пальцы даже немного сводит. — Забавно, что вы стереотипны только в этом — в советах о здоровом образе жизни, — рука с настойкой застывает у губ, — во всем остальном — как будто бы загадка. Впрочем, я ее с легкостью разгадаю, если захочу — все равно что стянуть тонкую ткань с огромного рояля. Он слегка запрокидывает голову, глотая. Кадык дергается лишь однажды, и Хосок быстро сглатывает тающий во рту гуляш по-асцазки с подливом. — Стереотипен? — Вы — деятельный врач, состоящий в Научной партии, активно продвигающий свои идеи. Конечно, вы представляетесь сгустком стереотипов, но я насчитал только один — нетерпимость к алгоколю и к пагубным привычкам, — берется за тяжелую вилку, — в вас есть то, что для меня очевидно. Но не для других — это то самое, что я называю загадкой. Я же говорю: как прикрытый тканью рояль. Его не видно, но совершенно очевидно понятно, что это такое. У Мин Юнги отбивная под нежным растаявшим сыром, мягкой корочкой застывшим сверху — он легко проводит острым ножом по мясу, задевая при этом подвешенные ниточки настороженности Чон Хосока. Одна со звоном лопается, и тяжелая гиря, которая висела на ней, с тяжестью ударяет по низовьям живота, откуда берет свое начало тот самый Страх. Страх, что его обнаружили. Что его разгадали. Что за ним пришли посреди ночи. Страх, что света в том месте стало вдруг больше и все увидели его лицо. — И что это? — наклоняется к столу ближе, — вам бы хотелось стянуть ткань с рояля? — усмехается вдруг. (Какого черта? Мы играем в кошки-мышки? Так пусть знает — во-первых, я ненавижу игры. Во-вторых, ненавижу проигрывать) — Что вы увидите там, под ней? — Чон тянет руку к высокому стакану с красноватым клюквенным морсом, — может быть, ткань там как раз для того, чтобы слишком любопытные глаза не увидели, что скрывается под ней? — Ткань там по единственной причине, для самой важной, — проводит пальцами по ободу рюмки, опускает темные глаза, — защита от внешнего мира, — усмехается сухо, глядя исподлобья. Чон отвечает на взгляд, падает в их темноту, улавливая слабый проблеск — Юнги хочет ему о чем-то рассказать. То, о чем рассказывать нельзя, опасно. Хосок уже выучил этот безмолвный язык, на котором говорят его пациенты. «Доктор, спасите меня, я хочу быть как все» «Избавьте меня от этого, избавьте! Когда я смотрю на мужчин, я…» «Я боюсь выходить из дома, доктор, я боюсь, что все поймут»… Эти слова всегда во взгляде. В трясущихся пальцах рук. В нервном сглатывании слюны. В беспокойных шагах по кабинету. И почти никогда эти слова не звучат в его кабинете полный голос, хотя он специализируется именно на этом. Мин чуть склоняет лицо, опуская его на руку — от сигаретного дыма в зале ресторана перед глазами Хосока будто белые мушки, и лицо мужчины перед ним будто покрывается рябью; тот облизывает губы и угловато тянется за графином с настойкой. Зеленая жидкость льется в рюмку, когда Юнги вдруг вздыхает громче обычного, потягивает шею, осматриваясь. — А вы бы хотели… Хосок прислушивается к собственному голосу, в котором примесью сухих трав добавляется толченая тревога и перекрученное влечение, смешанное с интересом, который иголочками покалывает все его тело выше пояса. — Юнги, вы бы хотели… — голос его опускается ниже, когда лицо приближается к мужчине напротив, — вы бы хотели сбросить с себя ткань? Мужчина отодвигается резко, выставляет руки перед собой и цепляет пальцы за массивную столешницу, будто бы придерживая самого себя; приоткрывая губы, он быстро дышит, осматривается. Прядь из-за уха снова выбивается, застилая слегка скользкие от тархуна глаза, но голос остается трезвым, и слова его четко высекаются будто из огромной глыбы мрамора: каждый звук, каждый слог, каждая буква это результат его работы молотком и долотом, каждый сантиметр звуковой волны ревностно обработан перед тем, как выставлять его напоказ единственному слушателю. — Я бы хотел, чтобы мне нечего было скрывать этой тканью, — быстро тянет руку к рюмке, судорожно хватается за нее, — может, вы сами догадаетесь, почему я так осведомлен о работе Кима и о его клинике? — Не нужно долго думать, чтобы сложить дважды два, — длинные пальцы опускаются на рюмку, которую он слегка пригубил, — мне… жаль, что с этим ничего нельзя сделать, — проглатывает горькую настойку, морщась, чувствуя, как жгучее, слегка вязкое тепло прокатывается по его внутренностям, докатывается до желудка, поджигается там. — Можно. То, что делаете вы… — выдыхает, одним глотком осушая свою рюмку — совсем не морщится, только слегка прикрывает глаза, — впрочем… это слишком смелые мечты, как мы выяснили на сегодняшней конференции. Куда важнее запустить ракету к Меркурию, чем… — он глядит вокруг, потом бысто приближаясь к собеседнику, — Космос ближе, чем нам кажется, но вот человеколюбие все еще в другой галактике. Нам остается только ходить и оглядываться. — Нам? — удивленно приподнимает подбородок. — Оговорился, — усмехается, отодвигаясь, — речь, конечно же, только обо мне и мне подобных людях. Например, о тех, с кем можно встретиться в общественном туалете парка культуры и отдыха города Каннээма. Терка для зажигания на коробке спички состоит из толченого стекла, красного фосфора и сульфида сурьмы. Для того, чтобы спичку зажечь, необходимо провести ее головкой по тёрке; при трении возникает химическая реакция, дающая искру, а от искры уже огонь. Чон Хосок пылает. Юнги не потребовались химические элементы, чтобы искрой зажечь врача. На губах, как на шипящей сковороде поджариваются до черной обугленной корки слова: Вы меня с кем-то спутали, Это был не я, Это невозможно, Это — … Мин Юнги поднимается из-за стола стремительно, резко, неаккуратно, почти роняя стул и Хосок не успевает снять дымящиеся слова с губ; шум привлекает внимание прочих посетителей, и Мин нервно оглядывается вокруг — его бархатная кожа становится липкой, ко лбу прилипают пряди волос — те, что покороче. Зрачки в страхе бегают. Точно. Это ему, Мин Юнги, страшно. Хосок остается за столом во внешнем спокойствии, наблюдая за тем, как стройная фигура мужчины удаляется прочь из зала. Надрезанный кусок стейка, осушенный наполовину графин тархуна номер восемьдесят семь и нетронутые круглые тарелочки с закусками. Врач, вытирая рот салфеткой, пробивает взглядом опустевший стул перед собой. И понимает, что сейчас сойдет с ума. Темная овальная комната, мокрый кафель, полуоткрытые мутные форточки над самым потолком — там иногда желтый свет старого фонаря, иногда пробивающее серостью небо; иногда сухие скрюченные ветки, иногда распускающиеся зеленью листья. Но тут, за форточкой в общественном туалете парка культуры и отдыха города Каннээма, почти постоянно вонь мочи и солоноватый вкус собственного пота, который ложится на кожу ни то от страха, ни то от спертого воздуха и духоты. А еще тут чужие мужские руки. Чужие мужские губы. В разных местах. Тут пот под рубашкой. Чужие ботинки, чужие колени, выбирающие места на полу посуше. Почти всегда тишина тут сменяется сдавленными хрипами и вздохами. Тут чужие волосы в его руках, пока тот, другой, стоит на коленях, принимая в свой рот его разгоряченный напряженный член. Тут липкие ладони от лопнувшего в его руках экстаза незнакомца. И здесь никогда не бывает слов или лиц — они всегда скрыты во мраке обесцвеченной комнаты с выбитыми или выкрученными лампочками, где, впрочем, вспышками появляются самые красочные капельки света — появляются они обычно тогда, когда Чон Хосок извергается в чужих руках.***
Когда они встречаются в коридоре их номера на предпоследнем этаже, прохладная вода влагой укладывается на лицо Мин Юнги. Глаза его уже избавились от дымки тархуна номер восемьдесят семь, губы снова уложились в ровную безэмоциональную полоску, но он все еще напряжен, взвинчен. Будто теперь ему нужно следить за каждым своим движением и вдохом. Будто слова теперь необходимо отсеивать через пропускной механизм и те слова, что не подходят, отправлять на отсечение через наточенные лезвия — наверное, стоило на все сказанное в ресторане поставить штамп «утиль» и отправить в последнее безголосое путешествие. «Я врач, не беспокойтесь. Я никому не расскажу. Ваша тайна останется строго между нами» Слова Хосока шумят в пустоте, он сам не особо понимает, когда решает произнести их. Юнги холодно скользит по нему, словно по призраку, тихо ступая к постели — у нее горит прикроватная лампа, застрявшим клучком освещая пространство у изголовья кровати. Книга — очерк об Армигерах — спрятана под подушку и Чон краем глаза следит за тем, как мужчина, уже переодевшийся в пижаму, поднимает одеяло. Вода в ванной освежает на несколько мгновений — он не меняет температуру воды, умывается той же, что умывался Мин Юнги. Холодные капельки стекают по продолговатому лицу, застревают у подбородка, скапливаясь, пока он смотрит на свои же привыкшие лгать всем глаза: в них прожилками можно разглядеть полоски древесины и золотую пыльцу; в них же бессовесная пленка вросшей в него маски, в них же воспоминания о том, что он делал в том темном общественном туалете парка культуры и отдыха. Ноздри снова воспаляет от фантомного кислого запаха, и он снова обдает лицо холодной водой, чтобы попытаться стереть с себя накатывающий на него стыд, позор и… Притяжение. В капельках воды просеивается застывающий образ отдаляющегося Мин Юнги: его белоснежная кожа и гладкие черные смольные волосы (Если их понюхать, можно будет учуять смолу?), его походка с расправленными плечами и будто высеченные острым ножом угловатые пальцы (если взять их в рот, они будут на вкус такими же молочными, как и его кожа?). Какими будут его губы, когда будут раскрываться и хвататься за воздух? Вздернутся ли его брови, когда он, распластавшись, будет лежать на простынях? Руки намагничиваются, наливаются колючей щекотной смесью чувства, когда кровь в конечности поступает в слишком малом размере; слегка сощуриваясь, он выпихивает себя в темные воспоминания, куда не разрешал себе зайти. Он ведь сразу узнал эти чертовы ботинки, которые так много раз скрипели под ним в кислой комнате туалета. Когда он выходит из ванной, он еще раз глядит на них — слегка изношенные местами, коричневатые, зашнурованные, с причудливым узором на натуральной коже. Это они. Ботинки его самого желанного незнакомца, от которого его сердце всегда вздрагивало, а в глотке пересыхало. Это ботинки того самого человека, который уже знает, каков он на вкус, который уже знает, как он звучит, когда двигается к вершине, который уже чувствовал его пальцы и язык на себе. Чон Хосок минует потрепанную его движениями раскладушку, останавливается у широкой кровати, с придыханием глядя на белоснежную жемчужину с книгой в руке (Он ведь снова не читает? Он никогда не читает эту книгу, только делает вид, что занят ей?). Рука быстро опускается к одеялу, раскрывает его. Матрас чуть продавливается под его весом, и он почти не слышит своих же движений, трения пижамы об одеяло, соприкосновения с холодными простынями и то, как голая на щиколотках кожа скользит ближе к Мин Юнги, к его уже подогретому теплу под одеялом. Хосок почти не дышит, но замечает при этом, что не одинок в своем почти бездыханном чувстве; почти каменный, Юнги не смеет шевельнуться, не смеет повернуть головы, вздохнуть полной грудью — он только осторожно следит за ним боковым зрением, сжимает потрепанный корешок. (Да кто ж эти чертовы Армигеры?) Когда Хосок приближается почти вплотную — только тогда — Юнги медленно поворачивает голову, позволяя себе выдохнуть; воздух достигает Хосока и укрепляет его намерения, мягко ложится на его кожу, еще не лаская, но уже дотрагиваясь. Хосок пьян? Он безумен? Точно безумен. Настолько вблизи его скатывающиеся в чернь серые глаза Хосок еще не видел — лужицы растекаются, и он наконец видит там настоящий блеск того Мин Юнги, что укромно спрятан под тканью. (Самое важное. Ткань для того, чтобы защищать себя от внешнего мира. Наблюдатель взаимодействует. И становится частью явления) — Ты хочешь, чтобы я выключил свет? — Хосок застывает у его лица, укладываясь совсем рядом, но еще не касаясь его. — Оставь, — проговаривает холодно, — хотя бы сейчас я хочу видеть. Тонкая кисть Чона поднимается в холодный воздух, хватает корешок книги, выхватывая из крепко держащих ее пальцев Юнги. С хлопком она закрывается, летит на тумбу — там пачка сигарет с зеленой тесьмой и витиеватой надписью «Кольцо Метиды», выкуренные до фильтра окурки в пепельнице, сложенные очки и стакан с кристально чистой водой — в ней купается теплый свет заостренной к потолку настенной лампы. Когда рука проносится над грудью мужчины, Хосок замечает, что тот дрожит, испуганно бегая взглядом по комнате: явление меняет свои характеристики и становится своей истинной сущностью. Чон опускается на подушку, переводит взгляд на Юнги. Понимает, что что-то вдруг жжется: они соприкасаются плечами, и Мин будто тянется к нему — жжение это от тепла чужого человеческого тела, от его веса, от его присутствия, от увлажненного желанием дыхания. Только сейчас Хосок замечает уже неявный запах Юнги, в котором путается горький парфюм, запах мыла для рук и зубной пасты. Интересно, на его губах еще остался тот травяной вкус настойки? Он прочерчивает линию на облизанных губах Юнги, сдерживая себя. Рука его медленно тянется вниз по своему вытянутому телу, приспускает с себя одеяло. Мин следит за ним и за его движениями, движения изменяются от его поблескивающего взгляда; Губы Хосока едва приоткрываются, когда рука опускается туда, где теплее всего. Это место притягивает магнитом, заставляет остаться там, заставляет растереть колыбель зарождающейся ноющей эмоции. Пальцы проходятся по паху, растирая член, начинающий наливаться и твердеть. Электрические импульсы щелкают по телу еще слабо, покалывают его в пальцах, но смотрит он только на Юнги — кадык его нервно дергается, язык облизывает нижнюю припухшую губу, и он тянет к нему свою руку. Пальцы исчезают под резинкой пижамных штанов, окольцовывают член — он уже почти горячий. На горячем животе появляется леденящий холод, который очень скоро начинает плавиться. — Сними. Тихо, но сурово, так, чтобы Чон и не думал его ослушаться. Ткань скользит по длинным медовым ногам, застревает у тонких щиколоток, и он стягивает белье и одежду ступнями, выпинывает ее с кровати. Под пижамной рубашкой возбужденные мурашками соски, ниже пояса стягивающее чувство напряжения. Каждое движение расслабляет его и одновременно сжимает — рука быстро скользит по налившему члену, но ее вытесняют. Хосока захватывает, выбивает, скручивает. Чужие холодные пальцы касаются его, устраиваются рядом с его рукой, прижимаются к нему. Судорожно, рвано он поворачивает голову к Мину, который одной рукой заставляет Чона вспомнить все молитвы и обратиться ко всем Богам прошлого. Перекатывающиеся теплые волны ощущений бухнут внутри Хосока, надуваются, тянутся к руке мужчины, мерно дышащего ему прямо на ухо — бедра слегка приподнимаются вслед за движениями. Руки опускаются вниз, поднимаются наверх; Юнги смотрит и тяжело дышит, продолжая сглатывать, продолжая наклоняться к Чону еще ближе, продолжая свои быстрые движения рукой. Круглый его подбородок ложится Хосоку на плечо, и он закатывает глаза: сладкое дыхание Мина заставляет покрыться вяжущей истомой во вкусом переспелых ягод, которые лопаются от одного неакуратного прикосновения. Вскоре мужчина слегка отстраняется, но только для того, чтобы окончательно сдаться. Теперь и его пальцы обозначают разгорающееся место меж ног, сжимают его, потягивая ткань: хтонический монстр пробуждается окончательно, скидывая с себя водруженные стальные оковы, щелкает пальцами, брюзжа животными инстинктами, которым трудно сопротивляться, но которым стыдно повиноваться — тетива натягивается, огонь разгорается между ног и требует там присутствие топлива. Юнги тяжело дышит, и рука его ненадолго отвлекается на бедро, поглаживает его, снова потом опускаясь к точке невозврата — все начинает походить на безумную карусель мыслей, в которой сменяются образы и ощущения; тонкая полоска светлой кожи Юнги начинает виднеться под черной пижамной рубашкой — от этого из Хосока вырывается более слышимый стон, который он быстро прикусывает и прячет между губ. Все равно что совершить величайшее археологическое открытие — всего лишь увидеть нежную кожу мужчины и понимать, что у тебя будет к ней доступ. Юнги реагирует на этот вырвавшийся звук — он хватается за взгляд Чона, потягивая свою рубашку чуть выше, оголяя впалый живот, огибающий острые ребра, в которые хочется впиться зубами. Чон смотрит теперь не в глаза — на двигающуюся в штанах руку: движения эти вдруг высушивают его, делают глотку сухой, заставляющей думать о том, чтобы разыскать источник прохлады и влаги. Юнги чуть приподнимает бедра, приспускает штаны, продолжая двигать рукой. Дыхание застревает в груди, прокатывается обратно, когда Хосок замечает, как громко он дышит, как преет его лоб, а сам он все ближе тянется к дурманом опьяняющей шее Мин Юнги. Он слегка поворачивается на бок, встречается кончиком носа со слегка влажной шеей Юнги и вдруг не удерживается, срывается и стремительно падает в пропасть, дна которой не увидеть. Между ним и всеми Другими всегда существовала невидимая дистанция: не пытаться разглядеть лицо, не пытаться услышать настоящий голос, не называть имени, не разговаривать, не целовать и не прикасаться так, как можно было бы прикасаться к человеку, к которому ты можешь что-то чувствовать. Между ним и Другими всегда был порог, за который невозможно переступить — поцелуи, слова, объятия: это все для нормальных людей. Y-людям приходится ограничиваться одним лишь животным желанием, но им, как и нормальным людям, необходимо кормить своих внутренних демонов, чтобы не лопнуть или не сойти с ума — и если для обычных людей это просто часть жизни, то для Y-людей нечто вроде охоты: эти звери едят плоть, испивают кровь, живут в единовеременном чувстве, рождаются в черноте спальни на пустующем холодном месте рядом и погибают в Большом Взрыве меж пальцев, ставших липкими; они обитают в черной кислой комнате, насквозь провонявшей мочой — Хосок давно смирился с тем, что это то единственное условие и его естественная нужда, чтобы продолжать жить, как все. Людям с низким сахаром в крови нужны постоянные инъекции. Ему пожизненно необходимо утолять этот кровососущий голод, который может стать причиной его проблем. Один из немногих вариантов жить с этим — принять как данность и следить за тем, чтобы все не ушло в область, которую контролировать не получится: в область чувств. Оказывается, физиологию можно натренировать, как зубастую овчарку. Чувства не дрессируются, так что лучше их не заводить. Но сейчас почему-то он шагает туда, где раньше не находился и отказывался находиться для своей же безопасности; сейчас он почему-то добровольно решает выйти из темной комнаты и вдруг обнаруживает, что мир за ее пределами все еще существует. Губы врезаются в мягкую тонкую кожу на шее Мин Юнги, ноздри втягивают его аромат, и теперь он теряется в этом открытом пространстве, в котором больше нет стен, туалетных кабинок, форточки над потолком, нет мокрых полов. Губы не хотят останавливаться — они врезаются еще глубже, становятся неожиданно влажными, требующими; Юнги на мгновение останавливает свои движения, приоткрывает рот, тянется к нарушителям границ их прежней вселенной, где они старались играть по прежним правилам, но поцелуй сменяется новым, а вздох Юнги превращается в глубокий выдох и слышимый стон. Хосок проводит по мокрой шее языком, достает до уха и чувствует, как тот покрывается мурашками — одна рука тянется к пижамной рубашке Хосока, вторая продолжает движения. Хосок находит его теплую руку, проходится по ней пальцами, а потом опускается на его горячий член, продолжает его незаконченное движение; Юнги рядом с ним почти растворяется, но находит силы, чтобы притянуть Чона за рубашку к себе. Губы касаются губ. Так Бог сотворил Землю. Мир на мгновение падает в темноту закрытых глаз, но потом озаряется вспышкой белого чистого света, который ядовитой отравой стирает все то, что раньше было выгравировано на них. Не узнавай имени, не обнимай, не целуй, не привязывайся. Это только на один раз, чтоб удовлетворить естественную нужду. Старые постулаты вдруг с грохотом растворяются под разломами прежней годами отстраеваемой твердыни, о которую они опирались — многолетние принципы и догмы разрушает один поцелуй. Хосок выдалбливает имя Мин Юнги у себя под черепной коробкой; касаясь его, двигая руку на его напряженном члене, он запускает язык в рот так, как всегда этого хотел: на губах сладковато-горький привкус тархуна номер восемьдесят семь — едва различимым вкусом меда и лимона поцелуй растягивается, становится мокрым и громким; языки сплетаются, соприкасаются друг с другом, когда Хосок постанывает прямо в рот мужчине, а бедро его вдруг тянется выше, находит тело Мина и укладывается на него. Рука Мин Юнги, ласкающая до этого его самого, вдруг перебрасывается на покрытую испариной спину Хосока, проникает под рубашку, и Чон почти выгибается от таких прикосновений. Всего себя Чон снова бросает в поцелуй, а поцелуй неотвратимым ударом улетает в полуоткрытый рот Мин Юнги; он проталкивает вторую руку под рукой Хосока, сжимает его тело, тянет на себя. Мужчина втягивает воздух, хватается за губы, отвлекаясь совсем на мгновение, чтобы избавиться от своих штанов полностью. Хосок следит за его движениями только телом и ощущениями, но не взглядом — он весь теперь в серых глазах напротив; изучает его тело только касаниями, подмечает, где хотел бы уложить на него свои поцелуи: в выпирающие тазовые кости и ниже, где помягче; усадить свой след в мягкое бедро, во внутреннюю часть; опуститься к щиколоткам и задержаться у пальцев ног. Возвращаясь, Мин снова тянется к красноватым губам, придерживает спину и снова запускает руку тому на пах. На мгновение их тела замирают в ощущениях от движений, на мгновение их почти парализует — то же мгновение вдруг меняет Мин Юнги, и он порывом, почти рывком бросает свое тело на Хосока, почти ложится на него сверху, и когда их члены соприкасаются, Хосок вытягивает шею и подбирает колени к себе. В мыслях размытая россыпь звезд, не высохшие до конца акварельные краски на тонком холсте, неразборчивые звуки старой пластинки граммофона и отчетливый запах его тела — не одеколона или настойки на его губах, но запах настоящего человеческого тела. Волосы не пахнут смолой, но пахнут им, и он втягивает аромат, не принимающий никаких сравнений, хватаясь пальцами за мягкую ткань кожи на его плечах. Юнги быстро трется о него, аккуратно придерживает ноги, разводя их. Язык сцепляется с языком, крутится, вьется во рту; члены соприкасаются, пухнут еще больше — Юнги делает несколько толчков, чтобы усилить это ощущение, чтобы обозначить его, чтобы прочувствовать — движение застревает в Хосоке волнительным изгибом, проходящим через весь его позвоночник, застревающим в пояснице. Его ноги раздвинуты, Юнги приподнимается на коленях между них, еще раз набрасываясь на Хосока, слегка приподнимая его на кровати, приближая ягодицы к тазу. Член упирается в Хосока, пульсирует, толкается, но еще не проникает внутрь, но уже даже это ощущение сводит с ума, и Чон слегка подается вперед, чтобы украсть новый виток горячего трения: это сгибает Юнги пополам, и он вжимается пальцами в колени мужчины. «Вазелин? Подожди… я…» Слова теряются меж простыней, а те сминаются под телами и испариной от них. Пальцы: — сначала холодные; — но теперь липкие; — теперь теплые; — теперь внутри. Новый вздох, и новое потрясение, новые искры в глазах — такое с Хосоком происходило слишком давно, чтобы помнить все до мелочей, но в этот раз он хочет молотком выбить эти моменты в летописи своей жизни, хочет, чтобы каждое ощущение настолько запомнилось ему, что он мог бы без лишних усилий воспроизвести это в своей памяти в следующий раз, когда он останется наедине с собой. Юнги внутри и Юнги снаружи — его пальцы снова проникают под рубашку, нащупывают соски, и Чон кладет свою ладонь сверху, прижимая чужую руку. Юнги пока не двигается — дает привыкнуть к ощущениям, но Хосок сам подается ему навстречу, жмурясь, кусая губу, закидывая руки за голову и раскрывая губы — они быстро обсохли, и он тянет пальцы к ним, проводит по ним, чувствуя, как пульсирует в нем член, как Юнги двигается, как придерживает его ноги. Комната поворачивается калейдоскопом, множится, распадается на части — в комнате не осталось ничего реального, поэтому он выпускает на волю свои громкие вздохи и гортанные стоны, вытекающие из него плавно равномерно; они смешиваются с тяжелым дыханием Мин Юнги — он снимает с себя рубашку, и на мгновение Хосок задерживает взгляд на его теле, на его груди; новыми невидимыми крестиками он расставляет места для новых поцелуев: справа у соска, слева на груди, на ключице и ниже, ниже, ниже… Юнги зарывается в него пальцами, сжимает спину, наклоняется и тогда Чон выпускает из себя новые поцелуи: дикие, неприкаянные, они встречаются с почти растерзанными губами Юнги; поцелуи впиваются, кусаются, втягивают и не отпускают — в своем рту Хосок чувствует звуки Мина и его мокрый язык, который на мгновение застывает, когда волна сладкого импульса прокатывается по телу. Чон опускает таз ниже, движется вместе с Юнги, который совсем выпадает из тела, теряется в чувствах, но продолжает ускоряться, выгибать спину и сжимать уже красную кожу спины Хосока. Вечный свет ослепляет обоих — секунда распадается на бесконечность, в которой стираются границы, законы морали, уголовный кодекс: два тела, плавающих в космосе, соединяются друг с другом, видя одну и ту же вспышку молнии, лишающую зрения. Серебряные капли изливаются на горячий живот под тяжелые хрипы, под судороги искривленных исступлением конечностей, пока вспышки продолжают звездопадом усеивать холодное пространство вокруг. Большой Взрыв разносит молекулы жизни по бескрайней вселенной, холодное пространство космоса наполняется дыханием, вздохами и новыми звуками соприкасающихся губ.IV. Вечный Свет
Обнаженный, он сидит на холодном полу у окна и смотрит на слабое мерцание города под ними; сигарета тлеет у него меж губ, тонкая оболочка целлюлозы тлеет, становясь испарением, смешанным вместе с ядовитым дымом, кружащим у головы; сожженные останки сигареты прахом остаются в почти заполненной пепельнице. По городу растворенным в воздухе порошком оседает зеленоватое свечение, рассеивающее в себе огни Кановских высоток. Рука зачесывает назад слегка влажные волосы, проходится по ним (смолой они не пахнут), когда тусклый свет ложится на обнаженную кожу; Хосок едва кусает себя за губу: на спине мужчины, который еще с утра был чужаком, теперь виднеется слегка красноватый след от него. Чон медленно подходит из-за спины, проводит пальцами по коже — подушечки проделывают путь от одного плеча через вкусную шею к правому предплечью с едва различимым шрамом от давней операции: там же приземляется легкий быстрый поцелуй со слабым отпечатком его губ. — Пол холодный, — Хосок застывает у лопатки мужчины, склоняется, — ты не замерз? Мин молча качает головой, улыбается — его улыбку Хосок видит в отражении длинного окна, но не верит ему. Обхватывая его за торс двумя руками, он садится позади него, устраивает ноги у его торса и кладет подбородок на плечо. Кожа касается кожи — Хосок тоже голый. — А вот ты точно замерзнешь, — усмехается, глядит на Чона, как и он на него, через их отражающиеся в стекле отражение — те, иллюзорные голые мужчины кажутся намного счастливее — пусть так; ведь если все, что видится в отражении перевернуто, то в этом зазеркалье они улыбаются настоящей улыбкой, незапятнанной тревогой, которая начинает шагать к ним тихой поступью. Юнги слегка оборачивается, чтобы бросить взгляд на Хосока, выдыхает, но быстро прикрывает свои губы, возвращая голову в прежнее положение. — Что ты хотел мне сказать? — звуковые волны его голоса смешиваются с витающим, почти застоявшимся сигаретным дымом у их голов через которые просвечивается свет от лампы. — Что, наверное, все это зря, — обожженный фильтр касается губ Мина — на мгновение Хосока колет ревностью: почему сигарета, а не мои губы? — ты знаешь, кто такие армигеры? — Чон отрицательно качает головой, — это… путники, — кивает Юнги в сторону завялявшейся книги, — избранные люди, носящие с собой Вечный Свет. — Что это? — кладет голову ему на плечо, ухом прижимаясь к теплой коже, прислушиваясь к голосу мужчины изнутри, — Вечный Свет? Он пожимает плечами, снова впуская дым в легкие, затем оставляя сигарету дымиться меж пальцев. — Каждый сам определяет для себя, что есть Вечный Свет, — сглатывает. — Что для тебя Вечный Свет? — он устремляет свой взгляд через плечо мужчины, глядит на прожектора на вышках и редкие огни в окнах домов; у дорог мерцают фонари, дорожками выстраивающиеся к высокому зданию с залом заседаний — на нем яркое пятно с высеченными до скола в мозгу словами: «Наука есть вопрос, Наука есть ответ, но более всего — Наука Есть Свет». — Возможность быть собой при любых заданных условиях, — усмехается, нервно перебирая пальцы, — в книге армигеры — не просто путники: на них велась настоящая охота и истребление; общество боялось армигеров как носителей чего-то неизведанного, страшного. Все новое — страшное, — делает паузу, спиной прижимаясь к груди Чона, — но для армигеров это было их данностью, сущностью. Не дар и не проклятье. То, что я человек — это дар или проклятье? Ни то, ни другое. То же Вечный Свет для армигеров. Их естество, — Юнги кладет пальцы поверх ладоней Хосока, задерживается на них, — они прятались в пещерах, уходили жить в горы, но никогда не отказывались от самих себя и своего предназначения. Люкс Атэрна. Она не приносила им никакой пользы, но была частью их сущности. Души, если хочешь. И так носители света стали изгоями. — Что с ними стало в конце? В глазах быстрая ослепляющая вспышка, Хосок кое-что видит: ветер, раскатывающийся по зеленым высокогорным лугам, которые рассекает нитью протянутая группа путников в плащах — они идут не оборачиваясь, не роняя слов между собой. Где спрятан их Вечный Свет? Почему их так ненавидят остальные люди? Быть может, ненависть порождена не только лишь страхом нового? Вечный Свет сияет в их глазах, меж их пальцев, скользит в их словах. Их тайна, не понятная никому извне. Может быть, дело не только в страхе? Быть может, они, другие, тоже хотят иметь доступ к Вечному Свету?.. — Книга не закончена, — Юнги склоняет голову, разрушая начинающую развиваться картинку в голове Чона, — кажется, автор, пока писал, совсем замучился, сошел с ума и до конца не понял, что со всем этим делать. Но это дает возможность читателю самостоятельно решить, к чему это все приводит. Если бы его голос был запахом, он был таким же горьким, как одеколон, которым он пользуется — если бы голос был запахом, Хосок бы занюхивался им и выкупил бы все склянки с резкой колючей жидкостью; если бы его голос был напитком, он бы был тархуном номер восемьдесят семь — если бы его голос был напитком, тогда он бы научился пить алкоголь и смаковал сладко-горький травяной вкус с мягким медовым послевкусием и лимонной кислинкой. Хосок прижимается еще плотнее, чтобы слышать, откуда рождается звук. — Что ты решил для себя? — спрашивает тихо, прикрывает глаза, и остатки картинок с путниками в разноцветных плащах окончательно рассеиваются в клубящихся дымках мыслей. — Я решил, что армигеры просто исчезли — слились со светом. Устали сопротивляться и ушли туда, откуда пришли. Мир ничего не понял, а они ничего не добились. Миру они не нужны были — вот что я думаю, — делает паузу, — поэтому я и думаю, что все, что произошло… зря. — Мы уже это сделали, — проводит носом, и голос застревает на его плече, греет его кожу, — сожаление о содеянном не приносит пользы. Тяготит. Но… — вздрагивает, — если хочешь, я исчезну, когда мы вернемся в Каннээм. — Ты думаешь, ты сможешь это сделать? Исчезнуть? — снова оборачивается назад, и Хосок крепче сжимает на нем свои руки, переплетает свои пальцы, — хоть мне кажется, что это было зря, я все равно бы… это сделал. Снова и снова. Я знаю, — делает паузу, — когда мы вернемся, я буду видеть тебя в каждом прохожем. В каждом встречном. В каждом случайном зашедшем в тот туалет, — усмехается, — а ты… нет? — Дурак, — заставляет Юнги взглянуть на себя, посмеивается, — я искал твои ботинки у всех, у кого есть ноги. Мин Юнги смотрит неотрывно; эмоции быстро сменяются одна за другой, но все они — только в его серых глазах; печаль, радость, восторг, жалость, досада. Свет от лампы ложится на его лицо, и Хосок кладет на его щеку руку: почему свет касается его, а я — нет? Вглядываясь в его спокойное лицо, Чон кое-что отмечает для себя. (Вселенная серого цвета) — Тогда еще хуже, — выдыхает Мин, — тогда мы угробим друг друга. Рано или поздно. Хосок отстраняет голову и прижимается к его спине, вдыхает воздух, аккуратно расчленяя на составные части и разделяя запах Мин Юнги и запах горькой сигареты: дым не должен смешиваться с ним, не имеет права. Чон слегка жмурится, прикусывает губу — в словах Юнги нет ни грамма лжи: рано или поздно это приведет к чему-то плохому. Смогут ли они прекратить свои встречи, если Хосок мысленно тянулся именно к нему еще тогда, когда даже не знал его? Смогут ли они жить в одном и том же небольшом городе, зная, что где-то среди этих построек ходит человек, который открывает двери во вселенную? Человек, который несет с собой Вечный Свет? Встречи не могут продолжаться долго: рано или поздно это заметят. Неосторожный взгляд, лишнее слово, любопытные соседи, задающиеся вопросами коллеги. За ними придут ночью или один из них сойдет с ума от паранойи, непрекращающегося страха и необходимости жить в тайне. — Значит, у нас есть только это мгновение, — говорит Хосок, проходясь губами по плечу, — пока мы оба живы, оба на свободе и еще не слетели с катушек. Значит, это мгновение — самое счастливое наше мгновение. Думай об этом так. — Это так нечестно, — Юнги оборачивается, перехватывая его пальцы, — я не хочу мгновения — я хочу вечности. — Все относительно, — смотрит в его глаза мужчины, — мгновение тоже иногда становится вечностью. Вечность пролетает за мгновение, — проводит пальцами по его ладони, — я больше рационален, чем мечтателен, Юнги. Поэтому я уже знаю, что буду делать. Что мы с тобой будем делать. — Скрываться от закона и преследований? — усмехается. (Все немного сложнее, но и это, в числе прочего, мы тоже будем делать, Юнги) Он перехватывает его ладонь, поднимается с холодного пола и уводит того к расплющенной и развороченной их телами кровати, с которой свисает уголок одеяла. У них есть только сейчас. У них есть только возможная вероятность, только развитие событий; единственный гарант будущего и того, что оно наступит — лишь свет давно умерших звезд, который сейчас сияет на черном полотне неба. Получится лишь только на свете построить что-то? Одеялом Хосок кутает их до шеи, и оно накрывает приятной тяжестью, но ноги все равно слишком холодные — ступни их сплетаются, переплетаются руки, но совсем скоро Чон не удерживается и начинает поглаживать Юнги по волосам. Его взгляд смотрит на Хосока неотрывно, вычитывает в нем сокрытые строки, будто на Чоне что-то написано. Наблюдатель, взаимодействуя, стал частью явления. Явление не может существовать без наблюдателя. Серый блестящий взгляд почти смущает, и Чон усмехается, запуская пальцы в локоны, оставляя их там. — Что? — покачивает он головой, укладываясь ближе на подушку — почти вплотную к его лицу. — Мне кажется, мы уже встречались, — задумчиво проговаривает Юнги. — О, я даже знаю где, — закатывает глаза. (Мы с тобой встречались не раз и не два, всегда в разное время, всегда без слов, даже без взгляда друг на друга, но каждый раз я ждал именно тебя и расстраивался, когда видел чужие незнакомые мне ботинки. Мы приходили туда для того, чтобы удовлетворить голод нашего монстра, но на самом деле мы просто тянулись к обычному теплу и возможности хотя бы на пару минут поверить в то, что мы не одиноки. Это были не монстры внутри нас. Это были всего лишь мы) — Нет, — хмурится, качает головой, — не тогда. Все наши встречи, кажущиеся случайными, только следствие. Мы, я думаю, встречались раньше. Намного раньше… возможно… — хватается губами за воздух, — впрочем, забудь. Я говорю много ерунды, и я удивлен, что ты правда меня слушаешь. Хосок слегка выпрямляется, начиная опираться на локоть. На ребро под покоящейся рукой попадает сгусток тепла — рука Мина. — Так ты, значит, веришь в перерождение душ, в судьбу? Думаешь, мы могли быть знакомыми в наших прошлых жизнях? Юнги глухо усмехается, сжимая пальцы на нем. — И из всех бесчисленных вариантов того, о чем я бы мог думать, ты озвучил именно это. Ладно. Тоже может быть совпадением, — перекатывается набок, размышляя, — но тебя, видимо, не удивляют мои странные мысли, так что я могу наговорить тебе все, что мне вздумается — или все, во что я правда могу верить. Что если да, Хосок? Что если мне правда кажется, что мы могли друг друга знать раньше? Не в этой жизни?.. Армигеры из странных картинок в голове снова являются Чону; один из них, поворачиваясь, улыбается — в глазах его нет зрачков, только ледяное сияние, смешанное со звездной пылью. — Это ничего не поменяет, — пожимает плечом, щурясь, будто пытаясь разглядеть лицо путника в своей голове, — это не изменит ни моего отношения к тебе, ни моего отношения к этой жизни. Пока это не доказано, это не имеет значения и существует только в рамках концепции «а что если»… а о таком можно бесконечно долго рассуждать. Только слепо и бездоказательно верить в это, а вера…? Есть ли польза от нее? — смеется, и смех его рассеивает мимолетную улыбку странного видения — он улетучивается вместе с ветром высокогорья. — Ну точно, — даже дует губы, — нудный прагматик. — Ладно. Хорошо. Я могу сказать, что эта теория, как минимум, красива, — привстает еще больше, улыбаясь, — романтична. Этого достаточно? — У меня в жизни никогда не было романтики, — опускает подбородок, задумываясь, — возможно, я просто хочу в нее верить, хотя бы как в концепцию. Но мне никогда нельзя было быть романтичным — таким, каким я бы мог быть, будь у меня возможность. Никогда нельзя было любить так, как я того хотел. Иногда мне кажется, что это невозможное чувство и тогда я… придумываю себе, как это бы могло быть. — Ты никогда не любил? — Хосок садится на кровать, и одеяло, спускаясь, оголяет его по пояс, приоткрывает его согнутое ребро и пах — Юнги это замечает, как Чон замечает его взгляд на себе. Это льстит. — Нет, — качает головой, — а ты? — Я бывал влюбленным, — он склоняет голову, потягиваясь пальцами к подбородку мужчины, — в возрасте, когда почти невозможно не быть влюбленным. До сих пор удивляюсь, как мы тогда не оказались за решеткой. После него у меня что-то в голове щелкнуло, я стал более осторожным. И пугливым и параноидальным тоже, надо сказать. Пытался быть нормальным. Игнорировать себя. Научился притворяться — так, как притворяются многие из нас, — выдыхает, — у нас с ним ничего не получилось: он оказался скотиной, а у меня на пальце вдруг появилось обручальное кольцо. — Ты… женат? — почти неосозаннно он начинает искать кольцо на пальце, которого совершенно точно не было. — Нет и никогда не был. К счастью, она сбежала, — приближается Хосок к его лицу, — не поверишь, с каким облегчением я вздохнул, когда обнаружил записку своей невесты со словами, что она полюбила другого и уезжает с ним на другой край Объединения. Тогда я попробовал счастье на вкус, — смеется, — а ты? — Мне повезло не так сильно, — он поднимает правую руку над собой и Хосок следует за ней взглядом, — наверное, если приглядеться, еще можно рассмотреть след от кольца. Иногда я его вижу, — щурится, — мы развелись. — Дети? — Ни одного. — Жалеешь? — рука на его груди, — хотел бы детей? — Ребенок бы страдал, так что ни о какой жалости не может быть и речи. Я испортил жизнь ей, а она испортила жизнь мне. Если бы по нашей вине страдал ещё и ребенок… Каким бы человеком я тогда был? Я рад, что с ней детей завести не удалось, но ребенка я бы хотел. От того, кого люблю. — А вот тут и вырисовывается загвоздка, да? — улыбка с проблесками тоски медленно появляется на лице Чона, — Y-люди вряд ли смогут завести детей. Хотя, Наука помогла бы и в этом, но у нашей Сентины другие приоритеты. — Я больше другого опасался, — делает паузу, находит взгляд мужчины, — что не полюблю. — Теперь не опасаешься? — опускается к нему ниже. — Теперь не так сильно, — притягивает к себе, — как будто появился луч света. Наконец-то. Хосок замирает с придыханием, прижимаясь к его груди ухом, чувствуя, как его пальцы скользят по руке, по локтю, по пальцам. Обнаружение того, что он лежит на Юнги, что кожа их соприкасается, вдруг почти что будоражит его, щелкает бенгальскими огоньками по коже, стучит в сердце. Он приподнимает подбородок, чтобы запутаться в его взгляде, чтобы снова протянуть руку к его лицу, к волосам. — Что же изменилось, Юнги? — шепчет. — Встретился со старым знакомым, — растягивается в улыбке, и Чон чувствует, как его пальцы скользят по спине, останавливаются у лопаток, — Хосок. Я еще кое о чем думал, — ловит взгляд, — важно ведь не только любить кого-то. Я еще думал о том, каково это… быть любимым. Ты думал об этом? Тебя любили? — Не знаю, — простой вопрос вдруг застает его врасплох, и голос внезапно дрожит, — наверное… нет? Я не думал об этом — любовь мало занимала меня во времена, когда нужно думать о том, как бы не попасть на скамью подсудимых. — Ну, а теперь, когда у нас есть маленькая бесконечность и момент «сейчас» что ты думаешь? — пальцы проходятся по его губам, и Чон прикладывает усилия для того, чтобы не схватить их. — Я… — качает головой, — я… я не знаю? Мне было трудно думать о том, хочу ли я быть любимым — в нашем случае это потенциально опасно. В нашем случае это накладывает определенные трудности. Быть любимым, как и любить — нам абсолютно не рационально. Если с физиологией я что-то могу сделать и условно контролировать себя, то чувства… это страшно. Опасно. Они кажутся мне тем, с чем я не смогу совладать. — А если бы… если бы… Если бы никаких рамок не было? Что ты ответишь мне, если я скажу, что в этом нашем бесконечном мгновении ты можешь испытывать все, что угодно? — Тогда я ответил бы тебе, что больше всего на свете хочу любить и хочу быть любимым. Слова проходят через него с горечью, со вкусом невкусных таблеток от кашля; он запрещал себе думать об этом, пропускать эти мысли через себя — вот, сначала добьюсь отмены этого закона, а потом!.. А потом?.. Пустая комната с синими стенами, холодная постель. Случайные партнеры без имен и лиц и непрекращающийся страх быть замеченным, обнаруженным — все это долгими годами копало в нем яму, в которую он сбрасывал свои чувства: снижал все свои эмоции на минимальные значения, пускал фоном: чувства для нормальных людей — все, что ему доступно, находится за дверьми общественного туалета. — Мне так обидно, — Хосок вдруг приподнимается, приближаясь к лицу Юнги, — мне так обидно, что… я не могу… я… Слезы — продукт естественной человеческой реации на эмоции и ситуации, которые вызывают сильное внутреннее возбуждение; Хосок знает и понимает природу слез — но не понимает вдруг, почему именно сейчас. Их немного, но они застилают его глаза; он пытается быстро стереть их, но Юнги не дает — перехватывает его пальцы, нежно сжимая их, спускаясь к ладоням, массируя их. — Прости, — тихо шепчет, — я не думал, что это и твоя рана тоже. — Я не… — мотает головой, — я не обращал на это внимания, я… — В браке я был таким же. Так нам проще жить, — приближается к лицу, к губам, — а потом я понял, что каждый день моей жизни украден. Каждый день моей жизни проживает другой человек, не я. Настоящий я сплю и жду… — Чего ждешь? — Что полюблю. И что меня полюбят. Что Вечный Свет, наконец, бросит на меня хотя бы один свой луч. Хотя бы один раз в жизни… Пальцы Хосока скользят по его шее; Чон слегка приподнимается, расставляя свои ноги у бедер держащего его за поясницу мужчины. Губы застревают у носа, спускаются к губам, прислоняются к ним, но еще не целуют. Вместо губ Мин Юнги целуют слова Хосока: — Просыпайся, Мин Юнги. Губы касаются губ. Так Бог уничтожил Землю. Если это прикосновение было бы энергией, то стало бы светом. Если бы это прикосновение было бы светом, то он стал бы вечным. Хосок вжимается в губы, напирая — лопатки Юнги касаются простыней, руки его тянутся к Хосоку, застывают на нем, опускаются к ягодицам. В полуоткрытых глазах мужчины разукрашенное чувством лицо Чона, мерцание света и холодные огни далеких глаз из видений, которые вдруг стали преследовать его. …Зеленые луга на высоких горах, ослепляющие глаза путников, их улыбки… Только лишь картинки — в голове Юнги они быстро сменяются образом Чон Хосока; тот целует губы, опускается к шее, к груди, берет его за щиколотки, слегка их разводя. Мужчина устраивается у его паха, склоняется. Язык Хосока танцует на теле, скользит по коже, ласкает, разгоняя негу по телу, заставляя наполняться блаженством, горячей кровью. Щиколотки в его руках, а он весь — в его глазах. «Я никогда не…» …где-то между губ. «Если хочешь, то…» …теряется среди простыней и подушек. «Нет, я хочу… Только мне страшно Боль Я ее ненавижу» …шелестит чувствами. «Никогда… Никогда… Я не сделаю тебе больно.» оставляет слова на коже. С новым выдохом Юнги пронзает новым чувством. Сильные руки Хосока его придерживают, в них он растворяется, застывает в поцелуе, когда несильные толчки заставляют его раскрыть рот и подать свой голос — его Хосок слизывает, укладывает на свои губы. Вместе они тянутся прочь из номера гостиницы «Декада», прямо к облакам — добираться совсем недалеко, всего лишь подняться этажом выше: для этого им даже не нужно использовать свои ноги. «Ты ведь знаешь, что бесконечное мгновение продлится ровно до звонка со стойки, который скажет нам собираться в аэропорт?» Слова падают на пол. Кто их сказал, не сможет ответить ни один, ни второй. Может, и не было этих слов? Может, не было этого всего? А, может, не было ничего другого, кроме этого момента? Их снова ослепляет — они снова видят странные картинки в своей голове: в этот раз им дозволено увидеть лица армигеров: черты лица знакомы даже слишком сильно; путники безмолвно улыбаются и дают взглянуть на себя на самую секунду. Отворачиваются. Когда Чон Хосок и Мин Юнги, тяжело дыша, раскрывают глаза, то видят друг перед другом те же самые лица, как из видений в голове.***
Звонок раздается на утро, во время синих предрассветных лучей, в которых растворились ночные огни города; из окна, через занавески, если приглядеться, все еще можно увидеть подсвеченные буквы: «Наука есть вопрос, Наука есть ответ, но более всего — Наука Есть Свет». Прерывистый неглубокий сон слетает и их глаз. Вода в душе снова скрепляет их вместе — поцелуй растворяется в воде, теплыми потоками стекая по их телам, застывая в конечностях, забиваясь в низ живота. Поцелуй в коридоре, а потом случайно обнаруженные обеспокоенные взгляды в зеркалах. Снаружи другой мир, но остаться хочется в этом. (Правда в том, что этого «их» мира не существует. Правда в том, что не хочется остаться — хочется исчезнуть из своего) Он поправляет галстук на мужчине; другой помогает надеть плащ. Шнурок скручивается в петлю, перекрещивается с другим концом, завязывается вместе. Взгляд снизу вверх, благодарная улыбка, пальцы в волосах. Они не замечают, что не разговаривают друг с другом, как не замечают, что в словах необходимость отпала: понимать можно и без слов. Мужчина застывает у самой двери, держится за ручку, робко оборачиваясь, глядя на второго. Тихо кивает, сжимает губы и приближается для еще одного поцелуя — последнего ли? Вдвоем им было бы лучше, если да. Двери открываются. Через стекло на потолке предпоследнего этажа на них сыпятся уже яркие солнечные лучи — они уходят, и силуэты их тонут в свету, сливаясь с ним.