***
Она возвращалась домой через лес. Там, в нём, заросшем лианами и мхом, по которому, переползая на коричневую усеянную бороздами кору, бродили стаи разноцветных жуков, возле тропинки из протоптанной прошлогодней листвы, стояло дерево. Его ствол изгибался L-образно внизу и шел вверх накренено, и там, где начинался ствол, стояло то ли ещё два ствола поменьше, то ли продолжения одного целого. И уже под этим деревом, со свисающей листвой, сзади закрытой валежником, травой выше головы и обвисшими ветками, была земляная выпуклость, на которой уже выросла первая молодая трава. И камень. Увесистый бело-серый камень. Там Кинкажу и остановилась, про себя повторяя слова Холода. Она положила лютню, села. В ночи пели светлячки — их зелено-желтые крохотные шарики висели в воздухе, разливая в синей июньской ночи убаюкивающий свет. Она всхлипнула, но тут же стерла грязной лапой горячие слезы и вязкую прозрачную слизь, вытекшую из носа. Она не могла оторвать взгляда от этого холмика, от того, что резко стало её ленивцем Персиком. Вот он был живой, активный. Вот он хворает. Вот он уже совсем не двигается. Вот он жив, но без сознания. И вот он мертв. «Мертв», — думала она, кладя лапу на его грудь, в которой не билось маленькое, как точечка драконьего пульса, сердце. Мёртв, мёртв, мёртв… Мёртв именно в этом году, когда все рушится, когда все… Все становится неправильным, уродливым, невозможным. Точно первоначальная реальность заменяется другой, выдуманной чьим-то извращенным разумом. И теперь драконов убивают за их предпочтения в постели, Луновзора, с которой, казалось, Кинкажу встретит старость, ушла, на столицу Ледяного королевства идет чокнутый полудурок с кувалдой, а Персик умер. Невозможно. Неправда. — Его тело, должно быть, уже сгнило, — прозвучал, словно от сотен невидимых зеркал отражаясь эхом, голос Потрошителя, и бесстыдно ревевшая все это время Кинкажу затихла. Она продолжала плакать, но уже не так громко, останавливаясь, тормозя по инерции идущие слезы. — Мне жаль. — Тебя нет, — попыталась она говорить ровно, но на последнем слоге все сорвалось — слог удлинился и полетел вниз, как брошенная в пропасть веревка. — Ты часть моего подсознания. Все, что ты есть — это я. Она хотела себя в этом убедить. Она хотела убедить себя, что одинока, что у неё никого нет, ведь самые близкие либо пропали, либо мертвы, либо до того усталые и испуганные, что их лишний раз лучше не грузить своими тревогами и потерями. Но Кинкажу не хотелось быть одной. Она мечтала, что сейчас появится настоящий Потрошитель, дружески ей улыбнётся, положит крыло на плечо, позволит уткнуться головой в свою грудь и разрыдаться по-настоящему. И она упадёт мордой в землю, вся измажется в грязи и соплях, забьется в конвульсиях, а он будет стоять здесь до самого конца и утешать её. Или… Или вместо него будет другой ночной. Живая, настоящая, любимая Луновзора. Эта мысль была острее рогов небесных драконов, и Кинкажу ощутила физическую боль, поморщившись, сгорбившись над могилой. Да, именно её здесь не хватало. Самой любимой. Самой нужной. Той, что сказала бы самые правильные слова — или помолчала вместе с ней, ласково обнимая своими мягкими, посыпанными белыми звездами крыльями. Она представила, как падает. Как разбивается в кровавую лепешку. Как укатывается в ад, а может, тихо и одиноко идет, потому что даже демонам на неё все равно. И все обходят её труп сторон и пытаются вспомнить, за что любили эту груду мяса и костей. — Но она не придет, — услышал он её мысли. — Она не придет даже когда тебя будут пытать, вырывая тебе зубы и выворачивая наизнанку когти. Ты будешь звать её «Луновзора! Луновзора, помоги мне! Луновзора!», только она не придет, — Потрошитель стал подходить, срывая с себя налипшую сеть теней. — Потому что ты ей не нужна. Ты была ей не нужна, и она выкинула тебя, как мусор, посреди этого пекла. И то, что где-то глубоко в своей душе ты ненавидишь её, совершенно нормально. Ты могла бы сейчас полететь к ней, обнять и обо всем рассказать, но ты не можешь — потому что Луна решила все за тебя. И теперь ты думаешь, что одна. Но это не так. Я рядом. — Ты не рядом. Ты умер. Как и все то, что я так любила, все, что я любила — ты умер также! — внезапно Кинкажу взорвалась, и оглушительное, обугливающее даже воздух пламя с ревом рвануло из неё, когда она стремительно развернулась к нему. — Да, да, черт возьми, я хочу, чтобы Луновзора была здесь, я готова убиться об стену, лишь бы она была здесь, но этого не произойдет, потому что она свободна в своих действиях и своих чувствах, и это не делает её ни плохой драконихой, ни предателем! Потрошитель на это только улыбнулся. — Если я плод твоего больного разума, сейчас ты споришь сама с собой. Разве не так? Она моргнула. Его не оказалось перед ней. Моргнула снова — и вот он опять здесь, перед ней, черная могучая тень того улыбчивого, заботливого старшего брата. Тень её самой. — Луновзора не придет. Именно об этом мы и спорим, именно это мы оба знаем, — продолжил Потрошитель. — Потому что ты хочешь смотреть объективно, но смотришь субъективно. И для тебя, дракона, которому в трудный час нужна она и никто другой, она — злодей. Потому что она бросила тебя аккурат перед тем, как вся твоя жизнь пошла через жопу. И все, что тебе остаётся — пожалеть себя хотя бы в этом. Возненавидеть её. Превратить свою боль в целительную ярость. Найти виновника. — Но она ничего не знала! — Какая разница, Кин? Какая сранная разница? Она бросила нас, бросила, бросила, БРОСИЛА, ПОТОМУ ЧТО МЫ ПРОСТО СТАЛИ ЕЙ НЕ НУЖНЫ ПОСЛЕ ВСЕГО, ЧТО МЫ СДЕЛАЛИ ДЛЯ НЕЁ! И ВСЕ, ЧТО ТЕПЕРЬ НАМ ОСТАЁТСЯ, ЭТО СМОТРЕТЬ, КАК ПОЛЫХАЕТ ЭТОТ ЕБАННЫЙ ЖЕСТОКИЙ МИР, ПОТОМУ ЧТО МЫ НИКЧЕМНЫЙ НОЛЬ! Кинкажу закрыла лапами уши. И закричала. Да, они ноль. Они никчемно поют и играют на лютне. Они потеряли своего ленивца. Их бросила возлюбленная, в которую они были столько лет влюблены и которая в итоге первая предложила встречаться. Они смотрят в зеркало и видят убогого коротышку с постоянно пустыми глазами. Они настигли Панталы, но их там не приняли — зашвыряли сперва камнями, а потом попытались арестовать и допросить. Они несколько дней скрывались в тенях, пока наконец не настигли берега, откуда было легче всего начать полет назад. Все их друзья погибли, потому что они сбежали в самом начале кровавого безумия, пожравшего Пиррию, ведь они трусы. Когда она затихла, Потрошитель исчез. А она осталась одна, и она хотела отправиться в могилу следом за своим малышом.***
На следующий ведь, ведомая безымянным и очень могущественным чувством, что, как некий паразит, поразило её сознание и захватило тело, Кинкажу отправилась в город — впервые с тех пор, как вернулась. Не важно какой, будь то на территории Земляного королевства или Песчаного, важно выйти в свет, увидеть иную, отличную от собственной, жизнь. Жизнь подвижную, хаотичную, разнообразную, точно стокрылый и трехглавый дракон, подцепивший бешенство. Так Кинкажу оказалась сперва в Ливневом Пределе, что располагался на границе с Радужным королевством, и жили там обыкновенно добродушные крепко сбитые драконы, купающиеся в потянутых тиной реках, впадающих в самое сердце соседнего королевства, и в неглубоких болотцах, которые располагались за лесом. К Кинкажу, как к владелице лютни и априори хранительнице множества поразительных песен, отнеслись с уважением и добротой. Один мальчик даже вызвался показать ей город, и радужная не смогла бы не признать, что Ливневый Предел выглядел как иллюстрация из свитка сказок — маленькие домики из оцилидрованных светлых бревен с красными черепичными крышами и маленькими круглыми оконцами; густая растительность, точно на месте города несколько лет назад ещё стояло болото; безбрежное голубое небо… Но потом она отправилась в Белоречье, город побольше — и увидела то, что мечтала забыть с того момента, как в первый раз покинула Радужное королевство, отправившись в академию Яшмовой горы. Она увидела тьму в ярчайшем, безумнейшем и от того самом реальном её проявлении, и едва она ступила за порог городских ворот, охраняемых лишь одним ленивым анорексиком, который больше смахивал на перекрашенного ледяного, то словно бы очутилась в другом мире. В реальном, не обособленном от войн, смертей и драконьего гнева. Первое, что бросилось Кинкажу в глаза, был нищий, сидевшей у ворот и напевающий тихую военную песню — «Мертвый солдат». Довольно популярную песню из репертуара Кинкажу. Затем она увидела стайку из десяти драконят не меньше трех лет, вероятно, из одного гнезда. Они разрезали широкую пустую улочку, стуча своими мягкими грязными лапками по мостовой, и выглядело это даже мило и умиротворяюще, но что-то в сердце драконихи твердило — все не то, чем кажется. И не теми оказались и лавочки, забитые рыбой и моллюсками из Морского королевствами, мясом и фруктами, привезенными из Радужного королевства. Не теми казались горожане, все куда-то бредущие словно без цели, как те же косяки рыб в океанских течениях. Совсем другими, не такими, как много лет назад, казались даже здания — с осыпавшейся штукатуркой, порезанным когтями деревом. «Не так». Все было не так, и это «не так» бросалось в глаза лишь номинально, дабы исчезнуть, едва Кинкажу поймёт, что к чему. А потом она поняла. Она увидела на некоторых домах копоть, увидела обложенные цветами и грудками грифельные портеры, увидела табличку на баре «Витражи» — «Ветеранам наливаем бесплатно». А на площади она увидела трупы двух молодых драконих, обе были земляными, и только расспросив прохожего, который видел прошедшую пару часов ранее казнь, она узнала, что это были не самки, а самцы, и связывало их с друг другом только одно — они считали иначе. Здесь, в Белоречье, она и встретила Вихря. Столько лет прошло, а он, казалось, ни капельки не изменился — все такой же коренастый, улыбчивый и развязный, как и полагается бывшему песчаному бандиту. Кинкажу знала, что встретит его здесь, так как до неё около недели назад дошли известия, что в Белоречье остановился таинственный незнакомец родом из пустыни, и по всем признакам он напоминал ей Вихря. Конечно, это мог быть не он, но тогда бы Кинкажу просто ушла, ничего не потеряв… только это был он. Их Вихрь. Они остановились в трактире «Белый Лотос», заказали себе по кружке лучшего земляного бренди (хотя у них любой алкоголь весь был говяный) и стали говорить, изредка заливая сухость во рту сладко-горьким пойлом. — Слыхала про бунт в Ледяном королевстве? — Слыхала, конечно, — ответила Кинкажу. — Тогда все так пересрали, что дерьмом до сих пор воняет. Вихрь с трудом сдержал смех и покачал головой. — Как думаешь, — тише заговорил он. — А было б лучше, сменись там руководство иль нет? — Ты пьян, брат, но отвечу по существу: нет, лучше бы не стало. Только хуже. Я слышала, их лидер называл себя Железным Клыком и у него была кувалда, собранная из костей убитых им земляным. И он разбил череп старой драконихе, которая стала возмущаться, какого черта, в общем-то, он и его солдаты забыли в её городе. Так что нет. Не стало бы. Даже наоборот. Вихрь пожал плечами. Затем уже затуманенным, капельку пьяным взглядом черных красивых глаз взглянул на Кинкажу и протянул: — Я об этом с Холодом говорил. Он был так напуган, а я… я ничего не мог сделать. Только убеждать в том, что все будет хорошо, — он огляделся, не слышит ли кто. — Ты видела Холода? — Видела, — и честно призналась: — Он пытался помочь мне. Потому что ты помог ему. — Но? — Но у него не получилось. Мы оба оказались слабы для этого. Они замолчали. Затем в тишине, повисшей между ними полупрозрачной похоронной вуалью, прозвучал тихий вопрос, и произнёс его столь же тихий, дрогнувший от неуверенности и боли голос: — Как Луновзора? — Не знаю, — честно ответил Вихрь и, нахмурившись, допил остатки бренди. Ежевичный, судя по сладкому вкусу и запаху, зрелый, простоял не меньше пяти лет. Вихрь опустил свой стакан, прочистил горло и печально взглянул на Кинкажу. — И знать, признаюсь, не хочу. Сказать, что Кинкажу удивилась — не сказать ничего. Она изогнула бровь, пододвинулась поближе, так что её собственный стакан, фактически полный, чуть не упал с края стола. Она успела подцепить его своим острым когтем и пододвинуть к себе, после чего обхватила обеими лапами. Зерно сомнения рухнуло в её душу и тотчас пустило корни, и от тех корней разило холодным страхом. Пока ещё маленьким, но уже посыпающим кожу под чешуей мурашками. Ей важно было знать, хоть она и обещала себе не вспоминать Луновзору, не думать о ней, а теперь стало необходимо, как дыхание. — Почему? Вихрь отвернулся. Поднес стакан к губам, вспомнил, что уже допил его содержимое, и поставил обратно. Взгляд у него сделался глубоким и задумчивым, вид несчастным. Годы, прошедшие с того светлого послевоенного времени, когда казалось, что впереди драконят ждёт счастливое будущее без смерти и жестокости, разом набросились на него, и Кинкажу увидела перед собой совершенно другого Вихря. Не внешне, внутренне он поменялся сильнее, нежели могло показаться на первый взгляд, и это напугало Кинкажу также, как ожидание ответа. Тот веселый песчаный, лучший друг Холода и тайный воздыхатель Луны, остался в прошлом, теперь в этом теле жил новый дракон. Все ещё оптимистичный, отзывчивый, но другой. Состарившийся. Хлебнувший от жизни. — Мы с ней встречались год назад, — заявил он. — Она выглядела так, будто не рада меня видеть. Будто я ей чужой. — Это было год назад, — напомнила Кинкажу. — Когда умерли Ореола и Цунами. Само собой, те события её раздавили… — Да. А ты сбежала. Он не осуждал её, но дракониха все равно почувствовала стыд. Ведь это справедливое напоминание, справедливый упрек: во всех своих бедах виновата Кинкажу. Не государство, не другие драконы — только Кинкажу, сошедшая с ума от того, что творилось вокруг. «Для тебя, дракона, которому в трудный час нужна она и никто другой, она — злодей. Потому что она бросила тебя аккурат перед тем, как вся твоя жизнь пошла через жопу. И все, что тебе остаётся — пожалеть себя хотя бы в этом. Возненавидеть её. Превратить свою боль в целительную ярость. Найти виновника», припомнила она слова Потрошителя и подавила дрожь и слабую кривую улыбку, которая больше походила на оскал умирающего безумца. Ей захотелось плакать, а ещё — сломать что-нибудь. К примеру, разбить этим стаканом рожу вон тому покрытому с лап до головы шрамами земляному, который так и не снял черной окровавленной накидки и прислонил к столу, точно хвастаясь перед постояльцами, свой грязный топор. Позади палача сидел Потрошитель. Он, также закутанный во все черное, смотрел на неё своими смеющимися серыми глазами и медленно и потягивал пиво. Когда он опустил стакан, его губы шевельнулись, словно что-то насвистывая, и на миг Кинкажу показалось, как этот свист мелодично струится к ней, как ручей, или звучит прямо в голове. Мелодия, красивая, ледяная, ужасающая мелодия. И от этого зрелища, и от этого звука кровь в жилах радужной застыла, и вся она будто обратилась в мраморную статую. А потом, вопреки чарам мертвого Потрошителя, она резко отвернулась обратно к Вихрю. — Вы расстались что ли? — Да. Давай не будем об этом говорить. Вихрь согласно кивнул. Они допили и разошлись. Эта июньская ночь была синее всего, что доводилось Кинкажу видеть раньше. Возможно, она, как художник, видела в этом темном ночном полотне больше, чем в нём было на самом деле, возможно, ночь на самом деле обрела такой необыкновенно-синий, глубокий цвет, который не имело ни одно живое существо в Пиррии и за её пределами. Июнь благоухал цветами, пел совами, приносил в своей ветровой гриве эхо Белоречья — голоса, смех, визг металла, брызги воды, скрип дерева. Июнь был прекрасен. И июнь имел самый теплый и таинственный синий из всех его оттенков. Она вдохнула полной грудью, и её чешуя обрела серебряный с вкраплениями белого цвет, словно вырвавшийся ненадолго лунный свет, заточенный в теле дракона. Кинкажу улыбнулась — сердце её сегодня было спокойным, точно разговор с Вихрем сорвал с неё давно отягощающее жизнь ярмо. Спокойствие, легкая сонливость, эти ощущения напоминали задремавшую до рассвета долину и от того были столь чудесны и редки, ведь всякому известно — никакой охотник не будет спать, пока какая-нибудь мышка чувствует себя в безопасности, скрывшись в ночной темноте. В середине этого ласкового потока даже появилась золотая капелька вдохновения, и Кинкажу держала её, купаясь в её огне, как в огне любви. С балкона пятиэтажного трактира открывался воистину великолепный вид: ещё пара балкончиков, с которых лилось желтое сияние свечей, да череда густых деревьев, уходящих в холодную темную даль. Сотни елей, которые зимой присыпет снегом, кучерявыми зелеными фигурками выстраивались в неровные ряды, что, плотно примыкая к друг другу, единым темно-зеленым строем стремились к огням близлежащего Зоркого. Повернешь голову — и увидишь черную, как чернила, дельту Алмазной реки, которая была видна и со столь большого расстояния по причине того, что левый берег её скатывался в ярко выраженный песчаный мыс. В свою очередь тот мыс, если приглядеться, утыкался в некую неподвижную зеркальную гладь, и лишь те, кто путешествовал вместе с морскими путешественниками, ища самые быстрые потоки, знали, что это море. Дельта утыкалась прямо в море и также в ледяные и мощные течения, которые могли разогнать дракона до скорости стрелы. Ну так, по крайней мере, говорили. Кинкажу села, удобнее устроив хвост, достала лютню и стала петь, и песня, сорвавшаяся с её уст, посвящалась Пиррии. Родной, красивой, для одних как мать, для других как возлюбленная — той, что кормит тебя и поит, любит, неся на своей спине и позволяя засыпать на своей мягкой травянистой чешуе. Не важно, подумала Кинкажу, сколько горя на ней случилось, сколько крови она в себя впитала, ведь не она была причиной всему тому ужасу, что пережили драконы и во время войны, и после неё — когда пришел Мракокрад и когда королевы решили объединиться, дабы улучшить жизнь на континенте (но преследовали, как показала практика, совсем иные цели). Важна сама Пиррия. Её природа. Её города. Её история.Как клинки, режут небо крылья, Уносясь ко льдам сиреневым былью — Морской дракон летит к мечте, Что белою пылью развеялась средь звездных огней…
Когда она закончила, то синь будто застыла, как воск, и Кинкажу оказалась в полной тишине. Не слышно было ни охотящихся птиц, ни драконьего смеха, ни городской суматохи, не угасающей даже в ночное время суток, она не слышала даже собственных мыслей. Осталось только оголенное, ничем не прикрытое чувство, усиленное песней в стократ. И в этой тишине прозвучал голос Потрошителя, и голос через обостренное, обретшее настоящую мощь чувство показался Кинкажу синим, как этот июнь, как чешуя морского дракона из песни, как её собственная душа, синяя, синяя, как сапфир. — Кин. Вздох застрял в её горле. Она не видела его, не слышала цокот его когтей и не ощущала запаха, но знала, что он рядом, что он приближается. Она не поворачивалась к нему. Она пыталась убедить себя, что его здесь нет и никогда не будет, потому что мертвые не встают из могил. Но вот он подошел к ней, и краем глаза она увидела его направленную вперед морду: несвойственное ему серьезное выражение лишь подчёркивало черноту его чешуи и выпячивало серые, спрятанные под челюстью. Серые глаза, напоминающие напоенные жизнью лужи ртути смотрели в летнюю ночь. И в них не было ничего. Одна пустота, точно отражающая неисцелимую рану, непреодолимую бездну, разверзшуюся в сердце Кинкажу. Сколько бы она ни пела, как бы ни признавалась в любви к Пиррии, к себе и ко времени, что ей отведено в этом мире, она была вынуждена чувствовать её, помнить о ней. И видеть во взгляде дракона, который давно умер. — Привет. — Привет. Они немного постояли молча. Затем Потрошитель заговорил: — Луновзора, она… она уже никто. Ты любишь её, ты ценишь проведённое с ней время, и все это выражается в твоем нежелании очернять её образ, — он впервые с сочувствием посмотрел на Кинкажу. — Теперь мы оба разобрались, в чем одна часть проблемы. А другая часть в том, что ты находишься здесь, вдали от дома, где тебе некуда деться. Ты хочешь сменить обстановку, поменять себя, потому что в новом мире нет места старому. Вот только проблема, что есть. Везде и всегда найдется место для Луновзоры, так как Луновзора была для тебя всем. Ты бы встретила с ней старость и умерла. Я не прав? — Прав. Потому что ты — это я. И тебе отлично известно все, о чем я грезила. Но мысли Кинкажу занимала совсем не любовь всей её жизни. Подобно всеобъемлющему свету звезд, путь, который она прошла от Радужного королевства до Земляного, от тьмы до тьмы, вдруг накрыл её разум весь без остатка, и перед ней представала эта долгая дорога — петляющая, напрягающая не опасностями и рисками, которые каждый может встретить на тракте, а необъяснимой тоской, что словно просочилась из души Кинкажу в реальный мир и окрасила её путь. Печальное Белоречье, контрастирующее с пестрым Ливневым Пределом, жар очага, согревающего трактир, и лёд, сковывающий кровь на стынущем к ночи ветру. Её интересовала её свобода, выбор, куда пойти и с кем встретиться, о чем думать, мечтать и жалеть, и наконец — какую песню спеть сегодняшним вечером и завтрашним. Был ли Потрошитель все-таки прав, и свобода одних кончается там, где начинается свобода других, или свобода это исключительное и непоколебимое право каждого, и оно способно тлеть и пылать и за решеткой? Поняв, что в этот раз ему не удастся сыграть на струнах её души, Потрошитель отодвинулся. — Подумай хотя бы о Персике. — Не хочу, — одними губами произнесла она. Хотя бы сегодня она не хотела думать ни о своем трусливом побеге, ни о любимом ленивце, ни о Луновзоре, ни о том, во что превратилась её Родина. Кинкажу хотела петь, жить свободной от цепей, не становиться пленницей прошлого, которое уже никогда не вернётся. «Мы слабы. И в том, что мы убеждены в нашей силе, в нашей стойкости и любви, мы, слабаки, можем противостоять окружающим и самим себе» — так сказал Холод, да? Кинкажу слабая, беспомощная, никчемная дракониха, которая бежала от своей жизни в таинственный край, Панталу, чей сказочный образ разбился во мгновение ока, стоило лишь увидеть его воочию. На Пантале не лучше, нигде не будет лучше. Везде тебя будут преследовать скорбь, страх и боль. Но и в самом их лоне ты можешь почувствовать себя свободным, представив сладость фруктов, играющую на языке, яркое золотое солнце, пробивающееся сквозь тучи и растекающееся по влажной после дождя поляне, запах утра, мягкость шерсти твоего любимца и тепло нежного, как прикосновение лепестка, чувственного поцелуя. Когда-то Кинкажу, как и Вихрь, и Холод, была собой. И собой же осталась, но изменилась. Стала взрослее. Сильнее. И поняла это только сейчас, погрязнув в глубоком, казалось, непроходимом несчастье. Уныние темно-голубым углем покрыло душу и горькими слезами излилось в её свет, из которого, в свою очередь, рождались и вдохновение, и любовь. С этим придется смириться. В том числе и с Потрошителем, что будет возвращаться снова и снова, как старый верный друг и заклятый враг. — Я вообще ничего не хочу. Она села и под удивленным взором Потрошителя продолжила бряцать по стрункам лютни. На сей раз она взялась за песню собственного сочинения, и повествовала она о подвиге принцессы Солнышко, одной из драконят судьбы, той, что поставила точку в двадцатилетней войне. И правдой было все от начала и до конца: её нежелание чувствовать обиду, страх и горе и что либо делать, только петь, ведь в песне можно забыться, утонуть. И если погрузиться на самое дно, то можно в ней найти спасение — темноту, в которой всего того, что случилось, не существует, где «я» растворяется в общем. Но когда она закончила, и Потрошитель пропал, Кинкажу вынырнула, и на неё, как голодный зверь, набросилось все то, чего она боялась, но то, что ей, слабой и жалкой, предстояло пережить. Всю ночь она проплакала, представляя себя на эшафоте и почти чувствуя обжигающий холодный металл гильотины, вонзающийся в шею, представляя, что случится, если кто-то из менее близких друзей узнает о её мерзком секрете… А когда слезы кончились, она заснула, и снилось ей, как она бесконечно бежит за маленьким ленивцем, что так медленно, но так быстро уходит от неё, держа курс на прочертившую голубые небеса радужную дугу. В то же утро они вместе с Вихрем покинули Земляное королевство.