ID работы: 13595930

Июнь мой синий

Джен
PG-13
Завершён
12
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
16 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      «Свобода пахнет рыбой», — так любила говорить Цунами. Всегда, когда десятеро драконят судьбы собирались в её кабинете в академии Яшмовой горы, она говорила, что никто, кроме морских, настоящей свободы не знает, и Карапакс патриотично бил себя в грудь, заявляя: ты абсолютно права, сестрица. Но у Кинкажу было диаметрально противоположение мнение на счет свободы. Свобода — это встречный ветер, раздувающий крылья и играющий на языке фруктовой сладостью. Это не водная пучина, вязкая, густая и бесцветная — это зеленое, голубое, белое, желтое, коричневое и много какое другое, а ещё просторное, бесконечное и воздушное всё. Это больше, чем мир. Это сама жизнь. Ещё одно мнение было у Потрошителя, и он выражался максимально лаконично: свобода — это выбор дракона отбирать ли свободу у других.       Из всех троих был прав последний.       Не так давно Кинкажу снилась череда странных снов, точно она перед тем, как сомкнуть веки, убаюканная чуть прохладной ночной синевой, облизала красно-желтую ядовитую лягушку. В одном сне она уносится прочь из Пиррии, и её сердце поет, истинно свободное от горестей и боли неразделенной любви, в другом — их славный континент покрывает белая огненная смерть, и все живое на поверхности пиррийского дракона умирает. Его покрыла пустошь, и это, думала Кинкажу, проснувшись, хуже, намного хуже, чем разбитое сердце той трусливой драконихи, улетающей от своих проблем. Но сегодня она подумала, что лучше бы все умерло. Лучше бы космический монстр свалился на них с небес и разнес здесь все до основания.       Всё лучше, чем несвобода. Лучше, чем свобода одних, поддерживаемая несвободой других.       Кинкажу подергала струны, по-металлически звонкие — их звук, насыщенный и куда более реальный, чем вся существующая вокруг реальность. Она вдруг вспомнила ещё один сон. В нём Цунами, которая убеждала всех, что свобода пахнет рыбой, вдруг стала воришкой, и они вместе с королевой Ореолой, которая также стала воришкой, пели песню о висельниках. Вернее, пела Ореола, а Цунами играла ей на гитаре. И сейчас Кинкажу пыталась вспомнить, как она звучала, где, когда и какие аккорды соприкасались с какими словами. Это было глупо. Все было глупо.       Гриф лютни с тупым звуком врезался в землю. Кинкажу застыла, сгорбленная и бледная, совсем не похожая на ту цветастую, веселую и добрую дракониху, какой она была ещё каких-то несколько лет назад.       Не жди… не жди…       Кинкажу съежилась, обняла себя теплыми, пусть и тонкими, мятными с оранжевыми перепонками крыльями. На маленьком роге на конце носа блеснула пойманная искра серебряного сияния. В глазах, темных, наполненных слезами, отразилось звездное небо — поразительно прекрасное, сказочное, для сегодняшних времен. Мягкая трава прогибалась под лапами, хвост ворошил её, как шерсть на загривке ленивца, и пахло от неё свежо. Словно в эту длинную темнеющую в ночи траву впитался сам июнь. Этот некогда долгожданный, полный надежд и любви июнь, раньше солнечный, золото-зеленый, пыльный в жару и мокрый от озер и дождей, сейчас был синим, глухим и печальным.       Сегодня был ровно год, как не стало Ореолы и Цунами. Одну убила на гильотине собственная мать, другая — зарезала себя от невыносимого горя. Ровно год… год полной, тотальной несвободы. Ты, конечно, ещё можешь ходить, дышать, смеяться, даже влюбляться можешь. Но свободнее от этого ты себя не почувствуешь. А ещё четыре дня назад, двенадцатого июня, исполнилось три месяца тому дню, когда Луновзора покинула её. И сейчас, наигрывая мотив из сна, Кинкажу думала не сколько о почивших, сколько о той, кто ушла от неё… покинула, когда была так нужна. Но, быть может, так было правильно. Быть может, случилась долгожданная карма.       Всё думали, что Кинкажу покинула Пиррию, как другая Кинкажу из сна: она улетела, уносясь на иных ветрах в иные места, где её бы не преследовали и не убили. Но на самом деле она просто хорошенько спряталась в глубинах Пиррии, где-то на торфяных болотах земляных, как Глин, отстроивший себе домик вдали от дворцовых переворотов и интриг. Она пряталась, страшатся высунуть нос, отказываясь писать и петь то, что так требовалось драконам — песни о надежде и любви к ближнему, о нерушимой дружбе и ещё одной любви — любви между драконами. Она спряталась и погрузилась в апатию. Все произведения того периода источали тоску, ужас, уныние, беспокойство и тревогу. Все они были похожи на отраву, даже пахли отравой, насквозь пропитавшись вонью торфа. Все они были похожи на смерть. Творческую смерть.       И только редкая переписка с Луновзорой наполняла её светом. Перечитывая её письма, Кинкажу чувствовала на губах тепло её поцелуев и ощущала, как в груди оживает нечто энергичное и сильное… Тогда к её чешуе возвращались краски, к крыльям — мощь. Кинкажу думала, что, едва наберется смелости и вернётся в Радужное королевство, найдет Луновзору и прильнет к ней — она сможет снова взмыть в небо. И это произошло. Кинкажу вернулась, обняла Луновзору, сказала, как сильно любит, вернулась к старым друзьям (особенно она радовалась Потрошителю и Карапаксу) и возобновила творчество. Она писала не сколько ради себя, сколько ради тех, кто нуждался в веселых частушках и красивых сказках о благородных паладинах и способных измениться злодеях.       Она сжигала себя ради других. И любила это делать, потому что тогда, когда умерли её любимая королева и хорошая подруга, когда бунт, который мог бы замедлить продвижение несвободы, разогреть кровь в жилах народа, с треском и грохотом был задавлен бездушным государственным механизмом — она сама нуждалась в надежде. И сама же стала ею. Она нашла надежду в себе и полюбила её, полюбила себя… Но теперь Луновзора ушла. Погиб Карапакс. Без вести исчез Глин. И все сломалось. Струны погрустнели, не в силах сыграть что-то по-настоящему веселое и искреннее, голос охрип и спрятался глубоко в горле. Не осталось планов, веры в будущее. Пустота. Абсолютная пустота, в которую хоть бросайся с головой — и не изменится ни мир вокруг, ни ты сам. Как был мертв, так им и останешься. Однако что-то держало. Что же? Мысль о балладе, давным-давно пришедшей также во сне, балладе об эпических битвах и великих героях, разгоняющих тьму блеском своих стальных мечей и огнем сердец. Баллада та — о группе отважных воинов, которым суждено остановить войну между живыми и мертвыми, и она, одна из двух ниточек из прошлого, держала Кинкажу на плаву. Второй был Потрошитель.       Она подняла лютню, прислонила к себе, подергала струны. Ничего. Синий июнь не стал радужным или хотя бы золотым и зеленым. Он не треснул, не сдвинулся с места. И Кинкажу легла, прижимая бесполезную свою деревянную подругу к груди, в которой все замёрзло с того дня, как Луновзора ушла. Замерзать начало и раньше, когда был издан свод новых, каннибальских законов: враги те, кто не даст потомство, враги те, кто не могут летать, враги те, кому, дескать, не нравится их тело, и те, кто не верит в Три Луны. Но после ухода Луновзоры… настал конец. Сердце замёрзло, и в нём замуровало всех погибших и страдающих живых, всех, кого Кинкажу уже никогда не встретит, и тех, кого она больше не захотела бы.       Кинкажу зажмурилась, скукожилась. Её обдувал ветер, и в нем ей чудились голоса. Предсмертный крик Ласта, вопль отчаяния Солнышко, хохот толпы, приговор Коралл, обещания Мракокрада вернуться, наперебой скандированные: «Смерть! Смерть! Смерть! Смерть!». Ей хотелось, чтобы ветер избавил её от мучений и милосердно убил. Синий поток воздуха, вязкий, как мёд, но горький, как талая вода, смешанная с грязью. Синий июнь. Июнь безжалостный, кровожадный. Убивающий медленно и со вкусом, он высасывал из драконов тепло, сосал их кровь, как вампир, и смеялся смехом всех тех живых правителей, кому страдания беспомощных, не способных противостоять им рабов приносили удовольствие.       «Убей меня, прошу, просто убей, я бездарность, я ноль, я ничего не смогу, я ничего не изменю, я ничтожество, я настолько ничтожество, что она бросила меня, я настолько труслива, что все мои друзья мертвы, пока я пряталась в тенях, пожалуйста, умоляю, убей, убей… убей меня…».       — Кин?       Перед ней стоял Холод — весь белый, словно бы сотканный из двух серебряных туманных кругов, что возвышались над звездами и заглушали их сияние. Весь белый, где-то голубой и синий, угловатый и покрытый шипами, похожими на замерзшую воду. Она с трудом открыла глаза, воспаленные и красные из-за слез, и уставилась на него… и на черную фигуру позади него. На Потрошителя. Оба смотрели на неё не так, как положено им смотреть, ведь один принц, а другой вовсе убийца. И все же они смотрели на неё с сочувствием, жалостью. Холод настолько расчувствовался, что стал не похож на себя — облитый ночными тенями, он сел перед ней, хмурясь, и его черные глаза блеснули.       — Вставай, — сказал он. — Кин, вставай. Солнышко тебя уже обыскалась… а уж как Джамбу переживает!..       — Какое им дело есть до меня? — собственный голос прозвучал чуждо.       — Самое прямое, — Холод стиснул её плечо в своих ледяных когтях.       — Они чувствуют за тебя ответственность, ведь вы с Ореолой были почти что сестрами, — заметил Потрошитель. — А теперь встань, пожалуйста. Не пачкай свой красивую чешую.       Кинкажу взглянула на Холода. Тот не был разозлен. Он просто ужасно устал, устал от всего, что происходило в его нынче нестабильной, полной опасностей жизни. Теперь, когда Когти мира стали считаться террористической организацией и каждого её члена без суда и следствия казнили между грубо обтесанным бревном и летящим на шею лезвием, ему было страшно лишний раз нос высунуть из густых лесов в приграничье Небесного и Земляного королевств. Интересно, что он здесь делает? Она хотела задать этот вопрос, но не смогла — решила для начала встать. Тогда Холод положил лапу на её шею, оказался на уровне её глаз и, кажется, тихо, незаметно вздохнул.       — Всё хорошо? — спросил он шепотом, точно боясь услышать отрицательный ответ.       — Хорошо, — соврала Кинкажу. Она всегда врала своему другу, своей опоре, своему товарищу в борьбе с несправедливостью и мерзкой злобой, поселившейся в драконьих сердцах, о себе. Она не хотела, чтобы тот думал о её проблемах, ведь они не его, ведь это может отяготить. Кинкажу сама с этим справится. Или сама с этим умрет.       Потрошитель неодобрительно покачал головой, но ничего не сказал. Он все знал. Всегда знал.       — Что ты здесь делаешь?       — Пою, — и снова ложь. Кинкажу думала, что поет, но ничего не пелось, ничего не игралось. И Холод понятия не имел, как ответить, ведь он понимал, что сейчас она врет. Только он был так встревожен, что слова не поддались, и он только повторил за Потрошителем — пару раз качнул головой.       — Ладно… Как себя чувствуешь?       Кинкажу промолчала. Обняла свою лютню. Убрала задние лапы к животу. Крылья так прижала к спине, что и суставы, и кости застонали, однако крылья все не исчезали под чешуей и не исчезали. Потерянный взгляд уставился куда-то в пустоту, и дыхание сбилось: она подумала о том, в какой глубокой клоаке живет Пиррия, как в ней каждый день что-то горит и взрывается, как королевы, особенно новая радужная королева, обращаются со своими подданными, как весь мир, казалось бы, сошел с ума, и последним оплотом здравомыслия осталась Кинкажу… Или кто-то другой, но не она, ведь она давно начала сходить с ума, как и все остальные.       В горле застрял ком. И она почувствовала почти непреодолимое желание прижаться к другу и рассказать все, что её гложет, все, что тянет на дно. Но она этого не сделала.       — Устало. Просто устало.       Холод положил лапу на свою исхудавшую морду, и Кинкажу вдруг подумала, что его чешуя выглядит не так, как прежде: она все ещё белая, но не блестящая, как снег на солнце, потерявшая гладкость и светоотражающий эффект, точно каждая чешуйка была осколком зеркала. Затем он кивнул, и она увидела кое-что ещё — взгляд, которым смотрят мертвые. Кинкажу вдруг стало плохо, хуже, чем было до этого, и ей захотелось улететь, лишь бы он не видел её стыда, лишь бы не видеть самой этого Холода. Она соврала. И он все равно все понял.       — А ты? — спросила она шепотом.       — Так, будто… — Холод пожал плечами, двинувшимися вверх с трудом, словно те обвесили неподъемными камнями. Он смог изобразить улыбку, убрав лапу с лица. — Будто я засыпаю, когда моргаю, когда ем, когда говорю. Всегда, короче.       Кинкажу положила на его плечо свою грубую от игры когтистую лапку, и то же самое сделал старинный друг.       — Плохой день выдался?       — Да.       Радужная махнула хвостом Потрошителю, и он послушно сел рядом.       — И что же ты здесь забыл?       — Да вот… — Холод сонно уставился перед собой. — Решил посетить старых друзей. А вас, оказывается, никого почти не осталось. Все… либо в тюрьмах, либо убиты. И только я… да не важно. Не буду грузить.       Он не врал. В отличии от Кинкажу — нет. Они замерли, глядя в сапфировый, как чешуя морского дракона, никогда не видавшего солнца, сумрак: на летние густые кроны, издающие тихие и умиротворяющие, а иногда громкие, будоражащие шорохи, на кобальтовые небеса, шалью легшие на далёкий хребет гор, на пастбища ночных, на которых те пасли коров и овец, на верхушки самых высоких деревьев дождевого леса… И нигде они не находили ответы на мучившие их вопросы, нигде в этой поразительной красоте Родины не было написано: «Чтобы выжить, вы должны…». Кинкажу шатало. Пару минут назад, желая себе смерти, она была сломленной, готовой к худшему, ведь хуже того, что испытывало её сердце, быть уже не могло. Но теперь она должна была резко придти в себя, дабы Холод или Потрошитель не стали выводить её на разговор: она должна была как можно скорее отыскать ту почти убитую себя, веселую, добрую, местами саркастичную и едкую в лучших традициях своей королевы («своей» — даже после смерти Ореолы).       Интересно, придет ли все в норму, или Пиррия останется такой навсегда? Застанет ли Кинкажу дни, когда драконы сами смогут выбирать, кем им быть и чем заниматься? Перестанут ли они воевать, искать зло там, где его априори быть не может? Кинкажу хотела задать эти вопросы Холоду, да вовремя вспомнила, что он не всезнающий родитель, не пророк, он — просто он. И он потерян также, как и она.       Она прижала к себе лютню, коснулась губами её грифа и струн. Заметивший это движение Потрошитель похлопал её хвостом по хвосту и сочувственно посмотрел в глаза.       — Когда-нибудь все выправляется. Должно быть, этого ты не увидишь, но это не повод оставлять себя без счастья и не думать о своем собственном будущем, — сказал убийца, и Кинкажу его не послушала. Она не поверила в эти приторно-сладкие обещания о том «собственном будущем». Ведь мир изменился, и будут в нём те же драконы, что и сейчас, или нет, ситуации не изменит. Если землетрясение подняло новую гору, следующее её не уберет. Невозможно искать, оказывается, счастье, если все вокруг несчастны. Ещё труднее думать о счастье, когда ты все ещё думаешь об одном драконе, и все в тебе болезненно сжимается при одной только мысли о ней, при одном упоминании её имени и появлении совсем рядом с тобой. Раньше ты мог сказать себе: все будет хорошо, я справлюсь. Но время прошло, и ты не справился, хорошо не стало.       — Нет.       Кинкажу останется одна. Потому что её сердце занято Луновзорой, которую она знала столько лет и которая ушла, потому что эти годы ничего для неё больше не значили. Потому что она надоела Луновзоре, потому что мешала двигаться вперед, ведь она была не более чем пережитком хорошего прошлого. Конечно, та ничего такого не говорила. Но Кинкажу ведь не тупая, она все понимает. И она понимала, что та ушла, вероятно, не в одинокое будущее — к Вихрю, к примеру, или никому из них незнакомому дракону, который знать не знает о её прошлом запретном романе. У того дракона наверняка мозг на месте, не то что у Кинкажу. И сердце доброе, сильное, смелое и чистое — иными словами, сердце дракона, не хлебавшего дерьма. Он наверняка такой же умный, как Луновзора, такой же серьезный по обыкновению, но если что поможет в трудный час.       — Нельзя переставать верить: первый закон академии Яшмовой горы, помнишь? — улыбнулся Потрошитель. — Идти до конца, не замечая ни того, как косо на тебя смотрят и как желают тебе проиграть, ни того, как тает твоя же решимость и как в тебя перестают верить самые близкие. К слову, если они перестают в тебя верить, бросают, когда нужны — не такие уж они и родные и пусть катятся куда им хочется — скатертью дорожка.       Губы Кинкажу задрожали.       — Ты в них нуждаешься, — продолжил Потрошитель. — А они выбрасывают тебя, потому что отныне не нуждаются в тебе. Ты свое отжил. Ты сыграл свою роль в их истории. И они уходят к другим драконам, которые, по их мнению, лучше тебя, с которыми у них вся жизнь впереди, — он говорил с металлом в голосе, необработанным, грубым, как горная порода, металлом. Потрошитель злился — его изнутри сжирала адская ненависть. Кинкажу стало не по себе от этого голоса. Она отсела было от Потрошителя, сжалась. Он в точности повторял все её мысли на сей счет, самые запретные, неправильные, ведь плохо, неэтично всех грести под одну гребенку из-за одной драконихи — драконихи, о чьей жизни ты ничего больше не знаешь.       — Ничего больше не знаешь. Вообще. Вот, что хуже всего. Ты отдаешь годы своей жизни этой драконихе, ты веришь, что пройдёт и десять лет, и двадцать, и вы продолжите общаться и любить друг друга. Но все твои надежды резко рушатся, — прошептала Кинкажу и прикрыла глаза. — А остальное — это просто твоя злость, просто несправедливое чувство.       — Чувства не бывают несправедливыми.       — Ненависть всегда несправедлива. Любая ненависть. К бывшей. Ко квирам. К тем, кто не делит мир на своих и чужих. К тем, кто желает найти мистическую Панталу.       — Ты что-то сказала? — спросил Холод и повернулся к ней. Кинкажу закрыла рот, сгорбилась. Он посмотрел сперва на неё, потом на Потрошителя. А затем, словно что-то осознав, стыдливо зажмурился, спрятав морду в передних лапах, на которых лунными серпами поблёскивали грязные обломанные когти. Это молчание, от которого сквозило неловкостью и стыдом, тут же прошло — и Холод накрыл Кинкажу своим крылом, а та ответила на его касание тем, что внутреннюю сторону серебристого крыла приласкала своим — с трудом выдерживающим летнюю розово-желтую расцветку. — Прости. Иногда мне очень плохо от самого себя. От того, что я… так невнимателен к тем, кем дорожу.       Сперва Кинкажу хотела спросить, что случилось — и тут её сердце точно застыла в бетоне. Она пронеслась через весь диалог в начало, потом вернулась сюда, как будто привязанная к колесу, и ей стало почти невыносимо больно и страшно, но больше все же больно. Она как-то сама поняла, что имел в виду её друг, а потом она подняла голову и взглянула на Потрошителя.       Но тот вот уже как год кормил червей, и быть его здесь не могло. Он умер, мстя за их королеву, потому что знал, Три Луны, он знал, что Ореола перерезала себе глотку не просто так — она сделала это от горя, вызванного действиями других королев. И Кинкажу говорила с собой все время, что несуществующий Потрошитель повторял её самые страшные, темные мысли. И Холод из всего случившегося только услышал, как его подружка Кин, та милая и добродушная коротышка из академии Яшмовой горы, говорит сама с собой. Он подумал, будто из-за его невнимательности Кинкажу страдает, будто у неё едет крыша…       — Нет… ничего особенного.       Потрошитель погиб. Её дорогой Потрошитель, сделав её ещё немного одинокой. А с ума сходит она уже давно: с тех пор, как оказалась в коме после событий в Мечте или даже раньше — в период своего заточения на острове ночных, пока там её морили голодом и жалили кнутом из воловьей кожи: волов, думала она, они выторговывали у небесных через песчаных, брали немного, и все ради этих кнутов. И били они не в полную силу, дабы не рассечь не только ещё не обретшую феноменальную алмазную прочность чешую, но и нежную кожу, под которой прятались кости, лишь бы не нанести подопытным несовместимых с жизнью увечий. Она сходила с ума. Она говорила с тем, кого давно не было. И сейчас её утешал межнациональный преступник и по совместительству бывший принц Ледяного королевства.       Ох, черт.       Холод будто не услышал её ответа.       — Я недавно разговаривал с Вихрем, — произнёс он спустя время. — Он сказал, что нужно держаться вместе и быть собой. Несмотря ни на что.       «Сложно быть собой, когда вся твоя привычная жизнь рассыпалась, как песок», — подумала Кинкажу и резко сгорбилась, точно ей грудь и спину, место между лопаток, пронзило штыком изо льда. Сложно быть собой, когда все, кого ты любил, либо мертвы, либо бросили тебя.       — Как ты думаешь, мы сильные, Кин?       — Нет, — слова сами сорвались с её языка. — Мы слабы, потому что нас научили тому, что право быть свободным — основное право, а основная истина — каждый дракон свободен в своих действиях, если его свобода предполагает ответственность. А мы все еще не можем смириться, что все, что могло пойти не так, пошло не так. Поэтому мы слабы.       Холод кивнул.       Никто не знал, как продолжить разговор. Эта тишина повисла между ними непроницаемым черным облаком, в тени которого обретали форму и становились смертными самые тяжелые мысли и воспоминания. В подобные моменты, когда можно было подумать вот так, в одиночестве, но в обществе друга, тихо, но с песней, спокойно, да со стремительно развивающейся шизофренией, Кинкажу ощущала себя особенно уязвимой. Словно дотронешься когтем — и все, она разобьется. И в то же время она знала — именно сейчас, рядом с преступником, возможно победить зло внутри себя. Но Кинкажу не знала, каким мечом сразить и Пиррию, и Луновзору (и… Кинкажу задрожала, поморщилась; в груди разверзлась ещё более глубокая пропасть). Такого меча попросту не существовало. Ни против конкретно Луны, ни против сразу троих могущественных противников.       — Я всегда думал, что мы сильные, но… Боюсь, ты права, — сказал Холод. — Мы слабы. И в том, что мы убеждены в нашей силе, в нашей стойкости и любви, мы, слабаки, можем противостоять окружающим и самим себе.       — Перестань читать поэмы ночных, они дурно на тебя влияют, — ляпнула Кинкажу.       И оба, два одиночества, улыбнулись. Они выбрали тишину.

***

      Она возвращалась домой через лес. Там, в нём, заросшем лианами и мхом, по которому, переползая на коричневую усеянную бороздами кору, бродили стаи разноцветных жуков, возле тропинки из протоптанной прошлогодней листвы, стояло дерево. Его ствол изгибался L-образно внизу и шел вверх накренено, и там, где начинался ствол, стояло то ли ещё два ствола поменьше, то ли продолжения одного целого. И уже под этим деревом, со свисающей листвой, сзади закрытой валежником, травой выше головы и обвисшими ветками, была земляная выпуклость, на которой уже выросла первая молодая трава. И камень. Увесистый бело-серый камень.       Там Кинкажу и остановилась, про себя повторяя слова Холода. Она положила лютню, села. В ночи пели светлячки — их зелено-желтые крохотные шарики висели в воздухе, разливая в синей июньской ночи убаюкивающий свет. Она всхлипнула, но тут же стерла грязной лапой горячие слезы и вязкую прозрачную слизь, вытекшую из носа. Она не могла оторвать взгляда от этого холмика, от того, что резко стало её ленивцем Персиком. Вот он был живой, активный. Вот он хворает. Вот он уже совсем не двигается. Вот он жив, но без сознания. И вот он мертв. «Мертв», — думала она, кладя лапу на его грудь, в которой не билось маленькое, как точечка драконьего пульса, сердце. Мёртв, мёртв, мёртв…       Мёртв именно в этом году, когда все рушится, когда все… Все становится неправильным, уродливым, невозможным. Точно первоначальная реальность заменяется другой, выдуманной чьим-то извращенным разумом. И теперь драконов убивают за их предпочтения в постели, Луновзора, с которой, казалось, Кинкажу встретит старость, ушла, на столицу Ледяного королевства идет чокнутый полудурок с кувалдой, а Персик умер.       Невозможно. Неправда.       — Его тело, должно быть, уже сгнило, — прозвучал, словно от сотен невидимых зеркал отражаясь эхом, голос Потрошителя, и бесстыдно ревевшая все это время Кинкажу затихла. Она продолжала плакать, но уже не так громко, останавливаясь, тормозя по инерции идущие слезы. — Мне жаль.       — Тебя нет, — попыталась она говорить ровно, но на последнем слоге все сорвалось — слог удлинился и полетел вниз, как брошенная в пропасть веревка. — Ты часть моего подсознания. Все, что ты есть — это я.       Она хотела себя в этом убедить. Она хотела убедить себя, что одинока, что у неё никого нет, ведь самые близкие либо пропали, либо мертвы, либо до того усталые и испуганные, что их лишний раз лучше не грузить своими тревогами и потерями. Но Кинкажу не хотелось быть одной. Она мечтала, что сейчас появится настоящий Потрошитель, дружески ей улыбнётся, положит крыло на плечо, позволит уткнуться головой в свою грудь и разрыдаться по-настоящему. И она упадёт мордой в землю, вся измажется в грязи и соплях, забьется в конвульсиях, а он будет стоять здесь до самого конца и утешать её. Или… Или вместо него будет другой ночной. Живая, настоящая, любимая Луновзора.       Эта мысль была острее рогов небесных драконов, и Кинкажу ощутила физическую боль, поморщившись, сгорбившись над могилой. Да, именно её здесь не хватало. Самой любимой. Самой нужной. Той, что сказала бы самые правильные слова — или помолчала вместе с ней, ласково обнимая своими мягкими, посыпанными белыми звездами крыльями. Она представила, как падает. Как разбивается в кровавую лепешку. Как укатывается в ад, а может, тихо и одиноко идет, потому что даже демонам на неё все равно. И все обходят её труп сторон и пытаются вспомнить, за что любили эту груду мяса и костей.       — Но она не придет, — услышал он её мысли. — Она не придет даже когда тебя будут пытать, вырывая тебе зубы и выворачивая наизнанку когти. Ты будешь звать её «Луновзора! Луновзора, помоги мне! Луновзора!», только она не придет, — Потрошитель стал подходить, срывая с себя налипшую сеть теней. — Потому что ты ей не нужна. Ты была ей не нужна, и она выкинула тебя, как мусор, посреди этого пекла. И то, что где-то глубоко в своей душе ты ненавидишь её, совершенно нормально. Ты могла бы сейчас полететь к ней, обнять и обо всем рассказать, но ты не можешь — потому что Луна решила все за тебя. И теперь ты думаешь, что одна. Но это не так. Я рядом.       — Ты не рядом. Ты умер. Как и все то, что я так любила, все, что я любила — ты умер также! — внезапно Кинкажу взорвалась, и оглушительное, обугливающее даже воздух пламя с ревом рвануло из неё, когда она стремительно развернулась к нему. — Да, да, черт возьми, я хочу, чтобы Луновзора была здесь, я готова убиться об стену, лишь бы она была здесь, но этого не произойдет, потому что она свободна в своих действиях и своих чувствах, и это не делает её ни плохой драконихой, ни предателем!       Потрошитель на это только улыбнулся.       — Если я плод твоего больного разума, сейчас ты споришь сама с собой. Разве не так?       Она моргнула. Его не оказалось перед ней. Моргнула снова — и вот он опять здесь, перед ней, черная могучая тень того улыбчивого, заботливого старшего брата. Тень её самой.       — Луновзора не придет. Именно об этом мы и спорим, именно это мы оба знаем, — продолжил Потрошитель. — Потому что ты хочешь смотреть объективно, но смотришь субъективно. И для тебя, дракона, которому в трудный час нужна она и никто другой, она — злодей. Потому что она бросила тебя аккурат перед тем, как вся твоя жизнь пошла через жопу. И все, что тебе остаётся — пожалеть себя хотя бы в этом. Возненавидеть её. Превратить свою боль в целительную ярость. Найти виновника.       — Но она ничего не знала!       — Какая разница, Кин? Какая сранная разница? Она бросила нас, бросила, бросила, БРОСИЛА, ПОТОМУ ЧТО МЫ ПРОСТО СТАЛИ ЕЙ НЕ НУЖНЫ ПОСЛЕ ВСЕГО, ЧТО МЫ СДЕЛАЛИ ДЛЯ НЕЁ! И ВСЕ, ЧТО ТЕПЕРЬ НАМ ОСТАЁТСЯ, ЭТО СМОТРЕТЬ, КАК ПОЛЫХАЕТ ЭТОТ ЕБАННЫЙ ЖЕСТОКИЙ МИР, ПОТОМУ ЧТО МЫ НИКЧЕМНЫЙ НОЛЬ!       Кинкажу закрыла лапами уши.       И закричала.       Да, они ноль. Они никчемно поют и играют на лютне. Они потеряли своего ленивца. Их бросила возлюбленная, в которую они были столько лет влюблены и которая в итоге первая предложила встречаться. Они смотрят в зеркало и видят убогого коротышку с постоянно пустыми глазами. Они настигли Панталы, но их там не приняли — зашвыряли сперва камнями, а потом попытались арестовать и допросить. Они несколько дней скрывались в тенях, пока наконец не настигли берега, откуда было легче всего начать полет назад. Все их друзья погибли, потому что они сбежали в самом начале кровавого безумия, пожравшего Пиррию, ведь они трусы.       Когда она затихла, Потрошитель исчез. А она осталась одна, и она хотела отправиться в могилу следом за своим малышом.

***

      На следующий ведь, ведомая безымянным и очень могущественным чувством, что, как некий паразит, поразило её сознание и захватило тело, Кинкажу отправилась в город — впервые с тех пор, как вернулась. Не важно какой, будь то на территории Земляного королевства или Песчаного, важно выйти в свет, увидеть иную, отличную от собственной, жизнь. Жизнь подвижную, хаотичную, разнообразную, точно стокрылый и трехглавый дракон, подцепивший бешенство. Так Кинкажу оказалась сперва в Ливневом Пределе, что располагался на границе с Радужным королевством, и жили там обыкновенно добродушные крепко сбитые драконы, купающиеся в потянутых тиной реках, впадающих в самое сердце соседнего королевства, и в неглубоких болотцах, которые располагались за лесом. К Кинкажу, как к владелице лютни и априори хранительнице множества поразительных песен, отнеслись с уважением и добротой. Один мальчик даже вызвался показать ей город, и радужная не смогла бы не признать, что Ливневый Предел выглядел как иллюстрация из свитка сказок — маленькие домики из оцилидрованных светлых бревен с красными черепичными крышами и маленькими круглыми оконцами; густая растительность, точно на месте города несколько лет назад ещё стояло болото; безбрежное голубое небо…       Но потом она отправилась в Белоречье, город побольше — и увидела то, что мечтала забыть с того момента, как в первый раз покинула Радужное королевство, отправившись в академию Яшмовой горы. Она увидела тьму в ярчайшем, безумнейшем и от того самом реальном её проявлении, и едва она ступила за порог городских ворот, охраняемых лишь одним ленивым анорексиком, который больше смахивал на перекрашенного ледяного, то словно бы очутилась в другом мире. В реальном, не обособленном от войн, смертей и драконьего гнева. Первое, что бросилось Кинкажу в глаза, был нищий, сидевшей у ворот и напевающий тихую военную песню — «Мертвый солдат». Довольно популярную песню из репертуара Кинкажу. Затем она увидела стайку из десяти драконят не меньше трех лет, вероятно, из одного гнезда. Они разрезали широкую пустую улочку, стуча своими мягкими грязными лапками по мостовой, и выглядело это даже мило и умиротворяюще, но что-то в сердце драконихи твердило — все не то, чем кажется.       И не теми оказались и лавочки, забитые рыбой и моллюсками из Морского королевствами, мясом и фруктами, привезенными из Радужного королевства. Не теми казались горожане, все куда-то бредущие словно без цели, как те же косяки рыб в океанских течениях. Совсем другими, не такими, как много лет назад, казались даже здания — с осыпавшейся штукатуркой, порезанным когтями деревом. «Не так». Все было не так, и это «не так» бросалось в глаза лишь номинально, дабы исчезнуть, едва Кинкажу поймёт, что к чему. А потом она поняла. Она увидела на некоторых домах копоть, увидела обложенные цветами и грудками грифельные портеры, увидела табличку на баре «Витражи» — «Ветеранам наливаем бесплатно». А на площади она увидела трупы двух молодых драконих, обе были земляными, и только расспросив прохожего, который видел прошедшую пару часов ранее казнь, она узнала, что это были не самки, а самцы, и связывало их с друг другом только одно — они считали иначе.       Здесь, в Белоречье, она и встретила Вихря. Столько лет прошло, а он, казалось, ни капельки не изменился — все такой же коренастый, улыбчивый и развязный, как и полагается бывшему песчаному бандиту. Кинкажу знала, что встретит его здесь, так как до неё около недели назад дошли известия, что в Белоречье остановился таинственный незнакомец родом из пустыни, и по всем признакам он напоминал ей Вихря. Конечно, это мог быть не он, но тогда бы Кинкажу просто ушла, ничего не потеряв… только это был он. Их Вихрь. Они остановились в трактире «Белый Лотос», заказали себе по кружке лучшего земляного бренди (хотя у них любой алкоголь весь был говяный) и стали говорить, изредка заливая сухость во рту сладко-горьким пойлом.       — Слыхала про бунт в Ледяном королевстве?       — Слыхала, конечно, — ответила Кинкажу. — Тогда все так пересрали, что дерьмом до сих пор воняет.       Вихрь с трудом сдержал смех и покачал головой.       — Как думаешь, — тише заговорил он. — А было б лучше, сменись там руководство иль нет?       — Ты пьян, брат, но отвечу по существу: нет, лучше бы не стало. Только хуже. Я слышала, их лидер называл себя Железным Клыком и у него была кувалда, собранная из костей убитых им земляным. И он разбил череп старой драконихе, которая стала возмущаться, какого черта, в общем-то, он и его солдаты забыли в её городе. Так что нет. Не стало бы. Даже наоборот.       Вихрь пожал плечами. Затем уже затуманенным, капельку пьяным взглядом черных красивых глаз взглянул на Кинкажу и протянул:       — Я об этом с Холодом говорил. Он был так напуган, а я… я ничего не мог сделать. Только убеждать в том, что все будет хорошо, — он огляделся, не слышит ли кто. — Ты видела Холода?       — Видела, — и честно призналась: — Он пытался помочь мне. Потому что ты помог ему.       — Но?       — Но у него не получилось. Мы оба оказались слабы для этого.       Они замолчали. Затем в тишине, повисшей между ними полупрозрачной похоронной вуалью, прозвучал тихий вопрос, и произнёс его столь же тихий, дрогнувший от неуверенности и боли голос:       — Как Луновзора?       — Не знаю, — честно ответил Вихрь и, нахмурившись, допил остатки бренди. Ежевичный, судя по сладкому вкусу и запаху, зрелый, простоял не меньше пяти лет. Вихрь опустил свой стакан, прочистил горло и печально взглянул на Кинкажу. — И знать, признаюсь, не хочу.       Сказать, что Кинкажу удивилась — не сказать ничего. Она изогнула бровь, пододвинулась поближе, так что её собственный стакан, фактически полный, чуть не упал с края стола. Она успела подцепить его своим острым когтем и пододвинуть к себе, после чего обхватила обеими лапами. Зерно сомнения рухнуло в её душу и тотчас пустило корни, и от тех корней разило холодным страхом. Пока ещё маленьким, но уже посыпающим кожу под чешуей мурашками. Ей важно было знать, хоть она и обещала себе не вспоминать Луновзору, не думать о ней, а теперь стало необходимо, как дыхание.       — Почему?       Вихрь отвернулся. Поднес стакан к губам, вспомнил, что уже допил его содержимое, и поставил обратно. Взгляд у него сделался глубоким и задумчивым, вид несчастным. Годы, прошедшие с того светлого послевоенного времени, когда казалось, что впереди драконят ждёт счастливое будущее без смерти и жестокости, разом набросились на него, и Кинкажу увидела перед собой совершенно другого Вихря. Не внешне, внутренне он поменялся сильнее, нежели могло показаться на первый взгляд, и это напугало Кинкажу также, как ожидание ответа. Тот веселый песчаный, лучший друг Холода и тайный воздыхатель Луны, остался в прошлом, теперь в этом теле жил новый дракон. Все ещё оптимистичный, отзывчивый, но другой. Состарившийся. Хлебнувший от жизни.       — Мы с ней встречались год назад, — заявил он. — Она выглядела так, будто не рада меня видеть. Будто я ей чужой.       — Это было год назад, — напомнила Кинкажу. — Когда умерли Ореола и Цунами. Само собой, те события её раздавили…       — Да. А ты сбежала.       Он не осуждал её, но дракониха все равно почувствовала стыд. Ведь это справедливое напоминание, справедливый упрек: во всех своих бедах виновата Кинкажу. Не государство, не другие драконы — только Кинкажу, сошедшая с ума от того, что творилось вокруг. «Для тебя, дракона, которому в трудный час нужна она и никто другой, она — злодей. Потому что она бросила тебя аккурат перед тем, как вся твоя жизнь пошла через жопу. И все, что тебе остаётся — пожалеть себя хотя бы в этом. Возненавидеть её. Превратить свою боль в целительную ярость. Найти виновника», припомнила она слова Потрошителя и подавила дрожь и слабую кривую улыбку, которая больше походила на оскал умирающего безумца. Ей захотелось плакать, а ещё — сломать что-нибудь. К примеру, разбить этим стаканом рожу вон тому покрытому с лап до головы шрамами земляному, который так и не снял черной окровавленной накидки и прислонил к столу, точно хвастаясь перед постояльцами, свой грязный топор.       Позади палача сидел Потрошитель. Он, также закутанный во все черное, смотрел на неё своими смеющимися серыми глазами и медленно и потягивал пиво. Когда он опустил стакан, его губы шевельнулись, словно что-то насвистывая, и на миг Кинкажу показалось, как этот свист мелодично струится к ней, как ручей, или звучит прямо в голове. Мелодия, красивая, ледяная, ужасающая мелодия. И от этого зрелища, и от этого звука кровь в жилах радужной застыла, и вся она будто обратилась в мраморную статую. А потом, вопреки чарам мертвого Потрошителя, она резко отвернулась обратно к Вихрю.       — Вы расстались что ли?       — Да. Давай не будем об этом говорить.       Вихрь согласно кивнул. Они допили и разошлись.       Эта июньская ночь была синее всего, что доводилось Кинкажу видеть раньше. Возможно, она, как художник, видела в этом темном ночном полотне больше, чем в нём было на самом деле, возможно, ночь на самом деле обрела такой необыкновенно-синий, глубокий цвет, который не имело ни одно живое существо в Пиррии и за её пределами. Июнь благоухал цветами, пел совами, приносил в своей ветровой гриве эхо Белоречья — голоса, смех, визг металла, брызги воды, скрип дерева. Июнь был прекрасен. И июнь имел самый теплый и таинственный синий из всех его оттенков.       Она вдохнула полной грудью, и её чешуя обрела серебряный с вкраплениями белого цвет, словно вырвавшийся ненадолго лунный свет, заточенный в теле дракона. Кинкажу улыбнулась — сердце её сегодня было спокойным, точно разговор с Вихрем сорвал с неё давно отягощающее жизнь ярмо. Спокойствие, легкая сонливость, эти ощущения напоминали задремавшую до рассвета долину и от того были столь чудесны и редки, ведь всякому известно — никакой охотник не будет спать, пока какая-нибудь мышка чувствует себя в безопасности, скрывшись в ночной темноте. В середине этого ласкового потока даже появилась золотая капелька вдохновения, и Кинкажу держала её, купаясь в её огне, как в огне любви.       С балкона пятиэтажного трактира открывался воистину великолепный вид: ещё пара балкончиков, с которых лилось желтое сияние свечей, да череда густых деревьев, уходящих в холодную темную даль. Сотни елей, которые зимой присыпет снегом, кучерявыми зелеными фигурками выстраивались в неровные ряды, что, плотно примыкая к друг другу, единым темно-зеленым строем стремились к огням близлежащего Зоркого. Повернешь голову — и увидишь черную, как чернила, дельту Алмазной реки, которая была видна и со столь большого расстояния по причине того, что левый берег её скатывался в ярко выраженный песчаный мыс. В свою очередь тот мыс, если приглядеться, утыкался в некую неподвижную зеркальную гладь, и лишь те, кто путешествовал вместе с морскими путешественниками, ища самые быстрые потоки, знали, что это море. Дельта утыкалась прямо в море и также в ледяные и мощные течения, которые могли разогнать дракона до скорости стрелы. Ну так, по крайней мере, говорили.       Кинкажу села, удобнее устроив хвост, достала лютню и стала петь, и песня, сорвавшаяся с её уст, посвящалась Пиррии. Родной, красивой, для одних как мать, для других как возлюбленная — той, что кормит тебя и поит, любит, неся на своей спине и позволяя засыпать на своей мягкой травянистой чешуе. Не важно, подумала Кинкажу, сколько горя на ней случилось, сколько крови она в себя впитала, ведь не она была причиной всему тому ужасу, что пережили драконы и во время войны, и после неё — когда пришел Мракокрад и когда королевы решили объединиться, дабы улучшить жизнь на континенте (но преследовали, как показала практика, совсем иные цели). Важна сама Пиррия. Её природа. Её города. Её история.

Как клинки, режут небо крылья, Уносясь ко льдам сиреневым былью — Морской дракон летит к мечте, Что белою пылью развеялась средь звездных огней…

      Когда она закончила, то синь будто застыла, как воск, и Кинкажу оказалась в полной тишине. Не слышно было ни охотящихся птиц, ни драконьего смеха, ни городской суматохи, не угасающей даже в ночное время суток, она не слышала даже собственных мыслей. Осталось только оголенное, ничем не прикрытое чувство, усиленное песней в стократ. И в этой тишине прозвучал голос Потрошителя, и голос через обостренное, обретшее настоящую мощь чувство показался Кинкажу синим, как этот июнь, как чешуя морского дракона из песни, как её собственная душа, синяя, синяя, как сапфир.       — Кин.       Вздох застрял в её горле. Она не видела его, не слышала цокот его когтей и не ощущала запаха, но знала, что он рядом, что он приближается. Она не поворачивалась к нему. Она пыталась убедить себя, что его здесь нет и никогда не будет, потому что мертвые не встают из могил. Но вот он подошел к ней, и краем глаза она увидела его направленную вперед морду: несвойственное ему серьезное выражение лишь подчёркивало черноту его чешуи и выпячивало серые, спрятанные под челюстью. Серые глаза, напоминающие напоенные жизнью лужи ртути смотрели в летнюю ночь. И в них не было ничего. Одна пустота, точно отражающая неисцелимую рану, непреодолимую бездну, разверзшуюся в сердце Кинкажу. Сколько бы она ни пела, как бы ни признавалась в любви к Пиррии, к себе и ко времени, что ей отведено в этом мире, она была вынуждена чувствовать её, помнить о ней.       И видеть во взгляде дракона, который давно умер.       — Привет.       — Привет.       Они немного постояли молча. Затем Потрошитель заговорил:       — Луновзора, она… она уже никто. Ты любишь её, ты ценишь проведённое с ней время, и все это выражается в твоем нежелании очернять её образ, — он впервые с сочувствием посмотрел на Кинкажу. — Теперь мы оба разобрались, в чем одна часть проблемы. А другая часть в том, что ты находишься здесь, вдали от дома, где тебе некуда деться. Ты хочешь сменить обстановку, поменять себя, потому что в новом мире нет места старому. Вот только проблема, что есть. Везде и всегда найдется место для Луновзоры, так как Луновзора была для тебя всем. Ты бы встретила с ней старость и умерла. Я не прав?       — Прав. Потому что ты — это я. И тебе отлично известно все, о чем я грезила.       Но мысли Кинкажу занимала совсем не любовь всей её жизни. Подобно всеобъемлющему свету звезд, путь, который она прошла от Радужного королевства до Земляного, от тьмы до тьмы, вдруг накрыл её разум весь без остатка, и перед ней представала эта долгая дорога — петляющая, напрягающая не опасностями и рисками, которые каждый может встретить на тракте, а необъяснимой тоской, что словно просочилась из души Кинкажу в реальный мир и окрасила её путь. Печальное Белоречье, контрастирующее с пестрым Ливневым Пределом, жар очага, согревающего трактир, и лёд, сковывающий кровь на стынущем к ночи ветру. Её интересовала её свобода, выбор, куда пойти и с кем встретиться, о чем думать, мечтать и жалеть, и наконец — какую песню спеть сегодняшним вечером и завтрашним.       Был ли Потрошитель все-таки прав, и свобода одних кончается там, где начинается свобода других, или свобода это исключительное и непоколебимое право каждого, и оно способно тлеть и пылать и за решеткой?       Поняв, что в этот раз ему не удастся сыграть на струнах её души, Потрошитель отодвинулся.       — Подумай хотя бы о Персике.       — Не хочу, — одними губами произнесла она.       Хотя бы сегодня она не хотела думать ни о своем трусливом побеге, ни о любимом ленивце, ни о Луновзоре, ни о том, во что превратилась её Родина. Кинкажу хотела петь, жить свободной от цепей, не становиться пленницей прошлого, которое уже никогда не вернётся. «Мы слабы. И в том, что мы убеждены в нашей силе, в нашей стойкости и любви, мы, слабаки, можем противостоять окружающим и самим себе» — так сказал Холод, да? Кинкажу слабая, беспомощная, никчемная дракониха, которая бежала от своей жизни в таинственный край, Панталу, чей сказочный образ разбился во мгновение ока, стоило лишь увидеть его воочию. На Пантале не лучше, нигде не будет лучше. Везде тебя будут преследовать скорбь, страх и боль. Но и в самом их лоне ты можешь почувствовать себя свободным, представив сладость фруктов, играющую на языке, яркое золотое солнце, пробивающееся сквозь тучи и растекающееся по влажной после дождя поляне, запах утра, мягкость шерсти твоего любимца и тепло нежного, как прикосновение лепестка, чувственного поцелуя.       Когда-то Кинкажу, как и Вихрь, и Холод, была собой. И собой же осталась, но изменилась. Стала взрослее. Сильнее. И поняла это только сейчас, погрязнув в глубоком, казалось, непроходимом несчастье. Уныние темно-голубым углем покрыло душу и горькими слезами излилось в её свет, из которого, в свою очередь, рождались и вдохновение, и любовь. С этим придется смириться. В том числе и с Потрошителем, что будет возвращаться снова и снова, как старый верный друг и заклятый враг.       — Я вообще ничего не хочу.       Она села и под удивленным взором Потрошителя продолжила бряцать по стрункам лютни. На сей раз она взялась за песню собственного сочинения, и повествовала она о подвиге принцессы Солнышко, одной из драконят судьбы, той, что поставила точку в двадцатилетней войне. И правдой было все от начала и до конца: её нежелание чувствовать обиду, страх и горе и что либо делать, только петь, ведь в песне можно забыться, утонуть. И если погрузиться на самое дно, то можно в ней найти спасение — темноту, в которой всего того, что случилось, не существует, где «я» растворяется в общем. Но когда она закончила, и Потрошитель пропал, Кинкажу вынырнула, и на неё, как голодный зверь, набросилось все то, чего она боялась, но то, что ей, слабой и жалкой, предстояло пережить. Всю ночь она проплакала, представляя себя на эшафоте и почти чувствуя обжигающий холодный металл гильотины, вонзающийся в шею, представляя, что случится, если кто-то из менее близких друзей узнает о её мерзком секрете… А когда слезы кончились, она заснула, и снилось ей, как она бесконечно бежит за маленьким ленивцем, что так медленно, но так быстро уходит от неё, держа курс на прочертившую голубые небеса радужную дугу.       В то же утро они вместе с Вихрем покинули Земляное королевство.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.