…
Воспоминания снова одолевают ее, переносят во времени и дают забыть о настоящем. Вспоминается шестнадцатилетие. Почему-то, этот год она помнила лучше всего. И, почему-то, именно он всегда первым всплывал в памяти, когда кто-то вскользь упоминал школьные года, ассоциируясь только с одним. С нанесением темной метки. Не себе — другу. Практически члену семьи, который доверил ей свою судьбу, отдал в теплые и заботливые руки, сохраняя надежду, что Пэнси сможет позаботиться о ней. Временами этот момент снился ей в кошмарах. Он пробирался ей в голову, во сны и Паркинсон выучила его наизусть, хоть и мечтала избавиться от него. Мечтала навсегда забыть, скрыть за задворками сознания и никогда, хоть и мысленно, туда не возвращаться, но её мозг сам вытаскивал все наружу, постоянно напоминая-напоминая-напоминая о произошедшем. Первой вещью, что она помнила, была кровь. Много крови. Она была повсюду. Казалось, каждый уголок дома, каждая комната были залиты этой темно-красной вязкой жидкостью, от которой так сильно хотелось отмыться, но она пробралась даже в глаза, затуманивая их, наполняя кипящей кровью и окрашивая окружение в красный цвет. От этого уже нельзя было просто отмыться. Все выглядело так, будто тут безжалостно убили нескольких человек, а потом избавились от них, расчленили прямо здесь, развесили их внутренности, с которых капала кровь, по потолку, совершенно не жалея чистые полы и психику жильцов этого дома. Второе, что вспоминалось ей сразу после крови, было обессиленное, почти лишенное какого-то разума, тело Драко в ее руках и возвышающаяся над ним фигура Волдеморта, который вставлял ему под кожу древко палочки, вырисовывая череп. Пока только череп. Оставалась змея. Струя темной магии, выходящая из его палочки, смешивалась с вишневой кровью, заменяя ее на чистое и ничем не опороченное зло, которое теперь должно было течь по почерневшим венам. И оно текло, разливалось противной прохладой где-то внутри и планировало забраться еще глубже, на корню обрубить все жалящие, неугодные мысли. Третьим были крики. Невыносимые, дикие и отчаянные крики из уже сорвавшегося горла, которые не прекращались ни на секунду. Наоборот, они становились только громче и вместе с ними громче становился безумный смех Темного Лорда. — Ну-у же, Драко, прими ее! — с каждым новым словом он вводил поток проклятия все глубже, распространяя его по всему телу. — Какие надежды на тебя возлагал отец! Его красные змеиные глаза, которые становились только насыщеннее из-за крови, и то, как он рассматривал ее, как собственнически гулял взглядом по телу, проходясь снизу вверх и останавливаясь на мокром от слез девичьем лице, что уже вселяло страх, тоже вспоминались ей. Также были белокурые, почти платиновые, но запятнанные грязью, волосы Драко и переполненные кровью уже не белые бинты на его спине. Они были самыми светлыми вещами во всем зале и Малфой казался настоящим ангелом. Ангелом, которому медленно отрезают крылья — его единственную надежду на спасение, и без его воли приделывают красные рога, делая из него подобие дьявола. Вот кем он был. Подобием дьявола. Мотыльком, крылья которого пережали пальцем, чтобы посмотреть, как он будет мучаться. Но самой запоминающейся была боль. Та боль, которую ты не пожелаешь даже самому ненавистному врагу. Она проникала ей под кожу от долгого соприкосновения с Драко и Пэнси ощущала все то, что сейчас ощущал он, только в миллионы раз слабее, в тысячи раз меньше, но даже этого хватило, чтобы почувствовать себя полностью пустой. Опустошенной. Лишенной всех эмоций. Это действовало на нее как поцелуй дементора, который она даже никогда не чувствовала, но была уверена — это он. Потом Пэнси начала кричать вместе с Драко — от простой безысходности, но даже этого не хватило, чтобы заглушить отбивающий в ушных перепонках смех. Внутри не осталось абсолютно ничего, кроме бушующей боли и надежды на то, что Пэнси все-таки сможет спасти его судьбу, но и она увядала с каждой последующей секундой, с каждым новым вскриком. Не осталось ничего даже снаружи. Лишь красные разводы на светлых обоях, застывшие лица его родителей, которые все это время молча наблюдали за мучениями своего сына, и гробовая тишина, когда Волдеморт отпустил его. Гробовая тишина, прерываемая, горькими всхлипами, кровью, со звоном капающей на белый кафель, и тихим голосом, в котором Пэнси не узнавала себя. — Все будет хорошо, слышишь? — слова постепенно прекращались в бессвязный шепот. — Я рядом, я тут……
После этого она тоже получила метку. Черная, как смоль, она отравляла ее тело, заполучала абсолютную власть над ним и над ее мыслями. Делала ее жестче и безжалостнее. Пэнси знала, что через это уже прошли сотни волшебников, и, скорее всего, пройдет еще больше, но когда это не касается тебя, кажется, что такие муки лишь выдумка и все будет куда проще, но это было не так. Нельзя было словами передать ту агонию, которая все еще оставалась где-то внутри. Ее нельзя было передать даже через магию, ведь никто бы не выдержал такого резкого напора боли и отчаяния, что испытала в тот момент она. И, если Драко нашел свое утешение в вечных шрамах на руках, в заброшенных туалетах школы и в душевных разговорах с плаксой Миртл, то для Паркинсон утешением стали объятия одной гриффиндорки. Они познакомились… Нет, вернее будет сказать, она познакомилась с Грейнджер только по воле Темного Лорда. Пэнси знала свою роль в этой игре давно. Кажется, даже пророчества твердили ей о том, что она станет разменной монетой, вещью, которая принесет пожирателям пользу и унесет за собой в могилу одну невинную ни в чем девушку. Она знала, но все равно сделала все по своему. Или за нее это сделали чувства. Ее даже не спрашивали. Просто поставили перед фактом, что ее задача на шестой курс — заполучить грязнокровку любой ценой и любыми методами, завербовать ее и не дать участвовать в войне за сторону Ордена. Сделать все, только чтобы умнейшая ведьма столетия стала их. Их игрушкой, рабыней, прислугой или личным клоуном, который будет развлекать по одному лишь щелчку пальцев. Их шлюхой, что раздвинет ноги сразу же, как только войдет в зал. И Паркинсон вступила в эту неравную игру, из которой нельзя было даже извлечь выгоду. Стала той, кому было суждено нести этот крест за собой, стыдясь или наоборот выставляя его на показ, как иногда это делала Беллатриса, мол: «Смотрите, это я приструнила выскочку». Стала той, кто заполучила ее доверие, но все равно проиграла. Первые звоночки она стала замечать, когда вся ее внимательность на уроках вдруг улетучилась, а мысли начали крутиться вокруг кудрявых каштановых пряжей, губ, которые она покрывала глянцевым блеском, и тех глаз, в которых Пэнси вечно терялась. Вокруг тех деталей, которые она раньше не замечала, делая из Гермионы некий объект для достижения цели. Пэнси никогда не была ценительницей чего-то прекрасного. Ее не вдохновляли сонаты и композиции, сыгранные на пианино, не восхищали красивые и хорошо выстриженные кусты роз, высоченные башни замков не удивляли своей архитектурой, а картины, за которыми охотилась ее мама, вызывали внутри лишь желание сжечь их, разорвать на атомы и забыть об их существовании. Не была, но становилась рядом с ней. Превращалась в милую и немного стереотипную пуффендуйку, отбрасывала назад свою змеиную личность и просто радовалась одним лишь разговорам с ней. Рядом с ней можно было поверить в существовании любви, хоть она и считала, что это существует только в детских сказках, а в реальной жизни это не любовь, а обыкновенная симпатия и взаимоуважение. Теперь для нее любовь была неописуема, как бы глупо это не звучало. Она скрывалась в маггловских кофейнях, в боли, которую ты можешь испытать после предательства, в желаниях и в их осуществлении, в разновидностях танцев, в нахождении компромиссов, в магии, в излюбленных полетах Блейза на метле, в алкоголе, в терпении, когда устаешь от своего партнера, и в счастье, которое появляется вместе с улыбкой на чужом лице. Любовь была всем и одновременно ничем, ведь она могла обрушиться за долю секунды. А еще в ней абсолютно не было смысла. Он есть во всем, но не в скрытых от остальных отношениях, когда тебе приходится лишь изредка поглядывать на нее через толпу класса, а ей — ловить эти взгляды, которые должны были передавать весь несуществующий смысл их любви. У нее внутри начал строиться целый новый мир, прямо рядом с сердцем, который с каждой новой встречей становился все сильнее, крепче и все быстрее отстраивал целые небоскребы, укрепляя их фундамент. Так же, как и они постепенно укрепляли свои отношения. Все началось также, как и у всех пар, которых разделяла взаимная ненависть из-за разных факультетов. Дергание кудряшек на уроках, насмешки друг над другом в Большом зале и передразнивания при случайных встречах в коридоре. Такие злые друг с другом на людях, будто собаки, готовые поцапаться в тот же миг, словно лев и змея, которые выжидают время, чтобы напасть друг на друга, но за закрытыми дверьми… Спустя время Пэнси невольно начала перенимать ее привычки. По инерции облизывала кончик пера, когда домашнее задание решалось слишком долго, постоянно цокала после каждого неугодного слова и касалась своих волос, пытаясь себя успокоить, когда становилось плохо. Потом она стала машинально выискивать кудрявую макушку среди толпы в коридорах и расстраивалась, когда снова видела ее счастливую в окружении Уизли, о котором она плакалась ей прошлой ночью. А затем… Затем влюбилась и все пошло не по плану. В голове стала чаще проскакивать мысль о том, какая красивая на Грейнджер сегодня юбка, а еще чаще — что ей просто необходимо стянуть с нее эту юбку прямо в кабинете, и плевать она хотела на профессора и однокурсников. Но эти мысли… Они были неправильными. Непривычными. Не такими, какими они должны были быть. Она должна была ненавидить ее, как ненавидела всегда, должна была распускать о ней лживые слухи, но она не делала этого, не хотела делать. Пэнси понимала, что ее игры зашли уж слишком далеко, но теперь было поздно что-то менять. Грейнджер поменяла ее предрассудки за какие-то жалкие десять месяцев. Грейнджер бесповоротно влюбила ее в себя, а она повелась на это, хоть все и должно было быть с точностью да наоборот. Это было так банально и по-детски, что казалось, будто она снова очутилась на третьем курсе, где каждый в первый раз влюбился, чтобы потом почувствовать себя отвергнутым и получить с этого какой-то новый опыт. Только в ее случае все было намного-намного труднее, а опыт, полученный с этого, был неоценим. Лучше бы она снова перетерпела отказ и несколько бессонных ночей со слезами, мокрой подушкой и украденным из школьной кухни мороженым, чем каждый раз ловить себя на мысли, что ее любовь должна умереть из-за ее же рук. Впервые они поцеловались… Нет, опять не так. Впервые Паркинсон поцеловала Гермиону, когда заметила, что ненавистное имя ее рыжего парня слишком сильно и непривычно для нее начало резать слух. Слышать о том, как он мучительно медленно ломает ее жизнь на мелкие осколки, которыми она теперь ранила всех остальных, было невыносимо, но полностью добивало ее то, что Гермиона закрывала на это глаза, оправдывая и прощая ему все его выходки. Это был секундный порыв, который, кажется, перевернул весь мир с ног на голову, вынудил замолчать целый Хогвартс и оставить эту тишину для таких тихих всхлипов Грейнджер, которые звучали эхом, отбиваясь от пустых стен. Это был некий способ заставить ее прекратить думать о нем, но он перерос в огромную ошибку, длиною в целый год. Это была ее личная капитуляция. — Пэнс… О. Боже. Слегка дотронувшись до кудрявых волос, Пэнси прижала Гермиону ближе, увлекая в поцелуй. Он был совершенно недолгий, если учесть, что перед этим они смотрели целую минуту друг другу в глаза, и в нем уж точно не было ни какой страсти, но именно он смог описать все те чувства, которые таились внутри. Тепло и уют. Прямо как дома, когда мама запекает утку, отец возится со столовыми приборами, а ты с нетерпением ждешь, когда же вся семья соберется за одним столом, но Пэнси не смогла познать это семейное счастье, зная о нем только из подслушанных рассказов ребят с младших курсов. Ей просто всегда казалось, что поцелуи с Грейнджер должны чувствоваться, как что-то родное. Как свежее и теплое молоко, которое она выпила с утра, или как ликерные конфеты, которыми пахли ее духи. Ее хотелось целовать до опухших губ. Гермиона не отталкивала ее, не сопротивлялась, но слезы из уголков глаз не прекращаясь лились, даже когда Пэнси собирала их своими большими пальцами, растирая дорожки горьких слез, своими еле касающимися кожи поцелуями, нашептывая какой-то бред ей на ухо. Что-то про обещания, смешанное с глупыми признаниями. Прямо как в сказках, только здесь главными героями были две сломленные девушки, которые так сильно желали прочувствовать любовь, что забылись друг в друге. Здесь не было рыцарей на белых конях, длинных кос и бесконечной дружбы. Здесь было лишь двухстороннее предательство. Все, что они оберегали все это время, могло исчезнуть в наступающей им на ноги войне, где они боролись по разные стороны баррикад, поэтому им нечего было терять. Нечего, кроме их самих и этих, хоть и коротких, но ценных минут поцелуев. Это повторилось несчетное количество раз, но в каждый из них они желали больше. Больше чувств, больше эмоций, больше движений, больше, больше, больше… Но было мало. Ничтожно мало. Они перепробовали каждый леденец в Сладком королевстве, вкус которых смешивался на языке при поцелуях. Они закрывались в уборной для девочек на шестом этаже, где ужасно скрипели двери кабинок, к которым Пэнси прижимала горячее тело Гермионы, оставляя на нем налитые кровью засосы. Они прятались в давно заброшенных и пустых кабинетах, которые всегда будто специально появлялись перед ними, фривольно зазывая войти внутрь и наполнить класс стонами. Они предавались любви и отдавались моментам. Отдавались друг другу. Каждый вздох и каждое прикосновение пальцев к мягкой кожи они посвящали друг другу, полностью и всецело погружаясь в момент. Хотелось кричать о том, что она ощущала, но еще сильнее хотелось сделать это чем-то сокровенным, чем-то, что будет принадлежать только им. — Пэнси, я люблю тебя. Люблю, — первое вслух произнесенное на выдохе признание, которое эхом пронеслось по комнате и застряло стрелой где-то в районе сердца.…
Гермиона впервые посмотрела на нее этим укоризненным взглядом, когда Пэнси показала ей свою метку, стоя в их излюбленном заброшенном кабинете, перед нападением Пожирателей на школу. Взглядом, где она смогла разглядеть жалость и осознание того, что всему пришел конец. Ее палец аккуратно выводил длинную змею, выходящую из открытой челюсти черепа, так, будто она соединяла родинки на ее руках — невинно и без всякой злости, и через это касание она практически могла услышать ее мысли, которые крутились только вокруг одного. — Что теперь будет…? — не озвученное «с нами» застыло на мерцающих губах. Вопрос был риторический. Им всегда было известно, что из этого не выльется ничего хорошего, сколько времени они бы не притворялись. Это лежало на поверхности, но они старательно решили не замечать того, что все было обречено на провал с самого начала. В других реалиях Грейнджер бы не стала объектом травли только из-за своей крови, Пэнси бы не пришлось терпеть каждый допрос Волдеморта, а их отношениям дали бы шанс, но сейчас приходилось довольствоваться тем, что есть. — Ты ведь уже знала, да? По крайней мере, догадывалась. — Это ничего не меняет, Паркинсон, — убеждала она, практически убаюкивая девушку в своих объятиях. «Паркинсон» — отскочило от ушных перепонок, небрежно разбивая сердце на мелкие осколки. Ничего не меняет… Было так удивительно, что, исходя из ситуации, обращение Гермионы к ней всегда менялось. Ее кроткое «Пэнс», которое начало проскакивать между словами еще с момента их первого поцелуя, так прижилось, что прошлое «Паркинсон» теперь казалось грубым. — Не отталкивай меня, — подняв взгляд, столкнувшись с карими глазами, где скакали солнечные зайчики, говорила Пэнси. Ей всегда было легко говорить о своих чувствах или отношению к чему-либо. Всегда, но не под прицелом этого взгляда. — Если я уже давно все знаю, то почему ты думаешь, что могу оттолкнуть тебя? — Гермиона обезоружила ее одним лишь вопросом. Та стрела, засаженная ей в сердце еще при первом признании, теперь пробиралась глубже, доставляя приятную боль. Гермиона делала из нее мазохистку. — Я не хочу тебя терять, — шепнула Пэнси, прикоснувшись к кудрявым волосам, вдыхая их запах — легкий и фруктовый. — Не хочу, понимаешь? Не хочу терять тебя. — Я не могу тебя потерять. Не могу. Все было таким нелепым, сделанным из киношных декораций, ненастоящим и глупым, но это «все» становилось похожим на реальность, стоило только подумать о Гермионе. Все было окружено войной и гнетущей атмосферой, но это «все» исчезало, как только ее губы ложились на губы Пэнси. Ей до невозможности нужны были душевные разговоры с ней и поддержка, но сильнее она нуждалась в том, чтобы забыться в чем-то таком простом и нелепом, почувствовать себя значимой и нужной, почувствовать себя любимой, и забыть о проблемах. Она могла сделать это миллионы раз, трещинки на ее губах могли отпечататься на чужом лице, а запах выпечки и корицы мог надолго остаться в легких, но, даже тогда этого было бы недостаточно. Грейнджер была как сигареты. Попробовав один раз, начинает вырабатываться зависимость, избавляться от которой тяжело, ведь в мыслях всегда будет заветная затяжка. А она была заядлым курильщиком. Тем, кто был готов отдать буквально все, лишь бы почувствовать приятное жжение в горле и окутать себя густым дымом. Лишь бы ощутить движения ее нежных рук по своему телу, снова вдохнуть этот аромат, который сводил Пэнси с ума, и увидеть, как предательские чертики скачут в ее глазах. Она была наркотиком, а Пэнси отдавала частичку своей души за каждую дозу. Каждый раз, когда Паркинсон прикасалась к ее губам, слизывала сладкий мед с них, она понимала, что не сможет остановиться. У нее выработалась самая настоящая привычка. Ежедневно видеть Гермиону, слышать ее милый голос, ощущать нежную прелесть ее ласки — стало для нее больше, чем просто необходимостью. Это стало ее запретным наркотиком. — Скажи мне прекратить… — вытаскивая заправленную в юбку блузку, залезая под нее, сжимая рукой грудь, умоляла Пэнси. Это было неправильно. Это было таким чертовски неправильным, что им стоило бы пожалеть о своих действиях, о словах, которые сдавленным стоном вырываются из горла, но Пэнси не чувствует внутри себя этого сожаления. Это было неправильным, нарушающим все нормы морали, но ей это нравилось. Ей сносило крышу полностью. Гермиона пахла, как амортенция, чувствовалась на языке, как афродизиак, который она была готова принимать постоянно, только усиливая дозу. Сейчас у нее был самый настоящий передоз. — Нет, не останавливайся, Пэнс… И опять она превратилась в Пэнс. В такие моменты для нее хотелось засеять целое поле рыжими лилиями, которые она так любила, и подарить их ей, вплести бутоны в каждую кудрявую прядку, а потом бережно снимать их перед сном, расчесывая непослушные волосы. О ней хотелось заботиться, даже когда голову туманила страсть, а вид голого тела, на котором оставались следы в виде поцелуев от огненно-красной помады, только подкидывал дров в этот пылающий огонь. О ней нужно было заботиться, чтобы она не забывала о своей собственной ценности. И Пэнси заботилась. Вкладывала свою заботу в медленные движения, в постоянные вопросы о самочувствии и о том, как ей стоит двигаться, в вечные поцелуи, теряя в этом всю себя. Гермиона была сама по себе целой фантазией, глядя на которую начинаешь невольно задумываться, что все происходящее вокруг — нереальность и выдумка ее изголодавшегося по теплу мозга, но могла ли фантазия быть такой непредсказуемой и от того желанной? Могла ли откровенная мысль в голове так естественно устраиваться в ее руках, будто они и были созданы для этого? Нет, так могла только она. Как робот не может написать шедевральную симфонию, так и мираж разума не сможет придумать что-то, хоть отдаленно напоминающее изгибы ее тела или эти ямочки у глаз, которые появлялись у нее при быстро исчезающей улыбке. Пуговицы рубашки поддались под натиском ее трясущихся пальцев, открывая взору черный кружевной лиф, который сразу же захотелось стянуть. Не потому, что его лямки были уже и так на ее предплечьях, нет. Его хотелось стянуть, чтобы скорее прижаться губами к ее набухшим от возбуждения соскам, и снова прокрутить в голове мысль, что только ей дозволено видеть такое. Пэнси обхватила ее бедра, задирая юбку до талии, усаживая Гермиону на пыльную парту и устраиваясь между ее разведенных ног. Они не были здесь так давно, что даже приятное покалывание в костяшках, когда она до красноты кожи упиралась пальцами в дерево, становилось непривычным, хоть и до жути знакомым. Этот кабинет был их личным островком, где время от времени каждый находил что-то свое, — приятным затишьем перед бурей, в котором казалось, что этот день ничем не отличается от других, что он не станет переломным в их жизни. Что они могут себе позволить любить и быть любимыми, даже в такое непростое время. Наверное, то самое «все», окружающее их, так и оставалось потускневшим и глупым, и оно не исчезало под гнетом чувств. Просто, когда Грейнджер появилась в ее жизни, «все» приобрело свой смысл и окрасилось в яркие цвета, которые она не замечала до этого. Пэнси на секунду остановилась, расстегивая надоедливую застежку лифа на ее спине. Эта одна единственная секунда могла стоить им собственной жизни, но она тратила эти секунды, не раздумывая, лишь бы подольше остаться в этом прекрасном моменте, когда за окнами грядет война. Чем была никчемная, потерявшая все краски жизнь без нее, когда на другой чаше весов находилась целая секунда любви с ней? Ничем, а значит ей было позволено наслаждаться теми немногими вещами, которые стали для нее всем. Все ощущалось как купание в океане без кислородных баллонов, как кража сладостей в магазине в детстве, как пистолет с одним патроном, направленный прямо на тебя, как… Как безоружная война. — Пэнси, пожалуйста… — промямлила Грейнджер, выгибая спину назад, как кошка, в нетерпении. Нежная, ласковая, горячая и податливая. Пэнси хотелось запечатлеть этот момент в своей памяти навсегда, чтобы он отразился вечной и неповредимой колдографией, которую она потом поставила бы в рамочку над своей кроватью. Любовалась бы Гермионой в расстегнутой белой рубашке, где красовался значок старосты, без лифчика, который теперь валялся на полу, со вставшими сосками и молящую о ее пальцах внутри себя. Это была бы лучшая фотография, сделанная за все время существования фотоаппарата. Паркинсон прижалась к ее груди губами, вырисовывая на ней узоры языком, слабо втягивая в рот, прикусывая и зализывая соски. Не так сильно, чтобы стало больно, но достаточно, чтобы изо рта Грейнджер вышел ожидаемый и протяжный стон. Салазар, она была готова поклясться, что все происходящее сейчас — ее личный рай, а она сама уже давно на небесах, потому что не могла реальность быть такой живой. Реальность попросту не могла ощущаться настолько нереально. Она оторвалась от поцелуев на груди и поднялась чуть выше, к ключицам и шее, которые были буквально чистым полотном для нее. Грейнджер была картиной, а она художницей, которая хотела добавить несколько последних штрихов на холст. Ей нравилось оставлять на ней свои засосы. Нравилось думать о том, что она будет пытаться свести их, чтобы ни одна девочка в гостиной не стала задавать вопросов, но так и не сможет этого сделать. Нравилось видеть ее утром за завтраком в застегнутой на все пуговицы рубашке, через горло которой все равно просачивались синие отметины. И нравилось само осознание того, что это делала она. С ней. С золотой девочкой, которую она практически украла из рук одного из этого трио. С той, которая теперь находилась в сумасшедшем бреду от одних лишь поцелуев с Пэнси. Ей даже не надо было быть легилиментом, чтобы знать о том, что творится в ее мыслях. Все было написано у нее на лице. Пэнси спустилась вниз по запрокинутой назад шее, легонько касаясь груди, и оставляя на всем своем пути дорожку из невесомых поцелуев, пока не остановилась у ее бедер, поднимая вопросительный взгляд наверх. Одно лишь разрешение и она сделает все, что ее душе угодно. У нее серьезно могла закружиться голова только от того, что Грейнджер смотрит на нее сверху вниз с затуманенным взглядом и медленно кивает, не давая отчет своим действиям. Если бы она только знала, насколько красиво сейчас выглядит, нашептывая себе под нос столько неразборчивых ругательств, которые были задушены стонами, и измываясь из-за ритмичных движений своей бывшей соперницы, то давно бы сошла с ума. Ее мягкая улыбка и ямочки на щеках, тень от длинных ресниц под глазами и ласковый, игривый голос — она забирает их себе, впитывает в себя полностью и закрывает на ключ. Хотелось оставить ее только себе. Навсегда. Такая, черт возьми, красивая. Грейнджер уже давно не была для нее грязнокровкой. Это оскорбление, прицепившееся к ней из-за Драко, теперь не имело никакого существенного смысла. Она расцвела для всех еще на четвертом курсе, когда в шикарном платье, которое шлейфом скользило по полу, танцевала с Крамом на Святочном балу, но Пэнси заметила это слишком поздно. Идеальная. Самая. Паркинсон чувствовала, как живот Гермионы сводило медленными спазмами возбуждения и как ее бедра дрожали, предвкушая чужой язык между своих ног, и это ощущение было самым лучшим из всего, что ей довелось ощутить. Они делали это, казалось, сотни раз, но сейчас все было намного ответственнее и серьезнее. Все было чувственнее. Им было жизненно важно сделать этот момент самым незабываемым, чтобы в наступлении войны он стал единственным, что будет сдерживать их от верной смерти. Пэнси аккуратно оставила по поцелую на каждом бедре, прежде чем медленно снять с нее белье. Настолько медленно, насколько ей позволяла ситуация. Она хотела, чтобы каждое движение и касание крепко отпечаталось на ее ладонях и осталось там навсегда. Память всегда подводила ее. Со временем она начинала забывать про какие-то детские мелочи и про любимые игрушки, без которых было невозможно заснуть. Потом, поступив в школу, иногда забывались заданное домашнее задание и важные лекции любимых уроков, а выпустившись она бы уже напрочь не помнила о том, что рассказывала Макгонагалл на третьем курсе. И ей было страшно, что разуму когда-нибудь удастся обмануть ее, провести вокруг пальца и выкинуть из головы это мгновение, которым она дорожила больше всего на свете, как он сделал это со многими другими воспоминаниями, поэтому единственным решением было запомнить все свои ощущения. То, как ощущалась хлопковая ткань нижнего белья под пальцами, как болели колени от их соприкосновения с холодным полом и то, как сердце отбивало бешеный ритм, подстраиваясь под рваное дыхание Гермионы. Даже то, с какой силой Грейнджер в ожидании сжимала и натягивала ее короткие волосы на кулак, когда ей просто некуда было деть свои руки. Она бы пожертвовала всем тем, что помнит, чтобы оставить внутри себя только этот момент. Пэнси еще раз взглянула ей в глаза, растрачивая их секунды на обычные переглядки, прежде чем примкнуть к набухшему клитору губами. Нежно. С вожделением. Так, как умела только она, и так, как нравилось именно ей. Совместив любовь и страсть, заставляя Гермиону утонуть в неистовом удовольствии. Утонуть в ней без возможности когда-нибудь выплыть на поверхность. Утонуть и никогда не пожалеть об этом. Грейнджер подалась ей навстречу, крепко обхватывая шею Пэнси ногами. Не отрываясь от ласк, Паркинсон скользнула рукой к ее груди, обхватила ее ладонью и ущипнула сосок, от чего по всему телу поползли мурашки. Гермиона в удовольствии приоткрыла рот, но тут же зажала его свободной рукой, чтобы сдержать вырывавшийся стон. Она держала ее на грани, водила по тонкому лезвию, оттягивая долгожданный оргазм, но не переставая ласкать ее языком, пока ее руки гуляли по голому телу, а Грейнджер позволяла ей делать это с собой. Позволяла делать то, что никто и никогда не делал с ней. Дарила ей свое тело, хоть им двоим уже было давно известно, что они всецело принадлежат друг другу. Для нее Пэнси всегда была первым опытом. Первым поцелуем, от которого не хотелось блевать, первым безбашенным поступком, о котором будет стыдно рассказать родителям, и первыми здоровыми отношениями, а теперь, спустя столько времени, она уже доводила ее до экстаза одним лишь языком. — О, Мерлин, Пэнси… — пробормотала она, прикусывая нижнюю губу. — Я сейчас… Одновременно и стон, и ругательство, и личное признание, от которого ей самой захотелось кончить. Она чувствовала, как оргазм медленно нарастает в теле Гермионы, начинаясь на самых кончиках пальцев, проходя через позвоночник и распространяясь по всему телу, чуть ли не выходя за его пределы. — Давай же, Грейнджер, давай. Короткое разрешение, после которого она ощутила, как девушка резко вздрогнула, сладко простонав застрявшее в горле имя, хватаясь пальцами за ее плечи и край стола, пытаясь унять неконтролируемую дрожь в теле. Вспышка. Целый фейерверк, взорвавшийся прямо у нее в руках. Молния, которая так и норовит выстрелить в кого-то в дождливый день. Шипучая конфета, постепенно растворяющаяся на языке и становясь все громче и громче, прежде чем замолкнуть навсегда. Или, проще говоря, Гермиона Грейнджер. Пэнси поднялась на затекшие ноги, слизывая оставшуюся естественную смазку со своих губ, и потянулась за прощальным поцелуем, давая ей попробовать себя на вкус, при этом смешивая его со сладким медом на ее губах. Гермиона увлекла ее в длинный поцелуй, обхватывая ее ногами сзади и притягивая ближе за зеленый галстук. Пытаясь сделать процесс страстнее, чем только вызвала улыбку на лице Пэнси. Совершенно не по-новому, ведь Грейнджер делала это всегда, но они правда старались поделиться друг с другом всеми своими чувствами, отдать каждую еще не отданную частичку себя в, скорее всего, последнем поцелуе, и это восхищало. Они так хорошо знали друг друга, но всякий раз словно открывались друг другу заново. Может, они и были в какой-то степени драматичны, как в маггловских фильмах, о сюжете которых ей когда-то рассказывала Гермиона, но эта мысль была такой далекой и не мелькающей в голове, что абсолютно не волновала ее. Но в любом раю, даже в самом идеальном, безгрешном и драматичном, всегда кто-то поддавался искушению и съедал яблоко, разрушая идиллию. Так закончился и ее личный рай, только яблоко она съела сама, когда разрушила комфортное молчание. — Пообещай, что не станешь лезть на рожон, — отстранившись от поцелуя и обхватив двумя руками ее красные щеки, проговаривала Пэнси. Так закончились лучшие девять месяцев в ее жизни. Закончилась история их любви. В воздухе висело столько недосказанного, не озвученного и оставшегося где-то внутри, что спирало легкие, но у них оставалось так мало времени, которого было недостаточно на хоть что-то из этого. Ей было жизненно необходимо сказать те самые три слова, которые так давно крутились у нее на языке, но она просто не смогла связать их в одно предложение. Они растратили все свои чертовы секунды. Растратили все предоставленное им время. Десять месяцев, сорок три недели, триста четыре дня, семь тысяч часов, четыреста тысяч минут и двадцать шесть миллионов секунд ушли в глубокую пропасть, без шансов выбраться оттуда. Ушли в никуда и не обещали вернуться. — Обещаю, — успела сказать Гермиона, прежде чем Пэнси выбежала из кабинета. Это был последний вздох их отношений.…
В тот же вечер убили Дамблдора и школу, на пороге которой теперь лежал труп их директора, захватили Пожиратели. В тот же вечер началась настоящая война. Та, которую все откладывали в долгий ящик, надеялись, что она пройдет мимо и не заденет их семьи, но это томительное ожидание сделало только хуже, ведь теперь она не щадила никого. Темный Лорд за одно мгновение смог бросить весь магический мир в глубокую яму, выход из которой был только в железных цепях или с убивающим заклятием в груди. Он смог заполучить власть над душами миллионов магов и над маленькими личными мирами в их голове, вторгаясь туда и руша все построенное собственными силами. Волдеморт сделал все, что было в его силах, чтобы плохо жилось каждому и без исключения, кроме него. Ей хватило всех личных и не длительных встреч с ним, где он расспрашивал про грязнокровку, чтобы понять, что в нем осталось лишь желание вожделеть всем. И этому человеку Пэнси на постоянной основе врала прямо в лицо. Врала, чтобы защитить все то немногое, что согревало ее душу, когда внутри уже не оставалось света. И, конечно же, врала и терпела все пытки, чтобы ее любимая Гермиона оставалась под защитой, хоть и ненадежной. Врала и сейчас, когда он снова и снова забирался в ее память, лез туда своими длинными когтищами и с кровью выдирал то, что она сама давала ему, как пищу на съеденье волкам. Она говорила, что пожертвовала бы всеми своими воспоминаниями, чтобы оставить внутри только те моменты счастья с Гермионой, и это оказалось чистой правдой уже через несколько часов. — Глупая девочка! — пронеслось в голове чужим голосом, которым заполнялись все пустые ячейки, предназначенные для уже исчезнувших воспоминаний. — Я же знаю, ты скрываешь что-то! Настолько глупая, что была готова забыть свое собственное имя, и настолько влюбленная, что она бы даже не жалела об этом. Она выстроила в своем разуме стену окклюменции. В приоритете стояла лишь цель сохранить все, что будет хоть как-то напоминать о Гермионе, а о ней напоминало практически все. Ее место за длинным столом, куда она вечно садилась, будто бы специально, чтобы находится в ее поле зрения, библиотечные книжки и учебники, следующие за ней всюду, волшебная палочка на голове, собирающая копну волос вместе, а еще… Это можно было продолжать вечно. Да даже те пряди, лезущие ей в глаза, которые она не успела выпрямить, спутавшиеся между собой и заломанные в тех местах, где их в экстазе сжимала Грейнджер. Она вся состояла из нее. Она была высечена на ней, как люди высекают на деревьях первые буквы своих имен, скрепляя их плюсом и ставя напротив сердечки, или как камнетесы выжигают на надгробьях имена уже умерших людей, обрамляя каждую букву золотой нитью. И первая буква ее длинного имени появилась на ней еще при первом упоминании того задания, которое оказалось убийственным для них двоих. Поэтому ей приходилось прощаться с воспоминаниями о маме, о том, как она была слишком занята, чтобы заплести ей косы, и поэтому Пэнси отрезала себе волосы еще в детстве, и о том, как мама заставляла ее играть с домовыми эльфами, когда дочка просила материнской заботы. О том, как она поддерживала Блейза перед матчем против гриффиндорцев, и о том, как они громко праздновали победу их команды, будто выиграли мировой кубок по квиддичу. Она прощалась с тем самым разукрашенным «всем», которое сейчас утекало сквозь пальцы. Ее любовь почти достигала одержимости, но лучше пусть будет так, чем она позволит себе выдать их общую тайну. Они были связаны тонкими, крепкими, незримыми нитями, с которыми каждое движения доставляло боль. — Я не смогла уговорить ее! — выкрикнула Пэнси, чем побудила пешек сзади сильнее заломать ее руки за спиной. — Не смогла! Искусная ложь. Паутина, в которой она путала Волдеморта. Ей не раз приходилось разыгрывать этот разговор у себя в голове, придумывать миллионы ответов и реакций, додумывать каждую его реплику и считывать интонацию, но она никогда не доходила до самого конца. Он был непредсказуем даже для нее. Непредсказуем, но так прост. — Круцио! — выкрикнул он и ее тело забилось в конвульсиях. Прост, но она так не хотела принимать его, что просто отбросила этот вариант куда подальше. Это была паутина, в которой она путалась сама. В глазах появилась белая, до жути белая пелена. Невыносимая боль сковала все конечности, проходя через мышцы и застревая в мозгу, доставляя боль даже ее мыслям, пороча их и пороча невинный образ Гермионы, который она так старалась сберечь. Ее сердце, внутренности, все конечности и кости будто сжимали в крепких и сильных руках, ломали и залечивали вновь Костеростом и бадьяном, чтобы сломать и залечить, сломать и снова залечить. Пэнси уже испытывала это все и не раз, но никто не мог привыкнуть к действию этого проклятия, даже если его накладывали регулярно, ведь то облегчение, которое ты испытываешь сразу после пытки, заставляет тебя напрочь забыть об ощущении уходящей боли у тебя в груди. Оно действовало, как болезнь, при которой ты жалеешь, что не ценил то время, когда тебя еще не беспокоили постоянный насморк и кашель. Оно могло убить тебя за несколько минут, а ты бы даже не почувствовал это, потому что казалось, что ты уже давно умер. Сейчас она была в аду на земле, а Волдеморт был ее собственным дьяволом, который устраивал для нее и для ее памяти самые изощренные пытки. В ее глазах постепенно пропадали образы Гермионы, за которые она цеплялась, чтобы вытащить себя из этого состояния. Остались только ощущения. Животный страх и пульсирующая боль. И боль была не только физической. Боль была душевной. Если бы от нее появлялись синяки и раны, ее тело к тому времени уже превратилось бы в сплошной синяк или в изрезанный труп, и Круцио, наложенное Волдемортом, стало бы особым видом селфхарма. Пэнси хотела умереть. Хотела камнем слететь с крыши многоэтажного дома, уйти на дно глубокого озера и лечь головой на рельсы Хогвартс-экспресса, лишь бы не ощущать этой боли, но еще сильнее ей хотелось разделить свою боль с кем-то, кто был бы хоть капельку похож на Гермиону. Это должна была быть ее замена без души, копия, не имеющая своей истории, ведь Пэнси бы не позволила себе опять нанести Гермионе боль. Вдруг ее громкий крик поднялся до дикого визга. Боль. Ужасная. Ужасная, всесковывающая боль. Волдеморт снова коснулся ее лба и залез в голову. Резко и грубо, не церемонясь и приказывая шестеркам сильнее затянуть железные цепи на запястьях, лишь бы усмирить ее, а они беспрекословно слушались, полагая, что своими жалкими попытками они смогут подняться в рядах Пожирателей. Кто-то из них схватил ее за волосы прямо у скальпа и резко потянул назад, будто всерьез намереваясь оторвать ей голову. Боль возобновилась с новой силой. В нее врезалась тысяча иголок одновременно, проникая под тонкую кожу, до самых костей и даже прокалывая их. Она точно хотела умереть. — Грязнокровка не доверяла мне! — и снова умоляющий прекратить пытку визг, эхом отскакивающий от стен. Пэнси чувствовала, что окклюменционная стена могла обрушиться в любой момент. По ней уже постепенно шли и разрастались трещины, образуя целые дыры, через которые можно было разглядеть мелькающие видения, крутящиеся вихрем. Их было так много, что ее разум попросту не мог скрыть в себе столько воспоминаний, поэтому ей нужно было сконцентрироваться на чем-то другом. Грязнокровка. Как Драко на первых курсах практически выплевывает из себя это слово, которое теперь режет слух, Гермионе в лицо, и как Пэнси замечает подступающие слезы в ее карих глазах, и слышит, что она сглатывает ком в горле, пытаясь сдержать истерику. Заучка. Как слизеринцы смеялись с поднятой высоко вверх руки Гермионы, когда она рвалась ответить на каждый вопрос профессора, а Паркинсон смеялась вместе с ними. За компанию. Серая мышь. Как никто не замечал, что за гриффиндорским столом в Большом зале пустует одно место рядом с Поттером, и того, что в библиотеке сегодня на одного человека меньше, а книг на полках больше, чем обычно. Незаметная, тихая, покорная.…
После этого они не встречались. Лишь виделись. На поле битвы, во всей этой суматохе, где каждый был вымазан в потемневшей со временем крови, с наточенными клинками в портупеях, которые были облиты убийственным ядом, и с потускневшими глазами, представляющими все те пережитые смерти. Виделись одним лишь брошенным друг на друга скучающим взглядом. Но видеться не равно встречаться в том смысле, который Пэнси вкладывала в это слово. Встречались они на совместных уроках, упрашивая профессора поставить их в одну пару, на противоположных трибунах квиддича, на длинных переменах у Запретного леса и там же на опушках, освещенных солнечными лучами, ложась на траву, где еще не исчезла утренняя роса, и бесконечно разговаривая обо всем и ни о чем, прислушиваясь к едва заметному крику цикад. Встречались, забывая обо всех проблемах и утопая друг в друге. Встречались так, будто в мире нет ничего более важного, чем их короткие разговоры и длинные поцелуи. А виделись… Виделись они с надеждой, что их острые клинки так и останутся на своем месте, не раня и не вонзаясь в сердца друг друга. Виделись, надеясь, что им не придется взаимно самоубиться от чужой руки. Сейчас они по-настоящему встретились спустя столько лет. Перетерпев временную разлуку, встретились глазами, полными когда-то сломанной вдребезги любви, в Большом зале, как в старые-добрые, когда их разделяли всего лишь два жалких стола других факультетов, а не несколько занятых коллегами мест, которые ощущались, как расстояние от луны и обратно и так десятки раз. И эти глаза наталкивают на мысль. На тысячи мыслей, из которых выбивается только одна. Пэнси смогла обмануть даже Волдеморта, но не смогла уйти, убежать от самообмана. Она все это время врала себе, сама не замечая этого. На самом деле, ее шестнадцатилетие ассоциировалось не только с потускневшей Темной меткой на левой руке, где уже трудно было разглядеть очертания черепа и выходящей из него змеи. В первую очередь, оно ассоциировалось с ней. С рыжим котом, шерсть которого вечно была на ее юбке, с до жути теплым красным шарфом, в который Пэнси укутывала ее в холодные дни, с осенью, с исписанным пергаментом, и, опять же, с этими шафрановыми глазами, с этим проникающим глубоко внутрь, ломающим на мелкие осколки, и собирающим, склеивающим заново взглядом, о котором она могла писать целые сочинения и стихи. И именно из-за нее ей так сильно запомнился этот год. Пэнси могла исписать целый лист чернилами из своей крови теми тремя непроизносимыми, почти непростительными словами и именем той, кому она посвятила бы все свое жалкое существование. Могла, но не сделала, не сказала ей эти слова в самый нужный и решающий момент. И даже сейчас быстро и смущенно отвела взгляд, будто за их спинами не было той длинно-короткой истории, которая уже стала смыслом жизни. Сколько же всего она могла со своими бескрайними, бесконечными возможностями, и сколько же всего она не сделала, потом жалея об этом. Наверно, прекрасно зная из Пророка о том, что героиня войны неожиданно для всех стала профессором заклинаний в своей бывшей школе, Пэнси вольно-невольно, но рвалась сюда, и поданное заявление о трудоустройстве было отдано лишь, чтобы снова встретиться или, хотя бы, увидеться с Гермионой. Именно это стало той самой чертой, переступив которую нельзя было обернуться назад. Ее отчаянным желанием было вернуться в такие трудные, но наполненные счастьем, школьные деньки, когда, хоть над ними и висели сгущающиеся тучи нависших проблем, они находили частичку себя друг в друге. И у нее появилась призрачная, прозрачная, стеклянная и такая глупая, наивная надежда на то, что это снова может стать реальностью, что она пошла на это. Сделала все, что было только возможно, отучилась, получила профессию, переступила через себя и через собственные страхи, написала Макгонагалл, которая всегда пугала ее, и приехала на чертовом поезде в школу, которую в последний раз она видела полу-разрушенной, а теперь… Теперь ей было трудно даже сдержать свой взгляд на том лице, которое так сильно напоминало обо всем, через что им пришлось пройти. Какой же самонадеянной она была в тот момент. И какой же нерешительной была сейчас. Она глубоко спрятала, убила внутри себя ту Пэнси, о которой судачил и сплетничал целый Хогвартс, которая всегда носила короткие кожаные юбки, провоцируя профессоров на замечания и выговоры, и которая выборочно ходила на уроки, только бы не исключили. Спрятала и убила ту, что когда-то встречалась с самым популярным парнем школы и напоказ выставляла их отношения, лишь бы остальные позавидовали им. А ее место заняла та, что самолично сломала и сковала себя своими же руками, своей же памятью. Именно эта Пэнси и убила другую, завладела всей душой и не собиралась никуда уходить, уже оставив после себя неприятный осадок. Именно такой она стала под воображаемым прицелом Волдеморта, который, даже после своей смерти, не мог оставить ее в покое, постоянно появляясь в воспоминаниях и отражаясь во снах. И к той самой жизни, где Паркинсон еще могла позволить себе все те вольности, ее возвращала Гермиона. Ее маяк, указывающий своим светом верный путь заблудившемуся путнику. — Можем начинать пир! — резко хлопнула в ладоши Макгонагалл, прогоняя этим звуком остатки наваждения из тяжелой головы. Пэнси тряхнула головой. Ей нужно собраться. Нужно собрать внутри все эмоции, все несказанные слова и все мешающие мысли, собрать их и выкинуть, оставить внутри пустое цветочное поле из рыжих лилий, забыть обо всем, что мешало и препятствовало, и, наконец, успокоиться. Сосредоточиться на появившейся перед носом аппетитной еде, на приятном запахе, от которого пробуждался и разыгрывался аппетит, да на чем угодно, но отвлечься от мозгового штурма. Выстроить свою окклюменционную стену, как тогда, при пытке, чтобы защититься от Волдеморта, но, наверное, делать это уже было бесполезно. Ей опять — снова, черт возьми, снова — глубоко под кожу забрались мысли о Гермионе и теперь они не собирались отпускать ее. Эти мысли чувствовались на коже ее теплыми поцелуями, легкими движениями и узорами, которые Грейнджер выводила на ней при каждой близости — да, у них был не секс, у них была самая настоящая близость, — и они же до боли завязывали ее живот в тугой узел и запускали внутрь целую стаю бабочек, которые царапали ее внутренности. Пэнси точно не смогла бы просто отвлечься. Ее мечтательность уже строила планы. Здравый смысл уже ломал их. У нее не было шансов. Наверняка, после стольких лет в неведении, после десятка нападений Пожирателей на базы Ордена и после, кажется, бесконечного молчания со стороны Пэнси, Гермиона возненавидела ее, как возненавидела всех ей подобных. Вышла замуж за кого-нибудь более хорошего и построила счастливую жизнь, забыв о прошлой, разрушив в себе их личный мирок и отстроив уже новый со своим партнером. «Несуждено». Это слово написано несмываемым маркером на ее лбу. Пэнси не ошибалась, когда говорила, что Грейнджер похожа на наркотик. Только вот, у них уже прошла та стадия эйфории, когда с каждой новой дозой тебе становится все легче, когда чувства обостряются и когда тебе кажется, что ты способен на все в этом мире. У них прошла стадия отхода от вещества, когда тебе начинает резко ломать кости и беспрерывно щелкать челюсть из-за дикой потребности в новой дорожке, в новом полном шприце. У них прошла даже стадия завязки, когда ты чуть ли не клянешься самому себе, что больше никогда в жизни не попробуешь запрещенные вещества. Но, после завязки всегда наступает ломка и их отношения не стали исключением. Эта стадия самая ужасная. Тебе с каждым днем все сильнее хочется почувствовать все те уже забытые ощущения и ты начинаешь думать, что ничего не будет, если отпраздновать одной дозой свою завязку. Пробуешь, а затем втягиваешься и «праздничные» дозы теперь принимаешь каждую неделю. А потом все повторяется по кругу, пока ты снова не найдешь себе поставщика и снова не попытаешься бросить, зная, что в итоге вернешься на эту тропу. И по этой тропе они опять пришли к стадии эйфории. Только теперь эта эйфория была намного болезненнее, ведь они уже знали, чем все закончится, и Пэнси было страшно начинать это заново. Все может закончиться, как и в первый раз. Все может закончиться. Все может закончиться, даже не начавшись, поэтому она делала выбор в сторону той «праздничной» дозы. Слишком долго она была в завязке, чтобы теперь отказываться от самого главного наркотика в своей жизни. Чтобы отказываться от Гермионы. Теперь ей нужно собраться и повернуться обратно, поймать ее взгляд и встретиться с ней глазами, поймать призрачную крупицу надежды, что их встречи станут прежними, что они снова смогут провожать солнце на закате, и просто прочувствовать комфорт в своей груди. Первый вдох. Выдох. Второй вдох. Лишь бы никто не заметил. Выдох. Паркинсон обращает свой взгляд налево. Казалось бы, проще некуда, но она смотрит с такой украдкой, будто делает что-то незаконное. Будто и правда принимает наркотик, ожидая, что в любую секунду в комнату ворвутся родители, и из-за этого становится сложнее равномерно распределить дорожки картой. Гермиона выглядит красиво. Прекрасно. Она выглядит так, словно и не было никакой войны и нескольких лет после нее. Словно она все еще находится в их кабинете, где застыло время, и Пэнси решила заглянуть в него, как в кукольный домик, продолжить свою игру с места, на котором она остановилась. Словно… Словно Гермиона была счастливым и приукрашенным мозгом воспоминанием. Ее единственным оставшимся счастливым воспоминанием. Пэнси могла смотреть на нее вечно, но дело было в том, что она не владела этой вечностью в полной мере. Она могла все сильнее вглядываться в повзрослевшие черты ее лица, сравнивая их с той школьной версией, замечать все больше и больше незначительных изменений, которые не попадались на глаза при первом взгляде, и боязно рассматривать отдельные части тела, но это было абсолютно ничем, по сравнению с той вечностью, которая давалась ей на шестом курсе, когда даже целые часы в компании Гермионы казались секундами. Сейчас ей попросту не хватало этих жалких минут. Пэнси хотела всего и сразу. Она не собиралась мириться с меньшим, поэтому смотрела в упор стреляющим взглядом, будто внутри не бушует целая буря из эмоций, и ожидала такого же взгляда от своей цели, на которую она направляла вымышленный ствол. Гермиона повернулась в ее сторону. И она сделала это так, что оно ощутилось интимнее, чем все то, что было у них до этого. Ее те самые медовые глаза, которые, увидев один раз, уже не сможешь забыть, смотрели на нее, но не так, как до этого. Они смотрели осознанно. Так, будто Грейнджер была зеркалом, которое отражало все бесчисленные закоулки и скелеты в душе Пэнси. Воображаемые пули в глазах исчезли, а пистолет со стуком выпал из рук. Грейнджер обезоружила ее за несколько секунд, как делала постоянно, но сейчас ее повзрослевший взгляд, видевший сотни смертей, из-за которых вместо прежнего огонька в них теперь была капля безразличности ко всему, подбирал ружье с пола и направлял его прямо тебе в висок, без задней мысли нажимая на курок. Гермиона, смотревшая на нее сейчас, была профессором Заклинаний, и она тоже спрятала внутри прошлую версию себя, как это сделала Пэнси, но их прошлые «я» возрождались и вырывались из груди, неистово прося прежних чувств и эмоций, и это отслеживалось в изменяющейся мимике на их лицах. От пройденной неожиданности и недопонимания и до допущенных вниз бровей и уголков губ, которые говорили о том, что никто не забыт и ничто не забыто. Нельзя забыть то, что выгравировано на обратной стороне твоей кожи. Ты не видишь этой гравировки, но точно знаешь, что она есть и это знание постепенно съедает тебя с потрохами. Как и Пэнси сейчас с потрохами съедал въедающийся в сердце взгляд, от которого она уже не могла просто скрыться, отвернуться или, еще хуже, сделать вид, что она не заметила промелькнувшую между ними искру. Им категорически нельзя было срываться с той иглы, на которую они только что подсели, чтобы ощутить ту эйфорию и, пусть она будет болезненной, Паркинсон все равно продолжит вставлять ее себе под кожу, вводя препарат в кровь. Никто не отводил своего взгляда. Это была своеобразная игра, где выигрыш получал тот, кто сможет продержаться дольше, но, когда ты не привык играть против своей любви, легче изменить правила на свой собственный лад и начать сражаться за одну сторону. Им легче было сыграть против несправедливой судьбы, зная, что они вряд-ли смогут одержать победу, но зато, если их настигнет проигрыш, они будут вместе. Как было всегда при каждом проигрыше, ведь им еще ни разу не удавалось выиграть эту схватку. Раздался еще один хлопок от Макгонагалл и из сотен тарелок в одно мгновение пропала еда. — Прошу всех студентов пройти к своим гостиным, — увеличивая громкость голоса палочкой, сказала директриса. — Первокурсники, следуйте за старостами! Они отвернулись друг от друга и красная нить, которая до этого проходила через весь учительский стол и полностью огибала их тела, теперь была обрезана. Они снова прогнулись под систему и обстоятельства, отдавая предпочтения общественному мнению, а не своему собственному, но это был не проигрыш. Далеко нет. Это судьба давала им время на передышку, насмехаясь над ними, не ставя ни во что и делая мелкие поблажки. Но главное, что они еще не проиграли. У них еще были десять месяцев, сорок три недели, триста четыре дня, семь тысяч часов, четыреста тысяч минут и двадцать шесть миллионов секунд и теперь они не могли потратить их впустую.…
Весь вечер после пиршества и все следующее утро Пэнси думала лишь об одном. Об одной. Паркинсон думала о ней всю свою сознательную жизнь, но сейчас она засела глубже, в самом горле, чувствуясь не проглатываемым комом, или в сердце, но ядовитой стрелой, которую в него отправил точно не Купидон. В ее черное сердце стрелы отправлял сам Антерос. Но она была не против. Пусть ее тело разразят хоть тысячи молний Аида, если это будет означать, что Грейнджер сможет еще чуть-чуть посидеть у нее в печенках. Пусть горит к чертям вся школа со всеми людьми в ней, если это даст ей стопроцентную гарантию того, что она сможет побыть с ней наедине, без лишних глаз и ушей. Пусть… Пусть случится хоть что-нибудь, чтобы ей не приходилось самой делать первые шаги и планировать, как им снова начать бесцельно тратить на друг друга свои драгоценные секунды, как это было в школьные года. Им никогда нельзя было быть вместе, и Паркинсон повторяла себе это при каждой мысли о Гермионе уже несколько лет, но все равно всегда действовала против них. Они были как солнечный день и грозовое облако, как простой моряк и необъятное небо, как непрощенный грешник и рай, о котором он в тайне грезит, как магический мир и маггловские в нем вещи и как еще тысячи писательских сравнений, с которыми она чувствовала себя поэтом, и которые описывали только одно слово. Ни-ко-гда. Они обе понимали это. Но, когда Грейнджер руководствовалась разумом и делала все, чтобы смягчить их дальнейшее расставание, которого нельзя было избежать и которое обещало быть болезненным, Паркинсон следовала зову сердца и эмоциям, которые тянули ее в глубокий омут, где она могла хотеть только продлить сладострастный момент, не задумываясь о будущем. И она не жалела об этом. Правда не жалела, но теперь ей хотелось действовать так, как это делала Гермиона, чтобы сейчас не страдать и не убиваться от безысходности. Страдания пропитали все. Пропитали все, начиная от множества парт и старых книг на них, и заканчивая стенами ее нового кабинета, где уже столпились третьекурсники, ожидающие начала лекции. Наверняка, ее страдания начинали пропитывать и их тоже, вбиваться в белые рубашки и разноцветные галстуки, но этой мысли стоило промелькнуть в голове лишь один раз, чтобы она сразу отбросила ее, нацепила на лицо некую маску хорошего профессора и начала, как ни в чем не бывало, вести урок. Это была лекция о боггартах. А ее кабинетом был кабинет, когда-то принадлежавший Люпину. Пэнси слабо верила в то, что, приехав сюда, у нее не станут всплывать в голове нежелательные воспоминания, но она не думала, что они начнутся с такого. Она не любила Римуса, как его любило большинство учеников, и с пренебрежением относилась к его урокам, всегда активно поддакивала Драко, когда он высмеивал — пытался высмеивать — его, но… Но его убил Долохов. Его убил Пожиратель, которого она, чистокровная слизеринка с непреклонными устоями и с внушительной семьей, где все были помечены Волдемортом, ненавидела всей душой и сердцем. Его убил тот, кто стоял наравне с Беллатрисой, и тот, кто всегда первый рвался на операции по захвату Золотого трио, тот, кто нападал на Гермиону и удерживал ее при битве в Отделе Тайн. И это заставляло Пэнси сочувствовать Люпину и невольно скучать по его урокам, стоя на том месте, где когда-то стоял он. Произнося те слова, которые когда-то произносил он. — Добрый день, — увеличивая громкость своего голоса, приветствовала она учеников. — Отложите, пожалуйста, свои учебники и оставьте только волшебную палочку. Сегодня у нас практическое задание. Мы будем проходить боггарта. Черный старый шкаф, стоявший посреди кабинета, затрясся то-ли от упоминания жившего в нем существа, то-ли от присутствия стольких людей в одном кабинете, и третьекурсники отошли от него на шаг, боясь выйти вперед. — Не бойтесь, ну же, — Пэнси подошла к гардеробу ближе, показательно демонстрируя, что в этом нет ничего страшного. Ей не верилось, что это сможет стать ее ежедневной рутиной, что она сможет получать от этого удовольствие и чувствовать себя в своей тарелке. Ей попросту не верилось, что она оказалась здесь, на хорошей работе, вокруг детского шума и гама, пережив столько дерьма в своей жизни. — Сможет ли кто-нибудь мне сказать, кто такой боггарт? Каждое, мать его, каждое слово напоминало ей о Римусе, о ее учебных годах, о шестом курсе, о войне и, наконец, о Грейнджер. Все всегда приходило к ней. На ее третьем курсе, после этого вопроса, вверх быстро поднялась рука Гермионы и она молниеносно отчеканила заученный ответ, но сейчас здесь не было такой всезнайки, не было самой умной ведьмы столетия, и класс отзывался только тишиной. Никто из них даже не удосужился прочитать перед уроком учебник. Пэнси вздохнула. — Боггарт — это привидение, которое способно изменять свой вид. Он превращается в то, чего человек по-настоящему боится. Класс опять отвечал ей всепоглощающим молчанием, в котором нельзя было понять, молчат они потому, что внимательно вслушиваются в ее слова, или потому, что совершенно ничего не понимают. — Чтобы сразиться с боггартом нужно произнести заклинание Ридикулус, но этого будет недостаточно, если вы хотите победить, — она коротко прокашлялась, пытаясь продолжить свою мысль. — Победить боггарта можно превратив его во что-то смешное, стоит только задуматься об этом. Пробуйте. На последнем слоге голос предательски задрожал, выдавая волнение в ее тоне, и дети, которые прежде спокойно слушали, теперь смотрели на нее обеспокоенными глазами, думая, что ее волнение вызвало существо в шкафу. Она кашляет еще раз, сама не зная почему. Может, чтобы вытолкнуть из себя давно застрявший в горле ком, а может, чтобы снова, как она делала это всегда, скрыть в себе все свои эмоции, подавить их, задушить, чтобы они пытались найти какой-то выход из ее груди, из сердца, из души, но не могли, и умирали там же, оставляя ее бесчувственной. Это не могло, не должно было стать ее рутиной, но оно стало. Еще давно, когда мысль об учительстве даже не посещала ее голову. Такая рутина была предписана ей самой судьбой, в которую она даже не верила. Но так было легче объяснить все происходящее. Было легче свалить все на несуществующую судьбу, на богов, которые могли и не летать над людскими головами, и на остальных людей, лишь бы не брать на себя ответственность. Во всем была виновата она. Всегда только одна она. — Профессор, могу ли я…? — ученик из первого ряда, кажется, пуффендуец неловко поднял свою руку и взглядом указал на трясущийся шкаф. — Да, конечно, — она глупо улыбнулась, пытаясь вернуть детям надежду, и подошла к ручке гардероба. — Только помните, что боггарт только и хочет того, чтобы вы испугались, но у вас в руке палочка, а в голове идеи для его превращения. У вас есть преимущество. И она открыла дверь. Открыла так отчаянно, будто за ней будет ее самый главный и потаенный страх, который она ни за что и никогда не показала кому-либо. Открыла, проводя параллель между этой дверью и своим закрытым миром внутри, где абсолютно так же прятался свой личный боггарт, но спрятанный в его недрах, уже вросший под кожу. Открыла и снова закрыла через долгие сорок минут, когда большая половина класса выбежала из кабинета под громкий звон звонка, пытаясь успеть на долгожданный для них обед. И вместе с этой никчемной деревянной дверцей закрывалась и открывалась ее черная душа, изголодавшаяся по чьему-то вниманию, и сердце, тоскливо скучающее по Гермионе и ищущее что-то значимое в ненужных уроках. Ей хотелось оказаться в том кабинете, в том личном островке спокойствия, и пусть у нее в памяти проснутся все нежелательные воспоминания, пусть они закрутят внутри смертельный ураган, который напрочь сломает ее, заставит опять неумолимо просить вернуть былые времена, но она хотела. Она хотела этого так сильно, что аж до соленых слез в глазах. Пэнси больше не могла, не хотела этого ощущать. Этого необъяснимого чувства, которое даже нельзя ни с чем сравнить. Оно рушит тебя полностью, ломает все кости, комкает, как бумагу, и выбрасывает в мусор, а ты к этому привыкаешь и оно становится привычным, что приносит еще больше боли, ведь нельзя привыкнуть к чему-то, что медленно разрушает тебя и твою жизнь. Это что-то отдаленно напоминающее затяжное одиночество, смешанное с отчаянием и с огорчением, со злобой, с ненавистью и с неприязнью. Это горечь, угрызения совести, уныние и неутолимое ничем желание снова увидеть ту, что вызвала у нее такие эмоции. Это называется «скучать», только сказанное настолько громко, что от одного слова по Грейнджер начали бы скучать все. Она неистово скучает. Пэнси с быстрого шага перешла на бег. Она наизусть знала все дороги к тому злополучному месту от любого кабинета Хогвартса, с любого этажа, и завяжи ей глаза темной лентой, наложи Империо и заставь не найти тот класс, она все равно бы пришла к нему и не запнулась бы ни на секунду. Она ни о чем не раздумывала, когда уже подходила к кабинету. В ней действовал некий рефлекс, заставивший ее сорваться с места, как она делала это раньше, когда слышала одновременно режущий и ласкающий слух звонок. Они ведь проводили там каждую чертову перемену. Каждую, блять, свободную минуту своего времени они проводили там. Вместе. Всегда, сука, вместе. А теперь врозь. Теперь врозь и это так пиздецки непривычно, что в ее речь сами по себе вставляются маты, а руки никак не могут решиться потянуть за ручку. Паркинсон не надеется на что-то. Точнее, надеется, но эти надежды такие детские, что их стыдно произносить даже у себя в голове, что уж говорить о возможности сказать их вслух, а тем более о том, чтобы признать их. Надеется и ломает в себе эту надежду, когда резко дергает за ручку двери, широко распахивая ее.…
Он… Он не выглядит прежним, каким она ожидала его увидеть. Парты стоят слишком, слишком ровно, на них нет потрепанных книг, когда-то украденных Гермионой из библиотеки, которые она не вернула обратно, стулья не разбросаны по углам, а шторы идеально выглажены и открыты именно на ту длину, дабы запустить в класс утренний солнечный свет, не характерный для сентября. Здесь пахнет чем-то сладким и одновременно кислым, как зеленые яблоки, как должно пахнуть школьное утро. Он выглядит так, будто ему дали вторую жизнь, второй шанс на существование. Так, будто сюда приложил руку кто-то очень знакомый ей. И, так и есть. Кто-то очень знакомый сидит за учительским столом, листая свежий выпуск Пророка, где на главной странице красуется сама Пэнси с заголовком, наконец отличающимся от всего, что писали о ней раньше, и выжидающе смотрит на нее. И этот взгляд… О, боги, этот взгляд. Он собирает в ней все те чувства и выкидывает их, забирает с собой то слово из головы, значение которого она уже забывает, и оставляет — оставляет приятную усладу внутри. Он воскрешает ее. Вставляет ей под кожу иглу и вводит препарат. Это кажется ненастоящим. Нереальным, ведь она могла только грезить о таком, мечтать, ночью лежа в кровати, чтобы, хоть и во сне, но встретится с Гермионой, ощутить лживые чувства и эмоции, вызывающие в ней зависимость. Пэнси теперь не может отвести своего взгляда от нее. Не может и не хочет. Она точно во сне. В своем самом лучшем сне. Но тогда почему все настолько, настолько…? — Профессор Паркинсон. Мерлин. Салазар. Дьявол. Исфет. В ее воспоминаниях этот голос был другим. Не таким режущим, не таким громким и уж точно не отстраненным, будто это их первое знакомство, будто они были друг для друга незнакомцами. В ее воспоминаниях он был наполнен лаской и заботой, а каждое слово, сказанное ею, было сладким-сладким медом, который Пэнси пришлось полюбить благодаря Гермионе. Это был голос глупо влюбленной девочки, и Паркинсон никогда не думала, что Грейнджер такой и останется, но… Думать не значит испытывать это на себе. Испытывая, она хорошо поняла, что могла хоть всю жизнь готовится к этой встрече, но у нее все равно бы не вышло нормально принять наличие такой пропасти между ними. Ее снова сломали. Сон за секунду стал кошмаром. Пэнси не знала, что ей делать. Она рвалась сюда, чтобы ощутить какое-то успокоение от привычных стен, а увидев здесь Гермиону, она подумала, что ее наконец по-настоящему успокоит что-то большее, чем просто ничего не значащие вещи, но и это оказалось не так. Грейнджер говорила — всегда говорила, что никогда не оттолкнет ее, но в итоге оттолкнула своей лишь интонацией. Пэнси не знала абсолютно ничего, что могло бы сейчас помочь. И ей не хотелось опускаться до того уровня, чтобы тоже начать вести себя так, как вела себя Гермиона. Она была в ловушке. От былой приятной услады не осталось ничего. — Гермиона, — набравшись смелости, она сделала шаг вперед, затем еще один и еще, пока не оказалась у учительского стола. У нее не было никакого плана. Стоит ли ей сейчас сбежать или попытаться что-то объяснить, а может нужно просто протянуть к ней свою руку, ожидая, что ее примут в ответ. Стоит ли ей вообще стоять здесь, доводя и так свалившиеся в кучу отношения до точки кипения. Грейнджер не меняет свою позу, когда Паркинсон практически нависает над ней, только откладывает газету так, чтобы ей стал виден весь заголовок полностью: «Бывшая Пожирательница смерти Пэнси Паркинсон теперь преподает в школе чародейства и волшебства Хогвартс! Стоит ли родителям беспокоиться и забирать оттуда своих детей и почему Минерва Макгонагалл не боится за свою репутацию?» Конечно. Конечно, они упомянут ее бывшую принадлежность к Пожирателям и маленьких детей, играя на людской жалости. — Видели, что о вас пишут? — она постукала кончиком волшебной палочки по газете, как бы обозначая суть ее вопроса. О вас… Раньше ее убивало, когда Гермиона начинала снова обращаться к ней по фамилии, но теперь ее личным убивающим проклятьем стало обращение на Вы, и оно в сотни раз больнее, чем то, что было до этого. Такое отстраненное, задевающее внутри все сосуды и режущее их без ножа, на сухую. Такое простое и любому другому человеку показалось бы это приятной вежливостью, что коллеги так общаются между собой, но они обе прекрасно понимали, что это было не правдой. В их случае это было немой перестрелкой, какую они уже устраивали в Большом зале. — Не притворяйся, — Пэнси отдернула ее руку от газеты, сковывая ее запястье в своих пальцах и заставляя обратить внимание на себя. Не притворяйся, что между нами ничего не было. Не притворяйся, что ты бесчувственная. Не притворяйся, что хочешь сделать мне больно. Не притворяйся, что не любишь меня. Не будь такой лживой и притворной. Она умудрилась вложить в эти два слова все свои мысли и чувства. Она вложила в них свое целое существование и без сожаления отдала его Гермионе, зная, что та сможет позаботиться о нем, ведь заботилась всегда, и даже тогда, когда не подозревала об этом, но она также знала, что ее существование может вдребезги разбиться, ведь сейчас… Сейчас они были на грани и ее доверие к Грейнджер было безумным риском. А она любила рисковать так же сильно, как любила ее саму. — Не смей говорить о том, чего не знаешь, Паркинсон, — Гермиона рывком вырвала свою руку из сильной хватки, встала на ноги и направила на ее шею палочку. — Не смей, черт возьми, даже думать о таком. От злости разгоряченное древко коснулось покрасневшей шеи, задело до жути быстро пульсирующую вену, прошлось по ней и остановилось под таким углом, что ей всерьез казалось, будто оно сейчас вонзится ей глубоко под кожу. Пэнси попятилась назад, но сразу же врезалась в холодную стену. Ловушка. Неприятно. И больно. Но не от того, что по ее шее потекла горячая струйка крови, не от камней, врезавшихся в спину, а от осознания, что все было впустую. Все. — Ты даже не подозреваешь о том, через что мне пришлось пройти, — и она с силой вжала палочку, и струйка превратилась в струю. — Я, по-твоему, притворяюсь? Секунда. — Притворяешься, — не обращая внимания на кровь, на угрозу собственной жизни, прошептала Пэнси. Прошептала так сладко и уверенно, так обволакивающе и без капли страха, как уже давно не шептала никому. Только ей. — Притворяешься, Гермиона. Вторая секунда. А за ней — всплеск. Грейнджер загнала саму себя в клетку, когда подумала, что прижать свою бывшую девушку к стене будет хорошей идеей. Это было чертовски плохой идеей. Но ей повезло, а значит пусть все горит синим пламенем. Пусть до тла горит вся их ненависть и из нее рождается любовь. Или, хотя бы, страсть. Пэнси окольцевала слегка дрожащими руками талию Гермионы, притягивая ее ближе. И, казалось бы, что ближе некуда, ведь между ними и так были одни лишь считанные сантиметры, но и они исчезли, когда из пальцев выскользнула палочка, стукаясь об пол, а на губы обрушился тот самый всплеск. Между собой соприкоснулись атомы, ломая все законы физики и создавая свои. Эти атомы будто были двумя частичками одного большого пазла, соединившееся между собой в одну замечательную картину, от которой нельзя было отвести взгляд. Настолько красивой и идеальной она была. И это чувство совершенства… Оно. Было. Ох. Это было несравнимо ни с чем. Она будто опустила свою руку в ужасно ледяную воду и сразу же облила ее обжигающим кипятком, от которого по ладони и запястью пошли мурашки, заменяя прохладу нарастающим огнем. Но это было приятно. Так приятно, что она непроизвольно сводила ноги и рвано глотала воздух между одним длинным поцелуем, чтобы снова примкнуть к желанным губам. Так приятно, что Пэнси могла задохнуться и сделать этот момент причиной своей смерти. Ее кошмар снова стал сном, от которого она не хотела просыпаться. Вот бы остаться здесь навсегда, оставить, отпечатать на себе все грубые и нежные прикосновения, вырезать на обратной стороне век лицо Гермионы, которое выглядело слишком блаженно в этот миг, и просто больше никогда не ощущать чего-то, кроме этого. Паркинсон была не готова снова прощаться с этим. Она снова рвалась в омут счастья и эмоций, не задумываясь о том, что в дальнейшем ей будет очень, очень больно, но она подумает об этом потом, когда станет слишком поздно, что либо менять. Сейчас ее мысли до краев заполняло лишь одно. — Ты так сильно притворяешься, Грейнджер, —Пэнси укусила ее нижнюю губу, — что я чувствую твое притворство за версту. И поцелуй продолжается. Слова съедаются, тонут в пучине вздохов, в небольшой лужице крови на полу, мысли остаются на устах и все когда-то волновавшее отходит за кулисы, на второй план, оставляя в ее голове пустую поляну. Из рыжих лилий, прям, как она и хотела. Пэнси снова и снова кусает ее губы, только на этот раз чуть сильнее, ведь это дает ей приятную, хоть и глупую возможность почувствовать себя прошлой Пэнси, которая когда-то засосами на шее доказывала принадлежность Гермионы к ней. Но, на самом деле, она никогда никому не принадлежала и именно это в ней так нравилось всем, кто узнавал ее настоящую. — Я думала… — Гермиона в неком недоверии запрокинула голову назад, делая глубокий вдох и сразу же издавая звук, похожий на писк, смешанный со стоном, когда Пэнси, довольствуясь ее открытой шеей, все же ставит свою особую метку. Конечно, она всегда о чем-то думает. Даже когда чуть ли не задыхается от поцелуев, чуть ли не умирает от чувств, когда глухо стонет на ухо, зная, что это пиздец как смущает их обоих, но не прекращает этого делать. Даже в этот момент она о чем-то думает. — Я думала — думала, что мы сожгли все мосты, — и она снова издает этот непонятный звук, и вместе с ним содрагаются небеса, обрушивается на землю весь гнев богов и Пэнси теряет свое самообладание полностью. — Да, я тоже так думала. Как видишь, мы обе оказались неправы. Впрочем, как и всегда. — Мне так сильно не хватало тебя. Как и всегда… Им всегда не хватало друг друга. Сколько бы не прошло времени с их разлуки, пусть это будет даже разлука на сорок минут из-за несовпадения в расписании уроков, им все равно бы эти минуты показались целой вечностью, которая встала против них, и они боролись с ней на длинных переменах, которые напротив казались бы считанными секундами. Но, если когда-то для них вечностью были жалкие сорок минут, то сейчашние несколько лет были соизмеримы с длиной нескольких огромных вселенных, галактик, поставленных в один ряд, и их поцелуй, если сравнивать с размером этих вселенных, длился буквально несколько наносекунд. Все, как всегда. И это «все» кажется родным, близким настолько, что она будто никогда и не прощалась с этим, будто оно всегда было рядом, следовало за ней по пятам и отражалось в каждой зеркальной поверхности, в каждой ее мысли, будто Пэнси была глубоким океаном, а «все» — это кровожадная акула, о присутствии которой ты догадываешься, но не видишь ее, и продолжаешь боязно плавать, пока тебя не утащат на дно. И вот, ее утащили. Но акула бы не напала на нее, не лезь она сама к ней глотку, правильно? И именно эта глотка, именно эти острые клыки и зубы, насаживающие ее тельце на себя, царапающие, которые врезаются в кожу и доставляют невыносимую боль, были для нее родными. — Я скучала, — Пэнси кладет свою голову на плечо Гермионы, вдыхая привычный запах, которым и так был пропитан весь кабинет, но… От ее одежды пахло намного интенсивнее, вкуснее, проникая в мозг за секунду, да так, что ты хочешь вдохнуть его снова. И она вдыхает, свернув купюру в тонкую трубочку, распределив картой белый порошок на несколько ровных дорожек. Ее личный сорт. Он на вкус, как все самые лучшие эмоции, которые только можно испытать. Те эмоции, которым еще не дали названия, которые еще не ощутил ни один человек, кроме нее. Личный. — Я ужасно, ужасно скучала, — вдыхает снова. Просто, блять, не может остановиться. Это яблоки. Одновременно и сладкие, и кислые, что Пэнси просто не может определиться куда склонить их вкус, но она почти на сто процентов уверена, что они точно зеленые. Даже, ближе к желтым, хотя они редко бывают кислыми, но… Эти точно были кислыми. А еще — это карамель. Та карамель, которая медленно вытекает из шоколадного батончика, капает тебе на ладони, а ты аккуратно слизываешь ее, слизываешь, но липкость от нее никуда не уходит, въедается в тебя своей тупой сладостью. Тупой, но такой приятной, что тебе становится плевать, и ты перестаешь бороться с ней, обволакивая свое тело этой сладостью. Она тратит на это все свои деньги, покупает новую дозу и делает новый вдох. О Мерлин, вот так она скучала. — Ты не приходила, — говорит Грейнджер в своей обычной строгой манере, но кладет свои руки ей на спину, создавая особый контраст между отстраненностью и заботой. — Ты никогда не приходила. Это спускает ее обратно с небес на землю, а затем обрушивает на нее весь вес тяжелой и горькой правды. Гермиона не врала. А у Пэнси не было конструктивного объяснения или хорошо продуманного извинения, чтобы без раздумий выпалить его в ту же секунду и понадеяться, что ее смогут понять и простить. Она не приходила, не возвращалась к ней обратно и этому не было оправдания. — Почему? Спрашивает и параллельно пальцами отбивает на ее спине какой-то ритм, будто на гребанном пианино, ведь знает, что это успокаивает, что это действует на нее, как валерьянка, как утренние поцелуи после ночного кошмара, которые заряжают тебя спокойствием и энергией на весь день, как… Да, как та гребанная игра на пианино, где клавиши сливаются в одно серое полотно и ты перестаешь видеть, замечать что-то, кроме него и своих мыслей, продолжая творить. — Не знаю. Снова затяжное молчание. Не совсем комфортное, но им некуда бежать от него, некуда прятаться. На самом деле, оно давит, давит на легкие и его тяжело вынести, но в тот момент, когда Пэнси уже кажется готовой, чтобы нарушить его… — Не знаешь? За нее его нарушает она. И лучше бы она этого не делала, ведь теперь Паркинсон кажется, что натянувшаяся как струна тишина больше никуда не исчезнет. — Я боялась, — сдается через несколько минут Пэнси, признается и делает это в большей степени для себя, для своего собственного сознания, которое до этого не верило в этот страх, чем для чего-то или кого-то другого. У нее уже в привычку вошло не заканчивать свои предложения, снова надеясь, что ее поймут и так. — Я боялась, что ты отвернешься от меня, что не станешь даже слушать, — останавливается, чтобы набрать в легкие воздух. — Боялась, что ты забыла меня, забыла проведенное вместе время, что вышла за кого-то замуж, что своим возвращением я испорчу все хорошие воспоминания о тебе. Что после всего произошедшего на войне ты не захочешь даже смотреть на меня. — Я боялась так много, — неуверенная в правильности этого словосочетания, шепотом произносит Пэнси. — Так много и так часто, что я забыла, каково это — не бояться. Постукивание по воображаемым клавишам становится уютнее, что-ли. Становится тише, медленнее, подтверждая то, что Гермиона еще слушает ее, и этого достаточно, чтобы Пэнси расслабилась полностью, чтобы ее унес вихрь из… всего. — И тут я снова вижу тебя, но не вживую, а на первой полосе газеты, счастливую, на престижном посту профессора, и что-то щелкает, — тихая, небольшая слеза из левого глаза Пэнси портит своим следом мантию Гермионы. — Щелкает и я больше не могу забыть тебя, не могу просто-напросто выбросить тебя из головы. Ей с каждым словом становится легче. Пэнси так давно никому не выговаривалась, так давно ее никто не слушал — не слышал, и, хоть она и не задумывалась об этом, считая поддержку в свою сторону глупой, но сейчас ей было приятно рассказать об этом, освобождая себя от тяжелой ноши, снимая со своих рук кандалы. — А теперь… Теперь я здесь, и все чувства, которые зародились во мне после нашей разлуки, исчезли, а на их месте появились новые, и для меня это так непривычно, что уже кажется чем-то неправильным, ведь… Снова одна слеза. — Я отвыкла чувствовать что-то хорошее. И я не знаю, есть ли в этом какой-то смысл, но… — Есть. Есть, ведь я чувствовала то же самое. Этих слов достаточно. Достаточно, чтобы утонуть в них, запомнить каждую букву с каждой интонацией, набить их на всем своем теле, чтобы каждый, кто смотрел на нее, видел только отчаянное: «Я чувствовала то же самое». То же, нахуй, самое. И одна часть Пэнси хочет довериться этим словам, довериться Гермионе, погрузиться вместе с ней в грусть и заменить ее чем-то отличающимся, слегка похожим на счастье, но другая ее часть ей практически кричит, чтобы она не слушала это, бежала и не оглядывалась, ведь никто бы не смог ощутить на собственной шкуре то, что ощутила она. А может, ей просто не хотелось принимать, что Гермионе могло быть также плохо, как и ей, ведь это бы означало их одинаковую беспомощность перед жестокой судьбой. Это бы означало, что Пэнси не пришла ей на помощь, эгоистично считая, что только ей самой требовалась поддержка. Не хотелось верить в это. — То же самое? — Я знаю, о чем ты думаешь, глупая, — накручивая прямую прядь на указательный палец, сказала всегда такая проницательная Гермиона. — Не вини себя в этом. Мы ошиблись вместе. — Я хочу исправить эту ошибку. Ужаснейшую ошибку, сломавшую всю жизнь двум потерявшимся душам, которую, казалось бы, нельзя исправить, нельзя даже изменить и вынести из нее жизненный опыт, но она хотела хотя-бы попытаться. — Хочу исправить все свои ошибки, — решительнее сказала Паркинсон. Те ошибки, за которые винила себя все прошедшие года. Те, что стреляют в голову, в сердце, при любом их упоминании. — Ну, исправляй, — будто берет на слабо, не верит, но делает это совершенно основательно, ведь и Пэнси не верит самой себе. Хотя, нет, она верит, отчаянно верит в себя и в свои чувства, но ей кажется, что легче остаться в этой пучине ненависти, чем произнести эти три слова, которые она никогда и никому не говорила. Дело в том, что она их даже не слышала. Родители не привыкли показывать свою любовь ни ей, ни друг другу, всегда ограничиваясь холодными поцелуями в щеку, при которых они даже не соприкасались, а ей этого не хватало тогда и не хватает сейчас, чтобы взять от них пример. Что значит это ваше «люблю»? Что оно значит, когда всю жизнь ты слышала только «ненавижу» и звук бьющейся посуды, который шел сразу после этого слова? — Я — блять, пожалуйста, не заставляй меня произносить эти слова — люблю тебя. Тишина. Ненадежная, натянутая, что становится слышно, как в окно кабинета стучатся клювом птицы, отбивают ритм, подходящий под игру пальцев Гермионы на ее спине, как пархают над башнями совы и, кажется, проходит столько времени, что весь замок успевает уснуть, прежде чем эта тишина исчезает, прогнувшись под еще одним признанием. — Люблю, — говорит чуть тише, выдыхая это сокровенное слово на ухо, пытаясь убедить, что-ли. Сделать хоть что-то, чтобы она ответила, чтобы не оставляла ее наедине с этими крутящимися в голове тревожными мыслями. Успокаивает только то, что Грейнджер не отпускает ее, не дает сорваться и убежать, но это и тревожит, ведь она не отвечает, молчит, игнорирует, доставляет адскую боль. В точности, как наркотик, боже. — Любишь? Пэнси даже не может прочитать ее эмоции. Они говорят откровенным шепотом, прижавшись друг к другу так близко, что между ними совершенно нет расстояния, и это как-бы доказывает — должно доказывать — их взаимность, но она просто не может увидеть ее в чужих словах. Это не окклюменция, не отторжение своих чувств и точно не ненависть, но это что-то, что заставляет чувства притупляться, как антидепрессанты, которые, конечно, убирают твою грусть, но делают тебя совершенно бесчувственным. Нет, я не просто «люблю», я… — Я, черт возьми, зависима от тебя. Вот. Это то, что может растопить толстый лед между ними, то, что станет неким рычагом, который она потянула в сторону «любить», и это то, что станет концом, который ей удавалось оттягивать так долго, что в итоге они пришли к этому. Зависима. Так зависима, что готова терпеть все и всех, чтобы ощутить тебя на языке, почувствовать, как ты течешь в моей крови, в моих венах, как проникаешь глубоко в мозг, заполняя там каждую, блять, мысль, заменяя их собой. Так зависима, что сразу забываю все названия психотропных и эйфоретиков, которые раньше знала наизусть, ведь теперь они кажутся пустышкой по сравнению с тем, как влияешь на меня ты. Это ебаная передозировка. И она ей не противится. Наоборот, Пэнси давится ей, довольствуется тем, что она медленно разрушает жизнь, ломает на мелкие осколки тело. Это тремор, учащенное сердцебиение, головная боль, нехватка воздуха, потемнение в глазах и, конечно же, желание. Конец. Это неизбежный конец, к которому они медленно подходили все это время, от которого пытались безуспешно бежать, от которого прятались, и конец, который всегда находил их, но она сейчас настолько сильно утонула в этом кисло-сладком запахе, что готова с радостью рвануть в объятия этого конца, чтобы, наконец-то, соединиться с ним, и ей уже все равно, если он будет плохим, ведь они вместе, а это значит, что они смогли противостоять жестокой судьбе. — Раз так, — Грейнджер тянет последний слог, сводя свой голос на тихий, ласкающий уши шепот, — позволь мне снова побыть твоей новой дозой. И лед трескается.