оковы объятий и память капкана.
21 июня 2023 г., 22:08
В хрустале переливается гранат крови Христа, да пьянство захлестывает в круговорот рыл уродливых-никчемных, так и не давая глотнуть жадно взгляда трезвого чьего с блеском морозным осуждающим; брядет средь потных тел изящно пташкой подбитой, метится, рукой изнеженной толкая нещадной жирную грудь - так и рвется на волю заветную, сквозь зубы за то извиняюсь.
А на часах поздно и луна хороводы молчаливые собирает подле, глядит мудро и тихонько баюкает детей своих колыбелью печальной о гибели воробья; лишь в зале фальшью улыбка общая тиной тянется по лицами, мерзко слезится, да так и на грехи толкает - стекло бьётся звонко, гулко, осколки в пятки чужие уложив и содержимое золота дороже в плитку холодную вытесняя - зато весело. Зато каждый мелькает Хмельной лысиной и ужасно губы чужие расплываются; зато всем хорошо и тревоги с пойлом в печень уходят; зато всем не тесно и так тепло с перегара соседнего. И тревоги ушли: опустошение радости, вера фантазии..
Герцог не крови той, герцог - мелкая мышь: среди котов с лапами когтистыми бежит и сердце крохотное семью замками сторожит, оступить боится; понимает серая никчемности морали, да понимают ли коты? Брюхо набить свое свинское целью уставят, возглавят самолично царями всея себя каждый, да и мало будет - тревоги ушли, а места нет; желудок воротит воем противным и слеза по щеке сбежит - котику плохо.
А мышка бежит, лапками перебирая и так опасливо плечи к щекам поджимая тощим, так и рвется сквозь терни окровавленные кем-то вперёд, пусть и аксиома та известна давно: ничего дальше нет трупа и звезда желание не исполнит, как не подойдёшь - сожжёт дуновением и всего-то.
Но страшно. Но все мы мечтаем о запретном в покрове ночном и мысли уносят подаль в миры далёкие, убивая каждый невзгод, солнце вновь воскрешая - боги. Кто-то же в грёзах и живёт утренних - жалует серостью строгих законов и шею клонит к земле через силу, позвонки все себе ломая и ломая, но зато всё ближе и ближе к местам, кои перед глазами мелькают о чем-то.
Бегущий в лабиринте, уходящий в мысли от мира серого холодного, прячущийся от паршивости несправедливости в жилках сознания темных и пульсирующих, что иглами точно ранят хрупкую ткань и обрывают ту на сотни осколков; неописуемая обида зародившись не отступит - накатит комом мрачным в слабости момент и выйдет кипятком по лицу: в очах взор ныне не светел. Глуп, поверхностен, боязлив; ребра изнутри ломает, царапает кость хрупкую, а шея, точно перед прорубью глубокой, таки и ноет, тяготится ниже от веселья необдуманного, в желудок отдавая камнем. Больно. Тяжело.
И музыка гремит в перезвоне полной столицы, и каждый голос - крик собаки рваной. Он бежит, толкая рукой, задевая что-то ногой и нежно касается лица своего почти святого, убирая слезу грязную - позор! Строжайшим наездом глядит предок с портрета заплесневелого, а тот и за крестом защиты не найдет, Только каблуком отбивает блеск плиты не надгробной ещё, да бежит, бежит...
Бегал бы же жизнь всю, если не тяжкие кандалы неслыханные обязанности народной.
А герцог мечтал. Мечтал, наивно упираясь на окно древесное и отдавая бледноту лица ручкам-лучам теплым солнца, отдавая слабую улыбку своими тонкими губами с никогда не бритым юношеским пушком над; отдавал смех - переплёты паутины серебряной в голосах жаворонка и спора соловья: всё готов отдать умирающему светилу дальше!
Отдал, если видел бы.
Отдал, если слышал бы.
Отдал, если любил бы.
И эти "если" умирают в пучине темной, что руки отдавит и кость в ней томной болью переломлет, что так яро затмевает свет святой собой: сжирает, червей разводя под кожей. а он просто мечтал. Беззаботно, самыми чистыми и детскими слезами, самым громогласным детским смехом и чудным детским задором - пусто; уж серый глаз не падает в небо, не вздрогнет в уважении. Померкнет на три закрытия, да и всего лишь то.
Но он бежит на встречу слепо и наивно, разбивая пятки в кровь от первого колючего снега и острого мороза - зима на улице бодрая наступает, уж хватает ягоды последние пеленой своей. Герцог внимание на то не обратит: туда, куда он бежит - тепло всегда. Тепло при бури, тепло при зное, тепло при горе и при радости тоже не жарко - тепло.
Губа сухая поджимается и он скользит по грязям мягким, вертит локтем в беге и не замечает чужого надзора строгого, ибо сокроется во тьме под осколком безмолвно. Глаза серые огибают знакомые рельефы и дыхание препирает от ностальгии башенной - ах, этот чудный Сад!
Сад, где растут васильки и незабудки, где цветет таинственным цветом яблоня и дурманит белоснежным оттенком вишня; сад, где терновые ветви были оградой от всего на свете, а кусты ежевики - маленьким домиком, в коим ныне успокоились навеки детские бредни. Сад, в котором щемит грудь один неловкий древесный скрип старого дерева - он ещё себя помнил ребенок, а то дерево уже возвышалось у ворот позолоченных и с мудростью в коре глядело восвояси, пока, казалось, миллионы беспечных пташек таили в нем свои сокровения. От него было тепло всегда.
И сейчас, спустя добротный десяток лет, он вновь ступает по грязной земле в этот самый сад.
Врата скрипят, на них мягкий снежок лежит покрывалом белым, а в дали обнищалые листвой красавицы повязали в глине. Их ветви тонки, хрупки, но ныне - некрасиво. Болезненно и жалко трясутся в страхе на холодном ветру и ствол голый более не имеет зажеванные кем-то разноцветные ленты, кои, по суеверию какому-то, желаниями исполняли. Больше не было того аромата и шелеста, пропали цвета и свет.. лишь крик душераздирающий остаётся в скрипе плавного танца. Больно.
Герцог дальше ступает - мертвенная тишина тому сопутствует проводником захоронения давнего воспоминаний в серой листве и зажухлой траве жёлтой.
А среди той - лепестки клевера. Сладкого, помнится, безобразного своей структурой, но таким родным при пчелином гудении и муравьином трудолюбии: в юношестве наперегонки хватал четырехлистный и жевал, глаза жмурив и ожидая самую заветную мечту - не беспокоился о ее осуществлении, ибо чувство немой победы ласкает нутро и давит поджелудочную: он выиграл, чего ещё желать?
Паксли пусто глядит и наклоняется, рукой холодной проводит по розовому шарику, сжимает нежный и смакует помедлив. Не сладко. От чего же тогда так было весело и вкусно?
Круговерть темная поглощает вновь, сжирает изнутри самыми гадкими мыслями и правдой глушит, отвечая на случайно поставленный вопрос - т ы в ы р о с. Вырос и те забавы - бред кобылы сизой; вырос, и тебе больше никогда не надо будет пробовать горячее вонючее молоко, вырос, и тебе никогда не поваляться беззаботно в траве высокой, ибо та серая стала навеки. Вырос. И это звучит как приговор посмертный. Вырос.
Неуверенно рука вздрогнет и тот не переживет сражение жестокое в душе, которое поднимает сердце и вынуждает проникнуться пылью с бесконечного лабиринта сознания в самых темных закаулочках души. Не вытянет, оттого и боится ронять жемчуг с очей на холодную землю, оскверняя надежду светлую по самой жизни счастливой.
А в дали падает месяц и остроконечными серебром тешится средь звёздочек с туманом-дымом. Ничего идиллию не нарушит крепким звоном тишины, коя покрывает каждую щель темную и манит в сказку про птенца, да только светило алое ныне не зайдет с небосвода в изъяны горизонта никогда; и ночь эта, кажется, бесконечна.
Мороз щиплет и ранит узором красным изнеженное лицо - Эймон начинает понимать о всем абьюзе лишь сейчас: колени сводит тонкие, лодыжки немеют сверху-вниз, а грудь уж напряглась мужская, кожей гусиной покрываясь.
Он чувствует себя утопленным котёнком, кой не успел учуять материнское тепло груди мягкой и сытое молоко на усах - опустошенный, один на целом свете безжалостном, что так и давит совсем сторон в точку его превращая; гудит светлая головушка, болит кадык и позвонки хрустят, да только жарко глядеть на цветик нежно голубой последний - незабудка с тысячью глазками милейшими: смотришь в них, да на душеньке паршивость солью растворяется, улыбка лёгкая просится сама на лико бледное.
– Эймон.
И голос строг мужской, точно приказ перед расстрелом - холоден, громок: по ушам ударит и вынудит ладонь обмерзлую сжать. Он поднимает голову - это он. Он - его спасение от промерзлой зимы и антидот от каменной гордости.
Герцог улыбается слабо, едва двинув кончиками узких губ. Родной силуэт радует и бровь слабеет.
а Алукард - простой. Простой до мерзости своей жизни, простой до страха своим характером, простой до катастрофы своими словами - быть может, это и была загадка в его васильковых глазах в которых тонуть да и только.
У него пушистые золотые волосы и сильные плечи. У него морщинка меж бровей и обкусанные губы. У него вечно горячая шея и сапоги в засохшей глине - несёт потом, табаком и кровью; даже сейчас, возможно, пришел по скуке сердечной после очередного задания - блестят капли на виске.
Алукарду не было холодно. Ему, впринципе, никогда не было холодно и он всегда ходил в своей поношенной временем одежде, заредко меняя на той заплатки. Даже сейчас, когда Эймон в полумраке оглядывает того снизу вверх, то не видит изменений в темном силуэте - он всё так же узнает глаза и очертания ключиц в светах лунных. В нем в самом деле было всё слишком просто.
– вставай.–, охотник хрипит и ведёт широкой ладонью подле серебристой головы.
Эймон поднимает взгляд неспеша, робко, чуть хмурясь и по выдержке вековой не спешит указа выполнять - оковы верности семейства удручают тяжестью горделивой души.
– как ты сюда попал?–, герцог косится. Мечник мнётся, хмурится да взыдхает игнорируя вопрос и хватая резко того под мышку - без усилий вверх ведёт, а тот, с затекшими мерзлыми ногами, чуть вздрогнет, но поднимется, восстав гордо поднятой головой и дрожащей грудью.
он дерзко швыряет меч в твердую землю и кривит в недовольстве свои розовые губы. Больше всего он не любил мраморную непристойность аберлинского герцога, коя портит своей непокорностью нежный вид - алукард видит его израненные морозом щеки и дрожащие колени, но тот повернется еле теплым затылком. Урод.
– я найду способ. Повернись.
Эймон молчит. Судорожно выдыхает и теплый пар из рта работает вытрезвителем - понимает, как холодно и до какой боли сводят мясо у кости: жмурится, жмёт худые ноги меж собой и громко чихает. Серебро глаза сохраняет спокойствие и слабую искру важности; самым критичным взглядом прожигает чужое наглое лицо. Движение и бросится; поддергивает бровь выше в вызове.
– если бы ты попался?
– тогда бы меня тут не было бы.
охотник облизывает мокро свои губы и нежно касается ими ледяного носа: смотрит строго и его узкий зрачок откроет красоту синей глубины радужки - самый бушующий океан и высокий тайный небосвод; самый холодный лёд в Атлантике и крупный дождь при лесе. Его глаза - просты. Но в них лишь утопать без шанса на глоток кислорода. И каждый раз, когда он смотрит именно так - препирает дыхание острым камнем. Он - охотник. Оттого и смотрит так дико и голодно; оттого и сердце сжимается в несерьёзную точку и замирает на миг; оттого и вся гордая натура моментом падает - Крах.
– замёрз,– шепчет мечник, утверждая то прямо подле лица аристократа, – замёрз.–, тихо повторяет Эймон и стыдливо закрывает глаза, чуя, как предвкушает тело замёрзшее то самое долгожданное и родное тепло - на душе отличает шуршанием чужой одежды вечно грязной.
Грязной и тяжёлой - боги, как его спину не гнёт этот вес ноши? Герцог горбится, как только пыльная накидка сокроет плечи; жмурится и глубоко вдыхает, самовольно ручками тонкими стягивая края - тепло. Тепло и пахнет Алукардом - его солёным потом, свежей грязью и морозом; чужой кислой кровью и тухлыми телами. Непривычно до того, что глаза слезятся в брезгливости; сжимается и осознаёт, что этот "запах свободы", как и сам его окрестил, не знаком ни разу: ему нельзя было дурно пахнуть и марать свою одежду, ему было запрещено высоко поднимать остриё меча на Авроры Звезду, ему было опасно есть те ягоды с глухого леса и давить на себе жука - бред, что сейчас выводит из себя неловкостью и сильным пристрастием к тому, дабы дышать эти воротом, прижаться к сильному телу и отдаться мозолистым рукам.
– что ты делаешь один ночью?
Он простой. И вопросы его такие же, даже по-детски глупы. И они каждый раз вызывали искру в обнищалой душе старшего Паксли, заставляя слабую улыбку скользнуть по холоду строгости - это невыносимо прелестно. Это чувственно - его забота с ума сведёт. Он тает и за это стыдно до боли, но, черт бы подрал этого заблудалого охотника - прижимается лицом в шею: мнет крылья прямого носа, холодно щекочет невесомым касанием губ и закрывает глаза с дрожащими ресницами. Молчит и слышит чужой пульс, чует глубокое дыхание и поднятие крепкой груди по своей; сам же трепетно мурчит от касания горячего - ему можно, ибо наглый. И та наглость, даже с самой первой встречи, зацепила репейником шёлк изнеженной ткани:
– мне не спится.
Мечник выдыхает. Теплое касание успокоит больное сердце, даже если то покроет своей широкой ладонью всё плечо и заденет лиловый синяк свежий - промычит, но доверчивой тварью заерзает по ключице, пока тот, одаренный вниманием высокопоставленного, плывет в улыбке глупой, но столь обворожительной и яркой: все беды утекут ледоходом весенним в дальние высокие воды, а облегчение пером Павлиньим рану ублажит - с ним хорошо, даже если принципы их безумно разные и сами по себе они другие: пока один верует в предка и богов, другой не верит ни святым, ни грешным - одним днём живёт, колено преклоняя зазеленевшей горбушке, да и мыслью одинокой имена семьи поминает. От жизни надо никчемно мало и то долгим пазлом забивает висок - как на вопрос "что будет завтра?" Ответить кратко: " если проснусь, то поем.."? И есть продолжить тот диалог - герцог впадает в ступор: кажется, что мечник - простая монета с дешёвой гравировкой, однако слова его многие путают больше, чем загадки для мозга крепкого:
" –Поешь ты, а потом?"
" –Суп с котом."
"– это как?.." и Эймон смотрит брезгливо, полным доверием этим странным словам и блюду неизвестному. А тот смеётся. Весело и задорно, будто ребенка обдурил и потешил самолюбие - совершено два разных мира, оттого и радостно душе, спокойно.
– потому что без меня.–, герцог затихает, а после бурно заливается румянцем и шлёпает того по плечу:
– дурак.
он бы отдал абсолютно всё, ради того, чтоб тот Момент продлился вечность - в его руках, таких родных и теплых; он бы растворился в ночи, лишь бы этот охотник был рядом. И плевать было на холод - следы на теле обжигают и будоражат нутро крыльями бабочек, выставляя того позорно глупо и нелепо. Эймон касается холодными пальцами острых скул, таит дыхание и склоняет голову в немом жесте - целуй. Алукард сжимает плечи, закусывает пухлую губу и в ответной манере приближается. Ресницы дрожат - игриво касается носом чужого, только потом исполняет прихоть манерой чувственной - быстро, горячо, мягко.
они расстанутся опять и на неизвестный срок разойдутся их нелёгкие переплёты хрустальных судеб; в памяти навеки останется жар тяжёлого дыхания и холод морозного утра, а ночь укроет все грехи и святым молоком омоет каждый синяк-космос на телах - всё останется лишь в их пустых глазах. и тогда, блуждая по лесу мрачному, оберегом станет незабудка; в кабинете пыльном, или на балу, отрезвит головушку Василёк - близко, даже когда неродная кровь различает их чужим миром.
Примечания:
благодарю за прочтение.