...там танцевала Лютиэн, ей пела тихая свирель...
А тут не сказка, а баллада, но хотя...
3387 лет назад — Сыграй мне. Здесь, сейчас: пока не рассвело… — Не рассветет, покуда я буду играть. Вздох улыбки принял облик первой ноты: мелодия затопила широкую поляну, словно тень большого облака, и убегающая ночь застыла и простерлась меж стволами лиловым шитьем, растянутым на пяльцах. И в серебре листвы, в зеленых струях трав, одетых в иней из осколков звезд, танец поднялся из царства сумерек как сновидение, навеянное тихим голосом свирели, укрытой подземельным бархатом темноты у каменных корней большого дуба. Мелодия, что резьба по серому утру, узорила танцу королевны тихую дорогу; ноги ее не мяли травы, и поступь, словно весна, поднимала из тьмы белые свечи подснежников. Невесомая, легче самой музыки, она могла бы покружиться и по отражению луны в чистой заводи, возле которой они остановились, или взбежать по прохладному утреннему ветерку, как по лестнице на небо, и черный вихрь ее волос поднимал с ночного дна звездные метели. Глаза ее были закрыты, и сквозь веки она тоже видела сны: старые первые звезды, большие и бледные, как цветы жасмина, шепчущие ароматы синих трав высотой с деревья, и гул деревьев высотою с горы, с ветвями долгими, как путешествие вдали от дома. Повеяли холодные туманы вод в узорных стеклах льда, и поднялись над ними первые бессловесные песни из мириад переливающихся голосов, которые не сопровождали никакие инструменты, кроме кахонов собственных сердец и звона струн натянутых приливов на далеких берегах — и тонкие, как паутинки шелкопряда, нити печального покоя, унизанные колокольчиками светлых слез, сшили меж собой два мира в одно струящееся под ее ногами полотно. И плавный ее танец был то белые ручьи струящихся движений, то сильный всплеск, взбегающий на петлистые корни, то трепет, замирающий как глубина, полная таинственных и скрытых, как чувства, созданий; и, как и было обещано, отсрочивая утро прочь за миражи, музыка повевала над этим танцем, то призывно отдаляясь как тропинка в темноте, то накатывая сильными созвучиями, бурлящими веселой пеной легких нот — но даже радость ее горчила, как принесенный с моря ветер. Чары мелодии и танца было сплелись, но свирель вилась вокруг, ускользая от воздетой за нею руки и не позволяя себя коснуться, словно лицо, отвернутое прочь — и тогда королевна рассмеялась, кружась все быстрее и быстрее, пока движения ее не сделались столь неуловимы глазу, что она превратилась в синий лунный блик, летящий по воде. Флейта за ней не угналась, позвала вслед — и заблудилась в чародейских отпечатках убегающего танца, расцветших на траве. Вернулась в тень под корни дуба и там в уединении осталась, шепча про зависть к беззаботному ветру, что вовсе не страшился вплести ласку в эти волосы, и принять протянутую руку, оставив поцелуем на ладони опавший лепесток. Кого угодно своими песнями он мог заставить смеяться, плакать, танцевать — даже королевну. И она смеялась, танцевала для него и пела — но эти песни Даэрон слышал словно за затворенной дверью, из-под которой льется яркий свет и праздничная радость, назначенная вовсе не ему. И все же, окруженная дворцовыми мужами по велению отца, королевна сбегала на свободу в лес и ночь, лишь одного Даэрона прося сопровождать ее среди туманных дориатских троп. И порой они заходили так далеко, что обратный путь успевал зарасти молодыми деревцами, ручьи превращались в ледяные зеркала, а лисы выводили новое веселое потомство, еще не видевшее ни одних снегов. Вдвоем они бродили по белым березовым галереям на востоке Дориата, среди колонн голубых елей на севере, и по поросшим мягкой травой холмам южней дворца, с вершин которых было видно распростертое на все четыре стороны лиственное море в золотых волнах, гонимых воздушными приливами и отливами с далеких гор и запертых Завесой Мелиан мрачных и нехоженых чужбин. Но в эти огражденные земли даже по ночам не заходило зло — лишь тишина и снотворный покой; и все же из заботы Даэрон стал ей стражем, по воле разума был другом, а вопреки воле сердца оставался никем. Осиновые листья нот опадали в траву; ночь, еще скованная чарами, потягивалась и дрожала, и несколько больших и ярких утренних звезд проступили на небе, словно пытаясь откупиться своей красотой. Лютиэн, исчезнув из виду, бродила в чаще и будила птиц: со своего дерева Даэрон слышал их удивленные и радостные голоса, градом сыплющиеся с веток. Новой мелодией пришла заря: сперва тонкой струной в чернеющей небесной дали, которую чуть погодя задело солнце, переливаясь по натянутому голубому звону мягкими лучами. Трезвучием красных, серебристых и цитриновых тонов утренняя музыка взбиралась выше, притихая в облаках, пока не закачалась высоко на небе белым колокольным звоном, от которого волнами покатились ветры и склонили головы древесных крон. Когда королевна вернулась, Даэрон уже не играл на флейте: лишь покачивался в корнях дуба монотонный маятник из двух первых нот будущей мелодии, уловленной в оттенках утра. Улыбаясь, Лютиэн перешла травяную заводь, сбивая с травы капельки росы, вобравшие в себя ушедший звездный свет, перебежала поляну как последний луч волшебных ночных сумерек, окутанная туманом темно-синего плаща. Тысячи камней и горсти жемчуга, гирлянды из рубинов и алмазы размером с осколки звезд, паутины драгоценного шитья из серебра и золота были брошены к ее ногам во дворце — но в лесу она любила облекаться в тонкий шелк, расцвеченный лишь блеском и плетением ее движений в танце, а волосы, поток летящей ночи, вместо почетной тяжести короны убирала мягкими цветами, и они не увядали на ее челе. Вот и сейчас желтые сердечки белых колокольчиков окутывали веселым утренним звоном ее лоб; в руках она несла зеленый венок из молодых и нежных папоротниковых листьев, украшенный крохотными звездами, которые она набрала в чаще, как цветы. — Благодарю тебя за музыку, — проговорила королевна с веселой церемонностью, увенчав Даэрона папоротниковой короной. Та источала хмельной и золотистый аромат, и сладкая пыльца осыпала ему ресницы, когда он опустил их, поклонившись в ответ одним взглядом. — Что ж, я неспроста так долго трудился, чтоб раздобыть себе волшебное железо, — сказал Даэрон и прильнул губами к флейте, увитой чеканными стеблями папоротника, сплетенными меж собой потаенным шепотом рун, и та раскачала маятник двух нот, что напевала прежде, в две взлетающие квинты. — Ты горд своим творением, я знаю. Все великие мастера горды, и не напрасно, — ее веселый смех рассыпался в свирельных струях золотыми бликами. — Но я бы не полюбила эту песню меньше, будь она спета даже голосом речного тростника. — Все девы любят песни, спетые для них — я знаю, — опустив флейту, не остался в долгу Даэрон, но даже когда голос его преломился — может быть, нарочно — на последнем слове, это был звук сорванного цветка, брошенного к ее ногам. — Чтобы запутать звезды и сбить рассвет с пути, и впрямь достаточно речного тростника. Но как когда-то для историй и имен всему, что растет, прыгает и бегает вокруг, были придуманы слова — так и музыка нуждается в каком-нибудь изобретении. В ее глазах отразилась печаль, или нежность, или беспечная радость — вековечная юность, на которой на самом деле не было следов ни печали, ни беспечности — только их тени, легче теней облачков, пробегающих по земле, и лицо ее оставалось спокойным и безмятежным. Она сказала ему: — Но еще больше я люблю, когда поешь ты сам. И Даэрон только снисходительно улыбнулся. Ведь и этого все равно мало для нее. И снова поднял флейту к лицу, ее звуками держа себя за горло, чтобы не заговорить, потому что непременно и невольно, у какого-нибудь одного слова, или в молчании без слова, покажется на живую нитку схваченная изнанка безрадостного разочарования. Но флейта знала свое дело, принявшись выводить из квинт мелодии, а из мелодий — музыку, одевая ее в оттенки, подобающие весеннему утру и птичьим мотивам — если королевне вновь вздумается развлечь себя танцем. И рука ее и впрямь поднялась и протянулась к нему, словно полураскрытый бутон цветка, и снова он вложил в нее музыку, брызнувшую чистым дождем на белые лепестки. Она сделала шаг на свет, темным веретеном в травы, и Даэрон опустил ресницы, заперев в них взгляд, как в клетку, и выцарапывая из сердца последнее веселое золото для песни. Легко она ускользнула под голубое небо, но вдруг ураганный треск смел прочь и музыку, и ее танец: хвостом сбитой с неба звезды он быстро истаял в воздухе, и Лютиэн застыла; лепестками опадали вокруг нее солнечные огни. А шум, будто чудовище или безумный зверь, распугивая лисий лай и прянувших с деревьев птиц, вырвался из тени на поляну. Но это был не зверь, и не чудовище, а человек. Огромный и высокий, хоть скорбно согнутый, будто от тяжести и боли; зимние меха свисали со сгорбленных плеч болотными мхами. Тяжелые ножны, в которые был заключен меч, волочились у его ноги, чужая ночь свистела в клочьях его плаща, и когда он прянул к Лютиэн, изорванные одежды взметнулись, как грозовая туча: — Я видел тебя ночью! Ты исчезла! Испуганно она отпрянула от его голоса, и он крикнул снова, кинувшись за ней: — Тинувиэль! Улыбка его померещилась зверем, спрятанным в густой как у старика бороде; волосы были наполовину белы и страшно истрепаны. И словно лед, разбилось оцепенение, которым этот его облик и крик сковал и Даэрона: он увидел — будто сама смерть идет за Лютиэн, тащится тяжелой поступью из темноты, откуда нет возврата, и протягивает к ней седые руки. И соскочив с дерева, он бросился меж ними и крикнул ей: — Беги! У него был с собою лишь маленький стилет не длинней вороньего пера — не годный для боя, но годный для горла. Но едва взглянув в его глаза, Даэрон замер — не от страха, а от жалости и удивления: не злое, не угрожающее, но страшное и горестное выражение растерзало чужаку лицо, и он остановился, печально сгорбившись пуще прежнего. У него были юные, горящие глаза, вспыхнувшие еще ярче от отразившейся в них красоты Лютиэн и чудес ее танца, к которым он бросился как к роднику в пустыне — и столь живые, что даже в диком страшном своем облике он вдруг сделался бессмертнее на вид, чем сам Даэрон, чем даже сама королевна. И волосы его обращены были в седые космы не от лет, а оттого, что лицо его вмерзло в пройденный ужас, и в этой тьме изменились его черты: чужак пришел извне, а значит, прошел Завесу, испытав на себе ее немилость, и то, что лежало перед Завесой, и поле боя, где боролись друг с другом два колдовства — Королевы Мелиан и врага: страшную долину за горизонтом всякого бытия, где ветры хлещут в пустоте как челюсти, шаги скользят по грязи, как в крови, а время сдирает силы заживо как кожу, рвет нити рассудка и населяет их воем призрачных тварей — и на этом поле с человеком могло бы приключиться что-нибудь и пострашнее смерти — однако же, чужак его прошел. — Тинувиэль! — повторил он тихо, и будто само это имя разогнуло ему плечи и чистой водой отмыло усталое лицо, явив на свет не только юность глаз. Меч грянулся о землю, и сверху завалил его тяжелый плащ. Чужак стоял, не делая больше ни шага; птицы вернулись, опали на ветви с шорохом листвы, и кто-то из них даже подал первый голос. — Беги, — снова велел Даэрон и, спрятав нож, сам прянул в чащу, чтобы увлечь королевну за собой. Тогда она послушалась и быстро побежала, и обернулась только один раз. Но не к нему — взгляд Лютиэн стрелой пронзил Даэрона насквозь через сердце и устремился дальше: туда, где стоял, глядя ей вслед, чужак.