Застоявшимся затхлым утром Кавех идёт заваривать зубодробительный кофе на узкую кухню квартиры аль-Хайтама и проклинает дрожащие от мороза под простынями кости.
Жалости к себе не остаётся ещё в понедельник. Во вторник, во всяком случае, она просто не ощущается сдавливающим грузом в теле и уходит на дно желудка через глотку, забитую рыданиями. Становится на половину тона легче существовать.
Сосед выходит через четыре минуты, озаряя пространство бесстрастной безучастностью. Хладнокровное животное, думает Кавех фантомно, и шатает карнизную полоумность.
Нельзя, в самом деле, беспечно и даже в собственной голове относиться так неуважительно к человеку, подарившему хоть какие-то надежды и защиту от утомительного света звёзд тусклыми ночами.
В тишине и звуках топота босых ног соседки сверху Кавех, покрытый с ног до головы запахом цветочно-терпкого, призрачно излучает паранормальную божественность и касается языком верхних зубов, когда раскачивается на стуле.
Аль-Хайтам рядом смотрит на узоры кофейных пятен по воротнику и рукавам.
Дни идут, а чувства кавеховы, заглушенные проектами, стихами и кинематографом, утопленные в прогулках вдоль моря и дружеских пьянках, иррациональные и до больного приятные, разгораются под веками сильнее зарева растопленного металла.
Он что-то проектирует и бормочет возбуждённым шёпотом; Хайтам знает, что определённо стоит вмешаться, рассказать о вреде кофе, о том, что говорить с самим собой в тишине молочного утра это, так-то, клиника, и пора бы донести все свои проблемы до дверей милостивого психиатра, но тактично молчит.
Кавеха пробирает на параноидальный смех:
— Даже не сделаешь замечание?
— Какая бессмыслица, — фыркает аль-Хайтам, — будто ты послушаешь.
И кивает безучастно, холодно и несвойственно грубо. Аль-Хайтам знает, что состояние Кавеха называют "подвешенным" и сочувственно кивают вслед, стоит ему пройти мимо. У Кавеха в списке знакомств весь чёртов мир и ещё немного друзей с других галактик, но ни единого достойного доверия кандидата, чтобы пояснить доступно: жить за пределами собственной сожжённой собственноручно под гнётом долгов жилплощади не страшно и, местами, даже занимательно.
Мотает нервы с этой информацией исключительно аль-Хайтаму.
И он слушает внимательно, от начала и до самого конца, потому что с жертвами трагедий спорить кажется кощунством и жестокостью, а сохранять перед божественным судом остатки совести и человечности аль-Хайтам неиронично собирается всю оставшуюся жизнь.
Он слушает монологи за завтраком, ужином и ночной встречей после внеочередной кавеховой панической атакой. Слушает постоянно и надеется слепо, что у него на лице не написано "безнадёжный".
А ещё надеется, что город скоро забудет нелепое пьяное откровение о долгах, любви и ненависти.
Насколько разрушительной только оказывается сила сплетен.
И насколько непоколебим перед ней внешний лоск Кавеха, задыхающегося от давления четырёх стен в четыре утра, на кухне, с кофе и проектом.
— Тебе заварить ромашковый чай?
Спрашивает безынициативно и глухо Хайтам, когда лицо Кавеха опасно приближается к поверхности чертёжной бумаги, а из уст доносится смесь тревожных вздохов и рассказов о вечном.
— Да, пожалуй.
В этом находится смысл, свобода и необходимая комбинация звуков. Аль-Хайтам знает, что налажать в попытках поддержать оголённый нерв воплощённого чувства Кавеха опасно просто, но через сложности обращения с настолько хрупким существом учится раз за разом всё лучше.
И Кавех одобряет заботу о себе только тогда, когда сам теряет такую способность. Чай стынет перед лицом, листы заботливо падают на дно сумки, в сердце теплится надежда, что задушенная вина растворится как пять ложек сахарозаменителя. Аль-Хайтам наливает себе ледяную воду из-под крана и устало смотрит на потухающий рассвет.
Целует утро в спину, твой лоб упёрся мне в ладонь
Скорей умру, чем двинусь, если только осторожно.
Город преследуют сплетни, новости и бури, холодными пальцами пробирающиеся под одежды. Жалюзи стучат по оголённым чувствам. Хайтам просит себя не пялиться откровенно.
— Заказчик поставил столько невыполнимых условий. О каком сне только может идти речь?
— О здоровом. Восьмичасовом. В кровати.
Кавех смеётся обворожительно, тихо и искренне, у аль-Хайтама в желудке сводит, переворачивается маленькая Вселенная и давит за рёбрами. Ему позорно хочется слышать этот звук чаще, чем нервные отголоски среди ночи работы;
и правда безнадёжный.
— Налей ещё.
Рассыпались по мне пряди твоих волос
Я не могу понять: когда, зачем и как
Ты стала, ты стала, ты стала мне близка?
Покорно ставит напротив заварочный чайник, садится рядом, ловит затылок плечом и вслушивается в очередной бред о планете для цыплят и переваренном мироздании. Статично и умиротворяюще. Кавех почти верит в собственное спокойствие.
Он рассказывает. О классицизме и барокко, о творчестве Жака Луи Давида и живописи, о значении каждой своей татуировки и смертоносных вирусах из романа какого-то подростка. Аль-Хайтаму хочется, чтобы тот был откровенен чаще.
По разбитым зеркалам, по кудрявым волосам
Ты гадаешь, как бы сделать мне хуже.
Он заваривает чай восьмой раз за утро и чувствует исключительный привкус водопровода. Чувствует кудри на собственной шее и тёплое дыхание на ключицах. Чувствует смысл.
Кавеху хочется, чтобы проблемы истлели пеплом сожжённого черновика.
Аль-Хайтаму хочется, чтобы утро никогда не кончалось.
Доверяя как себе, нездоровой худобе
До конца не понимаешь, кто тебе нужен.