Часть 1
3 июля 2023 г., 00:00
В мире все относительно, говорили они.
Да только куда это относительно отнести? Есть какой-то пункт приема, не знаю? Есть хотя бы адрес? Может, оно не так уж и относительно? Может, не надо его никуда относить? Может, кто-то что-то перепутал, и лучше оставить это у себя, не морочить себе голову?
Ведь насколько все относительно?
Вот Скар вроде бы и стоит прямо, но относительно скамейки, относительно Кадзухи он лежит у него на коленях. Относительно тепло, когда холодные пальцы перебирают твои волосы. Что? Почему тепло от холодных пальцев? Ох, все относительно.
И вроде бы сейчас рассвет. Красочный такой, густой и сочный, как летние плоды, как картина маслом, и масло это тает, растекается, как тушь на заплаканном лице. Розовый до невозможности, как малина, как запекшиеся щеки, как свежевысеченный ожог. Пульсирует на воспаленном небе, покрывается апельсиновой, ярко-рыжей корочкой, и руки так и тянутся ее содрать. Чтобы снова до одури розовое, до слепоты яркое.
И вроде бы сейчас рассвет.
Но кто сказал, что это не может быть закатом?
Ведь они так похожи. Как две капли воды, такие ничтожно маленькие, что и под микроскопом не разглядишь. Такие похожие, что не отличишь одну от другой. Такие яркие, что не поймешь, когда ложиться, а когда вставать.
А надо ли вставать?
Надо ли вставать, когда на чужих коленях уютно, как перед камином в зимний вечер. Когда чужие руки мягкие, как какао с зефиром, дымится и плавится, прямо как сердце Скара. Прямо как рассвет, отвратительно прикидывающийся закатом.
Ночь давно растаяла. Растворилась, как сахар в кружке чая. Рассеялась, как туман. Сбежала, как девчонка от отстойного свидания. Не оставила хотя бы прощальный поцелуй. Хотя бы номер телефона. Сбежала, рассыпалась росой после тумана, и больше ты ее никогда и не увидишь.
Словно она будет преследовать тебя фантомным видением, прятаться в толпе, сверкать воспоминанием, обещанием, но таким мимолетным, что вскоре ты и сам о ней забудешь, как о сюрреалистичном сне.
Но Скар вряд ли забудет.
Он вряд ли забудет эту ночь, потому что она была… самой обычной?
Потому что не было в ней ничего особенного. Не было ничего яркого, что быстро бы выцвело, как вкус жвачки за две моры из ближайшего ларька. Не было ничего терпкого, как духи, который тянулись бы шлейфом в воспоминании этой ночи. Не было ничего громкого, что заело бы в голове надоедливой песней не больше, чем на неделю.
Не было ничего запоминающегося. Но именно поэтому Скар вряд ли забудет.
Потому что из головы не вытравить сплетенные руки. Не вытравить два стакана кофе, купленные за пять минут до закрытия, сплетенные руки, ужасно теплые в точке соприкосновения и по-зимнему холодные под порывами ветра, молчание на двоих, которое не разорвать, оно тягучее, как пластилин, как карамель, как лживый, абсолютно ненастоящий закат.
И это молчание какое-то слишком красноречивое. Слишком громкое, чтобы о нем не говорить, но достаточно сакральное, чтобы о нем не молчать. И между этим молчанием пропасть, глубины бездонных вод, мириады световых лет космического пространства, откуда этот пластмассовый закат не имеет совершенно никакого значения.
Из космоса, если честно, вообще все в Тейвате не имеет совершенно никакого значения. Отсюда, с земли, звезды кажутся несбыточной мечтой, бредом воспаленного воображения, недосягаемым обещанием — «А достанешь с неба?»
Да только нет в космосе никакого неба. Зато есть звезды. И будто бы даже близко, и будто бы они все рядом с тобой, только руку протяни.
Но лучше не надо. Если, конечно, нет желания рассыпаться в прах.
Да и не так, оказывается, эти звезды близко. До одной только Проксима Центавры восемьдесят тысяч лет, а люди столько явно не живут.
И воспоминания столько не живут.
И уже через восемьдесят тысяч лет эта ночь забудется. И кофе, и руки, и молчание. И все то ничего, что было в этой ночи.
Но Кадзуха близко. Так близко, что, только руку протяни, и впутаешься в россыпь пепельных волос, ненароком заденешь красную прядку, такую же яркую, как зарево этой растворяющейся ночи. Так близко, что видишь чужие глаза, всматриваешься в чужую радужку, закатно-рассветно-красную, и увидишь там Проксима Центавру. Так близко, что ничего, что дальше, уже не нужно.
И Скар тянет руку. Тянет и не достает. Тянет, и чужие глаза, как звезды, так же недосягаемы и так же фантомны.
Но звезды беспощадны. А Каэдехара милосерден, как туча, унесшая за собой дождь скупым обещанием.
Поэтому он наклоняется ближе, подставляется, как под удар, солнечный или электрический. Закрывает глаза, словно это излишне так же, как и слова, застрявшие в чертогах этой ночи.
И Скарамучча дотягивается.
Очерчивает холодными пальцами теплую щеку, и от этого в груди что-то болезненно набухает, лопается зелеными почками, цветет, прогрызается стеблями сквозь сердце. Надувается воздушным шаром, все мешки с песком беспощадно летят вниз и остаются там, пригвожденные к земле своей участью. Жар растекается медом, липким и сладким, вязким, что не отодрать, не оторвать.
Скар не смеет оторвать ладонь от чужого лица. Он уже к ней приклеился, припаялся, приземлился. И чувствует себя первооткрывателем.
Делает неуверенные шаги, аккуратно исследует равнины чужого румянца, там перегрев, опасно для жизни, но он лишь смело идет дальше. Проскальзывает по холмам рассветных губ, прежде чем отземлиться, вылететь из атмосферы, съехать с орбиты. Прежде чем уронить руку на грудь. Туда, где пылает ядро.
Туда, где землетрясением грохочет сердце.
И ничего. Между ними снова звенящее, растворенное ничего. И это ничего накрывает их, как одеялом. Плотным и тесным для двоих. Чтобы в одной руке фонарик, а в другой — книжка. Обрывки строчек, поделенные на двоих. Пустые страницы, которые они не спешат заполнять.
Скарамучча смотрит на Кадзуху снизу вверх. Так смотрят на чудо света, на статую божества: с надеждой в глазах, благоговейно сложа руки, склеив их священным, сакральным молчанием. Такое только шепотом, только от посторонних глаз, только горячим дыханием прямо в губы.
Но не под лучами акварельного, развратного, развязного заката.
Развязанного, как язык после терпкого спиртного, такого, что снаружи горько-горько, но внутри так сладко и хорошо, что правде там слишком тесно. И она льется, растекается, топит соседей и ближайшие кварталы. И весь Тейват уходит под воду, пузырьками поднимая эту правду прочь. Игристыми и колючими, как в прозрачном бокале шампанского.
Но Скар отвратительно трезв.
До беспамятства, да так, что на утро он запомнит все. Абсолютно.
И это почти извращение. Почти преступление, почти наказание. Потому что он будет вспоминать. Вспоминать и досадливо вздыхать о каждом пропущенном мгновении. О каждом мгновении, в котором Кадзуха был непростительно далеко. Дальше, чем на расстоянии вытянутой руки. Дальше, чем Проксима Центавра.
И такая ноша почти невыносима. Так же невыносима, как скелеты из шкафа, как сор из избы. Любой атлант бы под ее весом сгорбился, сломался и, не выдержав, с грохотом сбросил бы со своих плеч вслед за небом. Небом, покрытым аллергическим, зудящим рассветом.
И Скар бы вечность готов был смотреть, как небо в изнеможении, в нетерпеливом желании слилось бы в поцелуе с землей. Томные, сладостные секунды конца света, мгновения страстного уединения. И эти секунды он бы честно и совершенно бессовестно разделил бы с Каэдехарой.
И тогда смерть — просто вспышка. Щелчок пальцами, звонкий, как утренняя трель птиц, что уже медленно и ненавязчиво вкручивается, ввинчивается в череп. Уже трезвонит о наступлении гадкого, фальшивого рассвета.
Бьет тревогу, мигает красным на весь размытый холст неба. Просит немедленно покинуть, вернуться в тихую, совершенно молчаливую ночь. Застегнуть рот на воображаемую молнию, потеряв ключ где-то в щекотной траве, и насладиться предрассветным, предсмертным, предпрощальным молчанием. Напиться им, как из бурной реки. Припасть губами к леденящей жизни. Напиться, надышаться, как перед смертью, чтобы отчаянно, болезненно, побежденно рассеяться в таком фальшивом подступающем утре.
Склониться перед ним уже порабощенным, вытянутым из крылатых грез, вынырнуть из фантомного ощущения темноты на коже и оказаться в неохотных объятиях утра. Таких же неохотных, как незаряженное ружье, как подстреленная дичь. Как простреленное насквозь сердце.
И тогда, истекая небом цвета индиго, ты, может быть, все забудешь. Отречешься, отбросишься в звенящее будущее, отцепив от себя летящее прошлое ненужным вагоном, целым составом.
Но Скар остается.
Остается в хлипком, неполноценном настоящем, чтобы не забыть ничего. Чтобы больше ничего не запоминать.
Чтобы запомнить ничего.
Ему и этого будет достаточно.
Достаточно, остаточно, осадочно. Осадочно в груди, осадочно снаружи. Осадочно так, что рассвет сбивается, взбивается в сливочные облака прямо над горизонтом, усаженным деревьями. Равномерно растекается над ними снежными шапками, молочными реками без кисельных берегов. И облака эти безбрежны, небрежны и неизбежны. Они неизбежно доберутся до них в лучах лениво просыпающегося солнца.
Рассвет уже не подкрадывается, уже стоит у порога, стучится, барабанит в двери ливнем, громом и молниями. Ласково выбивает из дверного звонка дурь, тарабанит терпеливо, вьется на крыльце подбитой собакой.
Но Скар не откроет.
Он ни за что, никогда, ни при каких обстоятельствах, дополнениях и определениях. Он готов лишь приоткрыть, звякнуть цепочкой, чтобы потом больно прищемить нос.
Он не откроет. Он не пустит. Он заколотит свою дверь, приколотит к ней табличку «Не входить, не стучать, не появляться».
Ну пожалуйста.
Потому что он не готов. Он не готов пустить самозванца в дом. Потому что тот определенно все испортит. Разобьет все вазы, изрисует все стены, разобьет все окна и растормошит все воспоминания. Смажет их, как не засохшую краску, сотрет, как огрызок многолетнего ластика, отстирает, как дорогой порошок. И никаких пятен, никаких воспоминаний, никаких чувств. И ночь останется лишь словом, временем суток, чем-то блеклым и выцветшим.
Но Скар не хочет. Скар не забудет. Скар не отдаст.
Он никому не отдаст ни эту ночь, ни два стакана кофе, ни сплетенные руки, ни пальцы в его волосах. Он запечатает ее, заспиртует, замочит в формалине, запечет в эпоксидной смоле, завалит горным оползнем. Чтобы ни один, ни один гадкий луч рассветного солнца ее не коснулся. Не запачкал своими красками, не затер до дыр, не стер в порошок.
Клубнично-розовый медленно, смущенно облачается в апельсиново-рыжий, чтобы переродиться лимонный, почти белый луч. Он нагло лезет в глаза упавшей ресницей, забирается под самые веки, выжигает роговицу. Скар от него отворачивается, хлопает дверью, громко уходит подальше от входа.
Нет.
Не заходить. Не приходить. Отстань.
Оставь хоть что-то.
Солнце уже лениво потягивается, обжигает, прожигает футболку насквозь. Скользит по коже скальпелем, нежно делает глубокие надрезы —«Просыпайся».
Но Скар не хочет. Он не хочет, чтобы эта ночь заканчивалась. Он хочет, чтобы эта ночь не имела и намека на окончание. Чтобы тянулась, как жвачка, как резина, как резинка на руке у Каэдехары, которой он рассеяно перебирает волосы на голове у Скара.
Перебирает, как перебирают с алкоголем. Когда недостаточно плохо, поэтому до одури хорошо. Когда до одури хорошо, и ты не понимаешь, в какой момент тебе станет плохо. Как игра в рулетку. Либо повезет, либо нет.
Рассвет растекается по небу неизбежно, и Скарамучча понимает, что не повезло.
Но он так просто не сдастся. Ночь еще не закончена, большой палец еще не показался с вершины гладиаторской арены.
Он поднимается медленно, словно только что проснулся. Словно отпускать сон не хочется, руки чешутся ухватиться за иллюзию реальности. Но она тает, тлеет в розовых лучах тошнотворного рассвета, как угли после костра, с легким отголоском песен под гитару и запахом жженого зефира.
Кадзуха смотрит на него открыто, как книга. И Скар вчитывается в каждую строчку, впитывает в себя каждую букву, как будто не перечитывает уже не первый десяток. Как будто не выучил наизусть, как будто не запомнил каждое слово, как будто никогда не запомнит.
И он припадает к чужим губам, подается вперед, как подают апелляцию: «Я протестую! Тут какая-то ошибка!» И здесь действительно какая-то глупейшая, вопиющая ошибка.
Утро не должно было наступать так быстро. Кажется, оно и вовсе не должно было наступать.
Поэтому Скар закрывает глаза: невозможно не смотреть на Каэдехару в лучах ленивого солнца. Поэтому запускает руку в чужие пепельные волосы: невозможно не потерять связь с реальностью, когда смотришь на Каэдехару в лучах ленивого солнца. Поэтому оказывается безумно близко: невозможно не цепляться хоть за что-то, когда пытаешься не потерять связь с реальностью, смотря на Каэдехару в лучах ленивого солнца.
И Скар цепляется, как за спасательный круг. Хищные воды заглатывают его, захлестывают, захлебывают и не просят хлеба. Но Скар упрямо цепляется из последних сил.
Я протестую!
Ночь еще не закончена.
Кадзуха притягивает его ближе, хотя ближе только срастись, слиться, спаяться, сдиффузиться без шанса вернуться обратно. Касается щеки обжигающе холодной ладонью, как мокрое полотенце при температуре, как мороженое в тридцатиградусную жару, как лед на кровоточащее отсутствие почки.
Скар целует его, ставя руку в опору на край скамейки. Потому что сам он какой-то неустойчивый, шаткий, как стул без ножки, и непостоянный, смазанный, как небо, перепачканное рассветом. Потому что утро наступает, наступает на пятки, ставит подножку, и Скар утягивает Каэдехару за собой, потому что падать одному слишком страшно.
Он отстраняется расфокусировано, как неудачливый иллюзионист: никаких фокусов, абсолютно пустой цилиндр без единого кролика и одинокий платок в кармане без единого последователя. Он отстраняется поражением: внутренних органов, нервной системы, дыхательных путей, склоняет подгибающиеся колени на гладиаторской арене.
Он отстраняется, и рассвет наконец врывается в его голову. Стреляет, будто бы десять пуль, застревает внутри пульсирующим осознанием: «Конец».
Ночь закончилась, как и хрупкое, хрустальное настоящее. И теперь это лишь отголосок прошлого, еще не остывшего и по-прежнему теплого. И теперь два стакана кофе, сплетенные руки и пальцы в его волосах сладостно тянут тупой болью где-то под ребрами.
Ночь закончилась, и Скар цепляется за Кадзуху, как за единственное напоминание того, что это не было сном. Что эта ночь никому не померещилась, не воспалилась бредом в больной голове, не зарябила проекцией на задворках сознания.
Ночь закончилась, и рассвет достигает своего апогея.
Ночь закончилась, и Скар улыбается.
Ладно уж, рассвет, так рассвет.
— Пойдем домой? — Каэдехара спрашивает прямо в губы, выдохом, вдохом, вдохновением. Дуновением ветра, что неосторожно путается в его волосах.
Скар смотрит на него долго, не больше мгновения. Смотрит на него пристально, перед глазами все плывет. Плывет и плывет, все никак не причаливая к берегам. И Скар причаливает сам.
Он обратно укладывается на колени Кадзухи, не отрывая взгляд от рубиновых глаз. Таких же рубиновых, как вишневый румянец. Таких же рубиновых, как мондштадские яблоки. Таких же рубиновых, как…
— Давай посидим еще, — говорит он, на ощупь находя чужую руку. Сплетает пальцы солнечно, да так, что солнечное сплетение у него расплетается. — Хочу посмотреть на рассвет.
И они сидят еще.