Come to me, Ravenheart, Messenger of evil.
1912−1913 года.
В последние годы процветания династии Габсбургов в Вене, столице великой империи, расположенной в самом сердце Европы, царила атмосфера веселья и очарования, которая всегда выделяла её среди других столиц мира. Ни один из городов Запада не мог сравниться с ней не только своим архитектурным богатством, но и добродушием и утончённостью жителей, воспитанных на барокко и рококо. Место, расположенное на берегу голубого Дуная, в окрестностях Венского леса, среди холмов, покрытых золотисто−зелёными виноградниками, представлялось чудом природы, захватывало воображение приезжих, а венцев заставляло поверить в то, что Всевышний к ним особенно благосклонен. Отовсюду лилась изумительная по проникновенности музыка Гайдна, Моцарта, Бетховена и Шуберта — гениальнейших композиторов, которых когда−либо знала Европа, а в последние годы, накануне Первой Мировой войны, постоянно звучали пленительные вальсы любимца Вены — Иоганна Штрауса. Мне выпало счастье с детских лет любоваться пышным барокко, а жизнь порой представлялась чудесным сном. Жители Вены дни и ночи беззаботно кружились в танцах и потягивали вино, мило болтали в уютных кафе, особой популярностью пользовались заведения на Бройнерштрассе, слушали музыку и, пребывая в мире грёз, посещали драматический театр, оперу, оперетту, предавались любви — другими словами, большую часть своей жизни посвящали удовольствиям и мечтам о них. Конечно, кому−то надо было управлять империей, руководить армией и флотом, прокладывать коммуникации, заниматься бизнесом и просто трудиться. Однако немногие из венцев работали сверхурочно и даже полный рабочий день. Когда моя мать бежала из Гальштата — общины, притаившейся в живописной местности на западном берегу одноимённого озера в окружении Альп — мне от роду не было и четырёх лет. Понять тогда всю величественность и проникнуться многовековым духом австро–венгерской столицы мне было не дано. Но со всем своим детским интересом и приоткрытым от удивления ртом я прогуливалась с ней за руку и рассматривала кафедральный собор Святого Стефана, бродила по Кольцевому бульвару и внимала столичный воздух на Постгассе и Зингерштрассе, а на Беккерштрассе, в одной из лавок, пекли самые вкусные на свете булочки, что я когда−либо пробовала в своей жизни. Этот вкус я помню до сих пор. Хозяином лавочки был мелкий еврейский торговец и, как расскажут мне позднее — она просуществует вплоть до аншлюса Австрии. Уезжали мы не от бедности, а к моей тётке, у которой начались серьёзные проблемы со здоровьем. Мама всегда говорила, что её сестра в Гальштате прожила бы до преклонного возраста, а тут в сорок пять уже захворала, а всё потому, что поманила её столица, приоткрыла свои объятия, да и куда уж там сдержаться от такого соблазна? Тётки не стало через два года, а мы так и остались в Вене — я уговаривала — наивная была, ребёнок совсем; роковая моя ошибка. Тогда я желала быть частью этого города, сейчас бы век его не вспоминала. Через несколько дней после своего восемнадцатилетия я, что была полна сил и воодушевления, прошла вступительные экзамены в Королевскую Академию Музыки и Исполнительского Искусства, что на Листштрассе. Скрипка была мои вечным спутником жизни, любимым другом, что очень не нравилось моей матери — вместо умения пользоваться половником и сковородками уверенно в руках я держала лишь смычок. Стоило отдать матушке должное, потому что готовить я так и не научилась. Откровенно говоря, музыкальное образование мне тоже не пригодилось.***
You are shadow of forgotten dreams. You come to take away my hope on your black wings.
Я зажмурилась, толкая тяжёлую дверь. В лицо тут же ударил стылый воздух. Медленно спускалась по ступеням, слегка влажным от сырости. Замирая при каждом ударе моросящих дождевых капель о каменные плиты лестницы. Оказавшись за территорией академии, мне удалось выдохнуть с величайшим облегчением: засиделась до позднего вечера, что даже музыкальный руководитель, который со мной занимался по четвергам и субботам, махнул рукой, пока я чуть ли не в сотый раз отрабатывала самую сложную часть одной из симфоний Паганини. Не став ловить такси, я неспеша достигла Шток−им−Айзенплац, являющейся продолжением Штефансплац, остановилась, чувствуя, что сегодня у меня просто нет сил сделать ещё шаг вперёд. Тут же отчаянно пожалела о решении пройтись пешком. Ступни в туфельках на небольшом каблуке заныли. Вознесла безмолвную молитву Богу: и всё же двинулась дальше. Грабенштрассе, через которую по обычаю лежал мой путь домой, выглядела подозрительно опустевшей. Даже ветер не шелестел. Не особо восприимчивые органы чувств улавливали давление влажного воздуха, наверняка предвещавшее ухудшение погоды. Беглый взгляд на небо подтвердил опасения: несколько мигающих точек закрыли собой серые тучи. Они так и бурлили — и это при полном отсутствии ветра. Нижний слой облаков тёмно–серый, но сквозь него проглядывал другой, слегка багряного оттенка. Едва оказавшись на пересечении Кольмарктштрассе и Тухлаубенштрассе, я поспешила укрыться от неприятной мороси в уютном, как мне показалось издалека, кафе. До безумия хотелось выпить чашечку чёрного чая с бергамотом и побаловать себя вишнёвым суфле. Доселе я не замечала этого заведения, внутренний облик которого навёл меня на мысль о том, что открылось оно лишь недавно: серые стены, минимум мебели и зловонный запах пота, грязи и сырости от кучки нелицеприятного вида мужчин. Что ж, хозяевам стоило бы поразмыслить не только над интерьером. Задерживаться я там не стала, лишь сильнее закуталась в тёмно–алый плащ, примяла влажные волосы и поспешила выйти на улицу. А позднее я догадалась, что то была изнанка жизни в Вене, над которой я смутно задумывалась. Конечно, как и в других городах, здесь имелись бедняки, что жили в трущобах, недоедали и плохо одевались. И данное заведение было так называемым пунктом гуманитарной помощи бедным людям. В тот вечер мне даже «повезло» столкнуться с одним из таких граждан, что походил на человека богемы. Длинное, до пят, потёртое пальто чёрного цвета, похожее на кафтан, которое, как в последствии выяснилось, подарил этому человеку венгерский еврей, торговавший подержанными вещами. Грязная жокейская кепочка, спутанные волосы лохмами спадали сзади на несвежий воротничок, щетина проступала на щеках и подбородке. Выглядел он довольно неординарно. — Прошу прощения, не найдётся ли у вас закурить? — последняя сигарета была зажата меж губ лишь утром, курение слыло моей пагубной привычкой, от которой никак не доходили руки избавиться. Он, подпиравший стену, будто та грозилась обвалиться ему на голову, с трудом выпрямился и поднял на меня взгляд утомлённый и разбитый. Взгляд, выражавший полное бессилие. Я стушевалась, потому что на миг мне показалось, словно я вторглась на запретную территорию собственного мира этого молодого человека, который был расположен явно за пределами процветающей Вены. — Не курю, — его холодный тон тут же пропитал воздух на манер едкого дыма, а меня заставил сделать шаг назад. Всем своим видом он выражал полное недовольство того, что его потревожили. — Хорошо, — уголки моего рта едва дрогнули в натянутой улыбке, и в последующие несколько минут я уже позаимствовала сигарету у мимо проходящего. Обстановка радушно призывала к тому, чтобы задержаться под навесом, хотя в воздухе по–прежнему не было никакого движения, но тучи побежали быстрее. Зрелище зловещее, как если бы небеса подчинялись собственной воле. Незнакомец демонстративно чуть отодвинулся, замахав рукой перед лицом. Метким взглядом я уловила на тыльной стороне его левой ладони свежий шрам. Мысль о его происхождении не успела сформироваться в моём сознании, как его голос сотряс тяжёлый воздух. — Вы издеваетесь? — нервно, хлёстко. Смотрел прямо, не моргая. Его глаза в свете слабого уличного освещения я сравнила с небосводом над нашими головами. Мутные, чуть отдающие голубизной в непроглядной серости. — Я же сказал, что не курю. — Это лишь послужило фактом того, что сигареты у вас не найдётся, — я пожала плечами, дивясь своему причудливому сопровождающему. — Не будьте так категоричны, просто отойдите в сторону. — Тоже самое могли бы сделать и вы. — Как вас звать, герр?.. Он поправил кепочку и сложил руки на груди. Недружелюбный взгляд медленно сменялся заинтересованным. Я была уверена — вот так просто с ним мало кто общался. Если вообще общался, не считая ему подобных. — Моё имя вам ни о чём не скажет. — Бросьте, имя может многое сказать о человеке, — я потушила сигарету и вновь улыбнулась, пытаясь расположить к себе нищего. По обычаю, данные люди скрывали в себе многое и вряд ли от хорошего прошлого оказались на улице. Не все на свете были безвольными лентяями. Собеседник медлил. Видимо, он рассудил, что я, должно быть, слишком богатая и донельзя счастливая, что одариваю его улыбками и многословностью. Раздражённость, усталость и факт моей ответной заинтересованности яростно боролись в нём. — Адольф. Адольф Гитлер. — Аннабелль Вайс. Я смело протянула руку.***
Of love and hate the singers tell, but I feel more, more of both.
Человеческий мозг имел довольно приятное свойство скрывать несчастливые воспоминания в самом дальнем уголке и даже забывать их. Но почему–то тот холодный августовский вечер 1912 года стереть из моей памяти никак не удавалось. Тогда я с лёгкой улыбкой ответила ему, что имя может многое сказать о человеке, и если бы я в действительности знала насколько, то череды последующих событий никогда бы ни случилось. До самого декабря мы встречались с Адольфом в одном и том же месте раз в несколько дней. Мною управляли жалость и лучшие побуждения о помощи бедному человеку, что происходило в его голове — доподлинно мне неизвестно и по сей день. Мы неспеша прогуливались по длинным улочкам Вены и вели разговоры о, как он выражался, «идеалах правления и мироздания». Хотя он, конечно же, политикой не занимался, но живо интересовался деятельностью трёх основных партий старой Австрии: социал–демократической, христианско–социалистической и пангерманских националистов. Именно тогда я отметила, что у этого завсегдатая благотворительных кухонь проклюнулись первые ростки политической проницательности, позволившие ему с удивительной ясностью увидеть всю силу и слабость современных политических течений. Я же разделяла его аргументированную ненависть к социал–демократической партии. Однако он был слишком умён, чтобы не побороть это чувство в последствии, чтобы в конечном итоге разобраться в причинах её популярности. Однажды нам довелось явиться свидетелями демонстрации венских рабочих, больше двух часов мы стояли, затаив дыхание, и наблюдали, как огромная и грозная толпа проплывает мимо. Адольф после выглядел совершенно помятым и утомлённым. В сочельник католического Рождества мы повстречались у Ам Хофплац. Люди тогда будто сходили с ума: весёлые, местами пьяные — они пели и танцевали, а кто–то привёл на площадь осла в упряжке, чтобы катать и развлекать местных детей. Адольф не был подвержен порокам юности: не курил и не употреблял спиртного, был донельзя робким и краснел всякий раз, когда я ненароком касалась его. Но в тот вечер был сделан крошечный шаг навстречу, что стоило ему невероятных усилий и моральных колебаний ввиду разности наших социальных статусов: он осторожно взял меня за руку, переплетая пальцы. На меня он вовсе не смотрел, а я лишь крепче сжала его ладонь в подтверждение того, что тоже этого ждала и хотела. Меня нисколько не смущало тогда положение вещей: за месяцы совместного времяпрепровождения и прочёсывания Вены вдоль и поперёк — общими усилиями Адольф приобрёл человеческий вид — чистая одежда, аккуратная причёска; мы посещали библиотеки и книжные лавки, что слыло одним из самых любимых занятий. Он читал много и основательно. Почти всё свободное время отдавал этому. Адольф делился со мной, что под «чтением», правда, он подразумевал нечто иное, нежели средний представитель нашей так называемой интеллигенции. Он знал тех, кто «читает» очень много, но с трудом их можно было бы назвать людьми «начитанными». Естественно, они накопили массу информации, однако их способности не позволяли надлежащим образом расположить и зафиксировать получаемый материал. С другой стороны, человек, владеющим искусством правильного чтения, тотчас же подсознательно отбирал всё, что, по его мнению, заслуживало твёрдого запоминания, поскольку это либо соответствовало его цели, либо содержало полезные сведения. Искусство чтения, так же как и самого процесса обучения, состояло в следующем: запомнить главное и забыть всё лишнее. Лишь такое чтение можно считать осмысленным и целесообразным.* В последствии эти знания станут очень плодотворными, ценными и понадобятся ему для дальнейшей жизни. Жизни, в течение которой он отберёт миллионы других.***
More than heaven and hell. I take a bow to destiny.
Адольфом постоянно и мучительно владел страх мелкого буржуа скатиться до уровня пролетария, выполняющего физическую работу.* Впрочем, до знакомства со мною он подрабатывал «скромным художником», а в мае 1913 года на еле скопленные средства нами было принято решение покинуть Вену. В нём постепенно нарастало внутреннее непринятие государства Габсбургов, конгломерата различных этнических рас, заполнивших столицу. Совру, если не скажу, что его взгляды медленно, но верно перетекали и ко мне. Я не отличалась ярко выраженной ненавистью к кому бы то ни было, однако же выносить то, что город, ставший мне почти родным, превращается в «многонациональный сарай», мне претило. Мать долго, но безрезультатно уговаривала меня остаться, у Адольфа же родителей в живых уже не было. Он ей сильно не нравился, она находила его бездушным человеком со взглядом самого дьявола. Конечно, в лицо она ему этого не сказала бы никогда, нашёптывала мне, покуда пыталась отговорить от идеи бежать с ним из Австро–Венгрии. Я заразительно смеялась тогда на её глупые предрассудки и предостережения: что страшного может быть в обычном бродячем художнике? Я не заглядывала в его кошелёк, пыталась лишь в душу, куда он меня пускать отнюдь не спешил. Я не страшилась трудностей и финансовых проблем, нами двигали молодость и собственные нереализованные амбиции. Направились мы в Германию, ведь именно ей принадлежало его холодное сердце. Очень жаль, что изначально я этого не разглядела. На тот момент ему было двадцать четыре года, я же была младше его на пять лет. Всем, не считая меня и его самого, он казался полным неудачником. Он не стал ни художником, ни архитектором. Для многих он был не кем иным, как бродягой, правда, довольно ухоженным, эксцентричным и начитанным. У него не было ни друзей, ни полноценной работы, ни дома. Тем не менее его отличала непоколебимая уверенность в себе и своём предназначении. Что заставило меня оставить академию и безмолвной тенью последовать за ним — ответа я не нахожу до сих пор. А моя мать точно насквозь видела его тогда. Только для меня он станет падшим ангелом. Мы снимали комнатушку в северо–западной части старого города Мюнхена. По ночам, когда Адольф видел десятый политический сон, а мне не спалось — я подолгу рассматривала его бесстрастный профиль, линию подбородка, губ, острого носа и высокого лба — он не отличался красотой, в своей жизни я встречала и ещё встречу в будущем мужчин куда привлекательнее него, но что–то безотрывно держало меня рядом с этим человеком. Бывало, что я корила себя за опрометчивость, девичью глупость и спешку — надо же было просто взять и уехать в другую страну с человеком, у которого сердце застыло в стуже и ненависти. И я буду в этом уверена, пока однажды Адольф не приоткроет мне крошечную дверку в своё прошлое, а именно — в детство. Он не любил вспоминать об этом, как и венские годы впроголодь, где ему дали отворот–поворот в Академии Изобразительных Искусств. Адольф порою дивился моему колоссальному пониманию и эмпатии к людям, в частности к нему самому, что его одновременно пугало и восхищало. Я слыла тепличным растением, выросшим в прекрасных условиях, а ему приходилось выставлять иголки, чтобы отбиваться от всей жестокости и несправедливости мира сего. Этот стержень в нём меня интересовал и привлекал. Диссонанс взглядов и характеров часто вставал между нами каменной стеной: часами напролёт мы могли предаваться спорам, рассуждениям, но, в конечном итоге, никто из нас не желал сдаваться, поиск компромисса давался тяжело. Человек без образования — он находил такие аргументы, что я могла растеряться, однако мы оба обладали достаточным кругозором, чтобы продолжать сражать друг друга. Когда он открывался мне, восторженно повествуя, я наблюдала в нём неплохие качества оратора, и, как станется в будущем, не прогадала с этим. Ещё в Вене он выступал то в ночлежках, то в благотворительных кухнях, то на углу улицы. Я же была его извечным спутником на данных мероприятиях и всячески его поддерживала. Стоило бы отметить, что возможность ораторствовать он и мне предоставлял. Мы не собирали большой толпы, но пара десятков человек присутствовала всегда. Адольф находил в нашем дуэте пользу — народ куда охотнее проникнется речью женщины, когда за её спиной столь сильная опора. Адольф считал, что истоки силы скрываются в магическом притяжении сказанного слова, и в нём одном.* Начиная с 1910 года, Адольф вступил в призывной возраст, но австро–венгерские власти не могли добраться до него, пока мы жили в Вене. Разыскали они его лишь в Мюнхене, и ему было предписано явиться для освидетельствования в Линц. Он вёл долгие переписки с австрийским военными властями по поводу, что перебрался в Германию не для того, чтобы избежать военной службы. Ссылаясь на отсутствие достаточных средств, что было, конечно же, откровенным враньём, он просил разрешения пройти освидетельствование в Зальцбурге, что находился недалеко от Мюнхена. Мы поехали туда в феврале 1914 года, и Адольфа признали негодным к строевой и даже вспомогательной службе по причине слабого здоровья — с лёгкими было не всё в порядке. Видел Бог, я тогда вздохнула с облегчением, что нас не разлучили, но счастье длилось недолго.***
Now I have really learnt my part. Once loving him, now hating love.
1914−1918 года.
В конце июня 1914 года произошло событие, которое потрясло почти всю Европу. О распрях на мировой арене судачили все, кому не лень, и хорошего они предвещали мало. На тот момент я поступила в Мюнхенскую Королевскую Академию Музыки, часто выступала на улицах, мать иногда присылала мне небольшие суммы, Адольф же рисовал на продажу маленькие картины с видами Баварской столицы и рекламные плакаты для лавочников. Дома он никогда этого не делал: сначала не было условий, а позднее, когда мы съехали в квартиру с одной большой комнатой и просторной лоджией, которую за гроши выкупили у портного по фамилии Попп — сие занятие уже не представлялось ему интересным. Ни у кого из нас даже не возникало помыслов вернуться в Вену. Мы основательно обустроились в Мюнхене — месте его устремлений и тайной любви. Вскоре началась война, взявшая нас вместе с миллионами других людей в свои безжалостные и кроваво–грязные тиски. В начале августа Адольф подал прошение королю Баварии о вступлении добровольцем в полк, формировавшийся там же, и его просьба была удовлетворена, что вызвало небывалый восторг. Его желание служить вновь обретённому Отечеству было столь велико, что искренне меня удивляло, я беспокоилась о его здоровье. Он же видел в этом борьбу за будущее Германии. После трёхмесячной подготовки Адольфа определили в шестнадцатый баварский резервный пехотный полк в качестве связного первой роты. Когда он уходил, взгляд его был, как мне казалось, полон счастья, мой же, напротив, боли и неприкрытого отчаяния. Слёзы обжигали лицо, а страх за жизнь Адольфа туманил разум и напрочь отбивал возможность критического мышления. — Адольф, чёртов, Гитлер! — колени упирались в деревянный пол, я хватала его за руку, тяжело дыша. — Не отпущу! Ты погибнешь! Он не смотрел на меня, только стискивал мою ладонь в ответ. Позже он расскажет, как ему было больно выносить мои слёзы. Как сильно у него кололо что–то в груди. Но он никак не мог понять, что это. Смерти он вовсе не страшился, но ему стало так совестно оставлять меня одну. Вот только иначе поступить он не имел никакого права. — Аннабелль, я вернусь, — прошептал он. На секунду его взгляд остановился на наших соединённых руках, а затем вдруг метнулся к моему лицу. Он наклонился ещё ближе, и я ощутила его тёплые губы на своих. И это заставило вздрогнуть нас обоих. Адольф окончательно притянул меня к себе, обхватывая рукой за шею, зарываясь в волосы. Время в тот момент замерло вместе с нами. Разорвали поцелуй с влажным, тягучим звуком. Возможно, что в последний раз мы вот так смотрели друг на друга. Два оглушённых человека, потерявших здравый смысл, и вылетающими навстречу друг другу сердцами. Реальность опускалась на плечи вместе с окутывающим мраком. — Пожалуйста, Адольф... — что–то в груди оборвалось и со свистом рухнуло в пятки. Меня лихорадило, я всхлипывала через каждое слово. Точка. Точка невозврата. Точка начала конца. — Не покидай Мюнхен, — твёрдо сказал он. — Я буду писать тебе. — Адольф, любимый... Он бросил на меня прощальный взгляд. — Я люблю тебя, Аннабелль.***
Will I get back? Who I adore?
В конце 1914 года моя мать приехала в Мюнхен, а мне удалось обзавестись более просторными апартаментами, в которых без Адольфа было просто невыносимо. Вид матери был донельзя плох: она сбросила в весе, под глазами залегли тёмные круги, морщины начинали безжалостно съедать её кожу, а на волосах уже проглядывалась седина. Она вновь уговаривала меня вернуться на Родину, но уже в Гальштат — из соображений безопасности. Я напрочь отказалась и предложила ей остаться в Баварской столице. Страх с каждым днём затягивал верёвку на моей шее всё туже и туже. Одинокими ночами в нашей с Адольфом спальне раздавались звуки, похожие на вой раненого животного. Я корчилась в холодной кровати, поджимая под себя острые коленки. Солёные дорожки одна за другой катились по щекам. До ужаса, сковывающего гортань, боялась. Приглушённый, злой шёпот внутреннего голоса изводил меня. С размаху бил наотмашь. Не давал уснуть до самого утра. Заставлял жалеть и ненавидеть себя одновременно. Война — ужасно странная штука. Мне хотелось мыслить здраво, понимая, что если Адольф не вернётся — это не то, что воля Божья, а просто логично, но сердце отказывалось подчиняться любым законам этой самой логики. Ещё тогда, через две недели после того, как он отбыл на фронт, пришло письмо, в котором говорилось, что за четыре дня ожесточённых боёв его часть понесла серьёзные потери в первом сражении под Ипром, где англичанам удалось приостановить продвижение германцев к Ла–Маншу, а численный состав полка сократился с трёх с половиной тысяч до шестисот человек, что в живых осталось только тридцать офицеров, а четыре роты пришлось расформировать. Он призывал меня волноваться как можно меньше и обещал, что Германия одержит победу. 1915 год выдался насыщенным на события как на фронте, так и в мирной жизни. Я успешно проходила обучение в академии, устроилась на постоянную работу и помогала матери, что осталась со мною. В июле Адольф взял увольнительное: приехал не один, а с бродячей собакой, которая прибилась к нему на фронте, назвал её Фухсль, выучил с ней множество трюков, и она стала его любимым компаньоном, однако же верного друга было решено оставить в Мюнхене до возвращения хозяина. Я замечала, с каким упоением Адольф рассказывает мне о своей жизни солдата, об успехах и неудачах, о награждении за храбрость Железным крестом второй степени, что радовало и расстраивало меня одновременно. Я тоже рвалась на войну, хотела пройти курсы и стать сестрой милосердия, но идея столкнулась с его строгим запретом на мою самодеятельность. Я вновь предприняла попытку показать Адольфа в более лучшем свете для своей матери, но и она не увенчалась успехом. Фрау Вайс напрочь не принимала его, не желала слышать о том, что дело близится к узакониванию отношений и окончательной жизни в Германии. — Знать тебя больше не пожелаю, если выйдешь за него, — сетовала она, стоило Адольфу отбыть из Мюнхена. Он вызывал в ней ничем необоснованное недовольство, и я искренне этого не понимала. — Помяни моё слово, он разобьёт тебе сердце, Аннабелль! — Любовь мы не выбираем, мы перед ней ничтожны — она выбирает, — я отвечала спокойно и уверенно, что ещё больше выводило мою матушку из себя. — Да что такое — ваша любовь? На неделю! — Мы вместе уже третий год, — я обречённо вздохнула. В глазах матери читалось столько режущего, что спина покрывалась мурашками. — Хорошо, — она почти что цедила. — Если твоя судьба — дьявол этой страны, так тому и быть. Спустишься за ним в ад и больше никогда не выберешься. — Ты что, пророк? — Таких людей видно сразу. Беда тенью следует за ним. — Довольно, — коротко и с нажимом отрезала я. Более мы к этой теме не возвращались, хотя мать предпринимала неоднократные попытки «вразумить» меня. Упрямство я переняла от неё, потому никто из нас сдаваться и уступать не желал. Всю мою жизнь у неё было собственное представление о том, как на самом деле я должна себя вести и что мне стоило бы делать. Очевидно, что и замуж выходить только тогда, когда разрешат, и за того, кого выберет именно она. Так было с ней самой, с её браком, и теперь она всеми возможными и невозможными способами пыталась навязать это и мне. Позднее я осознала одну вещь — в детстве мы любим родителей. Став взрослыми — судим их. И бывает, что мы их прощаем.***
Thus spoke the raven: nevermore.
В октябре 1916 года в ходе битвы на Сомме Адольф был ранен в левое бедро снарядом, разорвавшимся у входа в землянку посыльных. Я знала, что он умолял его не эвакуировать. Мы бросили абсолютно всё и вырвались из столицы Баварии, которая подверглась обстрелам французскими бомбами. Мать вместе с Фухслем была перевезена в Гальштат, я же отправилась на Бранденбургскую землю, в Белиц, где почти два месяца провела в госпитале Красного креста возле его койки. Адольф восстанавливался медленно и тяжело. Я не плакала, не жалела его — просто не могла себе позволить быть слабой, когда ему требовался тот самый стержень во мне. До самого конца госпитализации он будет пытаться отправить меня куда угодно, лишь бы я не видела его собственной слабости, но я не поддавалась. Знала, что должна быть рядом и помочь преодолеть сердцу воина боль от невозможности быть на фронте, сражаясь за свою страну. Позже был получен приказ явиться в Баварскую столицу. По пути на сборный пункт в Мюнхен Адольф признался мне, что все эти месяцы безмолвно восхищался моей преданностью и силой воли. Возвращаясь домой, во мне теплилась надежда, что он может одуматься, поберечь себя и окончательно восстановиться, но всё рухнуло, когда я узнала, что он написал своему командиру — гауптману Фрицу Видеману — с просьбой призвать его в полк, поскольку не мог находиться в Мюнхене, зная, что его товарищи на фронте. В марте 1917 года Адольф вступил в полк Листа, названный так по фамилии первого командира, а я вернулась в нашу квартиру из временного пристанища в пригороде Мюнхена. Из писем я буду узнавать, что его повысили в звании — теперь он уже ефрейтор. Я безмерно им гордилась, но одновременно от подобных новостей мои страхи множились стократ. Летом он участвовал в битве за французский город Аррас и в третьем сражении под Ипром. Ночи, когда я забывалась спокойным сном — можно было пересчитать по пальцам, а с каждым приездом почтальона, что передавал письма с фронта и корреспонденцию — я молилась, чтобы их содержание было хорошим. За годы войны я действительно уверовала во Всевышнего, два раза в неделю ходила в храм и соблюдала все посты. Я никогда не говорила Богу, что у меня есть проблема, а наоборот — поворачивалась к проблеме и говорила, что со мной Бог. Вера в Его защиту о нас помогала мне легче переносить все ужасы слишком затянувшейся войны. Но уже тогда я начинала осознавать и принимать факт того, что жизнь моя без Адольфа теряла всякие краски. Нужна ли она мне без него вовсе? Каждая молитва была лишь о нём и его благополучии. Мать общалась со мною всё реже и реже, из письма, отправленного мне всего лишь раз почти за год, я пойму, что она, наконец, обрела своё личное счастье после смерти мужа: познакомилась с торговцем и уехала с ним в Вольфсберг, прихватив с собой собаку Адольфа и желание вести переписку с дочерью. Я так и не смогла найти объяснение её мотивам, этой святой уверенности в том, что Адольф принесёт лишь несчастье, и не только мне, но и чуть ли не всему миру. Я корила её за абсурдность и глупость мышления, хотя страстно желала сохранить хотя бы подобие хороших отношений, но жертвовать своими интересами и человеком, что любила, отнюдь не хотелось. Тогда я рассудила, что лучшим вариантом будет оставить всё как есть. Рано или поздно мама поймёт, что была не права. Или же не права буду всё–таки я сама.***
I have made mistakes, my Ravenheart.
В феврале 1918 года Адольф воспользовался своим отпуском, и мы провели почти три недели в Берлине. Боль, с которой я провожала его обратно на фронт, понемногу утихала. Моё сердце чувствовало, что конец близок, но кто выйдет победителем из этой кровавой мировой резни — оставалось большим вопросом. Мы верили, не смотря на все неудачи, что это будет наша страна. Как же глубоко мы тогда заблуждались... Полк, в котором служил Адольф, оказался в центре последнего, отчаянного наступления германской армии весной и летом 1918 года. В августе его удостоили Железным крестом первой степени за взятие в плен пятнадцати англосаксов, которым редко награждали простых солдат в имперской армии. В ночь на 13 октября в ходе сражения под Ипром Адольф стал жертвой массированной газовой атаки англичан в районе южнее Вервика. О действиях британской стороны я узнала на следующий день, когда в нашу квартиру вбежала старушка Айхенвальд, которую я часто навещала и слушала за чашечкой чая истории из её молодости. Она жила этажом выше, и тогда начала отчаянно голосить о том, что англичане совсем одурели. Я тут же почуяла неладное. Однако же на тот момент не было ещё ни писем, ни звонков. Я была в неведении. С бабушкой Айхенвальд мы вышли на улицы города и вслушивались в то, о чём шептался народ. Никакой ясности нам это не давало. Мною медленно завладевала паника, а нехорошее предчувствие неумолимо близилось к своему пику. — Мальчишка–то твой, Вольф, ох... — она причитала, бросая на меня сочувствующие взгляды. — Он жив, я знаю, жив! Старушка только нагнетала обстановку, чем вызывала у меня чуть ли не нервный тик. Однако же моя вера в лучшее вскоре разбилась об острые штыки суровой реальности.***
Через пару дней я уже стояла на коленях у койки ослепшего Адольфа в госпитале в Пазевальке, что в Померании. Он потерял голос, кожа вокруг его глаз походила на обуглившиеся угольки, а моя жизнь в тот момент разделилась на «до» и «после». Врачи не давали никаких гарантий и разводили руками. Таких, как Адольф, у них были десятки. Кому–то везло больше, а кому–то меньше. — Любовь моя, Адольф... — я вложила свои холодные тонкие пальцы в его ладонь с многочисленными царапинами. — Ты нужен мне, слышишь? Не смей оставлять меня одну! Я не смогу без тебя... Он слабо сжимал мою руку в ответ. Знаю, слышал. Знаю, что как только восстановится — я буду отчитана за опрометчивость. Чуть что — меня попутным ветром несло Бог знает куда: под звуки артиллерии, в любую даль, за ним. И такой я была не одна. Невесты и жёны раненых съезжались со всех уголков страны в госпитали, чтобы быть в трудную минуту рядом со своим солдатом и помогать другим. И каждый из них точно так же берёг собственную любимую, лишь бы она не увидела всех ужасов войны, слабости бойцов в минуты агонии, чтобы не плакала о тех, кому уже не суждено встретить Победы. Но девушки рвались — и в их бесстрашии была истинная сила. 10 ноября 1918 года, в пасмурное осеннее воскресенье, мы пережили событие, которое, в последствии, Адольф назовёт величайшим злодеянием века. Обитателям госпиталя ранним утром принесли завтрак, и только я потянулась за тарелкой, чтобы помочь Адольфу поесть, как в помещение ворвался пастор. Голос его дрожал, а сам он всхлипывал, когда сообщал, что кайзер отрёкся от престола и бежал в Голландию. За день до этого в Берлине была провозглашена республика. На рассвете 11 ноября во Франции, в местечке Компьен, должно состояться подписание мирного договора. Война проиграна. Германии оставалось уповать на милость победивших союзников. После оглашения этого невероятного известия мёртвая тишина в госпитале растянулась на мучительно долгие минуты. Мозг тогда был словно окунутый в лёд. Соображал медленно и неторопливо, перебарывая жующую боль в каждой напряжённой мышце. Мысли путались, напрочь отказываясь принимать безжалостно наползающую действительность. — Я не могу этого вынести, — бессильно прошептал Адольф. И этот шёпот вдруг потонул в крике возмущения и негодования остальных. — Я... я не верю, — это, должно быть, сон, и я в этом была уверена, пока пастор не показал нам всем свежий выпуск газеты с подтверждением его слов. Адольф уткнулся лбом в моё плечо. Я осторожно приобняла его, поглаживая по спине. — Всё оказалось напрасно. Напрасны все эти жертвы и страдания, когда, преодолевая смертельный страх в душе, мы, несмотря ни на что, выполняли свой долг, — продолжал шептать он сквозь сцепленные зубы. — Напрасна гибель двух миллионов человек. Разве за это они отдали свои жизни? Неужели это нужно было лишь для того, чтобы горстка презренных преступников смогла прибрать к рукам наше Отечество? Впервые после того как он стоял у могилы матери, Адольф заплакал. Он ничего не мог с собою поделать. Захлёбывался воздухом и крепко держал мою руку в своей. Тогда нам показалось, что это конец. Мы не смогли признать и никогда не признаем ошеломляющий факт того, что Германия потерпела поражение на поле битвы. Когда пастор ушёл, для нас наступили страшные дни и ещё более ужасные ночи. Мы осознали, что всё потеряно. Лишь глупцы, лжецы и преступники могли надеяться на снисходительность противника. Я собственными глазами наблюдала, как в эти ночи в Адольфе пробудилась ненависть к тем, кто был ответственен за всё это — к жалким и ничтожным преступникам. И тогда он понял, чему должен посвятить себя, о чём тут же сообщил мне: политике. Это решение, видит Бог, станет роковым.Адольф и Аннабелль поженились в апреле 1925 года и были верны друг другу до последней минуты своих жизней. Фрау Вайс дожила до почтенного возраста в такой глуши, которая никогда не значилась на картах Австрии и, как оказалось, была совершенно права в том, что Адольф Гитлер погубит Аннабелль и прихватит за собой весь мир прямиком в ад.