________________________
Сэм обещал себе, что перестанет, каждое утро. Сэму легче лгать себе по утрам. В конце концов, Дин всегда может сказать нет. В конце концов, Дин ещё ни разу не отказал ему. Если бы Дин отказал ему, Сэм бы умер прямо там, поэтому он предлагает себя в сотни миллионов раз реже, чем ему хотелось бы на самом деле. В конце концов, если Дину однажды понравится какая-нибудь девчонка, Сэм ничего не скажет. В том, что это будет девчонка, Сэм не сомневался. Дину вообще это всё... не слишком интересно, он же видит. И ещё бы было. Сэм знает, что не умеет почти совсем ничего, Дину не нужно об этом говорить. (Он и не говорит — никогда.) Раньше, ещё до, он украдкой оглядывался на то, как Дин целует на прощание одну из бесчисленных безликих девочек в очередном безымянном штате, и со злобой думал, что он смог бы лучше, и больше, как угодно, как Дин только захочет, как она бы никогда не согласилась, и, боже, да если бы ему только предложили, он бы... Но теперь лучше пока не получалось. И если ночью, пока обжигающие диновы ладони скользили по спине вверх, в волосы, думать об этом не получалось (и это могло означать только то, что бог есть), то утром он представлял в деталях как именно Дин жалеет, что променял своих безликих девочек на неловко-отчаянно-жалкого Сэма. В конце концов, давно было пора перестать к нему лезть. В конце концов, Дин никогда не умел говорить ему нет, и потому Сэм несёт ответственность за всё, что просит. И потому, если однажды Дин ему всё-таки откажет, это будет значить, что Сэм перешёл за такую черту, после которой Дин уже никогда... Тусклый рассветный свет пробивается сквозь жалюзи, и Сэм оглядывается на его кровать. Дин уже открыл глаза, но ещё не проснулся, и скользит по нему пустым взглядом, едва-едва усмехаясь уголком губ. В вечернем сумраке Дин отпинывает тело вервольфа ногой в отцовском ботинке, выдыхает, и резко оглядывается, перехватывает его взгляд. Полосы света проносятся по его лицу, когда они сидят на заднем сиденье Импалы, несясь куда-то то ли в ад, то ли в Северную Миннесоту. Они сидят напротив друг друга в забегаловке за столом таким узким, что почти касаются коленями, и Сэм пялится в тарелку, сосредоточенно не думая о том, что стол такой узкий, что они почти касаются коленями, о коленях Дина, о Дине, о Дине, Дин, Дин, Дин Дин ДинДинДинДин... Он должен быть уже сыт по горло. Сколько воздуха Сэм у него забрал?.. Душит до головокружения. Хватит. Но отец снова уезжает, и на часах одиннадцать вечера, и хлипкие мотельные стены кажутся надёжным укрытием от любых утренних обещаний. — Дин... — зовёт он откуда-то из бездны своей головы и спрашивает у пола рядом с носком его ботинка, и боится, и боится, и боится, и... — хочешь? Дин тихо усмехается и кладёт руку ему на шею, слева, и Сэм захлёбывается, и пытается целовать его медленно, но выходит неловко, как в первый раз, и тогда он срывается на резкие быстрые полуукусы, и получается отчаянно, как в последний. Дин никогда не отвечает вслух — только протягивает руку. Утром Сэм будет думать о том, что это потому, что он боится выдать себя — выдать, что не хочет. И если только это действительно так — боже... как же сильно нужно любить, чтобы позволить.Х
6 июля 2023 г., 17:52
Сэмми почти кусался, когда целовал, но Дину было так сильно наплевать. Где-то там, снаружи, где он в куртке, на ногах и со стеклянными пустыми глазами слушает новые указания отца, он ужасно, невыразимо, до смерти себя ненавидит за всё то, что творится внутри, за картонными мотельными стенами, за то, что не удержал себя, за то, что утащил Сэма за собой. Но здесь, сейчас, он не мог ненавидеть. В его голове просто не оставалось для этого места. Когда Сэм так сверкал улыбкой, когда был так близко и, прости Дина боже, лихорадочно хватался за него, как будто хотел всего выучить на ощупь, у Дина просто отключался мозг. Сэм мог попросить у него всё, что угодно, и Дин бы сделал. Но Сэм никогда ничего не просил. Он просто целовал (кусался) и бормотал сбивчивые глупости. У него краснели уши, и где-то там, в совершенно оторванной, бесконечно далёкой части сознания Дин знал, что это потому, что Сэм думает, что он ему припомнит всю эту дурацкую чушь — припомнит там, снаружи. Но Дин никогда этого не делал. Дин никогда не разговаривал снаружи о том, что творилось внутри.
Если представить копию Сэма, повторяющую его во всём, но им не являющуюся, и если так же чисто теоретически предположить, что он (по причинам малопонятным)... тоже... хотя бы наполовину настолько же сильно... то можно было бы, наверное, подумать, что этот зазеркаленный Сэм боится. Дин ведь никогда не предлагал первым. Такого он точно не мог себе позволить. Это было бы... как насилие. Когда Дин был снаружи, ему трудно было поверить в то, что происходило внутри. Ему казалось, что воспалённый, больной мозг всё придумал. Если он наклонится к шее, опустит руку на колено, хотя бы взглядом себя выдаст, то Сэм, конечно, посмотрит на него со смесью испуга и отвращения, попятится к стене и невнятно пробормочет «Кристо», напряженно вглядываясь ему в глаза и до чёртиков надеясь, что это сейчас сделал не-Дин. Лицо помнило удар, которого никогда не было, но вместо него, справедливого, откуда-то из глубины зеркала в ванной раз за разом выходил не-Сэм.
Сэм делал как мог, а мог он немного, но Дину было так сильно наплевать. Если честно, Дин даже не знал, что Сэм не особо умеет. Откуда ему было знать? Одно только то, что это происходит, сносило крышу похлеще, чем адреналин охоты, чем виски, чем марка под язык в подворотне. Дин не помнил, как существовать, когда холодная ладонь проскальзывала под джинсу, ему было нечем думать, если бы ему было, чем думать, он бы не стал, потому что зачем думать, когда рай вернулся на землю? Где-то на середине пути от «снаружи» до «внутри» Дин иногда успевал задуматься, как может такой, как он, чувствовать такое счастье — иметь саму возможность столько дышать, до головокружения. В конце концов он пришёл к выводу, что бога не может быть. Иначе его бы уже давно наказали. За то, что он наделал с Сэмми. За то, как охуенно ему было, пока он это делал.
— Дин... — у Сэма нездорово блестели глаза, и он опускал их, и медлил, и медлил, и выдохнул: — Хочешь?
Дин тихо смеялся и не отвечал — никогда не отвечал, только протягивал руку. Сэмми, да если бы ты только знал — ты бы, наверное, испугался. Дин хочет. Он хочет утром, когда тусклый свет только пробивается из-за жалюзи и в голове пусто. Он хочет после охоты, чтобы знать, точно знать, что они всё ещё живы. Он хочет, когда они едут по дороге без конца и края в Импале, пахнущей бензином и порохом. Он хочет, когда они сидят в забегаловке друг напротив друга, и Сэм сосредоточенно ковыряет свой салат. Он хочет, когда нельзя и малейшего виду подавать — и не подаёт, и никто бы ни за что никогда не догадался, что он хочет, потому что на самом деле нельзя всегда, — но когда Сэм рядом, близко, за ненадёжным прикрытием картонных мотельных стен, он слаб. И конечно, это всё просто пустые оправдания тому, что он не справился. Дин хочет всегда. Это, наверное, какое-то проклятие? Только почему тогда, когда Сэм целует его, Дин чувствует себя так, будто его благословили? Бога точно нет. Всемогущий не позволил бы ему существовать.
Пока отец отдаёт очередные приказания, Дин ненавидит себя про себя, тихо, неслышно, фоном, но неустанно. Сэмми стоит у его плеча почти вплотную, как будто Дин заслужил его рядом. Сэм хмурится отцу и любит Дина за них обоих.