«В фотографии золотой час (golden hour) — это период дня вскоре после восхода солнца или перед закатом, в течение которого дневной свет выглядит более красным и мягким, чем при более высоком положении солнца»
«В реаниматологии между жизнью и смертью есть золотой час. Если вы тяжело ранены, у вас осталось менее 60 минут, чтобы выжить. Разумеется, вы необязательно умрёте именно через час, это может случиться три дня или две недели спустя — но в вашем теле за этот период уже произойдёт нечто непоправимое» — Р. Адамс Коули
Он запланировал свой последний день. Поставил одинокую галочку в электронном календаре, словно мог бы когда-нибудь забыть такую дату. Дату, о которой он грезил последние годы своей непонятной для себя, так и не понявшей его жизни. День, в который всё началось и должно завершиться. День, когда ему станет легче. Ведь легче не было никогда. Его девиз по жизни. Опыт, накопленный через надежды и последующее за ними разочарование. Легче не становилось. Боль не проходила. Источник не распознавался. Нежелание жить не исчезало. Чонгук забронировал билет на самолёт ещё несколько месяцев назад. Тщательно выбирал город, в котором проживёт свой последний день. Выбор был непростым. Как и в целом то, что Чонгук всё это время чувствует. Надо бы привыкнуть к сложностям. Но он решает просто всё прекратить. Сочно-персиковая полоска красиво очерчивает купол мечети, из динамиков на которой доносится азан. Онлайн-путеводитель говорит, что эти мелодично вычитываемые строчки на арабском в исполнении мужчины оповещают мусульман о том, что пора молиться. Чонгук никогда не молился. Он лишь загадывал желания на именинном торте. Просил лишить его жизни естественным путём. Таким он был. Трусом, который не смог ни заставить себя полюбить жить, ни самолично её прекратить. Сигарета стремительно тлела, незаметно заменялась следующей. Сегодня был его последний день, а ощущал он себя заряженным на завтрашний. Сомнения хитрой змеёй вкрадывались в голову, робость царапала внутренности, страх заставлял ноги, свисающие с парапета крыши, задрожать. Чонгук сделает это. Вот прямо сейчас встанет и совершит шаг вперёд. В непонятную безызвестность, но в любом случае намного приятную, чем реальности жизни, которые ему приходится ровно двадцать пять лет проживать. Выживать. Ползать на коленях перед нею, умоляя дать ему смысл для этого. Не пустые иллюзии того, что вот он, момент счастья, долгожданного удовлетворения, он рядом, осталось просто дотянуться до него, схватить и обнять. У Чонгука не получилось коснуться его даже кончиками пальцев. Может, его никогда и не было. Были лишь неяркие фантомы несуществующего счастья, за которым все так рьяно бегут. — Не гюзель би гюн чатыдан атламак ичин! — слышит он громкий низкий голос за спиной и резко поворачивает голову назад. Чонгук не понимает ни слова из услышанного, однако неважно. Кажется, его хотят поругать. Тоже неважно. Важно лишь то, что он не хочет иметь свидетелей своего самоубийства. Он не просто так гулял по старым заковыристым улочкам Стамбула, найдя в итоге обветшалое нежилое девятиэтажное здание. Не ради того, чтобы устроить для других шоу или травму на оставшуюся жизнь. Не ради этого он убегал из Пусана. Чонгук не хотел, чтобы его безжизненное тело или то, что от него осталось бы, случайно заметил кто-нибудь из знакомых или друзей семьи. Чтобы с укором отругал после его смерти, пока его труп забирали бы нужные органы, со словами: «Что же творит молодёжь. Совсем не умеет жить. Такие слабаки». Слабость ли лишать себя жизнь? Кажется, Чонгук слаб даже для этого. — I’m sorry, I don’t… — произносит он, точнее, пытается произнести на корявом английском, не сумев осилить его в должной мере. Турецкий он, само собой, даже не попытался понять хотя бы на уровне: «Здравствуйте. Я вас не понимаю». А зачем? Найдётся ли среди турков тот, кто захочет понять его и без заумных речей, если среди своих таковых не оказалось? — Уста разозлится, если увидит здесь этого аптала, — тихо бормочет незнакомец, подходя ближе, и Чонгук, выжидающе сидя к нему боком, замечает, что перед парапетом встаёт азиат. Стало быть, если Чонгук понял его речь, то такой же кореец. — Простите, я не знал, что здесь запрещено курить, — отвечает он на родном и, встав на ноги, отходит от края, как если бы минутами ранее не планировал перейти по другую его сторону. Бесконечность может подождать, у него есть ещё пять дней отпуска. Смешно. Как же ему до горьких слёз смешно, ведь даже мысленно не смог смириться с тем, что этот отпуск должен стать для него бессрочным. Так наивно было считать, что у тела получится причинить себе боль, когда подсознание думает о том, сколько дней у него в запасе перед началом рабочих будней. — Здесь не запрещено курить, — тяжело вздыхает парень, засовывая руки в карманы джинсов, и с интересом осматривает Чонгука с ног до головы. Кажется, его совсем не удивляет родная речь в чужом городе, — здесь запрещено находиться. Как ты умудрился пройти через охрану и взломать замки? Чонгук понимает, что чужим город является лишь для него самого. Как впрочем, и его родной. Город, в котором он, теряясь в нехитрых закоулках, нередко просит у туристов помощи найти выход из тупика, в который случайно попадает. — Я… эээ… никак? — невнятно бормочет Чонгук, ощущая, как семя волнения внутри разрастается толстым стволом, что должно превратиться в могучее дерево тревожности. Он никогда не нарушал закон или правила, а тут охрана, замки и недовольный кореец, который отправит его прямиком в полицию. Что он им там скажет? Что не хотел никому мешать, просто втихую покурить перед смертью, раз надышаться у него никак не получается, и сброситься с девятого этажа? — Так не пойдёт, — хмыкает незнакомец и, подняв руку вверх, зазывает его ладонью к себе. — Спускайся, — произносит приказным тоном и, само собой, получает в ответ отрицательное качание головой. Чонгук не хотел бы спорить с парнем, который, скорее всего, просто выполняет приказ сверху. Он не хотел бы создавать кому-либо проблем своей прихотью покончить с жизнью именно в этом городе, на этой улице, кажется, называющейся «Кедилер джаддеси», на этой самой крыше, которая так идеально открывает перед собой вид на красивейший закат. Чонгук хотел бы уйти в него, а не банально сброситься с крыши. И у него осталось лишь несколько минут до его окончания. — Нет, — произносит он для ясности на случай, если его жест и растерянный, но всё равно твёрдый в намерениях взгляд могли не понять. — Я бы хотел побыть наедине с самим собой. — Ланет олсун, я не позволю тебе здесь оставаться, — совсем не по-доброму отвечает парень, своим сердитым тоном давая Чонгуку знать, что сказанная на турецком фраза совсем не благожелательная. Это всё неправильно. Всё идёт не по плану. Он не собирался злить кого-то за несколько минут до своей смерти. Чонгук искренне мечтал оставить за собой хоть что-то хорошее. Он слишком часто представлял себе то, как по нему будут скучать, будут плакать, но с добротой на лице вспоминать о том, каким же он был парнем. Как будут жалеть о том, что вовремя не захотели его услышать, не восприняли всерьёз, не пожелали спасти. — Так, если ты сейчас не спустишься, я заставлю тебя спуститься другими путями. И поверь, после них ты точно не сможешь подняться обратно. — Голос парня не внушает добрых намерений, и, может быть, оно и к лучшему. Чонгуку надоели ложные надежды. Может… Может попросить этого незнакомца столкнуть его с крыши и завершить то, на что у него самого не хватило смелости? Ведь в этом состоит весь план. Чон Чонгук должен умереть в день своего рождения в городе Стамбул под волшебным видом на красочное закатное небо. На фоне будет исполняться азан, а на малолюдной улице истошно кричать проходящие мимо люди. — Давай. Коротко и вполне ясно, считает Чонгук. Не так он представлял себе своё убийство, но это даже лучше. Может, мама будет не так сильно сокрушаться от того, что её сын слабак и не смог достойно дожить хотя бы до её нынешнего возраста. Судя по её жизни, там дальше неинтересно. — Чёрт, какие же вы корейцы занудные, — раздражённо вздыхает незнакомец и делает шаг к невысокому парапету, к которому коленками прижимается настороженно хмурящийся Чонгук. — А ты не кореец что ли? — нервно усмехается он и закрывает глаза, представляя себе, что это будут его последние слова. Ну ничего. Падая, он ещё успеет помолиться несуществующим богам. Может, даже пожалеет о содеянном, но всё равно будет рад, что дал смерти шанс показать себя во всей красе. — Я турок. А ты идиот, — слышит Чонгук и ощущает, как крепкая хватка пальцев окольцовывает его запястья. Чувствует, как его тянут в совсем ненужную ему сторону, как чуть было не падает лицом, но его вовремя останавливают руками, сдерживая за плечи. Чонгук не сразу открывает глаза, так как ощущает яркий парфюм, своей глубокой терпкостью ударяющий по обонянию. Нос утыкается в чужое плечо, а ноги стоят на ровном месте. Он ещё жив, какая жалость. — Почему ты меня не толкнул? — спрашивает он у «турка», который дышит так громко, что Чонгук перестаёт слышать азан. — Я же сказал, что я турок, а идиот тут только ты. А мы, турки, своих не бросаем, — с лёгкой усмешкой отвечает парень, и Чонгуку приходится сделать небольшой шаг назад, чтобы всмотреться в его странную улыбку. — Если я свой, так значит, я турок или ты идиот? Я не понимаю, — бормочет Чонгук, не торопясь отходить от всё-таки больше странного парня, чем реального идиота, и продолжает стоять в нескольких сантиметрах от него, ожидая какого-нибудь подвоха. Подвох лишь в том, что он искренне надеялся на то, что его убьют. Всё-таки идиотом тут является только Чонгук. — Всё в порядке. Ничего не понимать — это основополагающая жизни. А значит, ты в ней преуспеваешь, — не менее необычная усмешка, которая заражает Чонгука абсурдностью услышанных слов. Если он преуспел в жизни, то что он тут вообще делает? — Как тебя зовут, йакышиклы? «Зачем тебе знать, если очень скоро меня тут не будет?» — проносится в голове вредным внутренним голосом. Тело отходит, наконец, на безопасное расстояние, но всё равно сторонится края крыши. Он не озвучивает своих мыслей, ведь этому турку-корейцу неизвестны планы Чонгука. Для него он просто иностранец, что, игнорируя невидимые запреты, поднялся на крышу, чтобы покурить перед видом на мечеть, обрамляемой персиковым закатом. — Чонгук, — отвечает, якобы для того, чтобы не вызвать подозрений. На самом деле же, чтобы в этом городе хоть у кого-то о нём осталась память. Оставить след о себе после себя. — Тэкин, будем знакомы, — произносит парень, протягивая ладонь для рукопожатия, и растягивает губы в полоску непонятного рода улыбки. Дружелюбие, лицемерие или обычная вежливость? Чонгук редко умел различать чужие эмоции. У него совсем нет желания сейчас заниматься анализом. Поэтому, следуя своему же плану поскорее избавиться от общества этого Тэкина, пожимает его ладонь. — Так ты реально не кореец? — спрашивает он следом с недоверчивым прищуром и недолго смотрит ему в улыбающиеся глаза. — Этнически да, но сердцем я горячий турок, — отвечает всё с такой же непонятной причины радужной улыбкой и даже с лёгким флиртом на слове «горячий», а затем резко меняет выражение лица на суровое. — А теперь вон с этой крыши, пока уста тебя не увидел. — Что за уста и… тут вообще не было никакой охраны. Двери были незапертыми, а значит, вход не запрещён! — громко возмущается Чонгук, раскрывая руки по сторонам, чтобы наглядно продемонстрировать свои слова и немного побороться за свободу выбора. Если он хочет прыгнуть с этой крыши, то значит, с неё он и прыгнет. Хотел бы Чонгук себе такого же количества решимости, когда он встанет у края парапета и сделает, наконец, этот долгожданный шаг по воздуху. — В Корее это так работает? Врываться туда, где незаперто, и требовать на это место права? — с любопытством спрашивает Тэкин, задумчиво уставляя пристальный взгляд к краю крыши. — Кальбин капалы дийильсе, я могу туда войти? — произносит он следом, не давая Чонгуку и секунды на раздумывание того, издеваются ли сейчас над ним или по-настоящему спрашивают о правилах поведения в стране, на языке которой они сейчас свободно общаются. — Я не понимаю турецкий. Куда ты хочешь войти? Повтори на нашем, Тэ… эээ… кин? — Чонгуку становится не на шутку важным узнать перевод его слов. Он не любит недосказанность. Он считает, что его жизнь сказала ему достаточно и больше не пыталась в чём-либо его убедить. — Тэхён. Если на нашем, то я Тэхён. А турецкому я тебя научу, не волнуйся. Слишком громкие слова, сказанные человеку, который проживает свой последний день. Слишком обнадёживающе-приторные. Слишком сильно хочется в очередной раз довериться чужим обещаниям. — Я не хочу его учить, — Чонгук заставляет себя покачать головой и делает ещё пару шагов назад, вновь задевая задней частью коленей внутреннего края парапета. Ну вот же. Ещё чуть-чуть, и ты у цели. Но смотрит он почему-то не на цель, а Тэкина-Тэхёна. — Просто оставь меня на несколько минут, я надолго здесь не задержусь. — Так может, поэтому я не хочу тебя оставлять? — беззаботно усмехается Тэкин и делает вперёд аж целых три шага. Интересно, последует ли он за Чонгуком, если тот попятится назад в пропасть? Насколько далеко со своей помощью может пойти человек ради спасения незнакомого человека? Где та грань дозволенности, когда нестыдно сказать «я сделал всё, что мог бы сделать без вреда для себя»? Сколько жизней было погублено зазря ради вот таких ситуаций, когда для чужих делали слишком много? — Я не… — Ты не понимаешь. Анладым. Давай так. Я очень хочу сфотографировать этот закат, — показывает он на небо за спиной Чонгука. Тому не нужно оборачиваться, чтобы понять, что вид за ним стоит того, чтобы сохранить его хотя бы в цифровом формате. Чонгук хотел бы сохранить его в своей памяти, нередко возвращаться к нему с приятной улыбкой во время погружений в воспоминания о своём путешествии в совершенно неизведанную страну со своими незнакомыми традициями и одновременно укутывающим во что-то родное гостеприимством. — У меня есть фотоаппарат. Но совершенно отсутствуют навыки. Ты умеешь фотографировать? Чонгук застывает на секунду перед тем, как положительно кивнуть. Тэкину хочется доверять, и он понимает, что дело в его национальности. Каковы были шансы встретить корейца на крыше нежилого дома, что находится на забытой туристами улице напротив мечети, где поклоняются Аллаху, в которого у них в стране не верят? Если это его божественная забава, то у Чонгука плохие новости. От этого в нём не зародилась вера в высшие небесные силы. Вера в Тэкина — слегка. В самого себя — нет, это слишком. — Откуда у тебя камера, если ты не умеешь фоткать? — Чонгук не даёт своему скептику умереть даже в день своей смерти. — Украл, — пожимает тот плечами и, судя по тому, с каким спокойствием направляется к двери, не собирается издевательски посмеяться, сообщив этим самым, что пошутил, или как-либо оправдаться, если это правда. — Сейчас принесу. Жди здесь. — Я-то… — Чонгук застывает на полуслове. Сказать: «Я тут ненадолго»? А ответ «Ты это побыстрее, у меня тут по плану суицид» будет уместным? И насколько далеко тот собирается уходить, раз просит его подождать? Тэкин озадачивает. Это раздражает Чонгука, потому что в календарике на сегодняшний день не отмечен пункт «незнакомец и куча вопросов, не получив ответы на которые не хочется умирать». — А знаешь что? Парень, дойдя почти до двери, резко поворачивается к Чонгуку, который не успел даже повернуться обратно к мечети, чтобы просто насладиться видом, почему-то решив, что даст жизни ещё несколько минут удивить его. И она удивляет, потому что Тэкин быстрыми шагами подходит к нему и самовольно хватает за ладонь. Так невозмутимо, словно в этих прикосновениях ничего не кроилось. Турки очень фамильярны, Чонгук не знал. — Пойдёшь со мной. Вдруг сбежишь ещё. Или уста засечёт тебя тут одного. — Я не пойду с тобой, — бурчит Чонгук, пытаясь безуспешно отцепить крепкую хватку длинных пальцев. Несмотря на свой атлетичный внешний вид, наличие физических сил не одарили его моральной волей. В некоторых вещах недостаточно иметь мускулы. Некоторые вещи сложно претворить в жизнь, если мозг отказывается давать сигналы телу. Его недосуицид тому пример. — Да тут недалеко. На седьмом этаже. Не волнуйся, мы вернёмся на эту крышу. У нас остался лишь час. «Мы» и «вернёмся», — просвет на будущее, который в голове Чонгука тушится фаталистическим «лишь час». — Час на что? — с недостаточным протестом в голосе спрашивает Чонгук, вынужденно шагая вслед за Тэкином, который тянет его к двери. — До конца заката, салак, — совершенно не дружелюбно смеётся Тэкин, выходя за дверь, и тянет опешившего Чонгука за собой. И пока они торопливо спускаются по лестницам, здравый смысл умоляюще бьёт по голове, чтобы опомнился и бежал как можно далеко, ведь Чонгука ведут куда-то. И если в нём сейчас отсутствует инстинкт самосохранения, раз он несколькими минутами ранее готов был разрешить Тэкину толкнуть себя с крыши, то пусть хотя бы подумает о том, что есть вещи похуже смерти. — Ты же не занимаешься торговлей людьми? — вырывается из него раньше, чем он успевает озвучить этот страх у себя в голове, и получает в ответ громкий заливистый смех, своей низостью и живостью обрушающий на тело лавину мурашек. Чонгук и забыл, как иногда приятно услышать чужой смех. — Начитался новостей о преступности в Турции, да? Не осуждаю, но и не одобряю, — цокает языком Тэкин, всё не отпуская его вспотевшую ладонь, и останавливается у старой двери, что находится двумя этажами ниже. — В любом случае, что ты теряешь? — Выбор на жизнь? — произносит Чонгук первое, что приходит в голову. Он не хочет признаваться даже самому себе в том, что это его реальное мнение. Ведь свой выбор он делает в пользу смерти. — Какое совпадение. Именно на жизнь я решил сегодня поставить свои карты, — отвечает Тэкин и, достав из кармана связку ключей, засовывает один из них в замочную скважину. Чонгук, пока осматривает незамысловатые узоры, появившиеся от сошедшей со старой двери краски, подмечает, что Тэкин до сих пор не расслаблял хватку своих пальцев. Как иронично. Какой-то незнакомец держится за него крепче, чем родные. Но не стоит врать самому себе. Его выпустят, как только он исполнит чужую просьбу. Чонгук вновь станет никому не нужным. Он опять вернётся на край крыши. Ещё больше подавленным, использованным и разбитым. Почему же нельзя разбить его одним разом вдребезги и лишить любых шансов на что-либо? — Заходи, — коротко приглашают его внутрь и насильно тянут в тёмную квартиру, еле освещаемую закатным солнцем, что ярко бьёт по не до конца зашторенным окнам. — Неси камеру, я тут подожду, — мрачно отвечает Чонгук, не сдвигаясь с места. — Да не волнуйся. Никто не затащит тебя в сексуальное рабство, — усмехается Тэкин, снимая кеды на ходу, и, наконец, выпускает его расслабленно принимающую чужие прикосновения ладонь из плена своих пальцев. Чонгук продолжает стоять в одной точке, но задумывается о том, откуда Тэкин мог знать, что он не сбежит. Он отказывается думать о том, почему всё-таки не делает этого сейчас. — Кстати, закат не длится час, чтобы ты знал, — негромко кричит он куда-то внутрь, где теряется этот парень. Судя по захламленному коридору, неяркому узорчатому ковру, застеленному на полу, и не менее забитому старой антикварной мебелью кусочку гостиной, что виднеется Чонгуку с прихожей, квартира нуждалась не в ремонте, а просто в снесении. Снаружи, ещё когда он подходил к незапертому подъезду, ему вообще казалось, что тут давно уже никто не жил. И кажется, в этой квартире не жили, а просто доживали свои последние дни. Отчего-то становилось грустно от того, что их мог бы доживать такой молодой парень, как Тэкин. Почему же Чонгуку становится печально каждый раз, когда он думает о чужой смерти? Почему он считает, что другие не могут так же расстроиться, увидев его сидящим у края крыши с готовым на последний шаг выражением лица? — Ну мы посмотрим, — глухо отвечают ему откуда-то из дебрей дальних комнат. Чонгук жалеет о том, что решил подождать Тэкина в прихожей. Не жалеет о том, что вообще согласился зайти. «Мы посмотрим», — раньше он никогда не замечал того, сколько смысла в себе носят слова, произнесённые в будущем времени. Для Чонгука обычно это очередные без особой смысловой нагрузки обещания, сказанные просто ради заполнения неловкого молчания. Молчать в присутствии Тэкина пока как-то не получается. — А про то, что ты украл фотик, ты пошутил, да? — пытается докричаться он в сторону, откуда услышал чужой голос, и вытягивает шею, не решаясь сделать шаг вперёд. В Турции не принято ходить по дому в обуви, как и в Корее. Но Чонгук не уверен, по традициям какой именно страны живёт Тэкин. На стене прибита табличка с непонятной надписью на арабском, а над дверью висит стеклянный амулет в виде чёрного зрачка, обрамлённого неровной формы голубой, белой и синей окружностями, что напоминают карикатурный глаз. — Это назар. От сглаза, — произносит низкий голос, вызволяя Чонгука из завороженного осматривания непонятного стёклышка, что, как оказалось, носит в себе такой бессмысленный посыл. — Я слышал, в вашей религии в такое не верят, — отвечает Чонгук, вспоминая рассказы таксиста, молчаливым собеседником которого ему не повезло оказаться по дороге из аэропорта в хостел. — Нам, людям, дозволено верить во что угодно, — пожимает плечами Тэкин. Чонгук не сразу замечает в его руках потрёпанную старой модели фотокамеру. Только когда ему в глаза бьёт яркая вспышка, направленная прямо на него. — До тех пор, пока это что-то заставляет нас жить дальше, — добавляет он будничным тоном, просматривая на накамерном мониторе сделанный кадр. — Блин, ну говорю же. Вообще не умею фотографировать. Такую красоту испортил, — укоризненно качает он опущенной головой, а Чонгук оборачивается назад к стеклянному глазу от сглаза, чтобы понять, что именно Тэкин называет красотой. Обратно на крышу Чонгук возвращается добровольно. Тэкину не приходится тянуть его за руку. Даже не просит его идти за ним, потому что Чонгуку эта крыша важнее всяких там закатов. Да и интерес остаётся открытым. Не к самому парню, а к тому, что закат может длиться час. Для первого дня сентября несусветная чушь, и Чонгуку хочется доказать её Тэкину. Пока он не знает, для чего человеку, который собирается сегодня умирать, доказывать незнакомцу его неправоту. Чтобы задержаться в его мыслях подольше, чем простой иностранец, который ворвался на запретную крышу и отказался уходить оттуда, — может быть. Чтобы посмотреть на то, получится ли у него не испортить красоту, когда будет фотографировать закат или то, что от него сейчас осталось, — скорее всего. Чтобы просто оттянуть последний вдох — наверное, это и есть верный ответ. Чонгук хотел бы просто беззвучно щёлкнуть пальцами и исчезнуть. Однако понимает, что даже на это простое немудрёное действие ему опять же может не хватить мужества. — Ну что ж. Башла бакалым, — произносит Тэкин, с гротескной наигранностью распахивая дверь на крышу, и широким шагом встаёт у её центра. Шаги Чонгука же неуверенные, еле ощутимые им самим, как если бы ноги в ботинках принадлежали не ему, а какому-нибудь кукловоду, что управляет ниточками, привязанными к его телу. Он робко встаёт недалеко от парня, пытаясь поймать нужный ракурс, нехотя подмечая про себя, что закат будто бы специально ждал их с камерой, ведь горит как никогда ярче. Ослепляет живописностью своих плавно переливающихся от розово-персикового к ярко-кремовому оттенков. Своим изяществом просит Чонгука задержаться тут ещё чуть-чуть. На крыше, в Стамбуле или вообще в жизни? Он недолго задумывается о том, что от него хотят, потому что взгляд цепляется за отдающегося моменту лицу. На вьющихся лохматых чёрных волосах, некороткой длиной достающих почти до линии челюсти, на медной коже, на которой бледно-оранжевые переливы солнечных лучей благородно оставляют след от своих неуловимых поцелуев, на закрытых глазах, что не видят, но кажется, чувствуют то, как красиво. Красиво пылает закат или красиво жить? Камера поднимается к лицу неосознанно, кнопка затвора нажимается на автомате, в цифровой памяти сохраняется Тэкин, наслаждающийся жизнью. Чонгук завидует ему. Когда он перестал так размеренно вдыхать воздух и легко улыбаться? Просто улыбаться. Не чему-либо, не кому-либо. Почему у него не получилось полюбить то, что он всего лишь существует? — Ты же закат фоткаешь, да? — не поднимая век, спрашивает Тэкин и засовывает ладони в карманы своих потёртых тёмно-синих джинсов. Светло-голубая футболка с короткими рукавами идеально сочеталась с низом его одежды, и вкупе со смоляными волосами этот парень был похож на тот самый амулет от сглаза. — Да, мой султан, — с натянутым холодом в голосе отшучивается Чонгук и быстро поворачивается в сторону мечети, пытаясь словить требуемый от него кадр. Раньше он частенько этим занимался. Фотографиями. Любил сохранять моменты жизни на плёнку, проявлять её, делиться с другими, вспоминать через фотографии увиденную красоту, по-новому смаковать прожитые моменты. Чонгук просто пропустил переломный момент, когда это перестало его радовать. Точнее, он всего лишь прекратил этим заниматься, заведомо зная, что и это увлечение не сможет его удовлетворить. Потому что у него не было ничего. Ничего, что он мог бы назвать своим. Ничего, чему он мог бы отдаться с головой. Ничего, что мотивировало бы его каждый день благодарить жизнь за свою жизнь. Он делает несколько щелчков, слишком стараясь ради человека, которого знает от силы двадцать минут, однако ловит себя на мысли о том, что ему в радость. Не в ту, о которой он грезит, но хочется всё же преуспеть хотя бы в этой лёгкой задаче. Чонгуку не нужно выбирать особых ракурсов или настраивать камеру по-особому, закат помогает ему в этом сам. Он просто позирует для Чонгука, разрешая не убиваться из-за того, что у фотографирующего может вновь не получиться. Такое забытое чувство расслабленности, когда не тревожат мысли о том, что ты слишком плох. Когда не опускаются руки после очередного провала. — Можешь звать меня просто аби, — усмехается голос рядом, что Чонгук не сразу замечает того, как расстояние между ними неслышно сократилось. Крыша была необъятной, хоть встань на край и отдайся порыву ветра, но Тэкин стоял вплотную к нему, будто пытался посмотреть в окно видоискателя камеры и убедиться в том, что Чонгук реально фотографирует закат. — И что это значит? — спрашивает Чонгук, уже не пытаясь внушить себе, что вопрос задан из чистой вежливости. Ему же не должен быть интересен чужой язык, если он не собирается его изучать, если у него просто нет нужного для этого отведённого жизнью времени. Однако ответ всё-таки хочется получить. Даже если сохранит он его в память каких-то жалких полчаса. — Что-то типа корейского «хён», — с довольной ухмылкой отвечает Тэкин, натягивая широкую закрытую улыбку, от которой хочется улыбнуться в ответ. У Чонгука появился свой хён в абсолютно чужой стране, какая ирония. Закат не торопится покидать небо, однако фотографии сделаны. Чонгук выполнил своё задание. Но Тэкин всё равно задерживается на крыше, хоть и обещал позволить ему остаться с самим собой. И Чонгук не пререкается с очередным нарушенным обещанием. У него есть ещё время щёлкнуть сегодня ножницами и оборвать эту жизнь. Почему-то кажется, что ножницы тупые и щёлкать придётся не один раз. — Тут ты должен спросить о том, откуда я знаю корейский, разве нет? — насмешливо спрашивает Тэкин, когда они садятся на парапете, уставившись на торопящиеся скрыться за горизонтом остатки солнца. Чонгук свесил ноги в кроссовках в воздухе, изредка ударяясь пяткой о внешний край парапета, Тэкин же упёрся одной ступнёй в бетонное покрытие кровли, а вторую ногу подмял под себя, чтобы грудью повернуться к его боку. Почему-то Чонгука совсем не смущает то, что они делят между собой момент, который для него должен был пройти в полном одиночестве. Его смущает лишь то, что Тэкин разрешает ему слишком беспечно устраиваться на самом краю и не замечает того, как часто он смотрит вниз на точки, которые должны быть головами изредка проходивших мимо одинокого подъезда людей. — Вообще-то, я бы спросил, откуда ты турецкий знаешь. — Уста научил. Человек, который обучил меня всему, — отвечает парень и, наверняка, не в курсе того, как ярко светится его лицо от упоминания этого человека. Кажется, Чонгук опять завидует. — И чему же он тебя научил? — с неприкрытым интересом произносит Чонгук, доставая из кармана помятую пачку сигарет. В ней осталась лишь одна, всё по плану. Он должен был её выкурить и вместе с бычком броситься вниз. Так почему ему кажется, что кто-то без его ведома поменял ему программу на сегодняшний день? — Языку, ловить рыбу, краже, тому, как убегать от жандармов, как драться с местными хулиганами, готовке. Научил меня жизни в целом, — пожимает плечами парень сомнительно невозмутимо и даже смеётся, когда Чонгук застывает с незажжённой сигаретой меж губ, уставляя на его улыбающиеся глаза недоумение. Сознание цепляется за фразу «научил жизни». Разве её можно научить или научиться ей? Получается, Чонгук реально идиот, раз у него не получилось. Или просто неудачник, раз ни у кого не появилось желания обучить его жизни. — Кража и драка — это в твоём понятии жизнь? — саркастично интересуется Чонгук, чиркая зажигалкой. Если Тэкин так шутит, то он поддержит его игру. Какая ему разница, если его собственная игра скоро завершится. — Нет, но это способы её поддержания. Всё же лучше, чем ничего, да? — спрашивает так, словно ждёт ответа. Чонгук с трудом держится, чтобы не произнести: «Тебе честно или как?». Потому что для него лучшее — это ничего. — Меня бросили на улицах Стамбула в десять лет, — внезапно произносит Тэкин, повернув задумчивый взгляд к медленно темнеющему в надвигающихся сумерках куполу мечети. Чонгук чуть было не давится дымом, которым затягивается. Его больше удивляет не этот неожиданный факт из жизни незнакомца, а то, что с ним решили этим поделиться. Ему почему-то кажется, что Тэкин об этом нечасто рассказывает. Так почему решает рассказать Чонгуку? — Поделишься? — просит он, протянув ладонь и использовав растерянность Чонгука, который, долго не думая, отдаёт сигарету. Разрешает Тэкину затянуться ею и вернуть назад. — Я был достаточно взрослым, чтобы помнить свою родину, родной язык, родителей. Тогда я был Ким Тэхёном. Очень долгое время я считал, что, бросив меня здесь в сознательном возрасте, они поступили слишком жестоко. Просто в один миг мать перестала держать меня за ладонь, а отец ушёл в противоположную сторону, игнорируя мои крики. Я так отчётливо это помню, — удручённо усмехается Тэкин, сидя боком к краю, и, сгорбившись, смотрит на то, как голуби приземляются на купол мечети. Собираются на ней в кучку и будто бы что-то обсуждают между собой. Чонгук также молча за ними следит, может, слегка завидует и им. Даже у голубей есть потребность в обществе других, что говорить о нём самом. — Может, они хотели за тобой вернуться? Или ты неправильно понял? Просто потерялся, а тебя не смогли найти? — хриплым голосом произносит Чонгук свои предположения, хорошо понимая, чем закончилась эта история, раз Тэкин сейчас здесь, и уже без чужой просьбы протягивает ему сигарету. Чонгуку не так страшно поделиться с малознакомым парнем чем-то большим, чем видом на закат и сигаретой. Какая теперь разница, если он собирается посвятить себе бесконечности? Можно же напоследок отдать кусочек своего внимания и сочувствия, которые больше никому уже не достанутся? — Спасибо, конечно, за утешения, но я уже смог их простить, — пожимает Тэкин плечами, жадно затягиваясь, и с тёплой улыбкой на лице возвращает Чонгуку почти докуренную сигарету. Тот не торопится брать её, оставляя его руку висеть в воздухе. Ему не нравится упрёк в том, что он хочет утешить. Ему не нравится сам факт того, что он реально это сделал. — Я не утешал тебя. — Утешал. Это нормально, Чонгук. Ты хоть и выглядишь не совсем оптимистичным парнем, но пытаться внушить другим надежду, это так жизненно. Чонгуку кажется, что Тэкин над ним издевается. Но он и не обижается. Наоборот, коротко усмехается с горечью в голосе от внезапного осознавания. — Кажется, я безнадёжно полон надежд, — ставит он свой вердикт. Самому себе. Вслух слова имеют больший вес. А когда они произнесены не в пустоту, а в заинтересованно глотающее твою речь лицо, так вообще превращаются в высеченное на камне бессмертие. — Говоришь так, словно это что-то плохое. — Да, это плохо, — обречённо кивает Чонгук и, докуривая сигарету, бросает бычок вниз на улицу. Туда, куда хочется нырнуть, но знание того, что он безысходно утонет, даже если попытается наивно барахтаться, не дают ему сделать свой последний шаг. — Они говорят, что всё будет окей. Что всё наладится. Но это не так. Не наладится. Лучше не станет никогда, — проговаривает шёпотом, опустив голову к бетону под собой, так как боится, что громкость голоса и осуждение в чужих глазах могут заставить его зарыдать от собственного отчаяния, в котором он увяз по макушку. Хочется кричать во всё горло, но Чонгук боится, что его услышат. — А что мешает тебе просто поверить в это? — спрашивает Тэкин, придвигаясь ближе. Чонгук замечает это его движение, считая, что слишком тихо говорит. Подмечает то, что его хотят послушать. Неужели кому-то захотелось поговорить с ним о нём? — Что ты потеряешь, если понадеешься на то, что лучше всё-таки станет? Рано или поздно, но обязательно станет. — Разочарование? — честно признаётся он, поднимая искренне печальный взгляд исподлобья. — Почему нельзя просто взять и сказать: «Да, Чонгук, ты прав. Жизнь — это настоящая херня. Она не стоит того, чтобы её проживать»? — Чонгук, жизнь и вправду херня. Но она… она стоит того, чтобы её проживать. — Голос звучит размеренно, мягко, успокаивая назидательным баритоном, который обнимает внимающего каждый звук и каждую секунду Чонгука. Тело требует того, чтобы их ощутили сполна. — Невыносимо жить, словно ты уже умер, — бормочет Чонгук, медленно поднимая голову выше. Старательно глотает болезненный, еле проталкиваемый комок слёз, чтобы не смели даже выдавать чужому человеку свои страдания. Безуспешно сдаётся в их угоду, позволяя горячим каплям прокладывать тонкие влажные дорожки по щекам и застревать на трясущихся губах, с которых кончик языка вынужденно облизывает соль и горечь проживаемой тоски. — Жизнь — это всегда чувство на конце петли. И чем меньше ты ждёшь от неё, тем проще. Чем меньше ты видишь — тем больше нового о ней узнаёшь. Надо бы перестать охотиться за великим смыслом, как за сундуком с сокровищами. В поисках счастья ты упускаешь саму жизнь, Чонгук. Так что же ты потеряешь, если дашь ей ещё один шанс показать себя настоящую, но без сомнений стоящую этого риска? — требует без намёка получить ответ. Смотрит без желания упрекнуть. Прикасается к сжавшемуся на парапете кулаку без настойчивой просьбы прислушаться. — Иногда потерянность означает больше, чем желание быть найденным. Иногда лучше потеряться и дать себе возможность проявиться. Не быть найденным и возвращённым домой. А открыть новые горизонты, увидеть намного красивые закаты. Тёплая ладонь накрывает мягкую мокрую щёку, стирая подушечкой большого пальца влагу с податливого лица, которое совсем позабыло о том, каково это. Когда делятся лаской так, словно её у другого предостаточно, бери, сколько хочешь, можешь не возвращать или давать что-то взамен. Когда не нужно тревожиться о том, что вновь обнажился перед кем-то, кто отмахнётся от тебя, посчитав чересчур драматичным и незрелым. Кто-то, кто не будет преуменьшать твои переживания и обвинять в том, что ты пытаешься привлечь к себе внимание. Внимание Тэкина лишь на Чонгуке, он ощущает его всем телом, его лёгкими и одновременно крепкими прикосновениями. Он чувствует Тэкина каплей воды в пустыне ранее неизведанных желаний. — На самом деле, у меня… — робко прерывает Чонгук повисшую между ними тишину, в которую, прикрыв глаза, позволяет Тэкину нежно гладить себя по лицу. — Сегодня у меня день рождения, — бросает он этот маловажный факт, уставляя в парня взгляд, полный безнадёжных надежд. Чонгук всегда ненавидел свой день рождения. Ненавидел, когда его поздравляли. В прошлом году даже устроил дома истерику, когда ему купили торт и заставили задуть на нём свечи. Задувал он их со слезами на лице, ощущая себя растаявшим воском на именинном торте. — Поздравляю, Чонгук, — улыбается Тэкин, не убирая ладони с его лица, и смотрит пристально во влажные глаза, которые часто моргают, чтобы добиться чёткости в приятной картинке перед собой. Перед смертью хочется насладиться ею. Чонгук не злится на поздравление. Он не включал телефон с утра, и это было его первым поздравлением с двадцатипятилетием. С возрастом, в котором он навсегда сохранился бы. Возрастом, когда другие сказали бы, что слишком молод, чтобы умирать. Возраст, до которого он однажды дал себе обещание наладить себя. — Знаешь, что в Турции поют вместо привычного «С днём рождения»? — говорит Тэкин, убирая ладонь с лица, влага на которой стремительно высыхала, уже не заменяясь новым потоком слёз. — «Ийи ки доудун». В переводе: «Как хорошо, что ты родился». Как хорошо, что ты родился, Чонгук. Чонгук долго смотрит в хрупком молчании, изредка шмыгая носом и стряхивая частым морганием оставшиеся капельки слёз с ресниц. Ладонь Тэкина всё ещё лежит на его расслабляющемся кулаке. Пальцы Чонгука выпрямляются, позволяя чужим накрыть их защитой, уютом, турецким гостеприимством и простой человеческой поддержкой. Тэкин без слов говорит Чонгуку о том, что в жизни может остаться то, что окрасит его надежды в светлые оттенки. В голубые тона. Что после заката и тёмной холодной ночи всегда наступает рассвет. — Шукран, Тэкин-аби, — произносит он, краем глаз замечая, что их совместный закат уже полностью заменился сизыми сумерками. — «Шукран» — это на арабском, салак, — негромко смеётся Тэкин, опустив голову, и, продолжая поглаживать чонгукову ладонь, смотрит на его свисающие с парапета ноги. — Я пока учусь, — пожимает плечами Чонгук, кусая нижнюю губу, и ловит себя на очередном обнадёживающем желании: сегодня он не хочет прыгать с крыши. Скорее всего, он захочет сделать это завтра, во время завтрашнего заката. Сегодняшний он всё равно пропустил. Или может оттянет долгожданный момент до следующего дня рождения. — Тамам. Пойдём, расскажешь мне о своей жизни в Корее. Мне бы самому подучиться своей культуре и языку, — произносит Тэкин после недолгой тишины, ветром вызывающей на оголённых предплечьях Чонгука мурашки. — А я, так уж и быть, угощу тебя свежеприготовленным лахмаджуном. — Чем? — Чонгук вопросительно вскидывает брови. После слёз, истоки которых находятся в самых дальних глубинах души, он ощущает сладкую усталость в теле. Не хотелось уходить с этой крыши, но, даже не догадываясь о том, чем его хотят угостить, он ощущал сильный голод. Забавно. Желудку Чонгука всегда было плевать на то, что он, может, доживает свои последние минуты. Он всегда работает по часам или пробуждается от внезапного упоминания еды. — Лахмаджуном, — повторяет Тэкин, недоверчиво щурясь, и смеряет его укоризненным взглядом. — Танрым, ты в Истанбуле час назад что ли приземлился? — Я здесь уже второй день, — произносит Чонгук, пристыжено кусая нижнюю губу. — И до сих пор не ел лахмаджун? — уже в большем возмущении спрашивает Тэкин, вскакивая на ноги. Чонгук не понимает всей трагедии, да и кто этот парень, чтобы иметь над его эмоциями власть. Но от нахмуренных густых бровей всё равно понуривает взгляд к своим бёдрам, словно сделал что-то постыдное. Постыднее своего желания сброситься с этой крыши, где даже находиться запрещено. — И пиде не ел? Даже чий кёфте, завёрнутый в лаваш? А в латук? На каждый вопрос Тэкина ответом становится отрицательное качание головой. Чонгуку нечего сказать. Он приехал в Стамбул умирать, а не насыщаться турецкой кухней. — Я ел пиццу, — произносит он и, притянув ноги к груди, поворачивается лицом к порицательно цокающему языком Тэкину. Само собой, такой ответ его бы не удовлетворил, но Чонгуку почему-то становится смешно от той драматичности, которую он сейчас проживает, не скрывая их на своём симпатичном лице. — Вай бе! Ты нас позоришь. — «Вас» это идиотов или корейцев? — беззлобно смеётся Чонгук, вставая рядом, и мысленно поражается тому коктейлю эмоций, который умудрился испить за последний час. Сейчас ему было весело. Полегчало, может, на время, и через ещё один час он опять найдёт себя, стоящим на парапете или где-нибудь на мосту. Их в Стамбуле много. Фотокамера, которая до этого на ремне свисала с шеи Тэкина, неожиданно поднимается к его лицу и ярко ослепляет вспышкой Чонгука, который не успевает спрятать улыбку после своего короткого смеха. Он жмурит глаза, увлажняя глаза, и, возвращая зрение в норму, сводит брови в недовольстве. — Ты что делаешь? — Фотографирую, — пожимает плечами Тэкин, опуская глаза к монитору. — Ты ж сказал, что не умеешь, — произносит Чонгук, подходя ближе. Но не для того, чтобы попросить удаления, а просто чтобы посмотреть. Ему стало интересно увидеть себя со стороны, посмотреть на то, как выглядит его искренний смех на ещё не до конца высохшем от слёз лице. — И что? — бормочет Тэкин, щёлкая кнопками, и Чонгук вместе с ним уставляет взгляд к монитору. Про свои способности, а точнее, их отсутствие этот парень не соврал. Однако Чонгук почему-то всё равно хотел бы попросить переслать ему это не совсем удачное фото его размытого в слезах и улыбке лица. Навряд ли его используют в качестве ритуального портрета, но внутри затеплилось желание того, чтобы близкие, за которых Чонгуку больно из-за его же внезапной для них смерти, увидели его последние моменты именно такими. — Если я чего-то не умею, это значит, что я не имею права этим заниматься? — самодовольно фырчит Тэкин и, продолжая листать сделанные фотографии, направляется в сторону двери. Чонгуку приходится торопливо последовать за ним. Кинуть последний взгляд на край крыши, на время попрощаться с видом на купол мечети, окружённой четырьмя высокими башнями, смириться с тем, что от золотого часа не осталось и следа. — Может, я вообще хочу сохранить твоё йакышиклы лицо в своих неуклюжих руках в виде естественного кадра на этом украденном фотоаппарате? — говорит Тэкин, когда они оказываются на лестничной клетке и спускаются по ступенькам. Чонгук замечает на мониторе, что тот дошёл до своей фотографии, в которой с закрытыми глазами наслаждается видом. Коротко усмехается под нос и листает дальше, останавливаясь на кадре, сделанном час назад в квартире на седьмом этаже, куда они, кажется, возвращаются. — Неидеальность идеальна, — произносит, задерживаясь на этой нелепой фотографии, где Чонгук растерянно смотрит на назар, свисающий над дверью. Уже через несколько минут они оказываются на кухне той самой квартиры. Чонгук неуверенно переминается с одной ноги на другую, рассматривая носок новых домашних тапочек, распакованных специально для него, а Тэкин копошится в навесных полках, доставая из них баночки с пряностями и кладя их на стол, у которого по сторонам осматривается его гость. — Обычно у нас не принято припахивать гостей, но ты чувствуй себя как дома — помоги мне не спалить кухню, — с неловкостью в голосе смеётся Тэкин, на что Чонгуку приходится лишь послушно кивнуть. Возвращаться в хостел или назад на крышу нет охоты. Как и придумывать других способов покончить с жизнью. Есть ли у него силы на готовку? Тоже нет. Зато есть отчётливое настроение помочь человеку, который гостеприимно позвал его в свою укромную квартирку, устланную многочисленными коврами, как сам Тэкин назвал их — килимами, что достались ему от бабушки его усты, и пахнувшей домашним уютом. Чонгук, прижавшись носом и ртом к плечу, громко чихает в ткань широкого рукава футболки, когда рассматривает содержимое одной из баночек, за стеклом которой почти на дне скопился зелёный порошок с непонятным ему, но слишком завораживающим ароматом. — Это кимьон. Или по-вашему… ээ… кумин, кажется, — произносит Тэкин с лёгкой улыбкой. — Надеюсь, перец ты нюхать не будешь. Кстати, ты любишь острое или нет? Сам я острое не ем, но можем добавить перечную пасту, если ты, как типичный кореец, любишь гастрит желудка, — надменно усмехается он, подходя к столу с ингредиентами, и даёт Чонгуку в руки нож и лук. Он не сразу понимает, что с ними нужно делать. Чонгук ещё не осмыслил факт того, что стоит в квартире незнакомого парня, говорившего о себе так, словно он настоящий турок, что зрению сложно воспринять это за правду, а языку вместо Тэхёна, называть его Тэкином и добавлять к этому имени по-странному удобное «аби». Он не знает, что это за необъяснимое чувство, когда в абсолютно чужом городе, окружённый атрибутикой совершенно незнакомой культуры и религии, он почему-то ощущает себя как дома. — Можем, сделать и неострым. Ты султан этой кухни, — запоздало отвечает Чонгук, всё же догадываясь о том, что лук в первую очередь стоит очистить от кожуры. Тэкин тепло усмехается на его очередную неуместную шутку с султаном, ведь это практически единственное, что он знает о чужой истории. Чонгуку хотелось бы спросить ещё, узнать что-то новое для себя, что, о чём не прочитаешь в путеводителе, чего не расскажет таксист по дороге из аэропорта на корявом английском, который дополняется корейскими фразочками, явно выученными ради привлечения туристов. Его перебивает зазвучавший с одной из башен азан, призывающий к молитве. Тэкин, до этого сыпавший в миску муку, внезапно останавливается и, подходит к раковине. Чонгук, всё ещё не притронувшись ножом к луку, внимательно следит за тем, как тот моет руки, вытирает их хлопковым полотенцем и затем поднимает обе ладони перед собой, держа их рядом и открывая внутренней стороной к потолку. Глаза его прикрыты, губы что-то бормочут под нос. Тэкин выглядит умиротворённым, он заражает спокойствием. Это действие длится от силы полминуты. Он завершает свою молитву и протирает ладонями лицо, словно омывает его невидимой Чонгуку водой. Гладит чем-то добрым, волшебным. Чем-то, что вызывает у Тэкина расслабленную улыбку, когда он открывает глаза и возвращается к столу. Всё это короткое время Чонгук продолжал крепко держать нож и всем видом выдавать свой лёгкий культурный шок. — Впервые видишь совершение дуа? — тихо усмехается Тэкин и указывает носом на лук в руке Чонгука, чтобы приступил уже, наконец, к чистке. — Я думал, вы молитесь на ковре, — отвечает он, опуская взгляд к овощу, и обречённо вздыхает, мысленно смиряясь с тем, что ему вновь придётся плакать. — То, что ты говоришь, — это намаз. Я перестал его совершать пару лет назад. Тогда мне казалось, что я слишком много согрешил и что Аллах не захочет меня слышать, — с грустью рассказывает Тэкин, не поднимая головы с теста, которое грубо месит руками. Чонгук молча вслушивается в его бархатный голос, из всех сил держась, чтобы не расплакаться. Глаза нещадно жжёт, однако плакать хочется совсем не от лука. Чонгук за свою жизнь не грешил. Не совершал ничего такого, за что боги, которым исповедуются другие, могли бы от него отвернуться. И становится обидно. Почему в его жизни их никогда и не было? Родители верили в Будду, некоторые его коллеги в Иисуса. Были даже те, кто считал, что космос — вот чему нужно молиться. Так почему Чонгук не смог придумать себе святых, которые ему покровительствовали бы и мнимо защищали бы от невзгод? Тэкин до этого говорил, что мы можем верить во что и в кого угодно, если эта вера помогает нам вставать по утрам и жить. Чонгук не верит ни в самого себя, ни в то, что у него получится перестать всё-таки жить. — Но потом осознал, что Аллаху не важно, где и как ты молишься. На арабском языке или на ковре. Пока твои помыслы чисты и вера искренняя. — Сказал человек, который украл фотик, — вырывается из Чонгука тихой усмешкой, которую он быстро прерывает шумным шмыганьем потёкшего носа. Ему не хотелось упрекать Тэкина в этом, потому что тот не кажется ему человеком, который занимался бы криминалом от скуки или потому что того требуют устои авторитетных турецких преступных группировок. Чего стоит факт того, что он живёт в еле жилом здании, который с виду выглядит готовым на снос. — Я бы соврал, если сказал бы, что это был мой последний грех. Но я его украл много лет назад. С тех пор, как уста сидит за решёткой, я перестал совершать намаз, посчитав себя лицемером, но всё равно не могу не читать дуа во время азана. — Ответ Тэкина звучит для Чонгука, как какое-то наспех придуманное оправдание. Ему кажется, что этот парень носит на плечах что-то тяжелее груза ответственности за свои действия. Что-то, что заставляло бы его молиться каждый день в поиске прощения. Но Чонгук не успевает мысленно покопаться в нём, потому что слух цепляется за другое. — В смысле сидит? — спрашивает он, откладывая на тарелку очищенный лук, и поднимает вопросительный взгляд на стоявшего напротив него с другой стороны стола Тэкина. — Ты же сказал, что уста тебя убьёт, если увидит меня на крыше, — задумчиво бормочет, надеясь, что ему не соврали с целью реально заманить в сексуальное рабство. — Подловил. Окей, будем считать, что эта ложь мой незначительный, но предпоследний грех. Я просто не знал, как заставить тебя уйти с крыши, — Тэкин беспечно пожимает плечами. Он игнорирует не сходящее недоумение в глазах своего гостя и тычет тому взглядом на лежавшие на столе помидоры, намекая на то, что они сами себя от кожуры не очистят. Чонгук несколько секунд задумывается о том, зачем Тэкину хотелось выгнать его с крыши. Почему он соврал об охране и гневе его усты, но решает для себя оставить хотя бы эти вопросы безответными. — А какой последний? — с неприкрытым любопытством спрашивает Чонгук, послушно берясь за очередной овощ. В глазах всё ещё щиплет после лука, но он не хочет их промывать водой. Чувство невысыхаемой с них влаги всегда было чем-то родным для него. — Давай лучше не будем о грехах. Мечеть же за окном, — ухмыляется Тэкин, не поднимая головы от полученного теста, и кладёт непонятной формы комок на разделочную доску. — Расскажи лучше о Корее. Я изредка встречаю ваших, но каждый раз узнаю что-то новое. Чонгук неосязаемо чувствует, что своим вопросом смог задеть что-то слишком личное. И несмотря на то, что Тэкин поймал его перед попыткой суицида, несмотря на то, что он полтора часа назад практически плакал в его объятиях, несмотря на то, что он разделяет с ним сейчас свой день рождения, так и не включив телефон, чтобы не пришлось отвечать на поздравления родных, Чонгук понимает, что не имеет права настаивать на том, чтобы с ним поделились. Зато хотелось поделиться своим. Во время долгой и откровенно неуклюжей готовки он рассказывал Тэкину о Пусане. Чонгук не знал, о чём именно нужно говорить, он никогда не общался с туристами. Да и сам не считал себя таковым, чтобы приблизительно понять, что же именно его интересовало бы в чужой стране. Ему была интересна жизнь, как бы иронично это не было. Поэтому он рассказывал Тэкину о своей. Про свою любимую еду, про ресторанчик родителей, про скучную работу в офисе, про сложные школьные годы, про собаку семьи, погибшую несколько лет назад, про боль, с которой о ней до сих пор вспоминают, хоть и с улыбкой. Чонгук раздаривал слишком много информации о себе, и то, с каким интересом его слушали, спрашивали наводящие вопросы, смеялись или задумчиво кивали в нужных моментах, становилось для него подарком в этот особенный для него день. — В день смерти Гурыма вся семья была рядом. Он не умирал в одиночестве, — с горечью говорит Чонгук, когда с приятной утомлённостью садился за стол, уставив задумчивый взгляд в стекло духовки. В ней на противнях пеклись тонкие неровные округленные лепёшки, на которых была намазана начинка из говяжьего фарша, смешанного с луком, помидорами и различными пряностями, на которые хозяин кухни никак не скупился. — Так говорил мой брат, пытаясь меня утешить. А я ему не верил. Мы на этот свет приходим в одиночестве, никто не держит нас за ручку. И никто не провожает нас в иной мир, нам просто машут ладонью на прощание. — Ты прав, — произносит Тэкин, стоявший у плиты. Он обещал приготовить Чонгуку самый лучший турецкий кофе в его жизни, на что тот саркастично усмехнулся. Чонгук не считает, что будет пробовать из национальной кухни что-либо ещё, чтобы было с чем сравнивать. Он же прилетел в эту страну ради одной конкретной цели. — Это значит, что ближе тебя у тебя никого никогда не будет. Разве можно не любить самого близкого тебе человека, разве можно хотеть его убить? Чонгук медленно поднимает на Тэкина ошарашенный взгляд, но тот его не замечает. Он размешивает ложкой жидкость в латунной турке, судя по антикварному виду, доставшейся, кажется, также от бабушки его мастера. Чонгук понимает, что совсем не скрывал своего нежелания жить, однако не думал, что Тэкин прочитает в нём его желание не жить. Первое удавалось увидеть почти каждому знакомому Чонгука, второе никто не воспринимал всерьёз, даже во время его истеричных слёз и приступов апатии. Даже когда он тихо, но чётким голосом признавался в этом человеку, давшему ему эту жизнь. — Ты, наверное, считаешь это трусостью? — лишь спрашивает он после долгого молчания, чтобы не отвлекать Тэкина и дать ему аккуратно разливать по миниатюрным чашкам на таких же маленьких блюдцах турецкий кофе, которое он называет кахве. Но больше чтобы дать самому себе время на то, чтобы собраться с духом и признаться хоть кому-то о своей цели визита в этот город. Домашние считают, что Чонгук просто отдыхает от работы и людей. Иронично то, что свои последние моменты он проводит с чужим, но знающим о нём слишком много человеком. — Отнюдь, — отвечает Тэкин без надобной драматичной паузы и чересчур легко улыбается, как если бы только что не услышал от своего гостя, с которым они собираются поужинать, слова о том, что тот готовится к суициду. Какая-то безобразно бесконечная подготовка, мысленно подмечает Чонгук. — Я считаю, что нужны сила и выдержка для того, чтобы взять просто и выключить экран или закрыть книгу на половине, не лопнув от любопытства. Ведь всегда так интересно то, чем же всё закончится. — Не думаю, что там дальше интересно, — грустно улыбается Чонгук, не убирая взгляда от садившегося напротив него Тэкина. Он замечает, что рядом с чашкой густого, пенистого и горько пахнувшего кофе тот почему-то поставил стакан с чистой водой. — Никогда не узнаешь, не досмотрев или не дочитав до самого конца, — в беззаботном тоне хмыкает Тэкин и пригубляет свою чашку, украшенную рисунчатыми восточными узорами. Чонгук внезапно ловит себя на случайной мысли о том, что хотел бы принести матери такой турецкий сувенир. Он качает этой очередной обнадёживающей на жизнь мысли головой и делает первый глоток. — Чёрт! — громко вырывается из него от слишком терпкого обжигающего язык вкуса, который своей крепостью заставляет его сморщиться от отвращения. Тэкин от его реакции зачем-то, приложив большой палец под верхние передние зубы, толкает их вверх, словно вставляя обратно на место, и закидывает голову чуть назад. — Напугал же, — ошарашено бурчит Тэкин, укоризненно качая головой, и встаёт на ноги, даже не притронувшись к своему напитку. Оно и ясно — он же отвратительный. — Ты же спрашивал у меня с сахаром или без? Ты не добавил? — спрашивает Чонгук, поворачиваясь к духовке лицом, уже ощущая вкусный запах, вызывающий урчание в желудке. Тэкин ещё до начала сказал, что сахар они при готовке турецкого кофе добавляют сразу, потом уже нельзя будет, чтобы не испортить пенку. Забыл просто указать, что сам напиток и без этого на вкус словно испорчен. — Добавил, — хмурится в ответ Тэкин, доставая противень. — Запей водой и попробуй ещё раз, — говорит, пока перекладывает ароматно пахнущие лепёшки на тарелку и заменяет их новыми, сырыми. Все мысли Чонгука же на еде, ему не до отвратительного кофе, которому всё же даёт шанс, понимая, зачем перед ним до этого поставили стакан с водой. — Погадаешь мне? — шутливо спрашивает он, когда Тэкин вновь возвращается на место перед ним, и уже не жалуется на неудовлетворительный вкус напитка. В голову очередным шпионом вражеской стороны вкрадывается какая-то бредовая аналогия с его жизнью. Тэкин подсунул ему отвратительный кофе, чтобы заставить его запить водой и попробовать ещё. Как он мог знать, что второй глоток, а потом и последующий и даже самый последний Чонгуку с каждым разом будет нравиться? Можно ли назвать Тэкина стаканом воды, поставленным перед ним возле его еле заметной керамической чашки, которую он называет жизнью? — Могу попробовать, — отвечает тот без толики иронии, с которой был задан вопрос, и всерьёз заманивает Чонгука с интересом в догадки о том, что же тот сможет увидеть на дне его чашки. Это же нормально хотеть узнать своё будущее, если ты несколько часов назад хотел лишить себя его? — Так, если допил, — произносит Тэкин, совсем не смущаясь того, что гадание также считается еретичеством в исламе. За очередную ненужную информацию спасибо всё тому же таксисту, но Чонгук отмолчится и не будет упрекать хозяина квартиры в неправильном исповедании своей религии. Ему кажется, что его последним грехом было совсем не гадание на кофейной гуще. — Смотри, держишь правой рукой, — говорит и на своей чашке, которую не осушил даже до половины, демонстрирует. Накрывает чашку блюдцем и делает несколько круговых движений по воздуху, выглядя настолько сосредоточенным, что Чонгук неосознанно улыбается его виду, как будто Тэкин частенько этим занимается. Может, и занимается. Может, Тэкин — профессиональный гадальщик, ну или может, раньше он разводил людей на деньги, притворяясь им. Чонгуку почему-то захотелось подробно об этом узнать. — По часовой стрелке водишь. Давай, повторяй, пока не остыло донышко, — приказным тоном говорит он, что Чонгук торопливо слушается, взаправду испугавшись того, что не успеет поймать нужный момент. Терпеть вторую порцию он не собирается. Он первую с трудом осилил. Аналогия с горькой жизнью в его голове вновь заливисто смеётся, заселившись в черепной коробке, и гладит его по макушке, говоря, что Чонгук молодец, он осилил противный кофе, может, и с жизнью получится. Чонгук повторяет за Тэкином движения, изредка следя за его реакцией исподлобья, так как хочет сделать это правильно. — А теперь, не разрывая, переверни блюдце и положи его вместе с чашкой, дном к небу. Через несколько минут, когда остынет, можно будет посмотреть твоё будущее или прошлое, — информирует его Тэкин со всё той же заумной интонацией и поднимается на ноги. — А пока попробуешь лахмаджун, он как раз просушился. Чонгук, слишком увлёкшийся этим новым занятием с гаданием на кофе, на мгновение и забыл о том, что его ждёт ужин из незнакомого блюда. Хочется спросить, вкус у этого лахмаджуна будет таким же сложным для него, но он держит в себе очередную саркастическую шуточку. Они с Тэкином реально постарались ради этой готовки, и Чонгук искренне надеется на то, что у них получилось. — Щимди бакалым, — начинает Тэкин заговорщически щурясь, когда кладёт перед Чонгуком тарелку с лепёшкой. — Сначала выжмем лимон. — Зачем? — с лёгким возмущением спрашивает Чонгук и поднимает на стоящего над головой парня вопросительный взгляд. — Мы же ещё не попробовали, а ты уже добавляешь лимон. — Без этого никак, бебейим, поверь мне, — самодовольно усмехается Тэкин, но Чонгук не перестаёт хмуриться. — Твоё это «бебейим» — это же не от слова «бейби»? Я хорошо говорю на английском, чтоб ты знал, — Чонгук всё не расслабляет насупившихся бровей, однако его хватает ненадолго. Становится почему-то стыдно за свою угрюмость от внезапного осознания того, что он сидит поздним вечером в квартире человека, который в свою очередь не побоялся позвать к себе в гости незнакомца, что мог бы оказаться каким-нибудь маньяком или больным на голову психом. Учитывая то, на что Чонгук был готов двумя этажами выше, он в глазах Тэкина должен быть ненормальным, которого бы не кофе и аппетитно пахнущими лепёшками угощать, а звать скорую помощь, что увезла бы его в психиатрический стационар. — Прости, привычка. Мы тут часто выражаемся такими обращениями друг к другу, — пожимает плечами Тэкин, всё так же лучезарно улыбаясь, и, положив на стол взятую со столешницы миску с пучками кинзы, накладывает несколько из них на мясную начинку. Чонгук смотрит на лепёшку перед собой и случайно улыбается мысли о том, что это какая-то пицца без сыра, но Тэкину об этом лучше не знать. Он без того остро реагирует на то, что может оскорбить его, по его мнению, культуру. То, с каким усердием Тэкин пытается познакомить Чонгука с ней, словно с родителями, которые его вырастили, вызывает уважение, непонятное восхищение и очередную не сбивающую с ног волну зависти. Чонгук никогда не ощущал такого взаимопонимания со своими родными и городом, в котором родился, вырос и по сей день живёт. — Странная привычка, — беззлобно бурчит Чонгук, с вниманием смотря, как Тэкин заворачивает лепёшку в не менее неаккуратную трубочку, с нижнего конца которой на тарелку течёт лимонный сок и вываливаются пучки кинзы. — Зато выучил новое слово на турецком, — усмехается он следом и берёт заботливо протянутую трубочку, замечая, что Тэкин смотрит на него с детским ожиданием в глазах. — Можем добавить йогурт. Но за ним придётся идти в баккал, — произносит он, кладя чистую руку ему на плечо, и чуть сжимает его пальцами в странной поддержке. Чонгуку, кажется, что в поддержке. Наверное, потому что её в его жизни ничтожно мало. Ну или Тэкин также слышит в Чонгуке едва заметный просвет оптимизма от того, что он выучил новое слово языка, на изучение которого у него нет ни должной мотивации, ни времени. Чонгук молча делает первый кусок, и улыбка непослушно появляется на его лице. Это вкусно. Не только потому, что он с утра на двух слайсах пепперони. Это вкусно и не потому, что лепешка идеально приготовлена. Наоборот, слегка хрустит между зубами, царапая нёбо. Вкусно даже не потому, что кислый от цитруса привкус острого мясного фарша обжигает рот, вызывая слёзы в уголках глаз. Кажется, с перцем Тэкин всё-таки переборщил. Но это всё равно вкусно. Может, потому что готовили для Чонгука. — Чёрт, очень остро? — настороженно спрашивает Тэкин и торопливо подходит к холодильнику. Чонгук ничего не отвечает, продолжая есть, потому что вместо насыщения каждый следующий кусок, наоборот, вызывает у него желание съесть ещё. Что за дурацкое чувство голода, от которого не хочется избавляться? Хочется ещё и ещё. Тэкин ставит перед ним белый пластиковый стаканчик, накрытый платинкой из фольги, которую он протыкает коктейльной трубочкой. — Запей айраном, — говорит он и протягивает ему стаканчик, продолжая нежно улыбаться. Его совсем не расстраивает то, что лахмаджун получился острее, чем планировалось. Тэкин кажется парнем, который привык к неудачам или привык не унывать после них. Интересно, дело в том, что он смирился с тем, что неудачи — часть его жизни, или он просто безнадёжный оптимист, верящий в то, что когда-то они перестанут его преследовать? — Это йогурт, смешанный с водой и солью, — объясняет он следом, замечая недоверчивый взгляд своего гостя, который неуверенно обхватывает губами трубочку. — Ты специально сделал так остро? — спрашивает Чонгук, с трудом глотая большой кусок выпитым напитком. Такой простой и всё равно не менее умопомрачительный на вкус. — Нет, — отрицательно качает головой Тэкин, садясь рядом, и несколько раз стучит подушечкой указательного пальца по дну чашки, покорно ожидающей на блюдце быть прочтённой. — Но рад, что тебе нравится, — улыбается, будто с лёгкостью просёк все эмоции Чонгука, которые тот всё это время пытался скрыть. Чонгук и не скрывает своего восхищения. Он жалеет о том, что за эти два дня не подумал попробовать ничего из турецкой кухни, чтобы наесться такой вкуснятины перед смертью. — Все мои кулинарные шедевры появлялись на свет, когда я лажал в рецепте, — по-ребячески смеётся он, заставляя набитые едой щёки Чонгук повторить за ним его светлую эмоцию. Улыбаться в ответ на чужой смех так непривычно небольно. Чонгук молча доедает свою порцию, не зная, считается ли у турков наглостью просьба о добавке, и шумно втягивает через трубочку остатки айрана, который поражает своей заурядностью. Чонгук хотел бы, чтобы в его жизнь с лёгкостью добавили воды и немного соли, чтобы она так же обрела новый для него вкус. — Так, посмотрим, что тут у нас, — с напускной вдумчивостью тянет Тэкин, переворачивая чашку, и всматривается в его дно изнутри, кривя губами в очевидно наигранной глубокомысленности. Выглядит по-красивому забавным. — Я вижу, — хмыкает словно реальный маг, орудующий шаром предвидения, — на тебя нахлынет поток чего-то очень хорошего, красивого и яркого. Как закат над мечетью. Чонгук опускает глаза к пустой тарелке, на которой лежат два испачканных в лимонном соке пучка кинзы, и облизывает с нижней губы остатки айрана, смешанного с остротой доеденного лахмаджуна. Он знает, что Тэкин откровенно придумывает ему позитивное будущее. Наверное, наивно надеется, что эти слова должны обнадёжить на желание его прожить. Но это не так работает. Чонгука не должны обманывать обещания о том, что дальше будет интереснее — ты просто не переключай. У Чонгука нет такой роскоши, у него закончилось терпение, он уже почти нажал на красную кнопку «выключить», хоть и пока нет сил отвернуться от экрана или встать и уйти. — Ну или же на тебя нападёт улыбающийся динозаврик, — слышит он и резко поднимает голову, чтобы увидеть то, как Тэкин, всё не выходя из образа, с той же сосредоточенностью рассматривает дно чашки и крутит его по своей оси. — Но он добрый, не волнуйся, — кивает своим словам, будто искренне в них верит. Чонгук почему-то верит. Это, конечно, не вера в высшие силы, которые обязательно спасут и укажут путь, но уже что-то. — Я могу скачать специальное приложение на телефон, где профессиональные гадальщицы по фотке разгадают твой рисунок. Мелис-абла говорит, что они так ей мужа нагадали несколько лет назад. Правда, уже бывшего. — Не надо, — отрицательно качает головой Чонгук. У него совсем не получается опустить уголки губ, которые крепко цепляются за щёки, не дающие его улыбке сойти с лица. — Динозаврик мне вполне нравится. Добавку Чонгук всё же получает. Аж несколько. Одна из добавок, конечно, оказывается перегоревшей, потому что Тэкин забывает вовремя достать лепёшки из духовки. Но он реабилитирует вкусовые рецепторы Чонгука нескончаемыми стаканчиками с айраном, которыми, как оказывается, забит его холодильник. Так он узнаёт о том, что Тэкин, оказывается, работает в кафешке, поэтому частенько тащит оттуда айран. Чонгук не успевает даже подумать о том, что Тэкин всё же продолжает заниматься кражей, потому что тот вовремя оправдает себя фактом о том, что кафешка принадлежит его усте. И пока тот отбывает недолгий срок в тюрьме за мошенничество, Тэкин управляет его заведением. Получается у него это не так хорошо, по словам самого же парня, но он умудряется рассказывать об этом с таким весельем в глазах и голосе, что Чонгуку хочется спросить, насколько хорошо он помнит корейский и часто ли его практикует. — Кстати, ты говорил, что твои родители держат ресторанчик с… эээ… ку-у… — Кукбап, — помогает ему Чонгук, вынужденно замечая про себя, что Тэкин слишком внимательно слушал его жалобы на то, что из-за популярности заведения ему пришлось все школьные годы провести в фартуке официанта или за прилавком. Даже не стал как-либо оправдывать его родителей, на которых Чонгук завуалированно жаловался, обвиняя в том, что они заставили его слишком быстро вырасти. — А что это? — спрашивает Тэкин, активно кивая, и заинтересованно вглядывается в вопросительно раскрывающиеся глаза Чонгука. За окном ярко горели огни мечети, могли бы самостоятельно осветить маленькую кухню, на которой они после сытного ужина уже по третьему кругу допивали чай, поданный в маленьких стеклянных стаканах в странной форме песочных часов. — Ты никогда не пробовал? — Чонгук выказывает своё сильное удивление вытаращенными глазами, часто моргая, и всматриваясь в смущённо бегающие по сторонам выразительные глаза, слегка отличающие, но идеально сочетающиеся друг с другом. Эта ли та неидеальность, перед которой нужно преклониться? Чонгук смотрел в глаза азиату, ощущал неконтролируемый инстинкт доверия, ведь смог встретить корейца в чужой стране в момент отчуждения от самого себя, но Тэкин считает себя турком. Чонгука не должно удивлять то, что он не знает, что такое кукбап, и то, как он литрами пьёт кисломолочку. — Я что, похож на человека, который ест что-то кроме дёнер-кебабов за двадцать шесть лир и долмы, которую готовит Мелис-абла? — без обид надувает он губы и со странным наслаждением отпивает из своего стакана. Чонгук успевает ещё заметить его нездоровую любовь к крепкому чёрному чаю, которым он запивает кубик сахара, и не перестаёт восхищаться любовью к чужой-родной культуре. Однако что-то подсказывает ему, что Тэкин просто любит свою жизнь, какой бы она не была, корейской или турецкой. — Похож вообще-то, — легко смеётся Чонгук, опуская взгляд к стакану. Очередная идея на подарок посещает его мысли, и он уже не торопится отогнать их отрицательным качанием головы. Захотелось купить маме набор таких стеклянных стаканчиков, рассказать ей о том, что они называют их «грушей» и что такая форма позволяет держать напиток горячим. — Ты с тех… тех пор не возвращался в Корею? — Нет, если честно, — с воздушной грустью пожимает Тэкин плечами. — Мы с устой думали туда поехать. Он с детства твердит мне, что нельзя забывать свои корни. Считает, что человек, который не чтит память своих предков и не знает о своей культуре, не имеет права иметь потомство, — произносит он и легкая печаль на его лице плавно перетекает в сильно прикушенную верхнюю губу и избегание взглядов. — Знал бы он, что я в принципе не смог бы… кхм… в общем. — Эмоции на лице, загорелый цвет кожи которого переливается между яркими огнями мечети по соседству и разочарованием, которое Чонгуку хотелось бы как-нибудь развеять, резко меняются на широкую улыбку и окончательно теряются в стакане с чаем, прижатым к губам. — Его повязали до того, как эти глупые мечты успели бы превратиться в какой-нибудь план и собранный чемодан. — То есть ты хотел бы посетить Корею? Даже зная, что где-то там могут гулять люди, бросившие тебя? — шёпотом спрашивает Чонгук с неосознанным ужасом в голосе и не сразу замечает, что задаёт не самый тактичный вопрос. Если он обнажил Тэкину свои раны, позволил заглянуть в них, если он разделил с ним еду и с необычайной гладкостью окунулся в чужую культуру, это ещё не даёт Чонгуку право упрекать его в желании познакомиться с родиной ближе, чем через корейцев, посещающих или проживающих в Стамбуле. Он убирает виноватый взгляд в сторону и прикусывает дрожащую нижнюю губу, которая то и дело хочет задвигаться, чтобы произнести безобразно дурацкое предложение самолично познакомить Тэкина с Кореей. Отблагодарить, но знать бы за что. За то, что не позволил убить себя в день своего дня рождения? За то, что нарушил давно задуманный план, который терзал Чонгуку душу и тревожно волновал с регулярной ежедневностью, когда дни на календаре приближали к заветной дате? Чонгук не должен быть благодарным человеку, который просто отсрочил неизбежное, заставил его страдать ещё на несколько часов, дней или недель дольше. Не должен, но не ощущает себя иначе. Внутри всё слишком запуталось, и он молча отпивает из своего стакана, чтобы утихомирить буйство чувств и мыслей горячим успокаивающим чаем, отдающим ароматом чабреца. — Знаешь, когда уста встретил меня брошенного, он усиленно пытался найти моих родных. Обращался в консульство и всё такое, — произносит Тэкин после щадяще долгой тишины, за которую Чонгук успевает осушить свой стакан и насладиться тем, как красиво за окном горят огни мечети и моста за ним, где утешающая вода под ним отражает в себе спящий город. Будто бы вбирает в себя суету насыщенного дня. Чонгуку кажется, что в Стамбуле каждый день полон приключений, которые помогают ощущать себя живым. — А потом в один день перестал отвечать на звонки корейских представителей. Мы так и не узнали, звонили ли они, потому что нашли родителей или чтобы помочь мне вернуться в страну. Ты сейчас будешь смеяться, но уста тогда решил, что ангелы внушили ему оставить меня себе, чтобы я спас его от больших ошибок в жизни, — говорит с невероятной беззаботностью, коротко пожимая плечами, и Чонгук, поворачивая к нему взгляд, не может не заметить смущения в его глазах. Тэкин прав, это так смешно. Вера в ангелов. Но не в то, что человеку может встретиться человек, который способен его спасти. — Поэтому он сейчас в тюрьме? — шутливо усмехается Чонгук, принимая на себе понимающий кивок. — Я старался как мог, честно. Его выпустят через три месяца, — в такой же манере оправдывается он, но смотрит с лёгкой пристыженностью, словно реально сделал всё, что в его руках. Интересно, сейчас он занимается тем же? Чонгуку кажется, что сейчас у него это получается намного лучше. — Тэхён, — Чонгук впервые за вечер называет его корейским именем, отчего тот не хмурится и даже не морщит нос от вроде бы непривычного к себе обращения. Он даёт себе несколько секунд, чтобы они оба могли посмаковать это имя, произнесённое с особой непринуждённостью, как что-то родное и часто используемое. — Думаю… думаю, уже поздно. Мне пора в хостел, — вырывается из него еле внятно, и он торопливо встаёт на ноги, шумно царапая ножками стула без того негладкий паркет. Взгляд Тэкина озадачивается, и он также вскакивает на ноги, не скрывая паники в уставленных на своего гостя разочарованных глазах. Чонгук всё ещё не знает, завершит ли он свой отпуск смертью, но уверен в том, что на крышу он уже не вернётся. Его временно отпустило и непонятно, на сколько в этот раз его хватит. — Может, останешься тут? У меня большая кровать. Я постелю себе на полу, — произносит Тэкин, но отвлекает Чонгука от своих слов тем, как нежно хватает его за ладонь, осторожно перебирая его пальцы своими. Такое незамысловатое прикосновение, наверное, в Турции это нормально вольно прикасаться к малознакомым парням. Чонгук не должен считывать в нём что-то глубокое и сентиментальное. Он не глуп. Он понимает, что Тэкин пытается сделать. Особенно после того, как Чонгук практически выдал ему свой неудавшийся план. Тэкину незачем, чтобы он жил. Но и смерть Чонгука, скорее всего, тоже его не обрадует. Он знает, что вряд ли кого-то она могла бы обрадовать. Даже его самого, самолично пришедшего к ней. Однако в чужих глазах Чонгук то и дело видит настойчивую просьбу «живи». Такую громкую, что хочется закрыть ладонями уши и прикрыть глаза, чтобы перестать обманываться. Чтобы эта вроде бы простая мольба не откликалась в его душе. Чтобы он не понял, что на самом деле эта просьба принадлежит именно ей. Но Чонгук продолжает стоять у стола, с открытыми ушами и глазами. Тэкин же ничего не говорит. Он, словно понимая, что его не хотят видеть или слышать, решает другим способом донести до Чонгука свои слова. Крепким объятием. Молча умудряется прокричать свой посыл, прижимает тело к себе, обхватив руками поперёк плеч Чонгука, поглаживает ладонями его спину, утыкается подбородком в шею. Чонгук не понимает, что происходит. С ним, с его новым знакомым, с его мыслями. Он уже не думает о том, что в Турции такие внезапные объятия между мужчинами в порядке вещей. Потому что он чувствует, что это не так. Он чувствует, что Тэкин дарит ему своё тепло не потому, что тут так принято, а потому что Чонгук его попросил. Слёзы, не тревожащие его несколько часов, привычным маршрутом текут по лицу, превращаясь в насильно заглушаемые рыдания, которые всё же выдают его трясущимися плечами, на одном из которых уложена щека Тэкина. Но тот не отстраняется. Он не просит его перестать реветь, не называет нытиком, не обвиняет в том, что Чонгук ведёт себя, как слабак. Тэкин водит ладонями по его спине укрощающими движениями вверх и вниз, шёпотом говорит, чтобы Чонгук плакал. Разрешает ему прочувствовать все оттенки переживаемых эмоций, отдаться ноющим чувствам, побыть самим собой рядом с чужим человеком, что за короткое мгновение превращается в близкого. Тэкину не приходится больше уговаривать Чонгука. Тот соглашается переночевать в маленькой спальне, устраиваясь в малоудобной, но широкой кровати, застеленной свежим постельным бельём, приятно пахнувшим приторным и насыщенным ароматом роз. — Я мог бы поспать и на полу, — произносит он, следя за тем, как Тэкин кладёт подушку на уложенный на одном из ковров тюфяке, что по одному своему потрёпанному виду говорит Чонгуку о своей антикварности. Наверное, его в молодости набила всё та же бабушка усты. — Ты же гость, Чонгук, — улыбчиво отвечает Тэкин, на что Чонгуку приходится покорно кивнуть. Будь Тэкин гостем в доме семейства Чон, он так же не позволил бы ему спать на полу. — Если ночью будет холодно, разбуди меня. Достану тебе одеяло с овечьей шерстью. — Дай угадаю, досталась от бабушки? — устало смеётся Чонгук, всматриваясь в лицо парня, когда тот кладёт голову на подушку, и смотрит на него снизу вверх. Он неосознанно придвигается ближе к краю кровати, чтобы не прерывать с ним зрительного контакта, тускло освещаемого огнями мечети за зашторенным тюлем окном. Дома он провёл слишком много беспокойных ночей и, частенько ворочаясь в кровати, нередко падал с неё. Каждый раз для Чонгука это было чем-то смертельно страшным. Каждый раз сердце совершало кульбит, как если бы он сваливался с крыши. Сейчас ему кажется, что падать будет не так болезненно. Внизу его ждали, чтобы поймать. — Ага, да. Она у нас боевая. Однажды нине научила меня тайно курить в пятнадцать лет, — рассказывает Тэкин, с ребяческой усмешкой смотря на внимательно слушающего его Чонгука, который по-настоящему отвлекался от посещающих его каждую ночь деструктивных мыслей, обычно ожидающих конца дня, чтобы остаться с ним наедине. Сейчас они сидели в сторонке и не давали о себе знать, потому что было интересно послушать об этой турецкой бабушке. — Потом уста меня тапком избивал, когда засёк во дворе с сигаретой. Нине же тогда, покуривая свою трубку, смеялась. Я долго на неё обижался и называл её корейскими обзывательствами в лицо. Завтра познакомлю тебя с ней. Она тебе понравится. Ты только не называй её «пабо». Она думает, это что-то хорошее, — смущённо смеётся Тэкин, что Чонгук вынужденно улыбается, пряча пол-лица в мягкую подушку. Она почему-то пахнет не розой, которой отдают простыни и тонкое одеяло, а самим парнем. Чем-то вкусным, смешанным с еле ощутимыми нотками резкого парфюма, что незаметно въелся в обоняние Чонгука символом чего-то родного. — В смысле познакомишь завтра? — спрашивает Чонгук, не сразу зацепившись за эти слова. — Да, эта старушка ещё жива, прикинь, — задорно хихикает Тэкин, но это не то, что удивило Чонгука. Что он должен сказать? Что не может завтра, так как его желание реализовать свой план, хоть и с задержкой в сроках, продолжает ярко светиться у него перед глазами? Что его сегодняшнее поведение, разрешающее незнакомцу окутывать себя заботой и поддержкой, это не то, к чему Чонгук хотел бы привыкать? Он уедет через пять дней и впадёт в ещё большее уныние. Чонгук уверен, что скучать он будет невыносимо. По городу, по волшебному закату, по турецкой еде, по Тэкину. — Зайдём сначала в нашу кафешку. Мелис-абла сделает нам завтрак, у неё просто бесподобное менемен. И, если у Тарык-аби осталось в запасе, попьёшь его вкуснейший туршу сую, — будничным тоном произносит Тэкин и широко зевает так, словно составляет для туриста его дальнейший маршрут. Так, словно Чонгук прилетел с Стамбул, чтобы отдохнуть и насладиться жизнью. — Мне кажется, или ты пытаешься заманить меня в эту жизнь едой? — резко выходит из еле движимых от усталости губ Чонгука после жгучего осознания того, что Тэкин старается сделать. Просто эти мысли не должны были выходить за пределы его головы, потому что ему не хотелось бы слышать на них ответа. Был страх в очередной бесконечный раз быть осуждённым за то, что у него не получается контролировать, за то, что он честно пытался, но не смог остановить у себя внутри, что желало вырваться наружу, но лишь разрывало в мясо и кровь тело и продолжало в нём существовать. — Я хотел бы заманить тебя в неё собою, — шёпотом отвечает Тэкин, часто моргая, что блеск отражаемого в его глазах света практически ослепляет Чонгука. Ему приходится прикрыть глаза, чтобы не увидеть в них ничего лишнего, обнадёживающего, ничего, что могло бы заставить его пожелать себе жизни ради того, чтобы просто посмотреть на то, что же будет дальше. Но услышанное не перестаёт чувствоваться в его теле, которое умиротворённо незаметно проваливается в сон. День рождения Чонгука не заканчивается его смертью, настоящий праздник.🧿
Чонгук заколдованно смотрит на танец мужчины в середине зала. Боковым зрением он ощущает на себе похожий взгляд от парня, сидевшего рядом, и смущённо улыбается уголками губ, отказываясь убирать своё внимание от танцора в белом, кружившимся вокруг своей оси со слегка прикрытыми веками и припущенной головой. Мужчина, уставив непрерываемый взор к полу, задумчиво танцевал, развевая вокруг себя длинный подол белого одеяния, напоминающего широкую юбку, что полумесяцем окружало танцора. На голове у него была высокая коричневатая шапка-колпак, ладони, раскинутые по сторонам, смотрели в разные стороны, и Чонгук уже знал, что этому есть на то причина. Вчера в сувенирной лавке он купил статуэтку одного из этих мужчин, именуемых дервишами, в танцующей позе и отрешённым взглядом. Чонгуку показалось, что взгляд у него грустный, потому что Тэкин рассказал ему, что танец, изначально носивший в себе религиозный смысл, сейчас олицетворяет собой более мистический посыл, больше показывающий настроение танцующего. У Чонгука, купившего домой небольшой сувенир, он был печальным. Он смело поделился тем, что видел в непонятно нарисованном лице купленной статуэтки. Поделился тоской, тревожащей его, и переживаниями, которые хотелось передать в неодушевлённый предмет. Однако в процессе своего рассказа понял, что расстроен он совсем не из-за того, что стало неотъемлемой частью его жизни вот уже на протяжении нескольких лет, которые он так и не смог назвать в числах. Сегодня у Чонгука был предпоследний день его отпуска. Послезавтра он должен быть на работе, с которой смог отпроситься на дополнительную к первым семи дням неделю отпуска. Завтрашний день он проведёт в самолёте. Сегодняшний день в обществе Тэкина его последний. — Не последний, — отвечает ему сам парень, когда они возвращаются домой поздним вечером из ресторана в центре города, где исполняли тюркю — лирические национальные песни, смысл которых Чонгук не понимал, но определённо чувствовал мурашками по всему телу. Они в неторопливом темпе гуляют по растягивающемуся через бухту метромосту под названием «Золотой Рог», что соединяет старую и современную области европейской части Стамбула. Своими медленными шагами пытаются невольно оттянуть момент их неизбежной разлуки, что безмолвно обещает каждому из них то, что она будет невечной. — Как всегда беспричинно оптимистичен, — горестно усмехается Чонгук, пряча взгляд в носок своих кроссовок, и заходит вслед за парнем в кабинку лифта на мосту, с которого они должны сесть в вагон метро, что отвезёт их в квартиру Тэкина. Чонгук провёл в его жилье почти две недели, как у себя дома, как будто так и надо. Будто другого варианта и не могло быть. Неудивительно, что Тэкин ощущает себя одним из местных, с этим городом слишком сложно не сродниться. Но если углубиться в причины, Чонгук на самом деле считает, что дело было совсем не в городе. Они выходят из кабинки лифта в странно изнеженном молчании, изредка посматривая друг на друга в желании что-то сказать, однако отмалчиваются. Чонгук напрочь лишается дара речи, когда перед ним предстаёт вид с верхнего этажа моста, огороженного стеклом. Вид на ночной Стамбул заставляет его челюсть неосознанно опуститься в восхищении перед открывшейся ему красотой. С какой же яркостью горят в своей величественной мощи огни мечети Султанийе и освещают к себе путь для заблудившихся. Чонгук не мог не удивиться тому, как за незаметно пролетевшие дни этот город не переставал каждый раз делиться с ним своим сокровенным изяществом, осязаемой энергией и расслабляющим покоем. Чонгук совсем не хотел его покидать. Он не хотел лишаться того умиротворения, которое усиливалось в присутствии Тэкина, встающего сейчас рядом с ним и довольно ухмыляющегося под нос. — Уверен, в Пусане не менее красиво, — говорит он ему, кладя ладонь на поручень над стеклянным ограждением, и еле касается мизинцем мизинца Чонгука, который сжимал пальцы вокруг металла крепко, боясь свалиться от переполняющих его непривычно радостных чувств. Казалось, что в него, наконец, аккуратно вдыхают жизненно необходимую дозу кислорода, после которой хотелось дышать. Чонгук лишь боится, что его надолго не хватит. Что суровые реалии, старые демоны и невыполненные планы настигнут его, как только он переступит через порог аэропорта имени Ататюрка. Карета превратится в тыкву, а мысли о суициде, которые Тэкин так старательно и успешно отгонял от него, вновь заполнят его незащищённую никем голову. — Да, там красиво, — соглашается Чонгук, зная, что неправильно отрицать великолепие родного города. Он не ненавидел его и жителей, ему просто было сложно жить. Чонгук понимает, что его проблемы и переживания не связаны с тем, где он и с кем. У него не получится сбежать от самого себя, даже если он сейчас порвёт паспорт и останется жить в Стамбуле навсегда. Выучит язык, устроится каким-нибудь чайчи на полставки и будет долгими вечерами гулять по мосту, чтобы развеять депрессивные рассуждения. И может, у него получится сделать это не в полном отравляющем органы одиночестве, что стало частью его организма, но с которым он никогда не сможет смириться. Насладиться и использовать в нужном русле — может быть, но надежды и вечное ожидание, что сейчас откроется дверь и там появится тот, кто скажет ему нужные слова и промолчит в моментах, когда сложно попросить этого вслух, никогда не покинут Чонгука. Он поворачивает голову к устремившему взор в воду перед собой Тэкину и тяжело вздыхает, ощущая, что знает, кем именно хотел бы, чтобы эта дверь была открыта. — Ты не хочешь посмотреть Пусан когда-нибудь? — неуверенно произносит Чонгук, не убирая взгляда с не менее красивого, чем представший перед ним вид, лица. — Вживую, — добавляет, так как показывал Тэкину старые сохранившиеся в цифровом облаке снимки родного города, сделанные, когда он увлекался фотографированием. Тогда Тэкин с внушающим искренность восторгом похвалил Чонгука, сказав, что он обязан заняться этим профессионально. Тогда Чонгук лишь коротко усмехнулся, подумав, но не озвучив того, что он устал делать попытки в сферах, в которых ему придётся стараться ради успеха, ставить на будущее, придумывать планы, где нет места смерти, есть просто жизнь — сложная, динамичная, увлекательная, местами удручающая и высасывающая энергию, частенько вызывающая адреналин и вводящая в состояние предвкушения интересных приключений. — Ты… ты мне покажешь? — еле внятно бормочет Тэкин, придвигая пальцы к ладони Чонгука, который не убирает её с поручня, желая в полной мере ощутить тепло чужих рук. Он всё ещё плох в иностранной культуре, так и не смог понять для себя неизвестную ему религию. Но ему неимоверно сильно хотелось взять Тэкина за руку и превратить это дружеское прикосновение в крепкие объятия, что могли бы перетечь во что-то запретное и порочное. — Я хотел бы, — честно признаётся Чонгук, опуская вниз обречённый взгляд. Ему очень сложно говорить о планах на будущее, когда он не знает, сможет ли его осилить. Сможет ли пережить каждый следующий день. — Я приеду в Корею, только если ты пообещаешь показать мне её, — произносит Тэкин и поворачивается всем телом к Чонгуку. Хватает его обеими руками холодеющую под несильным прибрежным ветром ладонь, крепко сжимает пальцами и притягивает к своей груди, требуя взглядом пообещать ему. Чонгук ненавидит обещать, так как он ненавидит невыполненные обязательства перед другими. Он устал от чужих данных ему слов, которые не сдерживали с чересчур мерзкой ветреностью. Обнадёживать Тэкина на то, что покажет ему город, в котором Чонгук, на самом деле, сам не раз терялся, и уйти из жизни, не дождавшись его визита, он не хочет. Тэкин слегка поворачивает голову в сторону рельсов на пустой станции моста. Они в полном уединении. В абсолютной тишине, что даже у воды не получится нарушить. Чонгук ничего не отвечает. Он не хочет врать, он не хочет говорить правду, он не знает, что из мыслей, хаосом крушащих его разум, является ею. Правда ли он не хочет жить, правда ли он сидел на краю парапета, чтобы прыгнуть с крыши, правда ли он считает, что там, в будущем, ему не понравится жить, правда ли жизнь до этого ему совсем не понравилась? Смерч вопросов вырывается из тела в нежелании задерживаться в утомившейся так много думать голове очередным потоком бесшумных слёз. Губы дрожат, не зная, какое из слов, томящихся на кончике языке, произнести, пальцы сжимают ткань тэкиновой футболки, слегка царапая через неё его грудные мышцы, глаза едва замечают добрую понимающую улыбку. Нагаданный ему динозаврик из кофейной гущи хочет напасть на него. Тэкин приближает лицо, гладит ладонью никогда не высыхающую от слёз щёку, осторожно касается солёных губ, слизывает с них несказанное, поцелуем втирает в них неуслышанное, обещает, как никто никогда не обещал, вселяет веру, заменяет безнадёжность сладкой надеждой на то, что всё по-настоящему наладится. Нужно просто дать жизни шанс. Чонгук же ничего не потеряет? Тэкин негласно даёт ему своё слово, робко целуя еле отвечающие ему губы. Ткань футболки сильнее натягивается на сжимаемые у груди пальцы, мокрые глаза, не прекращая поток слёз, прикрываются в долгожданном упокоении, сознание стоит на парапете крыши и глубоко дышит. Улыбается, празднует жизнь, а не готовится к смерти. Тэкин подталкивает его в пропасть, у которой он его нашёл. Он хочет упасть вместе с Чонгуком и защитить собою от крушения. — Я думал… — чуть отстраняясь, шепчет Чонгук и прижимается влажным кончиком носа к щеке Тэкина, делясь с ним своими слезами, которых тот навидался за эти дни достаточно. Сегодня же впервые ощутил на вкус, и, судя по довольной улыбке, он Тэкина совсем не отталкивает. — Я думал, у вас это… запрещено, — неуверенно произносит он, не зная, как озвучить известный ему факт о том, что в исламе гомосексуализм считается грехом. — И это мой самый главный харам, который я не хочу прекращать совершать, — хрипловато отвечает Тэкин, вытирая большим пальцем влагу с лица Чонгука, но не для того, чтобы он прекратил плакать. Он расчищает путь для всё новых отравляющих внутренности слёз. Чтобы Чонгук освободился и выдохнул в полную грудь. Тэкин вновь притягивает его губы к своим, будто пытаясь доказать самому себе, что самый настоящий безбожник, заслуживающий мучительных горений в аду. Он целует с остервенением, с еле ощутимой злобой, кусая чонгуковы губы и зализывая их кончиком языка в мольбе отпустить ему грехи. Чонгук не считает его грешником, он хотел бы, чтобы Тэкин также не считал себя таковым. Он выпускает из хватки пальцев его футболку, обнимает за шею, звучно вдыхает его жадные выдохи, углубляя поцелуй, мычит в губы, заменяя слёзы отчётливыми желаниями. Жить, быть счастливым, любить. Чонгук хочет насладиться ими сполна. Он готов поделиться ими, не боясь растратить всё хорошее, что с таким трудом и в обидно мизерных количествах ему достаются в этой жизни. — Я не хочу, чтобы у тебя из-за этого были проблемы, — бормочет он в ненасытные губы, которые то и дело тянутся к нему, не разрешая ему вдоволь надышаться или подумать о происходящем. Тэкин не позволяет его тараканам вновь собраться в кучку и напасть на него всей стаей, он выжигает токсичные мысли своими губами, томно мычит в поцелуй, просит тихими стонами ещё. Чонгуку кажется, что ещё он мог бы дать. Только ему. — Чонгук, — с лёгком усмешкой произносит Тэкин, нехотя прекращая поцелуй, и то и дело вновь коротко чмокает в опухшие губы, чтобы не давать Чонгуку подумать о том, что это всё нереальность. Что это не жизнь. — Я понимаю, что тут мечети почти на каждом углу, но у нас есть и гей-бары, с геями и другими представителями сексуальных меньшинств, — с еле ощутимой насмешливостью улыбается, не выпуская из плена своих пальцев высыхающие под мягким ветром щёки. — Истанбул — это город, разделённый на Азию и Европу. Люди тут хранят в себе гармонию разных культур, религий, менталитетов, а также бескорыстную любовь к себе, к жизни, друг к другу. Почему же любовь должна считаться грехом? Я, может, и разочаровался в религии, но не перестаю верить. И… если ты позволишь… — несмотря на уверенность и шутливость в низком голосе, Чонгук сквозь влажные ресницы видел отблески нехитрого волнения в заботливых глазах, за эти дни ещё ни разу не посмотревшие на него иначе. — Я бы хотел поделиться с тобой своей верой в любовь и в жизнь, — осторожно просит в сдержанной громкости голоса, практически молится в ожидании услышать от Чонгука отклика. У Чонгука не получается сформулировать свой ответ в звучные слова, никто в них сейчас не нуждается. Он крепче обнимает парня за его шею, льнёт к чужим губам, молча соглашается со всем, что бы ему не предложили, разрешает показать жизнь в тех красках, в которых Тэкин сам их видит, позволяет спасти себя от самого себя, хочет начать исповедовать его веру в хорошее будущее. С каждой секундой поцелуя Чонгук опьяняется надеждой на новую жизнь, просит у самого себя сделать всё, что в его силах, чтобы этот вечер в обществе Тэкина реально не стал их последним. Слёзы продолжают течь по лицу, вымывая собою тоску, что должна остаться лишь на размытом лице купленного Чонгуком за пятьдесят турецких лир статуэтке дервиша. Закаты больше не должны напоминать ему о несделанном вперёд шаге с края крыши, они станут для Чонгука олицетворением золотого часа, реанимирующего его, вырывающего его из лап смерти, из которых Тэкин старательно спасает его своими ответами на его меланхоличные солёные поцелуи. Укутывает поглаживаниями, дающими убедительные надежды на то, что боль со временем пройдёт и всё будет хорошо, ты просто дай жизни шанс, Тэкин поможет тебе в этом.🧿
Чонгук по-доброму улыбается психотерапевту, старательно вытирая бумажными салфетками влажное лицо. Очередной сеанс обошёлся не без его слёз, но его уже убедили в том, что так правильно. Чонгук знает, что слёзы исцеляют, и в его жизни есть человек, у которого получилось вселить в него веру в эту. Тот, кто не упрекает его в пессимистичных взглядах на некоторые вещи, кто позволяет ему высказывать все негативные эмоции так, как если бы они принадлежали ему самому, просит Чонгука делиться самыми глупыми переживаниями и искренне болеет за него, с понимаем отвечая на каждое его сообщение, начинающееся с честного: «Сегодня я опять думал о смерти», и никогда не игнорирует его изящно банальное: «Я слишком скучаю по тебе». Чонгуку нравилось скучать по Тэкину. Негативные мысли, муки внутренней боли постепенно заменились сладкой негой предвкушения, заполнившей собою органы от каждой мысли о том, что в километрах от него, в многочасовом полёте находится человек, чувствующий его. Планы суицида заменяются планами на очередной недельный отпуск, взятый специально на приезд его гостей. Страхи несчастливого будущего робко вытекают из него не без помощи профессионала, на сеанс к которому Чонгук записался, как только приземлился в аэропорту Кимхэ. Это было первое выполненное им обещание, данное Тэкину в день его вылета. Там же Чонгук его и встречает, лучезарно улыбаясь так, что мышцы лица приятно болят раньше времени. С Тэкином он чаще улыбается, чем плачет в его утешающем обществе. Четыре месяца, полных сложной терапии, долгих разговоров с членами семьи и бессонных ночей, проведённых в переписках и видеозвонках. Ожидание смерти превратились в ожидание любви. Той самой, с которой Чонгук без стеснения обнимает Тэкина, выкатившего свои чемоданы в зал ожидания. Ожидание жизни, которая также ждёт их в Пусане. Совместного времени, многочисленных закатов, свиданий на одиноких крышах, с которыми они поделятся своей болью, переживаниями, а также безвозмездной поддержкой и разрастающейся между ними любовью. — Не говори мне, что в этих чемоданах один из ковров твоей нине, — усмехается Чонгук, выпуская Тэкина из своих жизненно необходимых объятий. Видимо, ради одного этого мгновения он проживал все эти месяцы. Нет сомнений, что ради ещё таких же прикосновений он готов жить дальше. — Ох, щейтан, надо было взять, — с ненаигранным разочарованием вздыхает Тэкин, задумчиво выпячивая губы. Чонгук с трудом держится, чтобы не прижаться к ним своими губами, изголодавшимся по физической близости, к которой он умудрился за одну ночь привыкнуть. Которую не смог забыть или как-либо от себя отогнать. — Твой уста… — неуверенно спрашивает он, оглядываясь за спину парня, и следит за тем, как из-за автоматической двери выходят разных национальностей люди. Никого, похожего на мужчину, с кем Чонгук один раз имел шанс пообщаться во время видеозвонков, он не видит. — Аллахым, я так сюда мчался, что забыл про него! — ужасается Тэкин и со взглядом, полным паники вселенских масштабов, бежит назад к дверям, что Чонгук заливисто смеётся, готовясь увидеть вживую легендарные истории о том, как его гоняют тапком. Парень застывает на полпути, когда за дверью появляется мужчина средних лет, с пышными чёрными усами, не менее густыми бровями, насупившимися в недовольстве. Чонгук, увидев человека, вырастившего Тэкина, на автомате кланяется ему в вежливом приветствии, и вынужденно выпрямляется, когда тот, укоризненно зацокав своему подопечному, подходит ближе. Берётся за его ладонь, крепко её пожимая, и радушно хлопает другой по широкому плечу удивлённо вытаращившего на него глаза Чонгука. Турецкая жизнерадостность слишком заразительна. Чонгук не может не повторить его размашистую улыбку, смущённо кидая взгляды на пыхтящего рядом Тэкина, пытающегося откатить уже пять чемоданов двумя руками. — Ийи гюнлер, эфендим, — произносит он старшему, надеясь, что слова произнесены правильно, а голос предательски не выявляет его волнения. Уста не в курсе того, что между Чонгуком и Тэкином намного больше, чем обычная мужская дружба, присущая людям одной национальности. Дружба, что разрослась в крепкую и необорванную дальним расстоянием и временем. — Бу ому? — спрашивает уста, оборачиваясь на Тэкина, и тот, на секунду остановившись, горделиво кивает, словно своим ответом хочет получить его одобрения. Чонгук хорошо понимает первое предложение, но у него не получается уловить всей сути дальнейшего диалога между ними. Его турецкий пока лишь на простом уровне слов «мераба» и «афиет олсун», но Чонгук почему-то не думает, что уста говорит что-то плохое. Обещание, данное Тэкину не думать о плохом, также успешно выполняется. — Он говорит, что вы, азиаты, все на одно лицо, — лукаво усмехается Тэкин, когда они направляются в сторону выхода из аэропорта. — Но тебя он как-то узнал сразу, — добавляет, пожимая плечами, и Чонгук видит, с какой влюблённостью улыбаются его глаза. Интересно, у него такой же взгляд? Поэтому уста смог различить его среди остальных ожидающих, ведь качество видеозвонка, во время которого они обменялись простыми фразочками, не без помощи самого Тэкина, оставляло желать лучшего? — Стоит тебе в энный раз напомнить, что вы — это и мы, Тэхён, — незлобно отвечает Чонгук и кладёт ладонь поверх его ладони, державшей рукоятку чемодана на колёсиках. Декабрьская стужа негостеприимно встречает их, поэтому они торопливо садятся в отцовскую машину, которая без лишних остановок отвозит гостей в ресторанчик, где подают кукбап. Чонгук знакомит Тэкина со своей семьёй, впускает его в свой храм, полный неидеальностей, неровных отношений, но всё равно не предавший его и с пониманием отнёсшийся, когда он признался родителям в том, что хотел сделать, когда улетал в Стамбул. Тэкин же с внезапно усилившимся от волнения акцентом обещает позаботиться об их сыне, целует родителям Чонгука тыльную сторону их ладоней, уважительно прижимает к своему лбу, смущает их этим сильно, а затем убеждает в том, что не то, чтобы больше никогда не позволит Чонгуку встать на парапет. Тэкин без слов, через самого парня, доказывает им, что не даст ему довести себя до желания подойти к краю и посмотреть вниз. Вместо турецкого ракы корейский соджу, вместо брынзы и дыни в виде закусок кимчи, вместо лахмаджуна с айраном аппетитный говяжий кукбап, специально для гостей приготовленный на халяльном мясе. Две культуры смешиваются во что-то единое, у не знающих, на каком языке между собой общаться, старших, получается к середине ночи громко хохотать над чем-то общим. — Мелис-абла пишет, что, если уста будет смотреть на моложавых кореянок, сказать ей об этом, чтобы она по его приезде могла побить его скалкой, — говорит Тэкин, поднимая глаза от экрана телефона, когда они с Чонгуком сидят на скамейке на террасе трёхэтажного дома у квартиры-домика на крыше здания. — Так и знал, что они начнут встречаться, — с хитрым прищуром хихикает Чонгук, ближе прижимаясь к плотному пальто Тэкина, не желая сильнее укутываться в своё. Чонгуку нравится холод, пробирающийся под кожу, отрезвляющий, наглядно показывающий ему, что это всё реальность. Что он сейчас не кипит в адской геенне, в которой, по шутливым словам Тэкина, они с ним будут гореть. Ну и пусть. Если грех, то только такой. — Да, мне пришлось изрядно постараться, чтобы свести их после того, как он вышел из тюрьмы, — кивает Тэкин, не убирая внимательного взгляда с завораживающего вида на Пусан, который отныне он будет лицезреть каждый день. — Если бы не нине и Мелис-абла, то он не дал бы мне переехать сюда. Чонгук всё ещё помнит свою первую встречу с этими женщинами. Не привыкший к тактильности со стороны чужих и незнакомых людей, он ещё долго приходил в себя, когда низкорослая старушка сгребла его в охапку и насильно нагнула пополам, чтобы смачно поцеловать в обе щёки, царапая кожу щетинистым губным желобком. Повариха же ресторанчика Тэкина, повторив за старушкой её приветственные поцелуи, называла его тавшаном, так как не могла правильно произнести его имя, и полдня кормила Чонгука турецкими десертами, начиная от баклавы с фисташками, заканчивая локумом многочисленных вкусов. — Тогда мне пришлось бы самому к тебе прилететь, — мечтательно шепчет Чонгук, своими словами заставляя Тэкина отвлечься от вида перед собой, чтобы посмотреть в лицо человеку, кто будет бесстыдно мозолить ему глаза. Чонгук негласно обещает это самому себе. Он больше не боится надоесть или показаться неправильным, занудным и чересчур депрессивным. Тэкин солнечно улыбается. Кажется, он случайно забрал с собой стамбульское солнце. Чонгук крадёт его из его губ, прижимаясь поцелуем, заражается позитивной энергией, отдаёт Тэкину на растерзание своих внутренних демонов, которые оказались совсем бессильным перед этим парнем. В квартале от них их старшие сидят в закрытом для специальных гостей ресторанчике и на языке жестов обмениваются основами своих культур и взаимоуважением к религиям. В однокомнатной квартирке недалеко от них уединяются два жаждущих любви тела, делясь друг с другом стремлением к жизни, что смешивается в одну совместную. Поцелуи опаляют каждый сантиметр тела, и Чонгук с жадными глотками воздуха принимает в себя Тэкина, который своими толчками в него отдаёт ему то сокровенное, что не хотелось бы никогда потерять, покинув этот мир. Тэкин просит его любить жизнь, он делится своей любовью к ней. Тэкин не научит Чонгука, как правильно её проживать, потому что Тэкин любит жизнь неидеальной. Своими влажными поцелуями, томным шёпотом, рассредоточенным взглядом из-под полуоткрытых век и дрожащих ресниц на каком-то ином языке объясняет Чонгуку, что не стоит жить ради поисков счастья. Что счастье и есть сама непростая тернистая жизнь. — Не смотри так, — с чрезмерным стеснением просит Чонгук, пряча лицо в единственную подушку на двоих. Грудная клетка высоко вздымается, словно пытаясь достать до потолка, и Тэкин коротко целует его в сосок, слегка облизывая, чтобы вернуть его на землю. Чонгуку ещё рано исчезать из этой реальности. — Гюзеле бакмак севаптыр, — игриво улыбается Тэкин, проводя пальцами по коже утомлённого им же нагого тела. Чонгук понимает перевод его слов, мысленно гордясь своими способностями в новом для себя языке. Он не торопится в его изучении, он знает, что у него для этого есть ещё достаточно времени. — «Гюзеле бакмак» я понял, а севап? — Севап — что-то типа вознаграждения за праведные дела. — Звучит, как оправдание для извращенцев, — отшучивается Чонгук, за что Тэкин несильно щипает его за щёку. — Этой фразой Аллах говорит нам, что нужно смотреть и восхищаться его созданиями, лелеять в своих глазах красоту сотворённой им жизни, — объясняет Тэкин в размеренном тоне, убаюкивая своим приглушённым голосом и лаская мозолистой ладонью разнеженную щёку Чонгука, прикрывающего глаза, чтобы прочувствовать его всего. С ощутимой улыбкой целует его в глупые губы. Доказывает Чонгуку, что его мысли и убеждения не глупы. Они имеют право существовать и развиваться, меняться по мере обучения и взросления. Тэкин недолго молчит перед тем, чтобы задать вопрос, без которого не обходится ни один день Чонгука после того, как они впервые встретились: — Как ты сегодня? — Сегодня мне хорошо, — отвечает Чонгук без капли лукавства. Он лениво открывает глаза, слегка кивает, оглаживает влюблённым взглядом его обнажённость, что всё равно остаётся загадочной. Чонгук также не торопится разгадывать Тэкина целиком, он досмотрит и дочитает его до самого конца. Знает, что не пожалеет. — Госпожа Пак похвалила меня на сегодняшнем сеансе за то, что планирую проводить каждый свой будущий день рождения в разных странах и что хочу увидеть весь... Ох, чёрт. Тэкин! Чонгук привстаёт с влажной постели, впитавшей их пот и остатки проведённых друг без друга дней, и пытается дотянуться до кармана брюк, беспечно брошенных в порыве страсти на пол рядом с кроватью. — Время пол второго, — с громким разочарованием в голосе шепчет он и поворачивает голову к не прекращающему довольно улыбаться Тэкину. Тот лениво обнимает большую подушку, которая заняла половину одного из его чемоданов, ведь её гусиным пухом самолично набивала его нине, и поднимает пальцы, чтобы легкими мурашащими кожу прикосновениями вернуть Чонгука в свои согревающие объятия. — Если ты волнуешься за усту в обществе твоих родителей, то не стоит. Он с лёгкостью приспосабливается к любым условиям, — произносит Тэкин, и у него всё-таки получается утянуть Чонгука в очередной обещающий бессонную ночь поцелуй. — Я хотел поздравить тебя в полночь, — бормочет он в губы, с трудом отлепляя их от себя ради этих слов. — С днём рождения, Ким Тэхён. Как хорошо, что ты родился. Спасибо тебе за твою жизнь. Тэкин тепло кивает, одаривая Чонгука нежным взглядом, любовью в глазах, благодарностью в ответ. — Думаю, ты уже не раз успел меня поздравить, бебейим, — отвечает он, лукаво улыбаясь, пока рука опускается вниз между их тел, начинающих слегка подрагивать от пробирающегося через оконные щели холод. — И сможешь сделать это кучу раз за эту ночь, — хитро шепчет, заманивая Чонгука в полный страсти и очередных обещаний поцелуй, которым показывает то, как же здорово жить.🧿
— Я вчера постелила Серхан-бею в твоей комнате, — говорит мать Чонгуку, когда он, глухо напевая под нос одну из любимых Тэкином турецких песен, помогает ей на кухне с завтраком. Он совсем не помнит её слов, хорошо осведомлён о её смысле, не может перестать слышать эту мелодию каждый раз, когда думает об этом парне. — Кому? — удивляется он, непонимающе хмурясь. — Ну отчиму твоего Тэхёна, — слегка ухмыляется женщина, загадочно косясь на сына. — Мне его, кстати, турецким именем называть? — Почему сразу моего… — еле слышно бурчит Чонгук, глотая слюну в странном волнении. Делиться сокровенным с родителями ему всегда давалось с трудом. Но с каждым днём это становилось всё необходимее. — Называй, как тебе удобно. — Хорошо. Ты будешь жить теперь с твоим Тэхёном? — спрашивает она, всё не убирая с лица свою лукавую улыбку, от которой уши Чонгука становятся цвета нарезаемого им же помидора. — Всё в порядке, Чонгук, — добавляет мать следом в более заботливом и понимающем тоне. Это успокаивает его. Ему нравится слышать слова о том, что всё в порядке, что всё хорошо. Он научился верить в них беспрекословно. — Я, конечно, ничего не понимаю из того, что он говорит, но кажется Серхан-бей знает больше, чем у вас двоих получается скрыть, — пожимает плечами с такой беззаботностью, что Чонгук неосознанно расплывается в широкой улыбке. Не совладав с телом, обнимает мать, не пытается скрыть своих искренних эмоций и даже не хочет в который раз расплакаться из-за неумения в должной мере их проживать. — Чонгук, там… — На кухне запыхавшийся вбегает Тэкин, горя в лице детской радостью и ярким рассветом. — О, омоним, что вы готовите? — внезапно выдаёт он через тяжёлое дыхание, подходя к раковине, и торопливо моет руки, как будто его только что попросили приготовить им еду. Чонгук понимает, как по-идиотски может сейчас выглядеть в глазах своей родительницы, но невозможно держать в себе влюблённость каждый раз, когда этот парень так себя ведёт. — Если ты хочешь помочь мне с готовкой, то не стоит. Всё уже почти готов. Просто проследите за тем, чтобы хэджангук на плите не сгорел, — отвечает женщина, всё не убирая с лица своей озорной ухмылки. Она фамильярно гладит Тэкина ладонью, еле дотянувшись до его макушки, и выходит из кухни с подносом, полным заготовок еды. Завтрак в их семье такой же насыщенный, каким его когда-то угощал Тэкин в Турции. — Признавайся, Чонгук, ты сказал ей, что я плохо готовлю, да? — недоверчиво согнув одну бровь, с несильным возмущением в голосе спрашивает Тэкин и для большей драматичности скрещивает руки на груди. Чонгук превращает не сходящую с лица улыбку в звонкий смех и подходит к парню. Оборачивается в сторону двери, тайком чмокает его уголок губ, нехотя отходит на шаг назад. А затем возвращается на два вперёд, чтобы втянуть в более нежный многообещающий поцелуй, что с самой ночи никак не высыхает с их губ. — Тэкин, я влюблён в твою готовку, что чуть ли не каждый день искал в этом городе какое-нибудь турецкое заведение, где так же вкусно готовили бы лахмаджун, — признаётся Чонгук, не зная, как признаться в большем. Как сказать, что влюблён не только в его готовку. — Я, кстати, серьёзно предлагаю тебе открыть свой ресторанчик турецкой кухни в Пусане. Тэкин прячет смущённую улыбку в пол, никогда не скрывая в глазах невинную любовь к комплиментам насчёт своих кулинарных способностей. Опускает скрещенные руки, также кидает короткий взгляд к двери, прислушиваясь к голосам старших в столовой дома семьи Чон, что находится на втором этаже здания над пока закрытом на сегодня ресторанчиком. Под громкий смех своего усты, звонко доносящимся даже до кухни, Тэкин тянет Чонгука в согревающие объятия, утыкаясь носом в густые волосы на затылке. Чонгук же сжимает пальцами в области поясницы толстую вязаную ткань его водолазки небесно-голубого цвета. — Так что ты хотел сказать? — спрашивает он, упиваясь той скрытой ото всех интимностью и усмиряющей глубокие мысли тишиной, нарушаемая их горячим дыханием и немыми признаниями в любви. — А, просто. Ты знаешь, мы, турки, обожаем котов. Увидел одного на улице, и пока мы с устой его гладили, решил, может, взять его домой. Ну чтобы ты за ним ухаживал, — заговорщически хихикает Тэкин ему в загривок, и поднимает голову, чтобы уставить не менее плутоватую ухмылку в вопросительное лицо. — Почему я, если кота заводишь ты? — Ну чтобы тебе всегда было к кому возвращаться. — Для этого у меня есть ты, — отвечает Чонгук, стеснительно кусая нижнюю губу, и ощущает то, как горят щёки от приливающей к ним крови, взбудораженной чувствами и желанием жить, на которое его вдохновил Тэкин.