В другом мире,
Если ты станешь маленькой красивой птицей,
Я бы хотела стать пышным деревом.
© 유미성
Пять. То смешно от самой себя, то страшно до кома в горле. С самого утра мне тревожно, и взгляд цеплялся за всё белое. Цвет скорби, утраты. Цвет воскового припудренного лица — наверное, такой была кожа покойной бабушки. Двадцать лет назад мне разрешили смотреть, как её тело готовят к похоронам в порёнском морге. Я провела там час, но из всего в памяти отпечатались лишь снежно-чистые хризантемы. Белые цветы для меня — предвестники. С тех пор, как бабушка дождалась розу. Горшок с цветком принесла соседка, пообещав необычный «тигровый» окрас: красный бутон с нежно-розовыми полосами на лепестках. Бабушка так радовалась, когда завязались сразу три бутона! Но два оказались красными, а последний, на самом верху стебля, белым. Если я приходила проведать, она совала в руки горшок с цветком — рвалась подарить хоть что-то на память о себе. Чувствовала себя всё хуже, и игла танатопрактика коснулась сухих губ раньше, чем с белого цветка опали последние лепестки. Всякий раз, когда я вспоминала, как суеверно дрожащими руками выкинула горшок с розой, накатывал беспричинный страх. Что-то не ладилось с дурным цветком. Сейчас, спустя двадцать лет и две самые страшные потери, я бы отнеслась к ней совсем иначе: со страхом, мольбой, почтением. Три бутона у розы. Два красных как кровь, ярко расцветших в памяти. А последний — белый… По тенистой аллее Йондусана гулял тёплый июльский ветер. Под узорчатым пологом зелёной листвы он доносил до нас свежесть фонтанчика-водопада, оставшегося позади. Но как только выйдем из-под раскидистых крон, солнце начнёт беспощадно припекать головы. Глядя на глубокое лазурное небо, просвечивавшее за листвой, я хотела улыбаться — от удовольствия собой. Потому что не повелась на бродившие поутру облака и взяла всё: от бутылочки с водой, подслащённой соком, до лёгкой кофточки с рукавами и панамки. Иначе до дома мы не доедем без слёз и уговоров… Невозможно научиться быть хорошей матерью, но за пять лет я стала к привыкать к этой роли. Правда завтра на смену радости снова придут досада и порывы ругать себя: как только отведу Сон Йонг в детский сад. Едва за ней закроется дверь, я расправлю плечи, снова почувствую лёгкость… и буду остервенело копаться в себе из-за того, что не сочту эту любовь достаточной. Разве может мать радоваться, когда остаётся одна, без ребёнка? Разве имеет право? Я неправильно её люблю! Во всём. «Но… — нашептывал сейчас тихий успокаивающий голосок. — Но ведь это ты подходила к её кроватке ночью и вслушивалась, точно ли она дышит. Это ты боялась каждого чиха, колик и режущихся зубов. Для неё ты хорошая мать… и помнишь обо всём, чего она хочет». «Вот именно, — рычал другой, резкий и грубый голос моей вины: — Для неё — и только». Это из-за него я часто вспоминала два алых цветка, которые успела полюбить, но никогда не увидела живыми. Детей, которых тоже, может быть, полюбила недостаточно, и оттого высшие силы отняли их ещё до родов, не отдали мне. Третья — Сон Йонг, и её я старалась не потерять. Ветер показался холоднее; блики солнца, когда обернулась, слепили белым. Звонкий голос Сон Йонг снова донёсся из кустов — дети не сдвинулись. Мы с Наын-ян тоже остановились и ждали их. Иногда мелькала голубая панамка. Наын-ян тревожно прислушивалась, но, разобрав болтовню своей дочери за взволнованным голоском Сон Йонг, улыбнулась и прижала палец к губам: девчонки нашли большую зелёную гусеницу, спешившую по своим делам. Бежали минуты, но их любопытство разгоралось только пуще. Я успела дважды посмотреть на циферблат наручных часов и подумать о завтрашней экскурсии для приезжих из Сеула. Сначала — отрешённо, затем — с раздражением, глухим и тяжёлым как недавние мысли о моей недостаточной любви. — Сон Йонг! — добавила в голос строгости, которую в свой выходной может испытывать любая мать неугомонной девочки пяти лет. — Мы ведь ждём! В кустах притихли, затем ветки затрещали, раздвинулись, осыпали листьями и муравьями; обе девочки выбрались на тропинку и побежали к нам. В ладошках Сон Йонг, сложенных лодочкой, что-то было. Я закрыла глаза и почувствовала тошноту. Можно привыкнуть к паукам, жукам-шаманам и муравьям, которых она приносила мне посмотреть. Невозможно — к тому, что в парке всегда находился ещё кто-нибудь, кто покорял воображение дочери. — Смотрите! — она подбежала к нам и аккуратно показала, что несёт. Прижалась ко мне тёплым плечиком. «Я не боюсь насекомых, — повторяла про себя, глядя на омерзительно-толстую зелёную гусеницу, неловко изгибавшую туловище на детской ладони. — Не боюсь насекомых, не боюсь…» Зелёная, голая как коленка, наверняка тёпленькая — живая, — до тошноты… Я старалась дышать поглубже, когда стряхивала с детской кофточки муравьёв, а дочь не унималась и подняла ладошки повыше. Чтобы мамочка всё увидела: — Какие у неё глазки краси-и-ивые! — Очень красивые, — в глазах Наын-ян горели задорные искорки, губы подрагивали от сдерживаемого смеха. Она, её дочь и Сон Йонг следили за гусеницей, затаив дыхание. За самой страшной во всём парке, наверное. Я выждала ровно столько, чтобы они насмотрелись на красивые глазки, а я — нашла и, содрогаясь, стряхнула с ребёнка ещё одного муравья. Хорошо, что она не канючила взять это домой и не обещала за этим ухаживать… — Отнеси её обратно, Сон Йонг. Гусеница спешит. Мы тоже. — Она так медленно ползёт! Вдруг она опоздает? — Тогда отнеси её подальше. Но быстро. Я ещё не чувствовала, как в ветерок белой лентой вплелось предчувствие невозвратного. Девочки нырнули обратно в заросли, а мы с Наын-ян отошли на пару шагов, подальше от муравьёв, уступили дорогу велосипедисту и ждали. Если бы не его стремительно отдалявшаяся фигура, покачивавшаяся «в седле», когда сильнее налегал на педали, время показалось бы мне застывшим. Даже ветер стих, листочки не шелохнулись. — Сон Йонг! — тишина. — Сон Йонг! Переглянулись и пошли к зарослям; снова зашуршали ветки, на дорогу вылезла подружка. Я смотрела на зелёную стену веток и чувствовала, как внутри расползался страх. Подавляющий, беспричинный… — Где она?! Подружка показала туда, в переплетение зелени… или дальше. Через несколько метров увидела незамеченную раньше тропку. Такие привлекали туристов тем, что дальше круто забирали вверх, карабкались по склону и выводили к обрыву. В сумерках вид на город — как в самом красивом фильме. Сон Йонг строго-настрого запретили туда ходить. К обрыву. Я подхватила юбку и бросилась через кусты: — Сон Йонг! Ветки цеплялись за подол, я дёргала на себя; мчалась за ней изо всех сил! Звуки парка, враз дикие и незнакомые, заглушали шаги ребёнка… Да будто бы я их услышала бы! Сердце колотилось, шумела кровь, дыхание рвалось с хрипом и заглушало всё. Только успеть! Только успеть! Ни крика… ни грохота падения — ничего! Но разве… Разве она успела бы крикнуть? На подъёме тропы поскользнулась и расшибла колено; боль не доходила, боль далеко, только бежала я теперь всё хуже. А если она… Если головой вниз? А если… Только бы мне успеть! Ветки и кусты расступились, я выбежала к обрыву и… никого. На склоне нигде не виднелась свежая рана осыпавшейся земли. Не валялась слетевшая голубая панамка. Здесь только город — почти игрушечный. Натянутая струна паники оборвалась, ноги меня не держали — от облегчения и наивной радости, что досюда она не домчалась. Губы дрожали, из горла вместо громкого оклика вырвался полузадушенный хрип. Я хватала ртом воздух, руки затряслись сильнее; «Сон Йонг, — металось в голове, — Сон Йонг!», но моя девочка досюда не добежала. Ноги — ватные, я села на нагретый камень. Досчитать до пяти. Окликнуть. Искать дальше. Перерыть весь парк. До обрыва не добежала. До обры… Что-то мягкое, омерзительно-тёплое щекотно коснулось руки на горячем граните. Я отдёрнула руку — и внутри оборвалось по-настоящему. Это зелёная гусеница ползла по шершавой верхушке валуна. Та самая, туго обтянутая тонкой кожей. Сон Йонг посадила её сюда, а сама… Куда она? Где?! Там, внизу у кустов, силы захлестнули меня волной и заставили пробежать столько, сколько ни разу без передышки бы не осилила. Но сейчас волна враз отхлынула, оставила острые до крови ракушки, склизкие комья водорослей и рыбу, бессильно распахивавшую рот, бившуюся в агонии. Меня. Смотрела на обрыв и не видела его. Ослепнув и оглохнув в вязком мгновении, я чувствовала, как по нитке вытягивали всё — всё, что считала уже написанным, ожидающим. Предназначенным. Нитку тоньше детской дружбы, в которой свито, как Сон Йонг впервые идёт в школу, садится за парту да ищет глазами меня или Ыртюна; не найдя, плачет украдкой, пока не видит, что девочка рядом с ней тоже хнычет и тоже пытается это скрыть; они смотрят друг на дружку и берутся за руки. Нитку яркую как огни фейерверков: Сон Йонг и её подруга, самые красивые и весёлые девушки, приходят к нам после уроков и вместе делают уроки. Нитку нежную как влюблённость: Сон Йонг гуляет со своим с мальчиком, а я приглушаю испуганное недовольство Ыртюна: «Погоди, рано с ним говорить. Она умная девушка, а ты не можешь ей запретить!». Нитку толстую, крепкую и надёжную: Сон Йонг знакомит нас с этим юношей, непременно серьёзным и влюблённым в неё до трепета, выходит замуж и навещает нас со внуками… Эту последнюю нить-мечту особенно долго подковыривали ногтями за кончик; тянули медленно, чтоб изодрать всю душу, и вырывали, подкручивая. Так — больнее. Вместо них расцветало алое. Вот я дома, я молодая и глупая. Мне совсем недавно сказали, что такие боли ничего не значат, всё в порядке; я молодая и глупая до тех пор, пока не поняла, что это; пока не увидела своего сына в тазу медсестры — настоящего, в полторы ладони. Моего мальчика. Вот я постарше, я умнее и я уже знала, что значат такие боли. Я всё сделала, чтобы до них не дошло опять… Но потом, в больнице, в голове только мысль, что это тоже мальчик. Мой мальчик. Надо встать, подойти к краю обрыва и посмотреть вниз. Куда могло потащить неугомонную девочку пяти лет. Мою девочку. Сон Йонг. Сил не было. Наконец, кусты за моей спиной зашуршали. Сначала бойко, затем выходившая увидела меня и замерла. Притихла как нашкодившая девчонка, слишком поздно вспомнившая про мамин запрет — и попавшаяся на этом. Я закрыла глаза, выругалась про себя и глубоко вдохнула. — Сон Йонг… Никогда больше так не исчезай, поняла? Она подошла, подпрыгивая, но во взгляде не читалось ни вины, ни осознания. Дети не понимают, как легко умереть. Им ещё незнакомо, что страх может схватить за горло и лишить воли: «Твой ребёнок умрёт в любую секунду, и эта была одна из них — просто Сон Йонг повезло и всё. Дети гибнут сотнями каждый день, во всём мире». Для ребёнка два красных бутона и белый — всего лишь цветы. Красивые. Сон Йонг пролепетала, что хотела показать гусеничке город, потом ушла искать ей свежих листочков, потом услышала меня и вспомнила про запрет… Я слушала, но не вслушивалась. Третья. Единственная, которую могу надёжно и нежно прижать к себе, и потерять её мне теперь так страшно! Отогнала прочь навязчивый кошмар и обняла её, ускользавшую, крепко-крепко. — Почему здесь растут такие цветы? — она кивнула нам под ноги, и только сейчас у самого камня я с удивлением заметила низко стелившиеся ростки. На солнечном обрыве, пригретые исходившим от камня жаром, из травы пробивались мелкие цветы. Самые заурядные, я видела их в парке десятки раз и, кажется, замечала похожие на пейзаже в музейном запаснике… — Но они белые! — удивилась Сон Йонг. — Их посадили, потому что тут кто-то умер? Вздохнув, объяснила, что белые цветы сами по себе совсем ничего не значат. Белый — это цвет скорби, да, но всё в природе рождается и умирает по сложным правилам. Если на стебле распустились три бутона, и два оказались ярко-красны, а третий светлее снега… Стылый ветерок пробежал по коже, но заставила себя улыбнуться. Только Сон Йонг обнимала цепче. …Это ведь не значит, что именно с третьим случится страшное! Два увянут быстрее жизни, но третий развернёт лепестки и станет самым красивым, самым счастливым цветком на свете! Сон Йонг слушала, кивала, но я-то знала: забудет уже через полчаса, увлечённая чем-то новым. И я — тоже. Однако вопреки всему нагретый камень, страшная зелёная гусеница, белые цветы у нас под ногами, вид на город словно с картинки и пятилетняя девочка в кольце моих рук не забылись, нет. Я помнила их до сих пор.***
Пятнадцать. Я перестаю её понимать и знакомлюсь заново — каждый день. Наверное, я очень плохая мать. Ведь хорошие не теряют сыновей и становятся надёжным тылом для дочек. От стыда и едкой вины за свою неправильность хотелось просто сгинуть. Страшно не то, что я мать и у меня есть дочь-подросток: страшно то, что мать, от которой столько зависит в жизни моей любимой девочки — это я. Ведь когда закрывала глаза, то вместо сегодняшней Сон Йонг видела туго спелёнатого младенца, морщившегося во сне. Или трёхлетку, плакавшую от того, что ей опять не хватило слов что-то мне объяснить. Или девочку с гусеницей. Или семилетнюю почемучку, которой отец объяснял что-то из математики… Затем смотрела на неё настоящую. Всего час назад они с подружкой корпели над учебниками, шушукались и смеялись. Сгустился вечер, Сон Йонг проводила её и вернулась домой; сейчас дочь сидела за столом, смотрела в книгу и покусывала кончик карандаша. Заметит мой взгляд — спрячет под учебником белый листок записки. Наверное, дни напролёт поглощена учёбой и девчоночьими влюблённостями в актёров, которыми неловко делиться с мамой. «Но видишь ли ты её настоящей? — тёк шепоток сомнений. — Знаешь её интересы или только те, которые хочет вам показать? В курсе самых болезненных тревог? Или посвящена лишь в то, чем безопасно делиться с родителями, не волнуя вас? Правда ли это записка от школьной подружки? Правда ли ей интересны книги, которые ты приносишь? Ты уверена, что Сон Йонг в безопасности и не исчезнет из твоей жизни как два её брата? Не захочет чего-то нового, другого — и не накликает на себя беду?» В тишине, сразу ставшей колкой и нервной, Сон Йонг заметила мой взгляд, и записка исчезла меж страниц книги. «Молчишь, — страх посмеивался, терзал. — Хорошие матери это знают». А я не успевала следить, как она взрослеет. Только привыкала к одной Сон Йонг, на мгновенье прикрывала глаза… И вот она уже старше, опять совсем другая. Сдалась, давилась виной, опускала руки и старалась следить, чтобы быстрая река взросления не захлестнула берег благоразумия. Иногда аккуратно напоминала: «Сон Йонг, главное — это твоя учёба! Подруги, а уж тем более мальчики подождут. В парке завтра от девчонок далеко не отходи, хорошо? Мало ли. Там беда с фонарями, и этот обрыв…» Дочь кивала, но стоило мне отвернуться, как она улыбалась и наверняка закатывала глаза. Думала, что это пустые страхи, настырное беспокойство… Она завтра вернётся вовремя, я уверена, но всё равно устану бояться и посматривать на стрелку часов. «Ты, — звучал в голове непобедимый шепоток, — даже не знаешь, о чём она мечтает, когда гуляет по парку с ровесницами. Мечтает на самом деле». Мысль упала на сердце как лепесток снежно-белого цвета. Но все попытки поговорить с ней, как две подружки, выходили у меня неловко. Сон Йонг знала, что я не подружка, а тревожившаяся мама. Сяду рядом — посмотрит внимательно, строго да повторит с улыбкой: — Я помню: завтра быть вовремя. И мальчики подождут, мне надо поступить в хорошее место. «Пусть даже обижается, — тягостно, когда поправила её волосы, собранные в низкий хвост. — Главное, чтобы она хорошо училась, и потом скажет спасибо. Когда устроится на престижную работу, построит карьеру своей мечты и влюбится в достойного человека». — Верно. Мальчики подождут. Она умна, рассудительна, серьёзна. Жизнь Сон Йонг виделась сейчас ясной-ясной как небо в хороший день, и я улыбнулась тоже. Третий бутон оказался не горько-белым, нет — тешили взгляд нежно-розовые полосы на его лепестках. Белая лента неотвратимого обвила весь стебель. Но я была слепа, чтобы это увидеть.***
Двадцать. Я теряю веру в правила, которые диктовала ей всего пять лет назад. Дочка Наын-ян вышла замуж и родила двойню. Мы с подругой снова гуляли в парке по выходным. Только теперь с нами её малыши-внуки. Наын-ян осторожно спрашивала про Сон Йонг, и я тоже думала о ней слишком часто. Дочь могла уже найти хорошего юношу, серьёзного и достойного, и в выходные прогуливаться с ним по тени аллей. Придумывать сказки для своих детей с той же увлечённостью, с какой каждый день срывалась в институт и подсчитывала очередные исследования. Говорила, если её часто будут рекомендовать, это поможет быстро устроиться на работу после выпуска. Каждый раз я приподнимала брови и смотрела на неё укоряющее: «Сон Йонг, тебе двадцать лет. На кого мы тебя оставим?» — будто это взаправду её образумило бы. С каждым годом я знала о дочери меньше и меньше. Говорят, нужно отступать в тень и давать детям жить своей жизнью. Реже маячить перед глазами, не ревновать и не добиваться внимания, отпускать всё дальше. Старалась. Лишь идя рядом с Наын-ян, я готова была отдать что угодно, лишь бы вернуться на пять-десять лет назад и поучать Сон Йонг как-то иначе. Хорошие матери не жалели о прожитом. Дети у них счастливые, не пропадали в лаборатории выходные напролёт. Вот Наын-ян — хорошая. Я шептала про себя: отдала бы что угодно, появись у Сон Йонг молодой человек! Мы как раз шли мимо кустов, откуда когда-то появилась зелёная гусеница. Вместо счастливой дочери в свадебном платье перед глазами встала пятилетняя девочка, пологий обрыв и усыпавшие землю крапинки белых цветов. Похоронный цвет, воплощение скорби. Не по себе стало. Впервые за много лет страшно как на тропе к обрыву, когда боялась за ней не успеть. Как у детской кроватки, когда в темноте вслушивалась в дыхание и страшилась его не услышать. Белые цветы для меня — предвестники.***
Двадцать четыре. Многое в ней меняется. Сон Йонг надела новые туфли в тон к брюкам и взволнованно поправляла воротник блузки. Хотела уложить его ровнёхонько и красиво. Поглядывала на часы, чуть-чуть хмурилась и кусала губы. Волновалась, что опоздает на работу, не успеет подготовить отчёт к демо-дню… Но больше всего, что какая-нибудь мелочь пойдёт не так. Например, новенький увидит её растрёпанной. Мои мысли бежали по кругу: я же всегда знала, что так и будет. Сначала оттягивала, пока дочь корпела над книгами; потом сама напоминала да поторапливала. Представляла влюблённую девушку в парке, невесту в свадебном платье, жену и мать. Воображала, как покачаю на руках внуков, и у обоих непременно будут её глаза. При виде красной розы или белых лепестков впервые не отводила глаз и не пряталась за мечтами от старых ран. Тогда почему сейчас вся на иголках? Почему не она, а мы оказались не готовы к его появлению? Сон Йонг сердилась на торопящие часы и непокорный воротничок, но глаза у неё — счастливые. Оглядела себя в зеркале. Ни один парень не устоял бы, хотя ей «ни один» не нужен. Ей только он важен был. Схватила сумку, торопливо попрощалась и выскочила за дверь, процокали и затихли каблучки туфель. Сегодня у них было что-то важное, сразу видно. Йонг посвятила нас только в «особое свидание в необычном месте». Но волновалась так, что он, наверное, собирался сделать ей предложение. Сон Йонг спешила в свой новый мир, ну а мы навсегда оставались в этом. Понимание, что она выросла и упорхнула в другую жизнь, масляным пятном расползлось в затопившей комнату тишине. Казалось, что оно вытеснило воздух, и в горле встал комок, мешал нам заговорить. Первым вздохнул и встряхнулся Сон Ыртюн. Покосился на закрытую дверь угрюмо: — Как этого новенького зовут-то? — Ким Рэвон-щи, — напомнила, коснувшись его руки, и нежно сжала пальцы. — Ким Рэвон-щи. Не волнуйся. Мы точно его запомним. «Не сможем не запомнить», — сказала себе и закрыла глаза, чтобы не прослезиться при муже как какая-нибудь слишком сентиментальная бабушка. Но вместо счастливо взволнованной Сон Йонг в памяти расцвела роза, и третий бутон опять слепил снежной чистотой. Вздрогнула. Белые цветы для меня — предвестники.***
Сегодня мне опять говорят, что Сон Йонг сбежала. Наивно влюбилась в новенького, переведённого к нам в Пусан из Сеула, и уехала вместе с ним. Без вещей, без денег, без предупреждения. В тонкой блузке и брюках, в новых натирающих ноги туфлях. Вечером того же дня, когда поправляла воротничок и волновалась как никогда прежде. «Поэтому, — говорят, — волновалась. Она всё знала». Сегодня мне опять говорят, что приличные робкие девушки из благовоспитанных семей сбегают именно так. Они словно овечки идут за первым встречным, подманившим нежной улыбкой, и теряются в тёмной чаще. За порогом родительской квартиры поджидает совсем другой мир, расчётливый и жестокий, к интригам которого домашние девочки не готовы. В нашем мире — чётко очерченном треугольнике из дома, работы и вечерних посиделок у подружки, — моей дочери больше нет. «Тогда где она? Вы знаете его адрес? Знаете телефон?» — спрашиваю, но полицейские молчат. Они-то знают, где потом находят таких девочек. Из каких тайных притонов, подвалов и затерявшихся в глуши домиков вызволяют их спустя годы. Переписываю из дела номера телефонов и звоню сама: в квартиру, снятую для него в Пусане, затем на прошлый адрес в Сеуле… Слушая ровные гудки телефонной трубки, заново прохожу по ступенькам прошлого: роза с тремя бутонами, пять лет, пятнадцать, двадцать и двадцать четыре. Стараюсь узнать хоть что-то о человеке, укравшем у нас мою девочку. Но с каждым звонком расшибаюсь о стену глухого тупика. Впустую. Ким Рэвона здесь тоже нет.