Здание некрасивое, из старого, потрескавшегося, серого кирпича, на котором успевали себя отметить разного рода люди с разноцветными баллончиками и упаковками детских мелков. Фразы, слова, рисунки и целые стихи ― краска смывалась, и стены обновлялись кем-то по-новой. Многоэтажные жилые дома множатся в длину, и настолько они одинаковы, что кажется, будто кривые настенные записи тянутся вместе с ними, видоизменяясь иногда, но совсем незаметно. Жильцы однотипны вместе с домами, а если больше сказать ― жильцов как будто нет. Никто не закрашивает живопись этих каменных джунглей, никто не гоняет теперешних мартовских котов, бросая массивный сор со ржавого балкона прямо на распростёртый асфальт, никто не жалуется на первый этаж, где московские бродяги, челяди и дворняги собрали себе собственное пристанище. Пристанище, каких сотни разбросано по всему городу: тёмных и терпких, громких и грязных.
Дверь открывается с лязгом и неприятным скрипом, и становится лучше слышно, как протяжно мяукают остервенелые кошки, как бранятся друг с другом завсегдатаи и бьются разноцветные бутылки пенного об потёртый линолеум. Одна такая разбилась, кажется, очень давно у самого порога, и теперь ботинки липли к жёлтому полу, застревали там, будто в клейкой ленте от мух. Кошка морщит лоб, дёргая
усами носом вверх, чуть скаля тоненькие маленькие клычки от омерзения и брезгливости, хотя сама она не в лучшем виде: сырые, тёмные и обросшие волосы совсем спутались, одежда вымокла даже под чёрной кожаной курткой, в вороньих берцах хлюпала вода, а аккуратненькие уши, на одном из которых скромно покачивалось медное кольцо, всё ещё жалобно и по-глупому прижались от того, с какой силой прежде на них падали капли дождя. Столько времени провела она в этом прокаженном месте, но так и не смогла до конца привести себя в порядок. Ни высушить тёмную одёжку, так похожую на шерсть, чей блеск потерялся из-за бродяжничества, ни
налакаться напиться свежего пива, сильно отдающего зелёными яблоками.
Кошка, потряхивая головой, чтобы сбросить с себя хоть какую-то влагу, достаёт отсыревшую упаковку неизвестных сигарет, где смылось название, смылась краска и даже предупреждение об употреблении. Смылось всё, и оставались только серо-синеватые разводы печати давнего дизайна сигарет. Пачке, наверное, уже несколько недель, потому как, поднося к губам чуть помятое курево, она чувствует запах цветения и сырости. Дать бы им, сигаретам, чуть больше времени, и в них бы точно проросла трава. Однако курить было нужно, курить было желанно, и без этого трудно было прожить хотя бы день, даже имея при себе стекляшку с яблочным пивом или топлённым молоком.
Кошка хочет курить, у кошки намокли уши.
― Кис-кис-кис… ―
Вздрагивает, и на холке
шерсть воротник чуть ли дыбом не встаёт, на каждом эластичном позвонке будто холодок прошёлся, заставляя спину выгнуться дугой, а сигарета под её
жалобное писклявое «мяу»… точнее, под её жалобный писк с тихим, едва ли слышным всплеском воды, приземлилась прямо в грязную лужу. Цвести, наверное, будет всё-таки ― видать судьба так распорядилась, но Кошке нет дела до судьбы и цветения отсыревших сигарет. Ей хочется взвыть не по-человечески, не по-кошачьи, а как воют и повизгивают эти жалкие собаки в подворотнях, когда им нечего есть и пить, когда дворники носком ботинка пинают их в брюхо. Сигарета, навсегда ушедшая на дно несчастной лужи, достойна была этих почти не животных стонов боли и сожаления. По крайней мере, так считала Кошка. Но и считать, и стонать ей было некогда ― медленно к ней приближались мужские фигуры в тёмно-синих пальто, подзывая указательным пальцем и маня, как будто бы в руке у них что-то есть. Что-то очень вкусное. Известны все эти обманки, известны все эти сладкие пошловатые улыбки, где сверкает пара неестественно белых зубов, известно, насколько чёрно- и гладкошерстные молодые кошечки хороши собой.
«Кошку бы нашу отмыть, и точь-в-точь будет как все они!»
Насупилась. Заискрились глаза цвета пасмурного, стали большими и блестящими, как пуговицы на этих самых пальто, с чёрными точками зрачков по середине. Страх затряс её тонкие грациозные
лапы ноги в чёрных хлюпающих берцах, затряс её голосовые связки, которые издали звук утробный и якобы устрашающий ― лишь бы испугались, как бы Кошка эта не исполосовала каждое их самодовольное лицо острыми когтями. Скалится недоверчиво и злобно, приготовившись бледными и замёрзшими пальцами вцепиться мёртвой хваткой, зубами, словно иголками, продырявить кожу, но тем хоть бы хны, те всё ближе и ближе, причмокивая губами и тихо смеясь. Хотелось по-новой выть.
Кошка хочет скулить, ей, как и собаке, хоть кто-то да нужен.
И подорвалась с места, как ошпаренная, под разочарованный и злобный гул незнакомцев, шлёпая по впадинам с водой на тротуаре и беззвучно посмеиваясь не то над ними, не то над собой. На одну секунду ей вдруг показалось, что никто не лжёт, что все желают ей только добра и что в той пухлой мозолистой ладони было что-то съестное, точно было, но это была лишь секунда. И сейчас Кошка благодарит кого-то мнимого, что секунда оставалась секундой, и никак ни на частичку больше. Иначе наверняка бы пошла, добровольно, брезгливо не отвернув своего мокрого носа. Из чистого своего кошачьего любопытства:
«А куда они меня? А зачем я им? А кто они и что прячут от меня такого вкусного?». Сложно не смеяться с этого легкомыслия, когда при Кошке не раз забирали гладкошерстных, вислоухих и прямоухих, красивых, но таких грязных ― брали наивных дураков и дур под подмышки, хватали за тонкие
лапы запястья и больше не отпускали. Однако всё это так редко случается. Всё это так далеко от неё. Кому они нужны, эти полубездомные и помойные
кошки бродяги.
Кошка высоко поднимает голову, чтобы почувствовать, какой ночной воздух влажный и по-своему приятный после проливного дождя, и в её круглых, огромных глазах с чёрными, почти заполняющими всю серую радужку зрачками отражался лунный месяц. Тёмные грозовые тучи разлеплялись друг от друга и плелись куда-то очень далеко, а небо становилось неожиданно чистым, с бесчисленным количеством звёзд, похожих на пылинки. Они ещё аккуратно проявляются, потому что ещё не ночь, но уже и не вечер ― самые поздние сумерки наступили. Кошка ловит взглядом Большую Медведицу, играя в свою любимую игру, насколько быстро ей удаться найти это созвездие, но звёзды пока что бледные, потому и трудно сразу. Несмотря на то, что ноги у неё подкашиваются (она давно уж не бежит), еле-еле преступая по тротуару, голову гордо задрала высоко, почти не видя ничего перед собой, и пытается идти прямо, отстукивая широкой подошвой высоких массивных ботинок.
Над кошкой плывут облака, московские звёзды щекочут лапы.
Как бы и без того уставшую, с вереницами царапинам на щеках и скулах морду не разбить, пока идёшь вот так вот, не то что не вглядываясь в лица прохожих, но и не видя их вовсе. Хорошо, что у неё под
лапами ногами асфальт, однако удариться так или иначе случается. Лбом об чужой лоб, и она встречается взглядом с любопытными маленькими и прищуренными глазками, которые тут же раскрываются в удивлении, а на воротнике косухи с блестящими металлическими заклёпками уже красовалось несколько ниточек коротких рыжеватых волос, успевших упасть с чудака. Кошка чувствует кота, и ей это не нравится. Не нравится измотанное, но живое выражение лица, с грубоватыми и угловатыми чертами морда, не нравится, как губы из смущённой буквы «О» превращаются в приторную улыбку, но более скромную. Он разводит руки в стороны, и можно заметить, как всевозможные побрякушки и бляшки засуетились на его запястьях с таким звоном, что Кошка поморщилась. Тёмные брови у неё нахмурились, волосы на голове зашевелились, и треугольные уши навострились, и так она вся выглядела ещё красивее, ещё привлекательнее для всех этих глупых мартовских котов. Тонкие губы искривились в отвращении, зло показав передние белые клыки, но потом вдруг всё разгладилось. Жалость к этому рыжему, с разноцветной рваной рубашкой существу показалась на её уставшем раздражённом лице, кислая, едва выдавленная из себя улыбка осветило лицо напротив, и кот затараторил быстрее, чем до этого.
Его не смущала чужая показательная злоба, не смущал блеск острых зубов, которые так близко оказались у его и так потрёпанного лица, не смущал раздражённый взгляд, полный какого-то чистого отвращения. Март одурманил юную голову безымянного чудака, и тот делал всё возможное, чтобы привлечь внимание Кошки. А может и не безымянного, может быть он давно уж представился и рассказал о себе всё, что мог ― с такой скоростью слова вырывались из-под его губ, что можно было сказать всё, что нужно и не нужно. Кошка его не слушала, не понимала, что он тараторил без конца. Она похлопала его по плечу так, что железки на
лапах руках «Рыжика» снова дали о себе знать, заметно оглушив Кошку, и оттого ей пришлось прижать уши. Её тонкая фигурка спешно удалялась в первый попавшийся поворот, и она с усмешкой думала, как кот с разочарованием и злостью будет выкидывать все свои браслеты в урну.
Хотя бы немного молока, и можно быть сильной, а нужно быть слабой.
Но той некогда было жалеть, некогда было усмехаться и улыбаться вот так, как будто от кислых конфет. Пока небо чистое, нужно было следовать своему маршруту, давно запланированному, по которому она в последний раз ходила, когда только-только выпал снег, и видимо, желая переждать холодную и суровую зиму, она пропала без вести. Там, на конце маршрута ждут, она чувствует это всей своей любопытной и прыткой душонкой. Ждёт чистое парное молоко из большого, гранёного, начищенного в блеск стакана, ждёт такое тёплое, сладкое, не совсем белоснежное, а скорее кремового цвета… кожа, остроугольный тип лица с таким же остроугольным носом с выраженной перегородкой, впалые щеки, на которых время от времени появлялись едва заметные прыщики (над бровями их больше), тонкие потрескавшиеся губы от холода, ветра и тревоги. Волосы жидкие, светлые и короткие заплетены в аккуратный хвостик на затылке, открывая вид на уже обросшие естественным тёмным цветом виски. На мочках ушей по нитке ненатурального жемчуга, переносица «держит» очки прямоугольной формы на тонкой оправе, и… и… ах, да, молоко… точно.
…а я пропала без вести в японских лагерях, пропала голубем с синицею в руке, я застывала в ожидании тебя. Неблагодарно…
«Молоко. У них, у обеих наверняка даже вкус одинаковый. Интересно, она ещё носит жемчуг? Она ещё любит трепать меня за ухо?», Кошка, будто соглашаясь со своими мыслями, краснела, бледнела, улыбалась обшарпанным московским дворам и закоулкам, долго оглядывая их серые и исписанные стены. Но чем дольше она шла, тем быстрее сменялись эти, давно не крашенные, хрущёвки и малосемейки на изящества архитектуры: каменные дома с продолговатыми балкончиками с железными извилистыми перегородками, гранитные отшлифованные высокие балки театров, фасады зданий, кишащие арками, большими и маленькими. И вокруг всего этого кружится шумный рой людей, который, похоже, не замолкает никогда. Однако он кажется близким ей, несмотря на всю холодность и безжалостность, его вой не давит на мозги, не пугает её, вот такую, маленькую и тростниковую, едва ли выделяющуюся своей кожаной курткой на размер больше. Лишь бы казаться чуть массивнее, чем она есть на самом деле.
…я мягким тигром сторожу тебя в окне…
«Там ли ещё она?», сердце пропустило глухой, тяжелый и дробящий удар, как будто на водную гладь бросили молоток, и теперь круги расходились медленно и долго, растягивая боль. Кошка пробирается крадучись по тёмным дворикам с бесконечным числом поворотов, и откуда-то сверху пахнет свежим чистым бельём и только что сваренным супом. Она задирает подбородок выше, пытаясь вдохнуть всё и сразу, ускоряя шаг своих мягких
лапок ножек, отчего в боку неприятно закололо. Ей уже слышится непрекращающийся рой машин с трассы, говор прохожих и звук отстукивания их каблучков по асфальту. Ещё чуть-чуть пройти, и, только повернув налево, Кошке встретится блестящая широкая витрина, покрытая насыщенного апельсинового цвета стеклом, и вывески с каллиграфическим почерком в виде гравюр. Незнакомцы шагают то медленно, то быстро, иногда сбивая с ног, а иногда притупляя всеобщее движение. Не специально (может и нет) больно пинают разноцветными кожаными сумками, чёрными портфелями, тяжёлыми пакетами, руками и ногами в рёбра, бока и живот, попадая даже по лицу. Кошка им всё прощает, что свойственно всем бездомным кошкам.
Она становится напротив ослепительно оранжевой витрины, и из-за тёмной безоблачной ночи свет внутри помещения кажется ещё более ярким и жгучим. В конце зала видна округлая, роскошно убранная, барная стойка и фигурка за ней с натянутой для кого-то улыбкой, такая же, как и всё вокруг ― будто с картины. Хватая штопор, сильными руками откупоривает бутылку массандровского, разливает вино по бокалам, кивает и говорит о чём-то, едва ли шевеля губами и чуть наклонив голову. Плечи расправлены, стан прямой и изящный: всё так сильно походит на птицу, и так ловко, с чувством лени, она управляет этим птичьим телом, что дух перехватывает. Барменша ведёт подбородком в сторону дальней застеклённой стены, как будто ощущает на себе чужой взгляд, и Кошка тут же встрепенулась, отпрыгнула на несколько шагов назад, обратно к стене, опёрлась об её холодную поверхность и больно ударилась затылком. Шипит и поглаживает пальцами ушибленное место, а люди оборачиваются, спешат погладить и приласкать тёмную нелюдимую красавицу. Зачем? Она и на них шипит, срываясь с места и пытаясь убежать от этих назойливых человеческих рук.
А я к тебе стремлюсь, я нагибаюсь до земли, я в этом марте, в этом марте навсегда…
Она уже не помнит, как вошла, пачкая своими берцами безупречно чистый пол грязью и мутной дождевой водой, как люстры и лампы снова ослепили её и запах дорогой еды ударил в ноздри. Кошка пристально всматривалась в человека за барной стойкой, искусно управляющего позолоченным шейкером и быстро заполняющего шоты и маргариты для особо шумных посетителей. Они стремительно уходят, такие улыбчивые, цветастые, едко пахнущие парфюмом и абсолютно бестолковые, праздные. Замечают резко ставший бесстрастным взгляд, обшарпанную обувку и грубую мужскую косуху на слабом теле ― сворачивают шеи, лишь бы не видеть, кривят губы в отвращении и смеются тихо. Не ласкают приторно, не подхалимничают, и на том им искреннее спасибо.
― Эй, Ло!... Бродяжка твоя притащилась, ―
Богатеи в тёмных пиджаках и в вечерних платьях смеются так, как получается только у людей с деньгами: тихо, аккуратно и кратко, надменно вглядываясь в лица, но Кошка свою мордочку не высовывает, вжимая голову в плечи и прячась за воротником из чёрной замкожи. Она следит за тем, как нитки ненатурального жемчуга качаются в стороны на мочках из-за того, что их хозяйка совсем распереживалась, нахмурилась, удивилась, но вскоре просто улыбнулась, и чем Кошка подходила ближе, тем улыбка становилась шире, обнажая аккуратный ряд зубов и раскрывая маленькие ямочки на щеках. Всё в ней было до того прилежно и опрятно, что в её присутствии становилось неловко от своего потрёпанного, испачканного кое-где внешнего вида.
Фортепиано в другом конце зала играло чей-то медленный незамысловатый ноктюрн, растворяясь в говоре людей и лязганье серебряной посуды, пока Кошка, скрепя барным табуретом, садится за стол и подпирает голову ладонью. В серой радужке появился отсвет светодиодных лампочек, гармонично висевших над широкой полкой разноцветных бутылок и прозрачных бокалов для подачи. У «Ло», у Лолы смеющийся нежный взгляд, но тёмно-зелёных глаз не видно за стеклом отражающих свет очков, и хочется их в наглую снять, всмотреться в радужку, однако Кошка смирно сидит. Медленно хлопает веками, шевелит
усамикончиками губ, перебирает тонкими костлявыми пальцами и молчит так, словно за несколько месяцев разлуки у неё совершенно ничего не произошло. Или просто говорить совсем не стоило.
И Лола молчит. Позади неё метаются, как пчёлки, ещё два бармена, тихо ворчат и бросают острые недовольные взгляды то на неё, то на Кошку, и та тянет за край косухи завороженную, чтоб скрыться от осуждающих их глаз. Край столешницы, огромная ваза с апельсинами прячет за собой, и Лола достаёт высокий, большой, гранёный бокал, начищенный, кажется, до блеска, кажется, ею самолично. Встряхивает нетронутую ещё никем коробку со свежим молоком, наполняет стеклянную посуду, но не полностью. Жидкость холодная, долго пролежавшая в холодильной камере, и стекло бокала тут же покрывается конденсатом. Ло оставляет на нём отпечатки своих пальцев, пока подносит молоко к кофемашине, опуская в жидкость паровое сопло и чёрным кранчиком регулируя подачу пара так, чтоб не расплескалось и не запачкался чёрный жакет с коротким рукавом и золотой вышивкой.
Она оборачивается бегло, как будто Кошка сможет и захочет куда-то удрать, оставив после себя запах дождя, грязи и своего какого-то собственного обаяния. Молоко разбрызгивается, тёмная ткань впитывает капли, которые уже красуются на золочённых пуговицах, и Лола теперь не отрывает внимания от напитка, как и положено любому бармену. Кошка никуда не уйдёт, ей некуда идти, и об этом знают даже те самые богатеи в чёрных пиджаках и вечерних платьях. Хотя на самом деле никто из них ничего не знает, не понимает и рассматривает исключительно со стороны.
Кончик носа подрагивает, когда до него доходит запах горячего молока, зрачки расширяются, заполняя радужку, а
усы ноги то и дело качаются из стороны в сторону. Забывается всё с этим неземным ароматом, с этой особенностью Лолы очаровать одним только движением тела, с этим медленным повторяющимся ноктюрном, который слабо убаюкивал не только Кошку, но и кажется всё вокруг. Становится не слышно, как бьются бокалы в чоканьях и как скребут вилки тонкие тарелки. Ло подносит блестящий бокал почти к самому лицу Кошки, и ей в ноздри ударяет сладким паром. Бледная кожа на щеках краснеет не то от молочного жара, не то от какого-то сильнейшего чувства в груди, которое сильно и медленно пробивает рёбра, как бы молотом. И заканчивает Лола, будто в невзначай проводя тыльной стороной ладони по той самой щеке, заставляя глаза прикрыться, задрожать ресницами и снова раскрыться, потому что страшно не смотреть на неё. Она треплет за ухом, зарываясь тонкими длинными пальцами в спутанные клочки волос, доставая до кожи головы, массируя и поглаживая до того изнеженно, что у Кошки глаза предательски заблестели. И только упиваясь парным молоком, можно хотя бы на четверть оставаться в сознании.
― Ты знаешь что? ―
Она неуверенно впервые за этот вечер подаёт голос, когда гранёный стакан становится по большей части пуст и глаза слипаются от разморившего тёплого напитка, апельсинового света и приятного запаха духов. Лола чуть подаётся корпусом вперёд, умилительно склонив голову набок, чтоб вслушаться в каждый звук. Её ненастоящий жемчуг качается, как маятник, до того чарующе, что Кошка и не замечает сначала, как чужие мягкие ладони касаются её обветренных щек, замыкают в своеобразные объятия. Говорить становится труднее.
― Весна приревновала тебя ко мне, ―
И непонятно почему произносит так тихо-тихо, обхватив синюшными пальцами ладони Лолы лишь для того, чтоб носом уткнуться в нежную кожу, почувствовать, как и она пахнет апельсином. Сероглазая смотрит то ли устало, то ли возвышенно с таким прищуром, какой бывает только у кошек, смотрит в тёмно-зеленые расширенные глаза, которые стали хорошо видны, стоило Ло нагнуться. Свет не отражался в стёклышках прямоугольных очков, и теперь можно было разглядеть всё. Разглядеть, как глаза беспорядочно забегали по лицу напротив.
Видно, что от непонятливости она опять распереживалась, видно, как мысли у неё расползлись по мозгу, и она в кучу их собрать не может. Кошка целует её в изгиб ладони, чего раньше никогда не делала, и Ло чувствует, как та ускользает из её рук. Хочется удержать это немыслимое существо, этот вихрь в огромной чёрной кожаной куртке, которая скрипит и пыхтит на ней при каждом движении, как будто новенькая. А Кошка как песок сквозь пальцы. И молоко недопито, и обувка не обсохла. Лола хватается за бледные тонкие запястья, словно бы вот-вот и больше не свидятся, нагибается почти через всю барную стойку, ловя спиной мрачные взгляды коллег.
«Куда это она собралась?»
― Ты… ты что это говоришь? Никто меня не ревнует!.. Ты только возвращайся
поскорее, ―
Кошка улыбается, ведёт
усами кончиками губ, опустив слегка голову ― глаза у ней заблестели, и сил нет так смотреть на Ло. Она в последний раз подносит её бархатные пальцы к своему лицу, к своим тонким губам, да так, как будто они сами из молока. И вкус молочный.
― Вернусь, ―
А чтоб вернуться, нужно уйти, а уходить то совсем не хочется! И от такой обиды пальцы чужие хочется покусать, вот только Кошка не кусает. Она с шумом покидает место, хлопает гравюрной дверью и тут же идёт куда глаза глядят, а точнее не глядят они. Радужка заблестела от того, что ещё бы чуть-чуть и град слёз осыпался на и так обветренную кожу. Кошка задирает голову высоко, всматривается в тёмно-звёздочную глубь неба, чтоб непослушные слезинки затекали обратно, но те капризные ― бегут и бегут по щекам, по подбородку. И автомобильный и человеческий гул теперь стали давить на перепонки, а архитектурные подвиги пугать своей высотой и громоздкостью. Кошка бежит вдаль, вглубь, чтоб не слышать и не видеть.
Большое, грязное, чердачное арочное окно открывает вид на искрящуюся Москву, а в помещении темно и холодно, зато хотя бы сухо. Половицы скрипят, и кажется, что скоро те обвалятся на головы спящих москвичей, отчего Кошка ступает на цыпочках, пробираясь к окну. Там, на низеньком подоконнике, открытая консервированная банка с килькой, и до безумия хочется есть. Вот только на языке оставался этот приятный и изнеженный вкус молока, а перебить его
лапа рука не поднималась. Перебить ощущение нежных пальцев на губах какой-то дешёвой законсервированной рыбёшкой ― это сущее варварство. И Кошка сидит, смотрит на горящие огоньки и на земле, и на небе, касаясь подушечками пальцев своих губ, вспоминая, млея, краснея, с вилкой в противоположной руке.