ID работы: 13679675

6 за 36

Слэш
NC-17
Завершён
413
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
19 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
413 Нравится 42 Отзывы 74 В сборник Скачать

//

Настройки текста
Примечания:

I. мир, просунувший руки в белый халат

      Шесть раз за тридцать шесть минут: все подсчитано с точностью до секунды, зафиксировано в больших белых блокнотах, скрепленных сбоку белыми колечками, и записано такими же белыми ручками: руками в белых виниловых перчатках. Стены в той комнате, где Кавех оказался в первый раз, были белыми, как таблетки.       Свет накаливал эту белизну добела.       Девственная, как ледник. Как первый снег, на рыхлой, нетронутой глади которого искрится кусачее зимнее солнце. Посмотришь на каверзные блики чуть дольше — выжжешь себе сетчатку. У Кавеха зарябило в глазах.              Сцепив руки под столом, он зажмурился. Если верить доктору, проводившему с ним что-то вроде собеседования, дома у него жила такая же белая змея: белая, как его халат, как его ровные зубы и перчатки, натянутые на тонкие пальцы.       Если верить доктору, Кавех получит оплату по указанным реквизитам, полноту и достоверность которые подтвердил забористой, размашистой подписью. Если верить доктору, чьи длинные зеленые волосы были заплетены в неряшливую косу, своим участием Кавех окажет — как-как это? — неоценимую услугу, согласившись принять участие в исследовании.       Услуга была вполне ценимая, а Кавеху нужно на что-то жить.       Он улыбнулся, посмотрев доку прямо в глаза: они как мед, как цитрин, насыщенные и желтые, спрятанные под стеклами безвкусных очков. Вид у него был как у парламентера: миролюбивый и располагающий. Ребята, которые его нанимали и решили посадить перед Кавехом — Кавехом, чьи совесть и принципы не позволили бы сдать назад, даже если бы он стушевался, — знали свое дело: молодой доктор понравился ему сразу же и рядом с ним ему было комфортно. Спокойно.       Нормально.       Куда лучше, чем подсчитывать мелочь, сверяясь с ценой за стаканчик кофе.       И куда лучше, чем идти домой пешком, потому что на проезд не осталось. Вечная дыра в кармане.       Вечное невезение.              Потерев переносицу, доктор продолжил:       — С какого возраста вы испытываете несколько оргазмов подряд?       Только сейчас Кавех заметил подколотый к его груди бейдж: мелкий серебристый прямоугольник, бликующий в выстиранном луче. Рассмотреть имя на нем он так и не смог.       Выдохнув, Кавех воздел глаза к потолку: такому же белому, с белой лампой посередине: необъятной, как солнце. Белое.       Въедливый белый свет, под которым обнажались все несовершенства кожи: черные точки, прыщи, расширенные поры, пигментные пятна и синяки под глазами. Синяки у доктора были такими, что в них можно было складывать вещи, как в сумку. Кожа под уголками губ и рядом с носом рдела и шелушилась.       — С пятнадцати.       — А сейчас вам…       — Двадцать шесть.       Док пробубнил за ним, записывая белой ручкой в блокноте с белыми колечками.       — Каждый оргазм сопровождается эякуляцией, верно?       Все белое, как сперма.       — Да, верно.       Как слюни, когда изо рта вытаскивают член, после того как…       — Хорошо.       Идеально чистый, стерильный, белоснежный, мать его, цвет; цвет накрахмаленных воротничков, кубиков сахара, тюбиков зубной пасты из рекламы. Как только Кавех прикрывал глаза, на изнанке век у него плясали разноцветные кляксы — крохотные, словно микроорганизмы под микроскопом, — потому что такой белизной можно выесть всю органику без остатка. Далее Кавех сидел и отвечал на вопросы, не размыкая век.       Ориентировался по голосу.       Голос вкрадчивый, тихий; это голос скажите-пожалуйста, с которого начинается любая просьба, и голос разрешите-пройти, если ты вздумаешь раскорячиться перед его обладателем с тележкой в супермаркете. Если бы он имел цвет, он был бы таким же, как туфли на резиновой подошве и кафель под ними.       Угадайте, какие.       — Мы подобрали партнера согласно вашим предпочтениям. — Голос миротворца и голос-как-по-методичке. — Вы указали, что хотели бы…       Скажи коитус, пожалуйста. Скажи что-нибудь типа пенетрации, скажи копуляция.       Произнеси по слогам своим нежнейшим тоном, вдохни жизнь в эти жуткие словечки, обозначающие одно и то же. Обрисуй их как колдовство, как блаженство, как реальный жопосводящий оргазм, — а не последовательность фрикций, прописанные строгим научным языком с терминами типа частота и амплитуда.       — … кхм. Что вы хотели бы «мускулистого тихоню с большой грудью и членом». Все верно?       Кавех закусил губу, сдерживая расползающуюся ухмылку. В их дурацком опроснике были вопросы вплоть до цвета волос и наличия/отсутствия шрамов на теле, и Кавех не стал ничего указывать, оставив лишь эту приписку в углу. Озвученная ровным, лишенным эмоций голосом, она прозвучала так глупо, что Кавеху даже стало стыдно.       Немного.       Он кивнул:       — Все верно.       Ухмылка и дрожь в коленях у него от нервов.       — Уточню еще раз: вы согласны на…       коитус, копуляция, сношение       давай же       … на защищенный половой акт, продолжительность которого не оговорена, наличие или отсутствие секс-игрушек, а также психостимулирующих препаратов не оговорены, и если говорить проще, то вы согласны на что угодно.       — В рамках исследования.       — Конечно.       Представьте себе секс, прописанный в договоре. Все условия, права и обязанности; в двух экземплярах, подписанные и проштампованные. Представьте, что развести ноги — это как пройти собеседование при приеме на работу.       Как устраиваются порноактеры?       Есть ли у них испытательный срок?       Кавеха затрясло. Со своими дурацкими анкетами эти типы как надзиратели, изучающие психологические портреты преступников, чтобы рассадить их по камерам согласно психотипам. Мускулистых тихонь отдельно, крикливых начинающих архитекторов… к ним же? И что получится?       Мысли ушли не туда.       Кавех сосредоточился на деталях.       — Хорошо, я…       Запах хлорки и новой мебели.       Запах миндального молока — с его же запястий. Он шмыгнул носом, постучав кончиками пальцев по столу. Доктор уткнулся носом в блокнот, и на просвет его крашеные волосы пробивали то голубоватым, то травянисто-зеленым: сплошь драгоценные камни, изумруд и топаз.       Доктор с пересвеченным именем на бейдже не был зажатым, но что-то его смущало; он явно из тех, кто мог перетрогать кучу членов, перещупать кучу простат, но при этом — пусть и сдерживался — ощутимо стеснялся спрашивать по делу. Он снова прочистил горло, придирчиво осмотрев собственные записи. Вспененные волны его почерка, синие, как океанические просторы — и белая, белая, бескрайне белая бумага.       Док поднял взгляд, посмотрев на Кавеха поверх оправы:       — Вам хватит тридцати минут, чтобы подготовиться?       Кавех здесь не от хорошей жизни — и доктор мог заметить это по дешевым сережкам-висюлькам и кардигану, потертому на манжетах. По его дорогим, но порядком заношенным джинсам.       По волосам, в которые много вбухано, но недостаточно, чтобы перестали сечься сраные кончики. Кавех пожевал губу, рассматривая свои костяшки; тонкая кожа на них кое-где загрубела из-за холодов и расползлась микроскопическими трещинками. Денег не было даже на увлажняющий крем.       — Да, вполне.       И едва проследил синеватый узор под кожей, витиевато огибавший запястные кости, как дверь распахнулась и влетел еще один док:       — Доктор Бай Чжу! — Голос его скрежетал, как кусок пенопласта, шлифующий доску. — Доктор Бай Чжу, мы вас ждем!       К чему было так орать, стоя в двух шагах — непонятно. Нескладный тощий тип, выросший посреди дверного проема, был какой-то изношенный: выцветшие голубые волосы, высокие кеды, наспех зашнурованные. От него несло, как в кабинете дантиста.       Дантиста, отобедавшего сандвичем с луком.       Доктор Бай Чжу — и имя его явилось в прорези на бейдже, — он обернулся, сложив локоть на спинку стула.       — Ох, я почти закончил.       — Вы идете?       Улыбка в профиль, сухие треснувшие губы. Опечаленный шарм Бай Чжу и резкость дока, вся какая-то угловатая, несуразная: громадный шрам поперек обескровленного лица, нетерпеливо распахнутый рот. Кавех переглянулся с тем, безымянным, и они синхронно изогнули брови. Глаза у него были красные и раздраженные.       Ответа не последовало. Может, Доктор-мать-его-Бай-Чжу загипнотизировал его, а может пацан сам растерялся; ухватившись за ручку двери, этот, в высоких кедах, задумчиво повертел ее, после чего кивнул и ушел. Шлейф его халата, лягнувший стену, послужил очередным напоминанием о всей паскудности бытия: мир этот был пакостным, и затея эта — такой же.              Бай Чжу почесал кончиком ручки в затылке.       Зеленый цвет изумруду дает оксид хрома или ванадия, а красный, как у рубина, — это все примесь хрома. Глаза у Кавеха были такими же красными, но не красными, как у безымянного дока — пролитый на джинсы кетчуп, — а как акварель в его любимой палитре.       И как его кардиган. Застегнутый на все пуговички, в рубашке и отмытых кроссовках он чувствовал себя не так паршиво, и черт, если бы все проблемы решались одним внешним видом…       Кончик ручки вынырнул из длинных локонов.       Оксид хрома.       Просыпанные на снег драгоценные камни.       — Хорошо, господин Кавех…       — Просто Кавех.       Их мерцание в прорезях зимнего солнца.       Его улыбка — само очарование.       — Вас проводят.       Мир этот был пакостным, а Кавех — еще хуже.              

II. об изумрудах и рубинах

             Впоследствии все, что его волновало, что интересовало, что доводило до дрожи и исступления, до тактильного трепета и трепета, засевшего внутри, в мясе, в мозгах, — повсюду — все схлопнулось, сфокусировалось на единственной точке посреди этой груди: массивной, объемной.       На тонкой серебристой цепочке болтался камень; что-то вроде кулона или талисмана для этого парня. Оксид хрома, въедливо-зеленый и манящий, мельтешил у Кавеха перед глазами. Крохотными созвездиями отпечатывался в радужках, поближе к зрачкам.       В море лампочек, ограненный и искрящийся, как обработанная драгоценность, Кавех позвал его — и закатил глаза. Шесть раз за тридцать шесть минут: ровно столько кончил Кавех, прежде чем рухнул лицом в матрас.              Его точила похоть.       Его пронизывали стыд и бесстыдство; ширились в нем, разбегаясь во всех направлениях: как свет, преломляющийся через огранку. Поймать радугу проще, когда она пляшет на кончиках пальцев.       Если речь идет об алмазах. Идеально обточенных, как Кавехова эйфория.       н-не могу…       можешь, кавех… кави       И только он может прошептать его имя так, что Кавех начинает стонать: протяжно, томно. Сипло — связки у него дребезжали.       Кожа буквально болела, саднила в местах соприкосновения с руками, бедрами, коленями этого… как его там. Господи.       перестань, серьезно… п-перес…т…       Бисеринки пота на плечах, спине и ключицах отражали в себе белый — такой же белый, как сперма и как сырые простыни — свет, бликующий разноцветными переливами. Поймать радугу проще, когда она цветет на распаленном теле.       нет, все       Гладкий и горячий, Кавех лежал посреди света, тяжело дыша и стискивая руками массивные плечи. Откуда-то взялся редкий приступ сентиментальности: с содомом между ног, как будто его резали, а не трахали, он вдруг разнежничался и уткнулся носом в жаркую шею. Как будто они любовники.       Как будто они у себя дома, а не под прицелом белых шариковых ручек. Они пишут синим, а в глазах Кавеха гибло солнце: оно рыже полыхало в нем, удовлетворенном и взведенном донельзя. Как будто он влюблен.       Как будто дело не в мощном притоке эндорфинов, не в выбросе пролактина, в больших количествах действующего как анальгетик, и даже не в самом экстазе, не в посторгазменном кайфе — как будто это не тесная связь физического с психологическим; временная, пока не пройдет наваждение, пока ноги не перестанут трястись, пока голова не начнет работать, — а будто дело было в другом, более чувственном, потайном. Сакральном.       Будто Кавеху снова восемнадцать и он снова влюблен. Как глупо.       ты не отключился?       еще чего       Руки у него на щеках — благословение. Холодные, из-за чего льнуть к ним еще приятнее, и огромные, крепкие: настолько, что лицо Кавеха почти целиком умещалось в них. Его задница умещалась в них.       Его пальцы хватали Кавеха, насаживая тугой, узкий зад на член. С плавной оттяжкой, с каждым шлепком и вздохом на потолке разбивались искусственные звезды — и пространство, тесная белая комнатка, быстро наполнилась чем-то внеземным, неведомым и нереальным, способным не существовать, но при этом перекрутить тебе легкие. Способным не быть осязаемым, но управлять тобой.       Его руки, руки.       И зыбкая реальность слов, сотканная из знакомых слогов. Имени.       Он слишком быстро начал звать его Кави.       посмотри на меня              Ах, вспомнил. Аль-Хайтам — вот как звали этого тихоню в полупрозрачной черной кофте: столь облегающей, что пялиться на его соски оставалось единственным доступным развлечением, едва они оказались вдвоем. Выгравированная посреди ошеломляющей белизны такая же белоснежная кровать, на фоне которой застиранная рубашка Кавеха больше не выглядела ослепительно белой — и он: весь в черном, упругий и крепкий. Поперек широкой груди красовалась портупея: кожаные ремни под мышками, перехватывающие плечи и грудину, и тянулись они к широкой шее, обхватить которую у Кавеха чесались руки.       Просунуть пальцы под сраный ошейник.       Облапать всю эту связку, ослабив и затянув заново каждый ремень. В металлических пряжках при желании можно было рассмотреть собственные отражения. Но настроения не было — и они с аль-Хайтамом неловко переглядывались, сидя, словно незнакомцы в метро.       Кавех робко чесал шею, щедро шкрябая ногтями, а аль-Хайтам не шевелился: застыл, сцепив руки в замóк. Локти сложил на колени.       Кавех смотрел на его колени, на его предплечья, к которым так и притягивало пальцы, и старался сглотнуть как можно тише. За ними наблюдали через полупрозрачное зеркало: такие обычно устанавливают в допросных. Представь, что вся твоя жизнь — всякие желания и амбиции, безграничные перспективы и горькие опыты потерь, приобретения и лишения, но в основном все-таки лишения — вмиг оказываются под куполом. Ты перестаешь быть личностью. Ты никому не нужен или нужен не тем, или нужен тем, кто не нужен тебе, но это не умаляет твоего одиночества; это не уничтожает твою скуку и печаль, не заполняет изнутри чем-то светлым и обширным и не останавливает кровь из раскромсанного сердца, изношенного задолго до того, как твоя задница опустилась на кровать рядом с широко разведенными коленями. В черном.       Ты перестаешь быть человеком. Собственным именем.       Собственными стремлениями.       Твой арсенал — твои физиологические, скажем так, особенности, которые и представляют научный интерес. Если это можно назвать наукой. Для Кавеха его гиперчувствительность и способность испытывать мультиоргазм, как это охарактеризовал доктор Бай Чжу, стали сущим проклятием, и если его на самом деле кто-то проклял, то сделал он это со вкусом. И вот.       Ты в отбеленной коробке.       Напротив зеркала — с этой стороны, а с другой за вами наблюдают типы в белых халатах. Представь, что ты на съемках порнофильма, только здесь никто ничего не записывает: разве что чернилами по бумаге. Здесь нет ни оператора, ни режиссера, ни слепящего света, под которым жаришься, но есть чертовски мускулистый тихий парень, перебирающий большими пальцами, пока ты пялишься на его чертовы соски.              Представь, что люди по всему миру включают телевизор, — а там трансляция твоей жизни. Представь, что весь мир — огромный, как тысяча солнц, — сужается до размеров просторной кровати.       Представь, что она, он — мир, то есть — и все светила, небеса и звезды, — все замыкается в этих глазах, замыкается и исчезает, чтобы дать начало необъяснимой подспудной тревоге, из-за которой у тебя сердце колотится в горле. Его глаза: они не голубые и не бирюзовые, а что-то среднее — и с примесью зеленого, но не как изумруд, а как малахитовая шкатулка, — и да, эти глаза, это твое беспокойство и робость. Это глаза вау-ты-будто-в-линзах, леденящие душу, но с огоньком вокруг зрачка; глаза внимающие и проницательные, и в чем-то свирепые, но без злобы. И тем не менее, украдкой взглянув в них, Кавеху сделалось дурно.       Просидев с ним на кровати достаточно, чтобы на ней отпечатался его зад, Кавех подал голос: побитый и хилый, как его мироощущение к тому моменту.       — Мда…       А Хайтам вдруг:       — Что?       Как по команде: среагировал быстро, мгновенно. Кавех вздрогнул, сминая в руках свой кардиган: он ржаво-алый и потрепался сильнее, чем думал Кавех, надевая его утром. Он скривился.       — Если честно, я думал, что они предложат мне просто, ну… — Отвел взгляд. — Справиться самостоятельно.       Аль-Хайтам повернулся к нему, и с его серебристой пряди, соскользнувшей по шее, пахло амброво. Дымно.       Смолянисто. Как кедр.       Этот парень — целый короб чудес.       — Разве тебе не дали выбор?       — Э-эээ… — Кавех нервно улыбнулся. — Дали, но…       — Ты создаешь впечатление беспечного парня, который здесь ради шутки.       — Ради шутки?       Кавех сжал кулаки. Беспринципность аль-Хайтама, способная пробить любую броню… о, это ему еще предстояло познать. Во всей непозволительной роскоши и вседозволенности, которые он, пусть и порционно, но бессовестно вкладывал в каждый свой вдох. Аль-Хайтам кивнул:       — Да. — И отставил назад руки, оперевшись на них, — ты мечтательный и легкомысленный, и для тебя это скорее как игра. Развлечение…       — Да что ты…       — … за которое неплохо заплатят, я полагаю.       Уперевшись подбородком в плечо, аль-Хайтам посмотрел ему в глаза — и только тогда Кавех ощутил, до чего у него раскраснелись щеки. Мало сказать, что его шпарило изнутри: его трясло, его лихорадило. Гнев распалял его внутренности и искрился, как с оголенных проводов, но каким-то чудом у Кавеха, доселе не умевшего держать себя в руках и всегда говорившего без обиняков, не нашлось ни слова протеста. Он молча, злобно уставился на аль-Хайтама — и не хватало легчайшего толчка, пинка под зад всем этим условностям, всему тому, что привело и заперло его наедине с этим умником, чтобы все покатилось в пропасть.       Под очаровательным гнетом глаз-как-линзы Кавехово отчаяние расщеплялось на отдельные составляющие. Аль-Хайтам, недолго понаблюдав за скоропалительной капитуляцией напротив, вдруг ухмыльнулся:       — Не злись.       И огладил гладкий подбородок. Кавех отстранился, покачнулся в пространстве, а Хайтам, застыв с поднесенной к его лицу рукой, снова дотронулся до бледной щеки. На этот раз Кавех отстраняться не стал.       — Быстро вспыхиваешь и быстро остываешь.       Кавех дотронулся до округлых костяшек.       — А ты любишь делать выводы.       — Меня забавляет твоя реакция.       — Любишь выводить людей из себя?       Аль-Хайтам обвел большим пальцем его губы, будто очерчивал их на этом тонком лице. Возводил границы.       Рисовал их такими, какими хотел видеть, какими хотел ощущать под миллиметрами собственной кожи. Под своими губами.       — Может быть.       — Ты меня бесишь.       И не успел Кавех прикусить чужой палец, как аль-Хайтам протолкнул его в рот: грубый и шероховатый, упершийся прямо в клык. Было мило, что он, правый, при аккуратно скроенном лице и относительно ровном ряде зубов, немного оттопырился, как будто ему не хватало места в этом маленьком рту. Аль-Хайтам был в восторге: и от того, как млела эта выскочка, и как побагровели его бескровные щеки, — до того белые и холодные, что ты как будто трогаешь сугроб — и как он сам, наконец, проявил инициативу: лениво лизнул фалангу, перекатив ее на языке.       Член у него напрягся, едва аль-Хайтам надавил на краешек влажной плоти.       — Вау. — Он вытащил палец, мазнув им по подбородку; растер слюну. — Только не говори, что рот у тебя — чувствительное место.       Кавех взглянул на него исподлобья.       — Все-то ты знаешь, — хрипнул он. — И вообще, я же сказал: ты меня бесишь. Бесишь. Или мне повторить по слогам?       Аль-Хайтам придвинулся вплотную, и тяжелый удовый запах въелся Кавеху в ноздри.       — И не говори, что мне достаточно поцеловать тебя чуть дольше, чтобы ты кончил.       Кавех облизнулся, ткнув языком в торчащий клык.       — И чтобы…       Кавех поднялся на ноги и, оказавшись напротив, тут же залез на туго сбитые бедра. Да, этот чертов парень — настоящая копилка чудес; его глаза, его запах, его истомная сексуальность и голос с хриплыми нотками; его громадные ладони, мигом опустившиеся на поясницу Кавеха, его ремни поперек грудины и шершавые губы, к которым нужно было наклониться еще ближе и прошептать прямо в них, чтобы он понял.       — Бе-сишь.       И может быть только тогда, когда время, намертво застывшее, даст наконец ход, и тогда, когда вращающийся без его участия мир, где каждому комфортно в своей шкуре, перестанет волновать Кавеха; может быть тогда, когда жизнь окончательно доконает его, побитого и страждущего, о да, может быть только тогда, перенастроившись, коснувшись губами шершавых губ, нырнув пальцами в серебристые пряди, Кавех сможет хотя бы ненадолго расслабиться. Свои плечи, спину.       Он весь скован, а это особенно ощущалось под скольжением пары теплых обширных рук.              Чмокнув аль-Хайтама в уголок губ, Кавех собрался отстраниться, чтобы посмотреть на реакцию, но ему не позволили: плавно надавили на затылок и, прижав, поцеловали глубоко и настырно. Чужой язык в своем рту ощущался во всей плотности и скользкости, миллиметр за миллиметром; Кавех чувствовал его изгибы и каждый поворот, его легкое напряжение и то, как он, такой плавный и мягкий, тут же сменяется зубами; аль-Хайтам невесомо куснул Кавеха, а он зажмурился. Стояк у него ныл, плотно подперев брюки, и Кавех вильнул бедрами, выдохнул аль-Хайтаму в рот и запрокинул голову, прошептав:       — Отпусти мои руки.       — Нет.       Аль-Хайтам крепко держал тощие запястья, а Кавеху как никогда хотелось расстегнуть ширинку.       — Отпусти.       — Нет, сказал же.       Поцелуи в шею, за ухом: влажные, шумные. Кавех закатил глаза, мелко содрогаясь.       — Д-да блять… мне что, умолять тебя?       Аль-Хайтам прикусил тонкую кожу в районе ключиц — и Кавех вскрикнул, вжавшись животом в грудь аль-Хайтама. Губы у него саднили.       Они влажные — и снизу он тоже был влажным, как девчонка. Прижался пахом к его мышцам и елозил, с ума сходя от соприкосновения с жарким крепким телом через ткань: она терлась и сминалась, собираясь в складки, и наждаком полировала истонченные нервы.       Если бы только…       — Нет. — Голос аль-Хайтама — сплошная насмешка. — Не нужно.       … он достал его член и подрочил ему… черт. Невыносимо.       Взвыв, Кавех закусил губу; прижавшись вплотную к аль-Хайтаму, он шоркался стояком о его живот и грудь, и жмурился, сжав кулаки. Раскрыл рот шире, запрокинув голову, и, содрогнувшись, расслабился, медленно стекая обратно на колени. Аль-Хайтам ославил хват.       — Ты кончил?       Кавех кивнул, стыдливо ткнув его лбом в плечо. С поразительной четкостью он услышал скрип ручек — хотя не мог услышать их в этой комнате. Позади него — громадное зеркало.       Через него они и смотрели.       Наверняка прослушивали. Держали как на ладони.       Аль-Хайтам медленно просунул руку в белье.       — В самом деле?       — Д-да, черт…       Поводил туда-сюда пальцами по твердому сырому стволу, размазывая семя.       — Вау.       — Меня давно никто не касался.       — Да ладно тебе.       — И где-то год не было секса.       Как будто ему стало стыдно.       Как будто скрип ручек был у него в голове — и на мозгах выписывали его же позорные мысли. Что это странно, странно, странно, когда у тебя стоит чуть ли не всегда; и порой достаточно соприкосновения ткани с сосками. Или касания плеча к плечу.       Или чьего-нибудь голоса. Вот этого.       Как его там.              Кавех нахмурился, продолжая догорать в истлевающей похоти, а Хайтам, приподняв его раскрасневшееся лицо, шепнул:       — Улыбнись, — и сам же потянул кончик его рта кверху. — Покажи мне свои брекеты. У тебя ведь брекеты?       Да, Кавех со своим проблемным прикусом — мечта любого дантиста, а его железки на зубах, кажется, стали предметом вожделения одного странного парня. Низверженный и слабо соображающий, он усмехнулся.       Наклонившись, аль-Хайтам высунул язык и сначала осторожно, едва касаясь, провел им по губам Кавеха, а потом по верхнему ряду зубов. Кончик розовой плоти проскользнул по мелким твердым выпуклостям; этого хватило, чтобы Кавех напрягся снова.       — Расслабься.       — Не приказывай мне.       Оба усмехнулись.       — Поцелуй меня.       Аль-Хайтам легонько дал сдачи:       — Не приказывай мне.       И приблизился, сжав между пальцев острый подбородок. Если бы можно было утвердить свои права на Хайтама, вгрызться ему в плечо или в запястье, Кавех бы сделал это: он бы искусал, искромсал бы эти руки и шею, эти губы и бедра, и пусть этот надменный ублюдок продолжает вести языком по его зубам, провоцируя и наслаждаясь Кавиной злобой, если считает, что Кавех спустит все на тормозах. Если Кавех сможет выбраться отсюда прежним.       — Тебе нравится, когда я касаюсь их?       Если ему однажды станет плевать на реальность, не имеющую к нему никакого отношения, — а он как будто не имел отношения к ней. Ни к кому. Нигде.       Ему не было места.       И здесь ему неуютно.       — Не совсем.       — Врешь.       Представь, что единственное, что ты можешь — раздвинуть ноги. Что этого достаточно, чтобы пройти собеседование, сделать свою работу и забрать деньги. Сделать то же, что ты делал со своими бывшими, только теперь в присутствии посторонних людей, для которых ты не более, чем объект исследования. Редкость.       Тот док спрашивал, мол, сколько раз подряд Кавех испытывает оргазм, и Кавех преуменьшил, сказав, что три. Это пытка: по-прежнему напряженный член, жар внизу живота и искалеченные нервные окончания.       Это пытка: донельзя обострившаяся чувствительность, тело на взводе; к нему прикоснешься — и Кавех взвоет, потому что ему больно. Кожа как крылья бабочки.       Разум как нечто неразделимое.       Твоя оболочка пришвартована к кровати, а то, что вьется в районе солнечного сплетения, парит над землей, мерцая в крошечных переливах. Этим типам, этим белым халатам нет дела до сиюминутной привязанности, в которой не решаешься признаваться, цепко хватая чужое лицо.       Им нет дела до дикой пляски под ребрами, до топчущей кишки тревоги, покуда твой единственный талант — скрывать правду, а правда заключалась в том, что ты влюбляешься быстрее, чем хотелось бы. И особой разборчивостью не отличаешься.       Тебе плевать. Чаще всего.       Им нет дела. Они погружены в свои исследования, в картинку перед глазами: пристально наблюдают за тобой, за своим подопытным кроликом, и в твоих проволочных плечах, в трясущихся ногах и вытянувшейся спине не видят человека с чувствами и эмоциями. Они видят объект. Они фиксируют все.       Они бдят.       А ты, будь добр, улыбайся. Остальное неважно.       Неважно, неважно. Только он и аль-Хайтам — и нечто воскообразное в его острых локтях, что Кавех мог разглядеть даже сквозь черную ткань. Его локти он бережно пригладил, опустив ладони аль-Хайтама но свои ягодицы.       Прижал пальцы к шее, аккурат над толстым ошейником, — и в мякоти ладоней уплотнился жаркий пульс. Кавех прошептал его имя.              — Мм-м?       Кавех прошептал его снова, прикрыв глаза, и подвигал бедрами; мазнул ими по низу живота аль-Хайтама и прижался, вдавив губы в висок.       — Что такое?       Чуть выгнувшись, Кавех боднул головой воздух; он перебросил пряди через плечо, легонько шлепнув кончиками волос кое-кого по носу.       — Эй.       И улыбнулся. Оба.       Да, это был он; был он, аль-Хайтам и ударная волна света, бившая по глазам. Была одна комната на двоих, была орава смотрящих, на которых постепенно становилось плевать — и никакого паскудного, блядского, несправедливого мира, где единственное правило, способное удержать тебя на плаву — не отступать, не позволять себе ни шага назад через все круги ада. Не останавливаться.       Улыбаться. Чем-то занимать себя.       Кем-то занимать себя.              У Кавеха закололо в ладонях; он елозил на коленях аль-Хайтама, зажав губами мочку бледного уха, и осторожно скользил пальцами по его лицу и шее, радуясь, что хотя бы здесь, с ним, он может притормозить. Перевести дух.       Никуда не спешить. Медленно, медленно. Еще медленнее.       — Что ты там шепчешь, Кави?       Кавех лениво разлепил глаза. Он выглядел пьяным.       — Как ты меня назвал?       И ощущал себя им же. Оказавшийся в море искрящегося света, дрейфующий посреди хлопка и железа цвета айсберга, он, отраженный в бирюзово-зеленых глазах, как мерцание на алмазных гранях, искренне наслаждался возможностью осознать себя заново. Свое дурацкое тело.       Свою чувствительность.       И укрупненные ощущения от прикосновений, скольжений.       Аль-Хайтам шепнул ему на ухо:       — Кави.       И вложил голос — уже поглубже:       — Я назвал тебя Кави.       Утробный, тягучий: им бы смазывать утренний тост, чтобы сладость текла по губам. Аль-Хайтам препарировал его, потрошил и изничтожал, сминая руками зад и стаскивая по нему джинсы. Он кромсал его тучным дыханием — мята и сосновая смола — и филетировал, разделывал, измельчал в труху своим жаром, весом, голосом и заинтересованностью, пробившейся сквозь тонкую корку лица.       — Кави…       — Да, именно так.       Аль-Хайтам поцеловал его в щеку и коснулся пальцем губ, оттянув нижнюю.       — Меня еще никто не называл Кави.       — А я назвал, — осторожно надавил на брекеты, обнявшие передние зубы, и растер слюну по подбородку. — Тебе нравится?       — Да.       — Ты милый, когда не притворяешься. — Аль-Хайтам потащил рубашку вверх по спине Кавеха. — И не пытаешься казаться кем-то.       — Кем?       — Язвительной сукой.       Медленно. Еще медленнее.       Да, еще. Аль-Хайтам медленно мял его пальцами, сминая ягодицы: ласково, лениво. По этому хмурому, неприветливому парню и не скажешь, что руки у него такие… любящие. Кавех усмехнулся:       — Полегче.       Он влюблялся в этого грубияна, влюблялся в ворох его чудес и в то, что он бесстыже делал с Кавехом — и чем дольше находился рядом, тем сильнее хотел избежать. Привязанности, в смысле.       Хотел избежать — и тут же отдаться ей на растерзание. Странно.       Голос, осипший и волшебный, зазвучал где-то около шеи:       — Я говорю как есть, Кави. — Мягкими, влажными пальцами ему поглаживали яйца, а губами касались ключиц. — Ты притворщик и лжец. И гораздо милее, когда сбрасываешь все маски.       — А ты… — Кавех простонал, стоило большой ладони сомкнуться вокруг набухшего члена. — Т-ты… много умничаешь, Х-Хайтам…       — Может быть.       Аль-Хайтам горячий, как воздух над капотом только что заглушенной машины в знойный день: прикоснешься — и прикипят ладони. Просунув пальцы под пояс его черных джинс, Кавех вытащил оттуда кофту и задрал до середины спины. Прижал к ней руки и задвигал задом, плавно въезжая в сжавшие ствол пальцы. Не открывая глаз, тихо спросил:       — Если отсосу тебе, ты кончишь от моего языка или от брекетов?       — Лучше бы тебе не касаться меня зубами, — аль-Хайтам бережно раздвинул бескровные ягодицы, — мне такое не нравится.       Кавех, по-прежнему не размыкая век, продолжал лениво двигаться, вбиваясь в Хайтамову руку. Он переместил ладони ему на плечи, просунув пальцы под ремни, и слабо вцепился в полупрозрачную темную ткань.       Не размыкая век, спросил:       — Много кто касался?       И не желая знать ответ, продолжил:       — Я про твой член.       И все так же проскальзывая сырым членом между шероховатых фаланг, добавил:       — И зубы. Брекеты. У тебя фетиш?       Аль-Хайтам хлопнул его по бедру, взглянув снизу вверх:       — Ты много болтаешь.       — Мне интересно.       — Врешь.       Кавех выдохнул, и в моменте — в сиюминутном, стремительном моменте, наполненном светом не больнично-белым, а обычным комнатным, посмотрел в глаза напротив: такие ясные, что в них почти больно смотреть. Почти больно ощущать его под собой, почти невыносимы его локти вокруг талии и жаркие бедра, и то, как вдвоем они прижимаются друг к другу и сидят, как будто дома — если бы у них появился дом, и как будто аль-Хайтам нашептывает ему что-нибудь на ухо, а Кавех улыбается, потому что щекотно. В моменте Кавех почти расстроился, что не делит быт с этим чудиком.       Почти расстроился, что засыпает один в крохотной квартирке или на полу, рядом с чертежами, — вместо обширных объятий, теплых, как соскользнувший к ступням свет ночника. Кавех почти расстроился, что аль-Хайтам ему не принадлежит, а хотелось бы. Хотелось?       Ох, нет. Только не это.       Он здесь не за тем.       И тем не менее спросил:       Эй, у тебя есть кто-нибудь?        Что?       Кавех простонал, мазнув задницей по тугому паху.              Аль-Хайтам поглаживал его, ласково и медленно, медленно, медленно — и так же медленно он целовал Кавеха, касаясь языком крохотных железок. Он ухмыльнулся, стоило Кавеху всунуть ладонь под ремень на груди и сжать, неторопливо соскользнув по мышцам. Кавех вцепился в металлическую пряжку.       — Встречаешься с кем-нибудь?       Влажные пальцы аль-Хайтама двигались в узкой заднице так медленно и проникновенно, размашисто и размеренно, — а вторая ладонь еще медленнее сминала основание члена, — что Кавех на самом деле почти влюбился. И влюбится — вне зависимости от ответа.       Он опустился на длинные фаланги, крепко держась за широкие кожаные ремни, за плечи и грудь аль-Хайтама, а Хайтам не отнимал рук от промежности Кавеха.       — Нет.       Ласкал его сзади и спереди; его, почти полюбившего и почти представившего, как этому лентяю готовят ужин, пока он здесь: мнет парня, которого узнал минут десять назад. Чью жизнь вывели на периферию.       Он как автомобиль, пригнанный на краш-тест. Объект малоизученной, нехоженой области; вдвоем они шли по заросшим тропам, и Кавех, привыкший двигаться в темноте на ощупь, не отказался бы, окажись аль-Хайтам его проводником. Его точкой света. Его поводырем.       Его единственным, кому он мог…       — Х-Хайтам…       … и кто мог бы…       — Х…а-айт…       … и в чьих славных, теплых, любящих руках оказаться не так страшно; не так стыдно, если помнить, что за ними наблюдают, и так приятно забыться в них, в нем — опьянение покруче алкогольного.       — Давай.       Когда чувствительность перестает быть проклятием, а каждое прикосновение, поцелуй, движение ткани вниз по плечам — ударом лезвия. Обычно бедняге хватает поцелуя в шею или пальцев за резинкой белья, чтобы кончить.       — П-побыстрее…       Но лишь аль-Хайтаму, снизив скорость, удавалось оттянуть момент, отчего скоропалительная эйфория обросла подробностями, которых Кавех раньше не замечал. Рывки дыхания, прилипшие ладони к бедрам, щекоток прядей между лопаток. Вжавшиеся в плечо губы, пальцы в расслабленной дырке — до самых костяшек, — и то, как аль-Хайтам бережно раздвигал, тер, оглаживал края розовой плоти.       Как обводил по кругу головку члена, размазывая предэякулят. Как покусывал вспыхнувшие щеки и ключицы.       Пара поцелуев в шею — и Кавех готов: с тихим рыком он излился на грудь аль-Хайтама, пачкая белым, белым, белым его тонкую черную кофту; его портупею и ошейник.       — Умница.       Все его ремешки, его кадык и подбородок. И собственную ладонь.       Аль-Хайтам усмехнулся, растягивая сперму между пальцев.       — Второй раз.       Кавеха изучали не только за стеклом, извне, но и здесь: пара любопытных глаз, этот всезнайка, из-за которого по хребту мчит льдистый холодок. Съежившись, Кавех молча кивнул.              Желтый цвет камню дает примесь оксида железа, рубиново-красный — алюминий и примесь хрома. Сапфировый синий — титан и железо.       Оксид хрома, если речь идет об изумрудах: волосы дока и ромбовидная побрякушка между булыжных аль-Хайтамовых ключиц. Поверх кофты и ремней. Оксид хрома.       Великолепно чистый, травянистый зеленый: он-то и красит камень в нужный оттенок. Янтарно-алым глазам Кавеха оттенок давала истончающая, монументальная похоть; как минералы меняют цвет при обработке, так они у него менялись, становясь темнее, насыщеннее. Кавех будто глядел из-под парчи чего-то неведомого, неестественного, нереального — и в то же время осязаемого в руках, увесистого и наиболее вероятного. Поразительно, до чего быстро он, загипнотизированный и увлеченный едва знакомым парнем, забыл обо всем, что еще недавно имело масштаб вселенской важности.       До чего быстро он сдался, расслабив плечи.       До чего стремительно стек на пол, раздвинув длинные ноги, и молча щелкнул пряжкой ремня: такой же увесистой, как ее миниатюрные клоны на груди аль-Хайтама.              Кавеху он нравился. Раздражал своей бескомпромиссностью и хладнокровием, но нравился: своей реакцией, своим прикидом, своим голосом, взглядом сверху вниз и тем, что им не нужно было договариваться, чтобы понять друг друга. Словно они знакомы тысячу лет.       Нравился.       — Помни про зубы, Кави.       Его манеры (их отсутствие) — и Кави.       Его шершавые руки — и чудеса, которые он ими вытворял.       Нравился.       — Помню. — Кавех облизнулся, обняв губами твердый очерк под намокшей тканью, — а ты подержи меня за волосы.       Ах, нравился. Аль-Хайтам продел все десять пальцев через соломенные волосы и, надавив на горячую макушку, слабо вильнул бедрами. Кавех наклонил голову, обхватив ствол ладонью, и провел по нему губами. Языком. Поднялся от основания кверху и прикрыл глаза, просовывая член за щеку.       Аль-Хайтам выдохнул — краткое, отрывистое ах — и, задержавшись на затылке Кавеха, спустил пальцы по мягким волосам. Небрежно сжал их в низкий хвост, едва Кавех лизнул уздечку, и напряг костяшки, стоило ему всосать упругую головку. Инстинктивно захотелось позвать его по имени, но вместо этого аль-Хайтам запрокинул голову, плавно надавив на белокурый затылок.       — Эй, — ухмыльнулся он, — так ты выглядишь еще лучше.       — Мм?       Отстранившись, Кавех взглянул на него. Аль-Хайтам лизнул нижнюю губу, заметив, что у его сиюминутного любовника — стопроцентная эрекция от простого минета. Кавех сдвинул ноги, неспешно поелозил на месте. Такое не могло не раззадорить.       — Продолжай.       Не могло не соблазнить.       Аль-Хайтам сдавил пшеничные пряди крепче и ткнул концом в склеенные слюнями губы. Они покорно разомкнулись — и из груди аль-Хайтама вырвался полузадушенный хрип: это все его брекеты, стыло блеснувшие на зубах, его соблазнительный маленький рот и плавный язык, по которому проскальзывал сырой член, и от обилия слюны и смазки у Кавеха стекало по подбородку.       Блестел член — в те моменты, когда его лихо вытаскивали изо рта, чтобы вновь насадиться до основания. Кавех задвигался быстрее; он прерывался, чтобы поочередно всосать упругие яйца, легонько касаясь их резцами (аль-Хайтам напряг колени) и снова брал в рот, сдавливая тесные склизкие стенки и соскальзывая губами все ниже, ниже. Ниже. Кончиком носа он коснулся лобка — и аль-Хайтам взвыл, с силой вцепившись в спутанные пряди, спутав их еще сильнее, и обхватил голову Кавеха, с трудом сдерживаясь, чтобы не оттрахать жаркую глотку. Поджав пальцы на ногах, он закатил глаза; достал до задней стенки горла, и дрожь Кавеха, его волнение и возбуждение, передались аль-Хайтаму через мокрые губы и ладони.       Миллиметры расстояния между ними теперь ощущались физически: тянулись от подбородка до паха вместе с предэякулятом и замыкались под гнетом мягких губ. Под тяжестью тонких пальцев.       Под нежностью слизистой, оформившейся в своеобразное проявление любви — и как знать, не будь этот комфортный ротик сейчас занят, может и сказал бы что-нибудь такое. Аль-Хайтам зажмурился.              Дернул Кавеха за волосы, оттащив от себя, а он, слабо соображая, гулко рухнул обратно на колени и приподнялся. Вытянулся на них. Ему хотелось, чтобы в нем продолжали двигаться после того, как спустили на язык, но ублюдок лишил его такой возможности. Кавех немного, но все-таки разозлился: ему не хватило совсем чуть-чуть — и это самое чуть-чуть он, проскальзывая губами по напряженному прессу, собрался забрать сполна.       Покусывая бока и живот аль-Хайтама, специально задевая его бре-ке-та-ми, облизывая и посасывая горячую кожу, он то возвращался к паху, то поднимался до диафрагмы, обаятельно дергавшейся всякий раз, стоило Кавеху лизнуть между ребер. Хватаясь за массивные предплечья, выстукивая бессвязные мольбы не останавливаться на округлых плечах, Кавех прильнул к его груди: от зубов и языка ткань в тех местах будто вымазали мастикой. Походило на слюду.       — Притормози, Кави…       С удушливым придыханием, с жаром и жадностью Кавех поочередно облизывал соски и втягивал их между губ, покусывая, кромсая, не желая притормозить. Просить его об этом по меньшей мере несправедливо — и по большей глупо, ведь не обязательно смотреть на аль-Хайтама, чтобы понимать: в своем мгновенном стремлении он, столько раз обвинивший Кавеха во лжи, лжет куда наглее. Его руки и тело честнее.       Его сердце, в чьем наличии Кавех убедился, лишь втиснувшись совсем-совсем близко, честнее. И резонировало оно с Кавеховыми…       — Кави!       … или с чем-то вроде. Но говорить притормози, переживая смертельную пляску под ребрами — ты это серьезно?       — Помолчи.       Просунув палец в колечко под кадыком, Кавех дернул аль-Хайтама за ошейник, резко наклонив к себе.       — Помолчи, пожалуйста, потому что я собираюсь кончить.       Кавех просунул руку под ремень вокруг правого плеча и ухватился за него, подтащив Хайтама еще ближе и держа его, как за поводок. Аль-Хайтам схватился за Кавины плечи, ткнув его носом в щеку, после чего накрутил пшеничный хвост на кулак и дернул, заставив Кавеха, чертыхнувшись, подняться на ноги. Все-таки ему не нравилось, когда его затыкали.       Когда им командовали.       Когда белокурая стерва вылизывала его грудь, словно девчоночью, и подбиралась к тому, к чему подбираться не следовало бы. Не следовало разламывать аль-Хайтама. Не следовало смотреть на него дольше положенного, говорить с ним дольше положенного, находиться рядом. Не следовало.       Не нужно. Это лишнее.       Аль-Хайтам — он только бельмо на глазу, вечно с краю и неприкаянный; он не собирается вылезать из зоны комфорта и не позволит даже самой очаровательной, самой розовощекой и томной блондинке, распластавшейся под ним прямо сейчас, запустить свои худые пальчики туда, куда. Не следовало.       Черт.              Толкнув Кавеха на матрас, — он под ним жалобно скрипнул — аль-Хайтам уселся ему на ноги. От раздражения и досады его легонько покачивало, он повел плечами туда-сюда, в полной мере ощущая все ремни, заклепки и пряжки, и в кожаной перевязи ему было комфортнее всего.       — Будь добр, Кави, сделай это, но не трогай мою грудь, — тихо произнес аль-Хайтам, рассматривая налипшую к лопаткам рубашку. — И справься прежде, чем я найду през…       — Нет, давай без резинки, — хрипнул Кавех: трясущиеся ладони и простынь между пальцев. Голос рассыпчатый, как песочное тесто. И вздох. — Не могу больше. Трахни меня.       Аль-Хайтам застыл, сидя на тощих бледных щиколотках. Кавех медленно извился под ним и обернулся, посмотрев сквозь налипшие к щекам волосы.       — Пожалуйста.       — Без резинки.       — Да, без нее.       Закусив губу, аль-Хайтам грубо дернул джинсы Кавеха, — а он простонал, приподняв зад. Время закружило его, закружило аль-Хайтама, их колени и плечи. Их пылкие головы.       Белые ручки продолжали записывать в блокнотах с белыми колечками.       Белые манжеты терлись о белую столешницу. Поедая сандвичи из белых салфеток.       В такой же белой комнате. Руки в белых перчатках.       Беспристрастные глаза — и бледные худые лица. За ними так же бледно, незаинтересованно наблюдали: наблюдали, как за стеклом у двух парней едет крыша, как проламывается сознание, ставшее вмиг общим, и как два тела, два разума, две конституции сближаются, вместе готовые сорваться с обрыва.       — Эй, ты серьезно? — Аль-Хайтам склонился над ним, пощекотав прядью шею, — мистеру Кавеху, Кави, нравится незащищенный секс?       Схватил Кавеха за рубашку и подтянул к себе, с силой пихнув. Поясница Кавеха была создана для ладоней аль-Хайтама: до того идеально они туда помещалась.       Кавех кивнул, ощущая хват пальцев, напряг кистей и рук, которыми его держали так, что не пошевелиться — и раскрыл рот, сотрясаясь от прохлады и обилия влаги между ног. От липкости между бедер.       От заполненности пальцами, от шлепнувшего члена между ягодиц и того, как он медленно, мед-лен-но погружается глубже. Без резинки.       Он ощущал каждый миллиметр его кожи. Его плоти.       Его саднящий жар.       — Д-да…       — Ага. — Аль-Хайтам облизнул губу, зацепив языком краешек розового уха под светлыми волосами. — Значит, тебе нравится, когда тебе вставляет незнакомец и…       — Полегче, — усмехнулся Кавех, взглянув на него из-за плеча, — мы знакомы.       — Всего-то полчаса.       Пара слов — и Кавеха льдисто ошпарило где-то в загривке, точно вылили туда ведро холодной воды. Словно замуровали в снегу.       Он сжал наволочку в кулак:       — И что, ты даже не пригласишь меня на свидание?       — Мм, — аль-Хайтам провел языком вдоль мочки. — Я подумаю.              Не сразу.       Нет, не сразу. Не стоит соглашаться сразу, подпускать его ближе, позволять ему переступить черту; у Кавеха есть шансы, но аль-Хайтам не признается в этом с ходу. Не стал бы. Вплавляя подушечки пальцев в мелкие тазовые кости и двигаясь быстрее, он не стал бы, отрываясь от всех невзгод и условностей, проплывая над всеми барьерами, которые выстраивал столько лет, бросаться с места в карьер — и шептать Кавеху то, что царапало глотку, и позволять себе мысли, которые не позволял ни с кем, и надеяться, надеяться, надеяться на то, что обладатель столь изящной спины с раскроенной на ней рубашкой сможет стать кем-то еще. Нет.       Не сразу.       Не поддаваясь на провокации его сладкого голоса, его стонов, движений его ладных бедер. Шлепнув по ним, аль-Хайтам ускорился, стащив рубашечный ворот до поясницы и держась за него, из-за чего Кавеху пришлось завести назад локти. Он выгнулся и вскрикнул, едва этот тихоня, молча перебирающий пальцы, когда волнуется, начал трахать его рывками и грубо, хватая за запястья и оттягивая руки сильнее.       Кавех задрал голову:       — Большое упущение для тебя будет, парень, — прохрипел он и удивился наличию едкой обиды в собственных связках, — если ты «подумаешь» неправильно.       — О чем ты?       А ведь он не станет признаваться, что уже привязался к этому… самому… правильно? Кавех помотал головой.       — Да так.       Аль-Хайтам мог читать его, как открытую книгу — и Кавех этого не видел, а он разволновался, царапая бледные предплечья. Вгоняя ему все глубже.       — В следующий раз лучше подумай, прежде чем что-то сказать.       От досады разгрыз губы в кровь, — и хорошо, что Кавех не видел — и накрыл пятерней макушку, пихнув раскрасневшееся лицо в наволочку. Только сейчас он заметил под спутанными прядями красные заколки.       Аль-Хайтам покосился в сторону, куда ранее Кавех сложил сережки-висюльки. Откуда нарисовалось желание надевать их ему по утрам — неясно; покрутив головой, аль-Хайтам снова сжал соломенные пряди, натянул их и лихо накрутил на костяшки. Он мог управлять им.       Мог ослаблять хват и натягивать, подтаскивая к себе. И подтащил — цепко за волосы, да так, что Кавех закричал, вжавшись лопатками ему в грудь. Вдавив их в ремешки-пряжки. Металл и черная кожа сдирали с него покров. Тончайшими кусками.       В тех местах спина у него розовела и ныла, принимая характерные отпечатки.              Аль-Хайтам переместил ладонь на тонкое горло, основательно сдавив, и Кавех закатил глаза. Он держал его так крепко, трахал его так быстро и с размаху, почти вытаскивая — и тут же загоняя до основания, что Кавех застыл, не смея шелохнуться. Из раскрытых губ у него тянулась ниточка слюны.       Он побагровел, не в силах вдохнуть, и хрипнул, ударившись о ляжки позади. Въедливый древесный запах аль-Хайтама преследовал их при каждом повороте тел, при каждом изгибе, приближении и отдалении; он распадался сладостью и дымом, чем-то приторным и табачным — и все это нес Кавех: на плечах и волосах. На оттисках от портупеи поверх тонких плеч.       На том, как она сдирала с них кожу, занимая собой.       И на ладони, переместившейся к его рту и его зажавшей.              Кавех уже задыхался: горло скрутило от фантома нескончаемой пятерни. В глазах плыло с того момента, как аль-Хайтам сдавил ему шею с такой яростью, что стало казаться, будто Кави сейчас лопнет: зафонтанирует искрами прямо в липких руках. Кажется, он даже прослезился.       Или это комната вокруг, ослепительная и непревзойденная в своей белизне, пришла в движение, вздымаясь подобно вспененным волнам. Их бросок на берег — и булькающее, шипящее, рассеивающееся ускользание обратно в море. Кавеха мотало так же, его, оставленного посреди белого луча, зажатого между кроватью и грудью, полирующей ему спину тканью и ремнями, его кружило время, уплотненное в стенах, и толща стыда, погребенного под бесстыдством; его держали эти руки, его придавливало этим телом, и он, открывая-закрывая рот, теряя сознание от удушья, вдруг осознал всю широту неиспользованных возможностей, так глупо им посеянных. Воздух, ограниченно поступающий в бронхи, свистел в нем, как если бы его прогоняли внутрь полой трубки. Кавех хрипнул, весь обращенный в боль вокруг шеи и в невозможность дышать — и аль-Хайтам убрал руку.       Пульс ошалело вибрировал в виске и в горле. В Кавехе.       Он стал собственным пульсом: его у него почти отняли. И вернули.              Всхлипнув, Кавех застыл: в одну секунду вместе с ним, шлепавшим ляжками по заалевшим бедрам — и в ту же секунду, пока на них смотрели, делая пометки или рисуя со скуки на полях. Может, кто-нибудь зарисовывал их.       Или ушел заваривать кофе.       Порнография во имя науки. Представь, что тебя видят задницей кверху, с чужим членом внутри, и рассматривают как объект исследования. Хладнокровно.       Скрупулезно.       Они могут видеть все, но не видят твоего лица, твоих трясущихся коленей; не слышат твоего «эй, эй, притормоз..и...» — и как ты запрокидываешь голову, роняя крик: исподволь радостный, что еще можешь кричать. Глотка болит.       Ниже поясницы болит.       Кавех давно кончил всухую и его пошатывало; его, с сырыми следами между бедер, уставившегося на влажные пятна под ним. Простынь в слюнях и смазке, наволочка тоже.              Кавех всхлипнул, и напряжение выросло в нем, расширилось в нем, возведенное в десятикратную степень: его становилось мало, катастрофически мало для земной оболочки, и Кави, содрогнувшись — раз, второй — раскрыл рот.       — Х-Хайтам?       — Давай, — шепнул он, чмокнув в ухо. — Или мне как-нибудь назвать тебя, чтобы ты кончил? Сказать что-нибудь?       — Н-нет, помолчи…       — Может, потрогать твою грудь…       — Нет!       Кончиком носа аль-Хайтам провел по липкому загривку, раздвинув несколько соломенных прядей. Кожа Кавеха пахла молоком, аль-Хайтамом и сомнением.       — … как ты трогал мою. Хочешь?       — Нет…       Аль-Хайтам сгреб Кавеха и повернулся с ним, оказавшись на боку. Развернул его лицом к зеркалу — так, чтобы присутствующие могли видеть все, — и Кавех едва не взвыл из-за собственной уязвимости. Он ткнул носом в подушку, а Хайтам двигался в нем, высоко задрав ногу Кави. Позолоченный изнутри, он весь сиял, он, Кавех: в испарине, податливый и горячий, и аль-Хайтам не мог не смотреть на него. Его разворошенная прическа, его искусанные плечи, его истерзанные бедра, спина, шея; аль-Хайтам переусердствовал, вгоняя зубы в мягкую плоть, но Кавина отзывчивость, облаченная в истомный взгляд и сдавленные вскрики, лишь распаляла непомерный аппетит.       Аль-Хайтам прикрыл глаза, прижавшись к нему сзади. Только не это.       Не сейчас.       Нет.       — Ты слышишь меня, Кави? — Хрипло начал он, сдвинув с уха влажную прядь, — это я, и я трахаю тебя.       Перехватив его под коленом, проник до основания. Задержался.       — Я, а не кто-то еще, о ком ты можешь думать сейчас.       Ревнуя ко всем, кто был до него.       Ревнуя ко всем, кто может оказаться вместо. И после.       — Д-да, ты…       Аль-Хайтам позади, его тепло позади, и Кавех сфокусировался на ширине, на жаре его члена. Поджавшись снизу, втянул его поглубже — и кончил снова.       — Умница, — аль-Хайтам осторожно повел задом, чмокнув Кавеха в шею. — Давай-ка еще разок. Чтобы четное число…       — Т…т-ты что, считаешь?       — Да, — он толкнулся, оцарапав ляжку Кавеха, — и ты кончил уже пять раз.       Хайтам укусил его в основание шеи.       — Назови мое имя. — Его дыхание, его присутствие — это нереально. Этого не могло быть. Не могло происходить с Кавехом. — Когда будешь кончать, назови мое имя.       Он держал Кави под кадыком, обхватив горло в очередной раз, и зашептал на ухо:       — Скажи «Хай-там», скажи это. Скажи. По слогам.       Кавех всхлипнул, отрицательно помотав головой.       — Будь хорошим мальчиком и назови мое имя.       — Н…нет…       Его плавно потащили за волосы, в зеркале — помятые глаза.       — Хайтам. Скажи это. Давай.       И это больно. Но не больно, когда болит зуб, а когда каждый нерв истончается настолько, что достаточно легчайшего прикосновения, чтобы тебя испепелить. Ты разламываешься. Ты распадаешься.       Ты — эпицентр боли, огромный нервный комок, узел, пронзенный тысячей игл. С их кончиков капает кровь.       — Нет…              Кавех выгнулся, проскулив, и забарабанил ладонью по матрасу. Аль-Хайтам уложил его обратно на живот и задрал бедра, двигаясь глубже. Да, больно.       Но не как когда тебе разбивают сердце, а когда наждаком сдирает колени — и им же стираешься сам, исчезая в обступающей со всех сторон тревоге. Он влюбился в этого парня. Влюбился в его идиотский полупрозрачный топ. В его портупею и ошейник, из-за которого он так и не смог добраться до белесого горла.       В то, как через его шмотки видно блядские соски.       И в то, как он шептал ему на ухо. Как обнимал его. Как дышал, учащенно и вязко, и кромсал ему хребет. Кавех влюбился в него — и в жизни бы не признался, даже сгибая пальцы на ногах и зажимая губами наволочку.       — Кави.       — Ах, н…нет…              И где бы мы ни очутились, нет, я не признаюсь. Только не это.       Он здесь не за тем. И лучше бы он согласился на веб-кам.       Лучше бы он попотел под прожекторами и перед камерами.       И лучше бы, чтобы это был кто-то, на кого ему будет плевать. Но только не это.              Аль-Хайтам обхватил мокрый подбородок и остановился, не вынимая. Кавех оцарапал ему плечи. Он почти сказал, что любит его.       Почти признался в этом самому себе.       — Хайтам…       И он недолго сопротивлялся. Хватило звучного, болезненного шлепка по заднице.       — Громче.       — Хайтам!       Он был так глубоко, что Кавех разревелся — и шлепнул его по бедру в ответ, прижав к себе.       — Умница. — Поцелуй за ухом — а Кавеху-то и нужна лишь пригоршня ласки. — Тебе нравится, когда тебя хвалят?       И дрожь между колен, пробивающая так, что тут же рухнешь на пол, когда все закончится. Когда ты перестанешь испытывать эти стены и собственные нервы на прочность.       Когда он вытащит и вставит снова, прямо по сперме, стекающей между бедер, а потом вдруг передумает и нависнет сверху. Ты на коленях. Как оказался на них — не помнишь.       — Открой-ка рот. — Легкий шлепок стволом по щеке. — Давай-ка, открой свой рот. Улыбнись мне.       Он вел по нему рукой — и Кавех, да, он влюбился в то, как этот парень грызет свои губы и хмурится, весь на нервах.       — Покажи свои зубки.       Было в этом нечто обворожительное: дурманящее, томящее и даже невинное. По-своему.       Кавех оскалился — и только успел зажмуриться, как ему кончили на лицо, волосы и шею: обильно, горячо. Аль-Хайтам завороженно смотрел на него, глазеющего, вероятно, с таким же остервенением, и смерил другим, уже не поддающимся расшифровке взглядом, стоило Кавеху выпрямиться и молча поцеловать его на пике прерванного вдоха. С трудом расцепив спаянные зубы, он поцеловал аль-Хайтама, сминая губами прохладный приторный рот и покусывая его все сильнее и сильнее. Сильнее. Отныне Кавех неразделим с желанием ухватиться за него и утащить за собой, опьяненный отчаянием и нелепым желанием запечатлеть момент, вплестись в него, замедлить, остановить, ведь он расстроится, если все закончится вот так.       Если история не получит своего продолжения.       Если он так и останется объектом.       Если он не выпутает аль-Хайтама из перевязи: осязаемой и нет.       Если они разойдутся, сделав вид, что позабыли друг друга, а Кавех — снова с разбитым сердцем. И он, быть может, тоже.              Оба в мире, который вообще-то был пакостным, но они — еще хуже.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.