.
12 июля 2023 г., 00:34
Перемены — то, что заставляет нас двигаться дальше. Они составляют нашу жизнь. Большие, маленькие, приятные и не очень — каждый день в мире что-то меняется. Мир, кстати, для каждого свой — разнообразный и не очень, уютный и омерзительный, спокойный и шумный. И их тысячи, как в «Темной башне» Кинга.
Когда я была маленькой, мой, например, измерялся тихим домиком в Подмосковье. Перед ним был разбит небольшой сад: пара грядок да клумба с ирисами. Еще там были сосны и яблони. Первые успокаивающе шумели своей хвоей днем и убаюкивающе скрипели по ночам, а вторые источали сладкий аромат весной, когда цвели, и радовали своими плодами к осени. Этакий кусочек рая — милого и теплого.
И вообще, у меня было хорошее детство. Я жила в этом тихом уголке с бабушкой и дедушкой, которые, как смелые войны, охраняли мой светлый мир сказок: фей и эльфов, гномов и домовых. «Твоя маленькая Нетландия», — добродушно смеялась родственники каждый раз, когда я в силу своей детской беззубости не могла выговорить название поселка. И они были правы.
Я хорошо помню нашу улицу. Это был зеленый от деревьев тупик, где все друг друга знали. К соседям из дома напротив мы ходили за рассадой и приносили им свою клубнику. С жильцами соседнего мой дедушка дружил еще со школьных времен. А в доме в самом конце улицы жил Витька.
Витька был сорванцом. Умным, но непоседливым. Постоянно что-то придумывал, куда-то бегал, собирал большую компанию и шел в поход на старую иву, росшую у пожарного пруда за дорогой: «Давайте, как будто бы дерево — замок, а пруд — ров? Мы идем на столицу соседнего королевства — соберите побольше желудей! Кто противник? Чур, не я!»
Он был выдумщиком и мечтателем. С вечной улыбкой в тридцать два зуба, он был тем самым моторчиком, который, казалось, заставлял работать вообще весь этот вымышленный, сказочный мир — маленький Оле-Лукойе с цветным зонтиком.
Витька был немногим меня старше, с огненными волосами, рябой. «Рыжий, рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой!» — дразнили его соседские дети. А Витька обижался, но никогда не плакал. Уже сейчас я понимаю, что он не давал волю слезам не потому, что был «сильным», а потому что ему просто не позволял этого сделать отец — майор полиции. Любимое советское «Не реви, ты ж не баба!» было для мальчугана сродни самому сильному заклинанию. Что поделать? Отца он любил, а понять, что тот прав далеко не во всем не смог. Уверена, это на него сильно повлияло.
Помню, как-то раз, после очередной попытки соседских мальчишек посмеяться над Витькой, он так на всех разозлился, что окатил обидчиков водой из ближайшей лейки. Было лето, стояла жара, поэтому его не наказали — от этой выходки никто сильно не пострадал. Но кто-то этот случай запомнил и еще долго припоминал ему его, а Витька каждый раз смущался и прятал глаза. Наверное, ему было стыдно. Но после такого холодного душа никто его больше не дразнил.
Вообще, Витька был неплохим. Никогда никого не оставлял в беде. Ушибешь ногу — принесет подорожник. Испугаешься осу, прилетевшую опылить ближайший шиповник, — отгонит. Упадешь с велосипеда в канаву — поможет выбраться. И так не только с детьми. Взрослым он тоже помогал: дома полол с мамой грядки, у соседки-старушки подвязывал огурцы. Золото, а не ребенок, как говорили взрослые.
Лет в одиннадцать он начал всем показывать фокус с лимонной кислотой и содой — самодельный вулкан. Мне нравилось смотреть, как шипящая жидкость льется по пластилиновой горе. Она забавно журчала, и можно было представить, что действительно смотришь на вулкан где-нибудь далеко-далеко, в загадочной Африке.
Я тогда назвала Витьку волшебником. Он так гордился этим прозвищем, что с тех пор просил обращаться к нему только так. Взрослые смеялись, дети — сначала подтрунивали, а потом сократили «волшебника» до «мага», который странным образом со временем превратился в «мак».
Мак — дурманящий цветок, способный унести в мир грез, заблуждения. Красный, кровавый, с червоточиной посередине — мак. Маковое поле — и вот Элли уже спит. Тотошка прыгает вокруг, лает, кусает, лижет — но она спит. Спит и не видит, не слышит ничего о злой ведьме, которую сама и пробудила. Сладкий дурман неведения — симптом страшной болезни и нашей страны Оз.
Я помню, нам было по десять. Вернее, десять было мне. А Витька был старше меня на два года. Это была наша последняя совместная прогулка. Тогда мы, конечно, этого не знали, но жизнь не обмануть.
Мы сидели у брошенного кем-то ржавого фургона без двигателя и бензина и разговаривали. Светило жаркое августовское солнце, шумели дубы и осины, яблони за соседним забором гнулись под тяжестью зреющих плодов. Воздух пах цветением и краской — кто-то в конце улицы чинил дом. Вокруг жужжали шмели и пчелы, дул слабый ветер.
— Ты никогда не думал, что будет дальше, а, Мак? — спросила я, сидя на зеленом капоте, ощущая под собой шершавую поверхность облезшей местами краски и проступающей ржавчины.
Мальчуган удивленно на меня посмотрел и дружелюбно фыркнул:
— Конечно, думал! В сентябре мы опять пойдем в школу, а в июне приедем сюда. Будем бегать к станции смотреть на поезда, считать самолеты, играть в догонялки. А если Мишка привезет плеер, так еще и музыку слушать, ну! — Витька шмыгнул носом и улыбнулся.
Странное чувство появилось в моей груди. Я поежилась и, согнув ноги, положила голову на колени. Мои длинные волосы рассыпались по худым плечами и защекотали кожу, подхваченные ветром.
— Нет. Я про то, что будет, когда мы вырастем… — я посмотрела на него, будто бы ища ответа на свой незаданный вопрос.
Витька задумался, потом пожал плечами и, еще раз шмыгнув носом, сказал:
— Не знаю. Станем взрослыми, наверное. Будем работать.
— А дружить?
Мальчик рассмеялся. Его смех зажурчал в полуденной тишине, как смешанная с лимоном сода — вулкан. Но у меня внутри это отдалось какой-то тоской — слишком тяжелым для ребенка чувством, оставшимся со мной на долгие годы.
Мак с готовностью кивнул:
— И дружить! Взрослые же тоже дружат, да?
Да, Вить, дружат, но не со всеми. И не всегда. Часто дружат даже не ради друг друга, а против кого-то. Потому что так проще. Мы так живем. Сейчас эта мысль кажется очевидной, но тогда я рассмеялась и мы поклялись на мизинчиках, что никогда друг друга не бросим, что будем дружить. Дружить, Вить, ты помнишь?
Тот год был последним спокойным для меня. Потом жизнь завертелась, как взбесившаяся карусель в цирке со злыми клоунами. Сначала умер дедушка. Это произошло промозглым ноябрем, и от скорби и боли я мысленно бежала туда — в свой маленький и теплый мир с соснами и яблонями. Потом начала от печали сходить с ума бабушка — деменция. За год она перестала узнавать людей.
У меня уходила из-под ног земля. Было страшно и холодно. Я хорошо помню это чувство. Глядя вокруг себя, я понимала, что стою на руинах своего сказочного мира… У фей поотрывали крылья, у гномов разрушили хижины, у эльфов поотпадали длинные уши, а домовых прогнали из дома — все пало.
«Пора взрослеть, Ир. Такое бывает, — равнодушно пожал плечами отец, когда умирала и бабушка. — Люди иногда уходят. Это естественно…»
«Естественно» — дурацкое слово. Воротит меня от него. В детском горе я никак не могла понять, за что и почему? Кто устанавливает это «естественно»? Природа? Судьба? Как так складывается, что кто-то доживает до сотни лет и в ус не дует, а кто-то сгорает за год, не дожив и до семидесяти? Несправедливо, считала я. И может быть, была права.
Со смертью бабушки мы перестали ездить на дачу. Родителям это было не нужно, а я так ушла в учебу и школьные заботы, что редко когда вспоминала о том мире. Да и о чем было вспоминать? О голом пепелище? О кладбище мечт? О выжженном жестоким солнцем оазисе спокойствия? Я выросла, пап, выросла…
После с трудом оконченной школы я попала на журфак. Не помню уж, как ко мне пришла идея поступать именно на него, но уже на первом курсе я поняла, что писать — это мое. Оказалось, текст, простые и не очень слова, собранные в короткие и длинные предложения, может помогать. Помогать тем, кому не помогли никто и ничто другое: ни закон, ни общество…
Еще через год выяснилось, что слова можно не только желать и требовать, но и бояться. Это как в сказках: журналист, как богатырь, спасает красных девиц и немощных стариков и бьет чудовищ и злых колдунов — словом. И неправые боятся его больше, чем потерю себя, своего лица, совести — а что может быть страшнее, думала я. Они сажают за слово за решетку и отмахиваются от него дубинками — уж больно молва нехороша…
К концу пятого курса я уже работала в одной небезызвестной газете, но там ко мне относились, как к новичку — неопытному и бесполезному «нечту». Помнится, я очень долго пыталась выпросить себе серьезное редакционное задание — такое, чтобы писать не про фестивали и выставки, а про настоящее… Настоящим в моем понимании были вещи куда серьезнее. Я хотела равняться на Политковскую и Бабурову. И хоть каждый с чего-то должен начинать, мне хотелось поскорее перескочить ступень скучных обзоров и репортажей из Третьяковки — и писать. Помогать. Рубить головы могучему змею и вызволять попавших к нему в лапы.
Тогда я боялась, что коллеги меня когда-нибудь сочтут за фанатика и вообще больше не будут воспринимать всерьез, но, пробыв еще пару лет в журналистской сфере, я поняла одну простую, но мало кому действительно понятную за пределами нашего круга вещь: мы все — фанатики. И не будь мы такими, по собственной воле ездящими в горячие точки и нарывающимися все на новые и новые статьи, люди бы пропали во мраке, растворились в нем. Забвение, похожее на сон, темное и унылое — вот, что нас ждет, когда из уст последнего пророка вырвет язык наш вездесущий кровавый серафим. Пока же самые стойкие и сильные — пробивающийся с того берега зеленый свет… И я — среди них.
Мое первое и судьбоносное журналистское расследование — об одном подмосковном ПНИ. Как сейчас помню, шума оно наделало много: настолько много, что самому губернатору пришлось извиняться и обещать проводить проверку. «Журналист всегда должен оставаться объективным и освещать тему материала со всех возможных сторон», — золотое правило, которому учат еще на первом курсе. Эмоциональность, личное мнение, навязывание какой-либо точки зрения — строжайшее табу. Но порой ничего из этого не требуется — факты могут говорить сами за себя. И если так, то, по опыту, они не только шокируют читателя, но и приводят его в ужас. Заставляют задуматься и крутятся в голове, как заезженная пластинка на старом граммофоне, еще долгие дни и недели, а то и месяцы, годы… Те факты были как раз такими.
Бедняги из того ПНИ пережили многое: истязания, изнасилования, голод, холод. Но, пожалуй, самым серьезным испытанием было для них равнодушие, ведь именно из него и произрос этот терновый куст боли и несправедливости. Его шипы кололи каждого, кто пытался запустить в него руку. Но мы запустили в самую его гущу не одну, а целых четыре пары и со стекающей по пальцам кровью достали всех гадов, укрывшихся под затейливым шатром.
Помню одну грустную легенду. Говорят, птица, живущая в терновом кусте, поет лишь раз за всю жизнь, а потом, сама того не ведая, умирает с шипом в груди — и замолкает славная ее песня… На короткое, но очень сложное для всей редакции время мы стали такой птицей.
Пять утра. Суббота. Январь. Я слишком хорошо помню тот день, чтобы выкинуть из головы страшный стук в металлическую дверь, раздавшийся в тишине спящей квартиры. Кто? Зачем? Что — пожар или война? А на пороге и не бравые МЧС-ники, и не обезличенные солдаты, а ОМОН.
Укладывают «мордой в пол». Заламывают руки. Что-то грубо кричат. А ты чувствуешь только боль в ушибленной коленке и слышишь звон в ушах. Да и паркет, оказывается, не такой уж и удобный — жесткий, все еще отдает лаком. И пыль. Думаешь, что стоило все-таки на той неделе убраться, а когда теперь еще придется? Лет через двадцать?
Скрип половиц и топот тяжелых ботинок сменяют неестественный звон… Чувствуешь жар — покраснели щеки, уши. Ты становишься одним большим красным пятном — ходячий стыд. Да за что? Скажите, в чем моя вина?
Рывком поднимают на ноги. Щелкает замок наручников — почему? Неужто я так похожа на маньяка или педофила-рецидивиста? И говорят, говорят, говорят… А я не слышу. Шум. Белый шум с помехами.
Но вдруг все стихло.
— Ирина Леонидовна Герцева, вы задержаны по подозрению в хранении и сбыте наркотических средств в особо крупном размере — статья 228 УК РФ.
Голос незнакомый. Звучит, как кашляющий динамик — резкий, холодный, механический. «УКа» превращается в «рука». И кажется, что все. Вот она — рука. Рука чудища. Она хочет достать и меня. Своими людьми — ледяными, нечеловеческими пальцами. И потащить. В темный и пустой желудок — тот, что ближе к сердцу.
Передо мной появляется человек в форме — при параде, готовился. Кидаю на него озлобленный, оскорбленный взгляд — и замираю. С темной формой контрастирует копна медных волос… Тех самых. Дружить, да, Вить?
— Следователь Виктор Андреевич Зубаев, — равнодушно кидает он и, даже не глядя на меня, тычет мне в нос потасканной «корочкой». Жест, маска, роль. — Сейчас будем проводить обыск. Вот ордер.
— Вить… — оно вырывается, но осознанно.
Он вздрагивает, вскидывает голову, тряся отросшими рыжими патлами. «Рыжий, рыжий, конопатый… Не убей меня лопатой!» А лучше не закопай. Не закапывай меня, Вить. Ведь я не мертвый жук. И не та сбитая кем-то лягушка, которую мы подобрали как-то на дороге! Мы устроили ей тогда пышные похороны — погребли завернутой в лопух и осыпали ромашками, да? А я человек! Я человек, а не графа в твоей бумажке, слышишь?
А помнишь ту сказку? Ту, где их было двое? Две лягушки попали в кувшин с молоком и… Вить, я не сдамся. Я не утону. И я не одна. Так что когда-нибудь будет и на нашей улице масло!
Он смотрит на меня, хмурится. Но вдруг в его равнодушных глазах, похожих на два окна в Антарктиду, появляется солнце — он узнал. Он вспомнил меня. Вспомнил тихий тупик с яблонями и брошенным фургоном, вспомнил летние дни… Но морщины с его лица не ушли. Как и тень равнодушия.
— Понятые, пройдите сюда, — командует он и отворачивается от меня, прячет глаза.
В прихожую заползают трое — сонные и плохо понимающие, что происходит вокруг…
люди? Кто-то почесывается, кто-то зевает — всем все равно. И ведь по жизни так. Всем все равно. Как дождевым червям или гадюкам друг на друга.
Первый шок прошел быстро. Пришлось брать себя в руки:
— Да на каком таком основании?
— На основании заявления неравнодушных сограждан. В интересах следствия эта информация не разглашается.
Штамп на штампе, фыркнула я. Витя — то есть, следователь Зубаев, конечно же, — не церемонясь прошел в гостиную и позвал громким голосом понятых. Он, кстати, уже больше не шмыгал носом, как в детстве. Он вообще стал выглядеть… лучше? Нет, не лучше. Да, он вытянулся, его лицо приобрело мужественные черты лица, а тело — формы, но он всего лишь вырос… Стресс, неправильный образ жизни — с его лица не сходила болезненная бледность. Такое тоже бывает, когда взрослеешь, да, пап?
Я знала, что означает 228-я для таких, как я. Это бред, но приговор. Суровые слова, не имеющие с реальностью вообще ничего общего, могут загнать человека за кривые решетки на долгие годы… И ни тебе работы, ни тебе семьи. Вить…
— Я требую адвоката! — когда рука одного из полицейских первый раз коснулась потрепанного томика Торо, на полке в гостиной, резко произнесла я.
На мгновение все замерло. Трое понятых, пара людей в медицинских перчатках, бойцы ОМОНа, участковый и сам «товарищ следователь» — все обернулись на меня и смотрели так, как будто бы я попросила сорвать с неба звезду.
За окном кружил январский снег, сильно выделявшийся белыми кляксами на темном фоне ночи. В углу гостиной все еще стояла наряженная елка. На столике перед диваном лежала синяя книга с «золотой» надписью — «Отверженные». Когда-то уютную комнату с «бабушкиным» ковром на стене освещал мягкий свет люстры — хорошо… Но посреди всего этого — эти странные незнакомцы и один чужак. В детстве мой мир разрушили обстоятельства, а сейчас — люди. Глупо, но почему так?
— Позвоните, — пожал, наконец, равнодушно плечами следователь и уткнулся носом в бумаги. — Имеете право.
Он стоял неподвижно, как каменное изваяние, под несколькими парами удивленных глаз. От этого изумления по спине поползли мурашки, а уши обдало стыдливым огнем. Спасибо, товарищ следователь — не каждому ведь предоставляется это «право»… И жаль, что на книга называлась не «Униженные и оскорбленные», а то вышло бы символично. Даже поэтично, я бы сказала…
Адвоката пропустили ко мне почти сразу, как он прибыл. Наручники с запястий сняли еще раньше. И все бы хорошо, но Зубаев на меня так ни разу и не посмотрел. Молча сидя перед журнальным столиком в гостиной, он заполнял протокольную форму и давал короткие указания участковому и понятым, но отводил глаза каждый раз, когда нечаянно сталкивался со мной взглядами. А смотрела я на него часто.
Обыск — это как посещение общественной бани с принудительным раздеванием. Незнакомые люди с явным намерением тебя в чем-то уличить, перерывают, как голодные кабаны землю, каждый сантиметр твоей квартиры. От пакета с пакетами и до ящика с нижним бельем — праведная рука закона, раздвоившаяся и одевшаяся в гладкий нитрил, с каждой минутой все глубже лезла в душу.
Благо я хоть жила тогда одна — никто больше не испытал этого мерзкого чувства. Но картину разбросанных по спальне носков и лифчиков я не забуду никогда. А книги! Книги-то за что? Все содержимое абсолютно всех стеллажей и полок грубо сваливали в и так узком коридоре — а для чего? Что бы сжечь, как в том романе? Да эти индюки и половину всей моей библиотеки за жизнь не прочитали! Так какое право они имеют уничтожать то, что было так бережно собрано мною и моей семьей?
С каждым хрустящим при падении на пол корешком, с каждой порванной страницей злость во мне росла и бухла, как дрожжевое тесто. Я зыркала на Витьку полными отвращения и праведного гнева глазами, но его спина, будто бы покрытая толстым панцирем из равнодушия и официальности, не позволяла ему почувствовать мою боль. Как же мы изменились, Вить…
К утру Витька начал нервничать. Я не знала его взрослого, но мне казалось, что чем ближе был рассвет, тем отрывистее становились его движения, тем резче — его приказы. Бледная кожа покрылась красными пятнами, некрасиво оттенявшими его тусклые веснушки, он опять зашмыгал носом… Совесть, может, в нем заговорила, подумала я.
Адвокат что-то постоянно мне говорил, советовал, успокаивал. Но все это слилось в нераздельный поток из нескладных, как мне казалось, звуков и слов. То же произошло и с тихими разговорами понятых и полицейских. А я все смотрела на Витьку и не могла понять…
Ну, как же так, Вить? Как же так…
Иной скажет, что детские обещания — ничто. Чушь — и только. Но я в это не верю. Спроси меня кто-нибудь, что я считаю искренностью, и я назову именно их — детские обещания. Оглядываясь назад, понимаешь, что зачастую и не было у тебя в жизни больше ничего такого же честного… Или просто у меня жизнь такая? Работа? Эх, Витька-Витька, ну, как так вышло?
Десять утра. В Тушино не слышно, но где-то далеко должны бить куранты. И вспоминается унылое: «звезды смерти»… Сейчас уже за слова не расстреливают (законно, по крайней мере), но глаза «большого брата», которые привели этих «милейших» людей в форме на мою съемную квартиру, до сих пор мерещатся мне из-за угла. И будут мерещиться всегда. Придется забыть о безопасности и спокойствии, да?
— Мне жаль, Ирина Леонидовна, но по таким статьям обычно что-то находят, — нервно поправляет галстук адвокат — низкий и «круглый» во всех смыслах человек.
Я тяжело вздыхаю, получше кутаюсь в халат и сажусь на пуфик у входной двери. На мгновение в квартире, казалось, стихло абсолютно все. И вот — шаги. Тяжелые, как у Минотавра.
Витька, хмурый и дерганый, протягивает мне протокол:
— Распишитесь.
Я удивленно смотрю сначала на него, потом на своего адвоката и непонимающе хмурю брови:
— И все? Что нашли?
— Ничего, — пожимает плечами Витька, а сам трясется так, будто бы бьет сильный озноб.– Такое бывает. Ложный вызов.
Не понимаю:
— Хорошо… Но повестка… Когда мне нужно быть в суде, чтобы…
— Никогда, — пожал плечами Витька, напуская в свой голос все больше холода. А щеки-то в красных разводах, Вить… Не ври себе: тебе страшно…
— Но я…
Он смотрит на меня. Впервые за утро. Глаза уставшие. Нос красный от одноразовых платков. Волосы торчат во всю стороны… Это я далеко, а он здесь. Это я прячусь в июльском утре, игре в салки, детских спорах, а он — нет. Он здесь — стоит в моей крохотной прихожей и смотрит мне в глаза. И кажется, будто он хочет сообщить мне что-то очень страшное, но важное и правильное… Прощается?
«Рыжий-рыжий, конопатый, у него язык лопатой…»
Скажи словами, Вить, прошу… Ты должен это сказать. Вслух. Ведь это не так уж и сложно, да? Будь второй сильной лягушкой, ну! Помоги сделать масло!
— Все в порядке, Ирина Андреевна… — бегло читая протокол, говорит адвокат.
— Леонидовна, — поправляет его Витька, отводит глаза и тихо добавляет, — распишитесь.
Подписываю. Он и его свита уходят. Смотрю на закрывшуюся дверь: а Воланд-то ненастоящий…
Странное утро… Уже к ночи выяснилось, что у других, добровольно взошедших на эту Голгофу со мной, нашли то, что, вероятно, искали. Кому-то стали вменять хранение «в особо крупном размере», кому-то, очевидно, — в менее «крупном». Дела подставные. Все это видели. Все это знали. Но ложь — слишком сладкий яд, чтобы думать о его разрушительной мощи, прежде чем пускать в эфир и на первые полосы государственных газет.
Я была единственным из всей нашей редакции «свидетелем» по этому делу.
Свидетель — боже! Свидетелем чего я была? Того, как карают за слова? Того, как давят правду? Или того, как та последняя августовская прогулка сохранила мне свободу? Странная у тебя дружба, Вить, конечно…
Как бы там ни было, это дело сильно сказалось на моей репутации. И дело тут было даже не в имидже. В издании ко мне начали относится с настороженностью. Никаких крупных заданий больше не давали. Зато часто задавали вопросы о том, почему из всех фигурантов дела наркотики нашли у всех, кроме меня.
Пожалел… Вить, зачем?
Потом было сложно и мерзко. Мне не давали работать. Мне не давали помочь тем, кто несправедливо попал за решетку. Мне не давали свободы. Хотелось плакать и кричать: «Я требую перемен!» Но этот манифест не имел и не имеет веса.
Сто пятьдесят одна — столько бессонных ночей. Я чувствовала себя виноватой — синдром выжившего, не иначе! — но как объяснить это бывшим коллегам, как смотреть им в глаза, как осознавать, что ты бессилен против этой инквизиции нового поколения?
Пять месяцев — четыреста тысяч слов. Четыреста тысяч двести сорок три слова, если быть точной. Столько места заняли в Ворде тексты для суфлеров и статей. Мы устно и письменно и даже под камеру заявляли о невиновности всех членов нашей редакции, изобличали реальных негодяев, доказывали свою правоту и спорили о ней с «противоположным лагерем». И каждый день я приходила домой уставшей и измотанной, садилась на кровать, где во время обыска лежала груда моих платьев, зажмуривалась и… Не видела я больше ни летнего утра, ни пестрых клумб, ни тихого тупика — только уставшее Витькино лицо. Слишком реальное. Слишком простое для «чтения» его мыслей.
Мираж исчез. Рассыпался, как труха от поеденного жучками дерева. И на полгода с первого обыска я решилась на этот шаг и поехала… Поехала обратно, в свою «маленькую Нетландию», потому что мне был нужен «тот» мир. Да. Мне нужна была детская сказка и взрослая несбыточная мечта. Да. Я признаю. Глупо. Но ведь каждому нужно такое место, куда всегда сможешь вернуться. Этакий «сейф спейс». Где ты — это просто ты. Без штампов и обязанностей, чинов и ответственности.
В тот день, когда электричка доставила меня к нужной станции, было пасмурно и душно. Над землей висели тяжелые тучи, давящие на все: душу, голову, грудь. Было трудно дышать. И порой казалось, что душил сам воздух — своей пылью, запахом поездов, проходивших через станцию, и теплотой. А ведь раньше я этого не чувствовала… Выросла?
Я почти не помню, как дошла до нашего тупика. Помню только, что некогда красивые улицы с ровными и ухоженными домиками превратились в пыльные и неприглядные переулки. Многие «теремки», как иногда называла дачи моя покойная бабушка, покосились и потемнели. Заборы завалились на бок, как заснувшие пьяным сном, и дополняли картину разрухи и запущенности. Будто стоило мне перестать сюда ездить — и сказочная страна рухнула в бездну, погрузилась в условную тьму, и не нашлось смелого рыцаря, который смог бы вернуть ее жителям солнце. Вить, а ведь им мог бы быть ты…
Несмотря на ужасное состояние окрестных домов, наш тупик благоухал. Все те же цветы, ухоженные строения, заборы, окна с приветливым тюлем — все, как и раньше. Все, как тогда. Как в тот августовский день, Вить…
Иду вглубь и вдруг замечаю движение у старого фургона — того, что без бензина и двигателя. Останавливаюсь, настораживаюсь. Но тянуться за зарытой в сумке перцовкой почему-то не хочется. Подхожу ближе и вижу почему.
Прямо на траве у капота сидит Витька. Голова опущена, руки свисают с коленей. Он похож на сломанную куклу, которой вывернули все шарниры и бросили на помойку.
— Вить… — зову я — не слышит. — Мак, — уже громче говорю я.
Витька вскидывается, трясет медными волосами, находит глазами меня, вздрагивает, теряется…
Пытаюсь рассмотреть его: щеки впали, под глазами круги, одет во все черное, будто умер кто-то.
Мне нужно у него столько спросить, столько ему сказать, но вместо этого я растерянно бормочу:
— А ты чего тут? — и как будто бы не было громких расследований и смелых заявлений. Мне будто бы снова десять, я вновь тот самый застенчивый ребенок, который наблюдает, но сам никуда особо не лезет, а Витька…
Он неопределенно пожимает плечами и тихо спрашивает:
— А ты?
— Да так, просто…
Нет. Ни черта не «просто», Вить! Но нам нужно это сказать. Громко и четко.
А способны ли мы?
Он хлопает рукой по земле рядом с ним, и я сажусь. Но нет уже теплого ветра и нет моих длинных волос, которыми его порывы могли бы играть, как струнами на арфе. Все другое. Мы другие.
Молчим. Потом Витька вздыхает и грустно мотает головой:
— А я ведь тебя сразу не узнал. Даже не понял сначала. А когда понял, не поверил, потому что… — он смотрит себе под ноги. — Ты, как… — сравнение обрывается на полуслове. — Короче, не думал, что свидимся еще.
Я недовольно поджимаю губы, киваю, но вдруг говорю:
— А я думала. — молчу, размышляю, прикидываю и вдруг спрашиваю. — Почему мне ничего не подложил?
Он смотрит на меня удивленно, даже с опаской, потому что чувствует — грядет буря. Потом хмурится, прочищает горло, лезет в карман, достает сигареты. Смотрит на помятую пачку, убирает ее обратно в карман, морщится.
— Не знаю. Не смог, —наконец говорит он. Односложно и совсем несложно, будто бы речь не об арестах и сфабрикованном деле, а о шашлыках и пиве.
— А другим — смог?
Вопрос повисает в воздухе. Витька думает. Но мне кажется, что просто делает вид, а на самом деле просто не хочет отвечать. Стыдно?
— Не знаю, Ир. Они не ты, — пожимает он плечами. — И пусть мы уже не дети, я былого не забыл, — он усмехается и кидает на меня короткий взгляд. — А жизнь-чертовка все-таки полна совпадений!
Он говорит это, но мне хочется верить, что за этим стоит еще что-то. Более глубокое, более весомое. Ведь не бывает так, чтобы такие сложные вещи были такими пошло простыми, да?
Я смотрю на него, ощущая ком досады и обиды в горле. Мне тоже нужно сказать вслух важные вещи, Вить. Но я не ты. И я скажу. Однако вырывается из губ лишь тихое:
— Как же так, Мак? Почему?
Он мигом выуживает из этого полутона тон, понимает, о чем я, и только качает головой. Проходит минута, и он негромко произносит:
— Я не мог иначе.
Злость. Она бурлит, как лава, но не игрушечного, а реального вулкана. Вскакиваю на ноги и, задыхаясь от возмущения, почти кричу:
— Да как же так?! Настолько?! Да ты хоть подумал о тех, кого подставил? У них же работа, у многих — семья! И при всем при этом вы все равно подбросили им эту дрянь! Обычным журналистам! Пусть я, но они.! Ты хоть подумал?!
— Нет. А зачем?
Его ответ будто бы припечатывает меня к земле — своим непониманием и верой в то, что так и надо. «А зачем?» — отдается в ушах эхом.
Обессиленно плюхаюсь обратно на траву. Ноги не держат. Голова кругом.
Что же с тобой стало, Вить? Что же с тобой стало…
Опять молчим.
Я вновь говорю, но уже тихо и разочарованно, без вызова:
— Никогда не могла понять, что у вас, ментов, в голове, — смотрю на него, искренне пытаясь понять, — против кого вы боретесь? Зачем? Что мы вам сделали? Мы не враги. Мы просто рассказали людям правду…
Тут не выдерживает он. Стремительно вскакивает на ноги и орет, глядя полными страха и растерянности глазами:
— Да кому нужна твоя правда?! Кому от нее, черт тебя дери, хорошо?! — всплеснув руками, он кивает на меня. — Посмотри на себя, Ир! Ты чуть не села! И если бы не я, села бы! Как миленькая, села бы! Как все, села бы! Вы лезете туда, куда не нужно. Нарываетесь!
— Нарываемся?! — возмущение придает сил. Медленно поднимаюсь на ноги и наступаю на него. Голос дрожит, но я продолжаю, — неужели вам так много платят, что ты готов в это верить? Верить в то, что все хорошо… Что так и нужно… Нет же! Ты получаешь копейки и все равно…
— Да не в деньгах дело!
— А в чем тогда? Что заставляет тебя это делать?
— Вы! Вы зачем это делаете? — не унимается он. — Ну, подумаешь — интернат! А сколько шума! Они там все равно ничего не понимают, они…
Замираю. Смотрю на него. Была надежда. Надежда рухнула.
Нет-нет-нет, не Витька стоит передо мной, а нечто — зверь из мака с красными пятнами на лице и червоточинами вместо глаз. Спит. Настоящий Витька где-то там, внутри, в этой оболочке ярого противника всего, что не телевизор. Ужас охватывает меня, как холодный ветер после теплой избы, после печного жара…
— Странный у тебя мир, Мак… Вывихнутый какой-то, — едва слышно произношу я.
Что-то начинает душить меня, давить на грудь, как тяжелые тучи сейчас давят на землю. Обманулась. Сильно обманулась. Хочу уйти, делаю шаг, второй — ухожу.
Я не оглядываюсь. Просто иду, загребая кедами выбившуюся из дороги щебенку.
— Ир, ну, скажи же, что я прав, ну! — летит мне в спину. В этом слышится столько надежды, столько бессилия. — И вообще, кому нужны ваши статейки, а? Развели либероту!
Мерзко. Ну зачем же ты меня пожалел, Вить? Одну из всей команды!
— Пересажают вас всех скоро! Не я, так другой! Пересажают!
Хочется заткнуть уши. Не нужно было меня жалеть, Витя. Сидела бы сейчас со всеми — и то лучше, чем так обмануться. Ох, Оле, где же твой пестрый зонтик?
— Мы — система. Нас — большинство! А вы… вы… — он захлебывается в своей ненависти.
А я иду к станции. Над моей головой все сгущается все больше туч. Они накрывают землю своим плотным куполом, будто бы над всей моей маленькой Нетландией вдруг раскинулся черный зонт — плохие сны, кошмары. Небосвод наливается свинцом и чернилами, и вспоминается: «Погиб поэт! Невольник чести…»
Ну почему же в жизни все так получается, Вить? Где твоя улыбка, добрые слова? Не могли же они просто пропасть, раствориться… А как же «дружить», Вить?
О, боже, как наивно!
Я иду и вдруг замечаю пестрые клумбы. Красные желтые, оранжевые — маки. Цветы забвения, сна, они росли почти у каждого дома. Все разные и уникальные, но единые в одном — они маки.
Их много. Сразу и не сосчитать. Но маки — цветы. А цветы вянут, Вить. Ты помни об этом, ладно? Потому что однажды Тотошка дозовется Элли. Она проснется и победит злого волшебника страны Оз. Грядут перемены: раскинется еще над нами пестрый зонтик, взобьется масло в кувшине, уж ты это знай…