«Программируя свой персональный рай,
Сделай так, чтоб всего было через край:
Сделай вечную ночь тем, кто хочет спать,
Сделай тысячи книг тем, кто хочет знать,
Сделай жаждущим страсть миллион Джульетт
И на небо попасть проездной билет».
Майки берет на себя роль звездочета. Над ним простирается огромное темное небо, а под ногами — та же бездонная чернота. Вокруг ни души — даже у Токио порой садится батарейка, и тогда ночь срывает солнце с петель, автомобильный гул и режущее слух бибиканье засыпают, а улицы пустеют, словно напуганные темнотой люди попрятались по домам. В такие моменты хочется идти в самую гущу того, от чего они бегут. Вовсе не из желания показать, что ты — паршивая овца в этом безмозглом стаде. Просто глаза у Майки того же цвета, что и у мифической Гекаты, а сердце — пандоров ящик, из которого выпустили все напасти. Манджиро сидит на мосту, задрав голову, и чертит невидимыми линиями созвездия. Орион, Кассиопея, Саламандра — если такие существуют. Сано, — позорник астрономии, — знает только ковш медведицы. Пытливый заинтересованный взор мечется между сияющими точками, ища космическую взаимосвязь, и тут же разочаровываясь. Никаких рисунков, как в контурной карте, нет, и видно лишь туманно-черное месиво. И еще пару ромбиков, а между ними — ломаный полукруг-улыбка. Майки берет на себя роль звездочета и понимает, почему эту профессию погребло время. Только вот он не добрый старичок в мантии из детских сказок, хоть на плечах и тяжесть, словно от сотни прожитых авансом лет, а мысли в башке — отнюдь не молодые. Майки — скорее, любитель, что выдает себя за маэстро. Только вот красоваться не перед кем, и ночная красота намертво застывает в черных глазах. Манджиро запоминает карту звездного неба, будто планирует ею воспользоваться однажды, когда выхода не будет совсем, и придется искать пятый угол. Сейчас он видит его, пусть и кажется, что зрение ушло в минус сто. Одиночество ощущается каждой клеточкой тела — как ночная прохлада опускается на кожу. Хочется вздрогнуть, но слишком хорошо, и не хочется даже двигаться, чтобы не спугнуть это ощущение, мурашками разукрашивающее открытые руки. Однако решения этой ночью принимать не Майки. Все, что мог на сегодня, он сделал — поборол страх, позвонил, пришел на мост в нужное время. Остальное зависит от Санзу, уровня его доверия и желания хоть что-то в этой жизни сделать по-человечески. Манджиро готов взвалить на себя и его ответственность, если тот только рискнет принять эту помощь. Но только сам Сано силится, а понять не может: кому именно она предназначена? Но гадать поздно — под рукой нет ни карт, ни кофе. Зато есть силуэт, что шагает по ступенькам вверх, в самое звездное небо. И Сано был бы рад — глядеть ему в глаза, трогать его ладони, снова думать о том, как бы вспороть себе вены и выпустить отравленную кровь, слишком страшно. Харучие хороший, исполнительный, послушный. Конечно, вовремя — раньше чуток. Поэтому он топчется на верхней ступеньке, якобы рассматривая старое троллейбусное депо. И ровно в одиннадцать вечера подходит к своему командиру, отдает рапорт: — На этой неделе я выполнил все, что мне было поручено. Если хочешь, могу рассказать подробнее. — Сано отрицательно качает головой, глядя на подошедшего снизу вверх, и его голова будто на черном фоне похоронной фотографии. Санзу останавливается напротив него, осанка на месте, выправка, тон голоса, руки за спиной. — Можно на выходных сходить с вами в онсэн? — Что? — Майки физически ощущает, как в голове мысль соскакивает с мысли. — Как ты узнал? — Слышал, как ты договаривался с Ханагаки и Дракеном. — глаза у Санзу — слишком яркие звезды, из них двоих можно было бы нарисовать созвездие Пса. — И еще с Мицуей и замом Баджи. Вы болтали об этом вчера. Я рядом стоял. Ты просто снова меня не заметил. — А, да… Конечно! — он сбит с толку. Он и не помнит, кто предложил прогулку на выходных, не помнит, как согласился, не понимает, как вообще можно веселиться после того, что произошло. Это слишком неправильно, это плохая скорбь. Он не понимает, почему речь зашла об этом, когда в его голове раз за разом репетировался другой сценарий. И теперь кишки крутит, как перед прыжком с непроверенной тарзанки. — Они отличные парни. Надеюсь, вы сможете пообщаться и подружитесь. Мне жаль, что ты так и не смог завести себе друзей в Свастике. — Будет сделано. — ответ, ставший чем-то вроде привычки. Манджиро не улавливает сути этих слов, хмурится — и в этот момент его брови становятся изящным уголком, а нижняя губа выпячивается, как у маленького ребенка. Харучие, — о, только можно было бы достать мобильник и сделать фото! — любуется, но не хочет вводить его в заблуждение, поэтому поясняет: — Твой приказ: пообщаться с ребятами, завести друзей. Муче-сан говорит быть послушным и соблюдать дисциплину. Ты надеешься, я должен оправдать надежду как подчиненный. Разве не так? Майки кажется, что слова ударяют в грудь, точно хлыст, и становится больно, кровоточит образовавшаяся борозда. И туда тут же течет расплавленный парафин, ведь это именно то, о чем Сано обязан поговорить с ним, пока не стало поздно. Миг — и ничего нет вокруг. Перед ним только Харучие, который запутался в цепи, прикрепленной к его шее. Манджиро не надевал ее, но все равно чувствует вину — ведь позволил же, заметил, но не подрезал. Он буквально подскакивает на ноги, в голосе его негодование: — Хару, никаких приказов! Я иду туда с друзьями, а ты мой лучший друг, поэтому тоже можешь. Я ничего от тебя не требую, просто хочу, чтобы ты повеселился и был самим собой. Может, я и лидер, но сейчас мы с тобой говорим как друзья, так? — Друзья, — произносит Санзу четко, безэмоционально, и невозможно понять, какое для него это слово на вкус. Но Манджиро, услышав его чужим голосом, понимает: осекся, нужно прикусить язык, потому что стало горько и лицемерно. — Были когда-то. Но мы давно уже не общаемся. Ты завел себе новых друзей и с ними основал банду. Все знают, что теперь твои лучшие друзья — это Дракен и Такемичи. Сано получает удар под дых — ножом. Не буквально, конечно, но ощущения такие, словно что-то острое и плоское, и в самом деле, рассекло какой-то орган. Психосоматика, как при просмотре фильма: там отрезают руку, и тебе кажется, что твоя рука болит в том же месте. Так было совсем недавно. Баджи, наверное, проткнул себе кишечник и умер от кровопотери, а вовсе не потому, что хотел лишить Майки еще и себя. Манджиро нравится думать, что это было случайностью. Если задумываться о вселенских заговорах, богах и хитросплетениях судьбы, становится тошно, а когда тошно — ощущение, будто в желудке оказался нож. И снова как-то гадко и больно, а горло саднит от рвотных позывов, когда рваться уже и нечем. — Нашу тройку в моем сердце ничто не заменит. Но вот Баджи больше нет, и все, что осталось у меня, — это ты. Последнее, что сохранилось от всего моего мира. — А, Баджи, — Харучие бубнит задумчиво, скосив взгляд Майки на спину, будто вспоминает, вспоминает и не может спроецировать перед глазами того кареглазого мальчишку, с которым был неразлучен в детстве. Сано не по себе. Мост кажется проклятым, будто произнесешь имя мертвеца, и он — скрип! топ-топ! — окажется за спиной и утащит в свое мертвое царство. — Мне жаль, что я не смог помочь. Ты был прав, когда называл меня слабаком. Видимо, им и остался, потому что иначе я бы не причинил тебе такую боль и не подвел бы. — Единственный слабак в Свастике — это я. Признавать горько и обидно, но зато правдиво. Майки провалился как брат, как друг, как лидер. Раньше ему казалось, что достаточно уметь драться и красиво говорить, нужно лучезарно улыбаться и громче кричать, поднимая над головой кулак. Раньше он был ребенком, который строил замки из песка и гонял с друзьями на байках, который знал, что такое смерть, но еще не сталкивался с нею лоб в лоб. Когда это все же произошло, череп просто не выдержал. Прошел какой-то месяц. Все продолжили жить, все вернулось на круги своя. Манджиро все никак не может собрать разбросанные обломки самого себя. Манджиро переоценил себя. — Мне больно от того, что я сделал с тобой и кем ты стал по моей вине. — Сано приваливается спиной к перилам — мост старый, они шатаются. Если обломятся, то он упадет и сломает себе что-то — вероятно, позвоночник, отчего станет инвалидом. Интересно, было бы все иначе, будь Майки болен? Останься он без ног или с раком чего-то, потеряй он возможность выходить из дома, сложилось бы все именно так? Санзу хмурится, вопрос так и крутится на корешке языка. Но ответ не спешит. Манджиро требуется время и десяток пересчитанных наверху звезд. — Ты ведь ненавидишь насилие, но стал одним из лучших бойцов у нас. Почему мы перестали общаться? Вспомни! Катана, рукопашный… Ты ушел в это, и не вылезаешь уже столько лет. А все из-за моих слов! Я назвал тебя слабаком, еще не зная, в чем разница между слабостью и силой. Но мне всегда все легко давалось, я учился жить без надломов и порезанных рук, в то время как ты раскрошил себе кости и собрал их заново. Я бы так не смог, я сейчас так не могу… Мы ужасно отдалились, и это полностью моя вина. Это из-за меня ты воспринимаешь каждое мое слово как приказ, ты дерешься, тренируешься, ты одинок. Мои проступки зеркально через тебя делают мне больно. Ты делаешь мне больно. — Убей меня, — незамедлительно предлагает Харучие, и что-то в его фигуре-изваянии едва заметно дергается. Он, и в самом деле, похож на статую. Разве что ветер треплет волосы, разве что глаза живые, будто вставленные в пустую кукольную башку, разве что невозмутимость механическая, будто держащаяся на распрямляющейся пружине. — Возможно, я перерожусь и стану твоим Хару. Тогда тебе будет не больно? — Если ты умрешь — я умру, — отвечает Сано строго, отсекая, когда хочется схватиться за голову, дать себе пощечину и убедиться, что услышал все правильно. Это удивляет Санзу, бередит невозмутимость. — Баджи ты такого не говорил. — Никому не говорил. — бездонная пропасть в несколько жалких метров кажется более привлекательной, чем Харучие. Майки бы сейчас с большим удовольствием прыгнул в ее объятия, чем в холодные Санзу. Сано вздыхает и удивляется, как изо рта не пошел пар. Давно ночь, но на нем только футболка и шорты, вся кожа в мурашках, а волосы на затылке за малым не стоят дыбом. Он прижимается к перилам теперь уже грудью. В ладонях металлический холод, а под Майки — разъезд троллейбусных рельсов. Но высота не пугает, не звездное молчание над ними. Пугает человек, стоящий за спиной. — Помнишь детство? Мы были очень близки. Ближе, чем с кем либо. Будучи вместе, мы чувствовали нежность и тепло. — Это когда ты трогал мои щеки под кустом крыжовника, где мы прятались от взрослых в день моего рождения? Ты целовал их и говорил мне, что любишь и что мы поженимся, когда нам будет по двадцать. Но только тогда на них не было этих шрамов… — Майки поднимает взгляд в небо, где на черном фоне, как на стене, проигрывается диафильм: маленькие и глупые Майки и Хару играют в саду, дарят друг другу колечки, сплетенные из цветов, звонко смеются и клянутся друг другу в вечной любви. Как же это было наивно и самонадеянно — говорить о любви, не зная, что это. Давно забытое воспоминание отзывается необычной смесью в голове: Манджиро грустно и сладко. Хочется снова смеяться и снова плакать. Харучие мнется какое-то время — слышно, как шуршит его форма. Конечно, отглаженная постиранная, от нее пахнет кондиционером. И сам Санзу пахучий. От него несет растерянностью и смятением, и Сано не нужно оборачиваться: он чувствует, как тот трет виски, собирает, растрепа, свои волосы в хвост руками, сомневается и цокает языком. И длинные пряди рассыпаются по опущенным плечам, по лицу, по облизанным губам, по пустой груди. Отчего-то мысли о том времени греют кровь, она размораживает оледенелые мышцы, и уже не получается стоять по стойке смирно. Майки похож на Бетельгейзе — она яркая и тоже далекая. Их разделяет десяток шагов, а Харучие все равно чувствует себя астрономом, который ночами напролет глядит в телескоп, без возможности приблизиться к вожделенному. Но Манджиро рвет свою область пространства-времени и, видимо, не боится, раз вспоминает такое далекое-далекое и забытое. Харучие не сладко и не грустно, просто обидно и злобно. Потому что все прошло давным-давно, сгнило, придавленное установившимся между ними односторонним безразличием. Харучие сердится на время, реальность, даже самую малость на Майки сейчас. Это жгучее чувство хочется искоренить, но как же? Он холодный и далекий, а потом — приближается. Только вот звездам падать на Землю нельзя, будет взрыв. И Санзу боится, что этого не произойдет. Он не понимает, почему Майки на долгие годы забыл об их детских обещаниях, чтобы потом дать эту подачку на темном пустом мосту. До субординации уже нет дела. Харучие привык быть послушным и обходительным, быть неживым, когда сердце долбится в ребрину от переизбытка чувств. Рядом с Майки их всегда много, а он постоянно рядом с Майки, даже если Майки в этот момент не с ним. Санзу мнется, но затем все же пристраивается рядом, и их взгляды встречаются. У Манджиро глаза-черные дыры — все, что в них попадает, исчезает навсегда. А у Харучие — белые дыры, и они ничего не впускают в себя. — А потом ты превратился в черного ворона и выклевал мои глаза… Или это не то? — Но, Хару, это же невозможно, — уверяет Сано, не смея прервать зрительный контакт, потому что кажется, начался какой-то процесс, который нужно довести до конца, как сеанс электрофореза. — Должно быть, это был плохой сон. — А, снова сон… Конечно, только во сне ты мог сказать, что любишь меня. — воодушевление сходит на нет, он понимает, что сказал лишнее. Харучие болезненно морщится и смотрит вниз. Его тоже манит высота. Его тоже гложет холод перил. — А сейчас я тоже сплю, Майки? Проснусь ли я, если прыгну вниз и умру? Или если решу доспать здесь, и выхаркаю свои легкие от пневмонии? Ты ведь знаешь, как бывает в кино. Сон или иллюзия нереальны, а значит, нужно просто умереть или причинить себе боль. И если смерть схватится по-настоящему, если боль будет ощутимой, то можно принимать поздравления, мир вокруг тебя реальный. — Но, Хару, я ведь люблю тебя. Ты мой близкий друг и очень важный для меня человек. Ты не спишь! Мы оба реальны! — Майки осторожно касается его щеки, и вздрагивает от того, какая кожа холодная, а шрам — шершавый. Силится улыбнуться, но у него не получается, и попытка остается нереализованной. Фальшивить перед Санзу — словно лгать своему зеркалу. — Ты любишь меня? — недоверчиво переспрашивает Харучие, как-то по-собачьи, когда дворняжка принюхивается к протянутой таблетке зоокумарина. Боится приблизиться. Но, прозябшая и оголодавшая, все равно трется о руку своего убийцы, прикрыв глаза. — Конечно, люблю, Хару. Манджиро кивает в знак подтверждения, и Харучие кажется, что где-то в мире происходит коллапс. И если это так, он бы хотел остаться в нем, пока все вокруг рушится до основания. Он бережно накрывает ладонь Сано своей, закрывает блаженно глаза. Так немного легче, ведь она теплая и приятная, и ощущение кажется вполне реальным. Харучие ластится к ней и не верит. — Иногда мне хочется сдохнуть, чтобы наконец понять, что же вокруг меня. Я не понимаю, как ты можешь ходить и бегать, ведь однажды ты уже упал, твой мозг поврежден, и все, что ты можешь — это не умирать, питаясь с руки Шиничиро и сидя в коляске. У тебя такие худые и легкие руки и глаза пустые, я опускаюсь на колени, трогаю тебя, говорю, а ты уже мертв. У тебя бьется сердце, но тебя уже давно нет в этом теле. Но потом ты все равно умрешь, я знаю. Я это понял, еще когда вышел из колонии. Я надеялся, что ты поправился, я был бы счастлив, даже если бы ты посчитал меня уродом за мой шрам на глазу. Я знаю, что ты умрешь, а потом умрет и Шиничиро на таком же мосту, и мне придется это увидеть. Снова. Потому что так уже было, я помню! Он чувствует, как рука Сано напрягается. Сказал лишнего? Напугал? Хочется схватить за грудки — не от злости, а от страха. Остановить. Пусть выслушает, пусть подскажет, пусть назовет безумцем. Санзу бы снял с себя кожу. И показал бы ему перекрученные через мясорубку кости и густую запекшуюся кровь. Он бы хотел содрать свою оболочку, прекратить физическое существование и просто чувствовать, потому что чувства — это Майки. Они ранят глубоко и тут же отравляют психотропом, заставляя барахтаться на грани болевого шока и серотониновой комы. — Но как же так?! Ты здесь, ты живой, ты на ногах, а Шиничиро нет. Майки, я с ума схожу? Я не понимаю, где ты, а где я, и лишь продолжаю резаться катаной и стачивать костяшки до мяса… Я не люблю, когда больно. Я не хочу, чтобы было больно. Но пока чувствую это, я могу осознавать реальность. — Нет, я не считаю тебя сумасшедшим, Хару, — шепчет Майки и обнимает его. Санзу утыкается лицом ему в шею, и тому кажется, что сейчас на ней появится укус. Но даже вампирские объятия сейчас бы напугали его меньше. Откуда такие мысли в голове? Такие образы? Харучие нужна срочная помощь, она давно нужна, а Сано не замечал. Ему было некуда — нужно играть в банду, в лидера, в хорошего друга и душу компании, пока важный ему человек едва ли не повторяет судьбу другого важного человека. Укор вины давно разросся до раны, с которой вскрывают заживо, а страх тут же обезболил. Майки нельзя бояться того, что сам же и натворил. Майки должен все исправить на этот раз. — Мы обязательно справимся. Обратимся к доктору, он будет разговаривать с тобой, пропишет таблетки. Постепенно у тебя нормализуется сон, ты начнешь лучше есть, твое тело станет здоровее! И мысли тоже придут в порядок. Будет сложно и иногда больно, иногда настолько, что ты захочешь бросить, но я обещаю быть рядом… — Майки, а ты любишь меня? — перебивает Санзу, отстраняется и глядит ему в лицо. И взгляд этот пытливый, цепкий. Он страшнее, чем разверзнувшаяся над ними черная бездна. — Да, люблю. Я ведь сказал это только что. Харучие морщится. Слова сладкие, только от их приторности горчит. — Прости меня. Я забывчивый… снова не понимаю, какая действительность моя. — Все в порядке, — Манджиро гладит по волосам, по щекам, успокаивает и ищет успокоения для себя. — Вместе мы справимся. Харучие кивает, послушно принимает его объятия. В руках становится тепло, и где-то внутри зарождается надежда. Майки опускает голову на его плечо, жмется крепче, больше не желая разделяться с этим человеком. Больше он не повторит свою ошибку. Больше не бросит, не предаст. Майки должен постараться, чтобы сберечь то немногое, что осталось от его души. Еще не поздно все исправить. И потерять ее окончательно. ___ — Майки, а ты меня любишь? — вновь спрашивает Харучие. Манджиро чувствует: внутри снова мясорубка. Кажется, еще один такой вопрос — и он сойдет с ума, свихнется, поедет крышей окончательно. И то хорошо, если больше не придется слышать эту фразу. В руке нож, хочется замахнуться и всадить Санзу в горло. Не от злости. Чтобы заткнуть. И не ебнуться. — Люблю, Хару, — как всегда, отвечает он и улыбается. Какая идиллия: Манджиро в фартуке посреди кухни, он готовит ужин и ждет его возвращения. Санзу то, чтобы его ждали дома, стоило настоящего безумия. Ну, то есть мизера. Если бы было нужно заплатить большую цену за возможность жить с Майки, он бы, не задумавшись, предложил бы все, что у него имеется, и накинул бы сверху. Потому что это тоже дешево. А так — просто отдал то, что никогда и не держал в руках. Сано смотрит на него вполоборота, и взгляд у него такой светлый и добрый. Только вот рука сжимает рукоять ножа так сильно, что лезвие дрожит, — в нем тоже есть надрыв, который он упорно стягивает жгутом, чтобы не развалиться на части. Харучие не может налюбоваться — Майки счастливый, грустный, настоящий. Он ведь, и в самом деле, любит Манджиро. И даже если все будут против него, если Майки будет против Санзу, он закроет глаза и заткнет уши, чтобы только не слышать и не видеть. Он неисправим. Но и исправлять его не надо. Пусть он будет бракованным, пусть работать будет неправильно — жилец будто, чтобы этим задуриваться? Косо, криво, ебануто Хару — это Хару. Наступает ночь. Но подоконник их гостиной пуст — некому уже считать звезды и одним взглядом составлять неизведанную космическую сеть. Время наслаждаться друг другом. Санзу кажется, что он каждый раз открывает новую галактику, когда заглядывает в глаза Майки, когда целует его губы, происходит взрыв сверхновой. Но все это ощущается таким же нереальным, как звон в ушах после пресловутого: «Конечно, люблю, Хару, очень-очень». Горько осознавать, что это неправда. Очередной возникший в голове шизофренический бред. В реальности так не бывает. В реальности Майки не может любить его, не может просто быть рядом, и не может говорить о взаимности. Майки ведь ушел, потому Харучие слабак, и ему было неинтересно с ним. Майки дружит только с Баджи, если тот жив. А если уже мертв, то с Дракеном и Такемичи. Это слишком иллюзорно, туманно. Что-то чего не может быть. Чистое сумасшествие, которое до одури хочется считать единственным возможным вариантом. Но если это и так, если этой действительности не существует, если она заперта в его больной голове, то разве не Санзу ее создает? Майки протянул ему руку, и он за нее ухватился. И дернул на себя. Если этот Манджиро ненастоящий, значит его можно сделать таким своим — таким близким, нужным, любящим. Сано теперь всегда рядом: после пробуждения, на собраниях, вечерами, во время сна. И Харучие не может, не хочет его отпускать, поэтому Майки уже какое-то время живет в его квартирке. И Санзу считает, что ему вовсе необязательно возвращаться домой. Ему не нужна его одежда — Харучие одолжит свою, ему не нужны тайяки из магазинчика у его дома — Харучие купит в другом месте, ему не нужно проводить так много времени с этими потенциальными точилками для катаны, которых Сано зовет друзьями, — с Харучие будет весело, с Харучие будет хорошо. Харучие научил его готовить свою любимую еду, подсадил на свои игры и комиксы, приучил к порядку в доме и к совместной ванне каждый вечер. Харучие с ним здорово. Майки тоже. И если это сумасшествие, то Санзу не хочет становиться нормальным. Просто потому что здоровым он и этому Манджиро не нужен, и этот Манджиро уйдет. Нет, не уйдет! Сейчас он рядом. Такой мягкий, податливый, такой хороший и любимый. Послушно разводит бедра, выгибает под ним спину и пахнет персиковым гелем. Санзу предпочитает делать это именно так — касаться Майки, чтобы тому было хорошо-хорошо. Потому что когда приятно ему, приятно и Харучие. А Манджиро так стонет каждый раз, когда рука Харучие двигается в его шортах, а как дело доходит до оргазма — начинает чаще дышать, и грудь его выше вздымается, а затем он вскрикивает, тихо, обрывисто, потому что тут же прикусывает собственную ладонь, пряча в ней лицо. И Харучие это удовлетворяет, хоть в последнее время и становится чертовски мало. Он все чаще думает о том, чтобы овладеть Манджиро полностью. Майки в такие моменты предпочитает не смотреть ему в глаза — играет в переглядки с окном. Там спокойнее, там бесконечность, и отчего-то легче становится на душе, проще разобраться с тем, что происходит в этой квартирке. Это нужно обмозговать, потому что Сано запутался. Он не понимает, что сделал не так. Психолог говорит, что у пациента большие успехи, но Майки их не видит, не понимает, почему не помогают таблетки, и не знает, что все они попадают сначала за щеку, а затем в унитаз. Путаница Санзу не прошла, страх не прошел. Он боится оставаться один, боится не понять, что вокруг, и навредить себе, боится заснуть и снова увидеть ворона… И Сано пытается быть рядом постоянно, пытается быть хорошим, достойным, спасти Санзу. Он близко, он поддерживает, помогает сориентироваться, направляет. Он всегда ждет его наяву, какие бы кошмары ни преследовали в другой реальности, успокаивает, утирает слезы и уверяет, что они сильные, они вместе, они справятся, и все будет хорошо. Он тоже боится не успеть, ошибиться, упустить, не искупить. Только вот… Когда Харучие спрашивает его о любви по несколько раз за день, ему хочется всадить себе в ухо отвертку, порвать барабанную перепонку, а затем повторить еще раз. Майки понимает: Харучие просто путается в том, что было и чего не было, лишь хочет удостовериться. Но отчего-то каждый раз эта фраза звучит как гипноз, как триггер, как кнопка включенной мясорубки, в которую вошла его рука. И Манджиро кажется, что он сам сходит с ума. И становится страшно и стыдно. Ему нельзя, ему рано. Надо сначала помочь Харучие. Иначе от его собственной реальности не останется ничего. — Майки, а ты меня любишь? — спрашивает Санзу, отстраняясь, чтобы посмотреть в его лицо. И спускает свои шорты. Он знает, что он ответит. Знает, что не откажет. — Конечно, Хару, очень люблю, — с придыханием отвечает Манджиро, отчего-то глядя в потолок. — Тогда покажи мне, как сильно.