ID работы: 13697859

Monitor & Abuse

Гет
NC-17
Завершён
187
автор
Katty666 соавтор
Размер:
46 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
187 Нравится 10 Отзывы 37 В сборник Скачать

Monitor & Abuse

Настройки текста
      В машине шумно: студенты перекрикивают друг друга в предложениях, откуда начать прогулку по Токио, однако Утахиме их настроя совсем не разделяет. Кондиционер работает на полную мощность, но ей невыносимо душно: от усталости, от чрезмерной чужой радости, от нежелания что-либо делать в этой командировке. Утахиме обмахивается картой Токио, расстегивает ремень безопасности. Дорога утомила не меньше, чем жара, от мысли, что уже завтра придется высиживать собрание по завершению подготовки к заданиям в рамках обмена, хочется развернуть водителя и умчать обратно в Киото.       Страшно хочется в отпуск. Уехать из страны, заполнить рутину новыми впечатлениями, новыми встречами, новыми знакомствами, новыми людьми: ни в киотской школе, ни в токийской кадровый состав практически никогда не меняется, увидеться с Секо и Мей Мей Утахиме очень даже хочется, но есть определенные личности, с которыми перекидываться даже парой слов стоит всех моральных сил и выдержки.       И как ни странно, с одной определенной личностью приходится столкнуться сразу же: Сатору открывает дверь, машет в сторону двора, залитого полуденным солнцем, мол, «добро пожаловать».       Утахиме игнорирует протянутую в помощи ладонь, выходит из машины и старается не смотреть на Годжо, срезая его силуэт из общей картинки. Забирает свой чемодан у водителя и наблюдает за тем, как студенты перемещаются к школе: лишь бы никто не сбежал раньше времени и все успели занять комнаты.       — Добро пожаловать, семпай!       Голос Сатору вмешивается в поток мыслей и обрывает его. Сатору вырастает перед ней, загораживая солнце, вытягивает руку вперед. Утахиме щурится в попытке разглядеть, что он там держит, и всю усталость сметает раздражением. Только этого не хватало.       — Что за цирк ты устраиваешь?       — Всего лишь выражаю почтение долгожданным гостям, семпай.       В руках Сатору всего один букет подсолнухов в матовой бумаге — слепые черные сердцевины обиты пышными желтыми лепестками-лучами. Ярко. Слепящее солнце, слепящая улыбка Сатору, слепящая желтизна цветов. От нагретого затылка расползается боль — поднимает шум в ушах, ударяет по вискам пульсацией крови. Утахиме зажмуривается и выдыхает, отгораживаясь от мира темнотой за веками: какое из трех звезд так сильно напрягает?       — Слишком мало гостей входят у тебя в категорию почтенных, не думаешь?       Годжо дежурно улыбается. Утахиме перехватывает букет, сталкивается с его холодными, будто пластиковыми пальцами поверх обмотки на стеблях, и с трудом сдерживается, чтобы не поморщиться. Зажимает цветы локтем — крупные тяжелые головки склоняются вниз, будто оскорбленные, однако их прежнему хозяину хоть бы что: главное светило плетется следом, бесперебойно щебечет о своей последней командировке и какие тайяки попробовал с карамелью и что ему очень жаль, что он о ней не подумал и парочку не привез. Беззаботно стрекочет о проклятиях, месячном отчете, который предстоит… Годжо рядом идет, рассказывает так, словно прочитал вдохновляющую книгу, жестикулируя. Утахиме остается лишь одно: сохранять самообладание.       К моменту, когда они оказываются у входа в школу, Утахиме чувствует себя окончательно выжатой, измученной и уставшей. Просто потому, что Сатору плетется рядом. Просто потому, что Сатору много говорит. Просто потому, что она знает: даже очки не скроют то, что он пронизывает взглядом. Настоящий энергетический вампир.       — А как твое настроение, Утахиме? Рада вернуться в Токио?       Разговор хочется срубить под корень, но Утахиме чудом удается собрать остатки учтивости — не отвянет ведь, пока хоть на что-то не дать ответ — и бросает:       — Не люблю Токио. Слишком душный. Слишком шумный. Его слишком много.       Стебли хрустят под пальцами. Утахиме поворачивает голову и смотрит. Годжо стоит по струнке ровно, а сапфировые глаза не различить за бликами очков. Годжо на секунду видит в ее глазах сарказм, такой желчный и острый, на который стоит обидеться, а потом проникается:       — Не переживай, сезон дождей заканчивается в августе, как и ваша поездка, — приспускает очки с переносицы — то ли чтоб лучше видеть, то ли проникнуться душещипательным разговором. Обдает прохладой синих глаз. Похожи на небо в трещинах. Если глаза — зеркало души, то, кажется, у него она разбита вдребезги. — Надеюсь, ты взяла зонтик, а то осадки обещают быть… обильными.       Он улыбается еще шире.       Утахиме прекрасно понимает: он подарил цветы не потому, что захотел поухаживать, как хотел бы обычный человек. От Сатору так и прет показушностью, он сам не замечает, какой он — Утахиме и шесть глаз не нужно, чтобы увидеть его внутреннюю пустоту в расширенных провалах зрачков. Ему скучно. Ему хочется поиграться. Ему хочется подпитаться, и лучшая подпитка — те, кто не смотрит на него, как на Аматэрасу. Утахиме чувствует себя настоящей мученицей, и как это иронично — Бог смотрит на того, кому больше всего плевать на эту «божественность».       Помимо силы, Утахиме больше ничего в нем не видит. Пустой. Отбери у него проклятую энергию, и он ничего не будет из себя представлять. Утахиме смотрит на него, раздражающе счастливого и довольного, и не может представить, что Сатору делает что-то хорошо помимо уничтожения проклятий: с таким человеком ни построить семьи, ни посадить деревца, ни завести детей. Он пропускает жизнь сквозь пальцы, ему все легко достается, ему не приходится бороться за свое счастье, ему не нужно думать на будущее — возможно потому, что никакого будущего у него не будет.       А вот Утахиме есть, за что побороться — за саму себя в первую очередь. С проклятой энергией, без проклятой энергии, не важно: подстраиваться, если хочешь выжить, приходится чуть ли не каждый день. Утахиме борется, и пускать свою жизнь на самотек не планирует.       Даже с теми, кто не являются потенциальными противниками на уровне магического мира, приходится бороться — с Аматэрасу в круглых очках, например.       Утахиме стойко выдерживает его общество до самой двери своей комнаты и успевает проскользнуть внутрь до того, как он пойдет следом. Ему бы не составило труда переместиться в ее временную обитель. И дверь не помешает. Но, он не перемещается, и на секунду Утахиме думается, что он сохранил хоть какие-то остатки приличия. А по-хорошему, стоит ожидать рецидива надоедливости. Утахиме просто надеется, что он не будет поджидать ее под дверью и следовать по пятам. Хотя от него можно ожидать чего угодно.       Секо скидывает в их общий чат — где сама Секо, Мей Мей и Утахиме, — сообщение с предложением встретиться в восточном крыле, куда никто не суется без особой нужды. Мысли о Сатору и остаточное раздражение перекрывает предвкушение встречи: Утахиме слишком многое хочется рассказать, еле дотерпела до этой командировки, чтобы поделиться всем вживую. Каждый приезд в Токио начинался и заканчивался по одному алгоритму: с обсуждения работы в пределах школы и неторопливым перемещением в ближайший бар для обсуждения уже более личных вещей.       Утахиме долго стоит в тесноте душевой кабинки, тщательно стирает с себя усталость после дороги и взгляды Годжо. Ощущение, будто он все еще смотрит. И букет этот… Когда Утахиме выходит из ванной, воздух в спальне густеет и тяжелеет от сладости, испускаемой цветами. Приходится полностью открыть окно и впустить полуденную духоту — уж лучше пусть будет жарко, но выветрится едкий, навязчивый, как сам Сатору, запах подсолнухов.       Окно выходит на внутренний двор: никого, кроме студентов, поблизости не видно. Только сад камней, неподалеку рассажены слива и вишня, на гравии воссозданы рисунки. Главное, во всем этом великолепии не встретить Годжо: нахождение в его обществе больше пяти минут вызывает головную боль и изнеможение. Утахиме прямо сейчас предпочтет встретиться с девочками, которые не будут донимать ненужными вопросами, и которые вызывают только лирику.       Их всегда было трое: Утахиме, Мэй Мэй и Секо. Закадычные и незамужние. Всегда подскажут, посоветуют, поддержат и выручат. На друг друга непохожие, всегда навеселе, при этом идеально понимающие с полуслова. Им троим никогда не стыдно ходить куда-то вместе, не говоря уже о шумных местах с большим количеством людей и алкоголя. Каждая из них выделяется по-своему как девушка, а не шаман.       Годжо знает это и без подсказок.       Секо в его сердце занимает особое место: старая и верная подруга, которая спустя долгое время всегда встретит любящим и заботливым взглядом, если не выходил на связь месяцами. Секо безоговорочно подаст руку помощи, а при необходимости сядет рядом на кровать и погладит по голове. Годжо ее ценит, даже когда она открыто называет его идиотом. Мэй Мэй — профессионал, отточенный до совершенства как катана, который завышает прайс за услуги каждую минуту. С ней работать как взять кредит: будешь выплачивать тридцать лет по повышенной ставке.       А Утахиме…       Кинешь в пекло — лишь лучше станет, как сталь.       Возьмешь на слабо — идиотом станешь.       Какой была, такой и осталась.       Все тот же красно-белый наряд мико, претензионный взгляд, напыщенная неблагодарность. Он знает: если бы могла, то резала бы взглядом на восемь частей. Правда, только его. Правда, не возражает.       Годжо улыбается в мыслях: он тоже ни черта не изменился.       Каким был, таким и остался.       Почти тридцать, а все детское до сих пор цветет, на солнце смотрит, затухает к ночи. Годжо бредет по коридору техникума, смотрит в ноги, перешагивая порядок тени и солнца из-за окон; у себя на уме. Трехдневная командировка измотала его, бесспорно, ему необходим отдых в виде минимального досуга, но он не может. Нужно писать отчет, посетить директора, успокоиться; в конце концов, он ничего не ел и не пил почти тринадцать часов. У восточных ворот встретил Мэй Мэй, которая говорила с кем-то по телефону. Она мило улыбнулась ему в качестве приветствия, а потом рассеяла: Годжо, спрятав подсолнух за спиной, вручил с легкой полуулыбкой. Он понял две детали: сердце холодной дамы растопилось от неожиданности и Утахиме, что, не сказала?       — Слушай, а как так вышло-то?       — Ну, мы зашли в лифт, думая, что проклятия прячутся где-то между восьмым-одиннадцатым, ибо уборщики начали жаловаться, что лифт не поднимается выше, а пожарные двери не поддаются. Саларимены не имели право подниматься не на свои этажи, поэтому все поздно поняли, что странный шум на самом деле странный.       — Первогодка без травм? — спрашивает Секо, играя с крышкой зажигалки Zippo.       — У нас была тактика, а не стратегия… Все сделал он, — внезапно заявила Утахиме, на что Секо молча прикурила. — Буквально все сделал первогодка, а я только поставила завесу.       — Проклятия были в сорочках и галстуке с огромными мешками под глазами?       — Да, еще запах стоял невероятный. В принципе, там ничего сложного… Первогодка все сделал сам, а я в качестве подстраховки была. Нужно же как-то учиться, вот я и наблюдала, но не суть. Справился ведь. И вмешиваться не пришлось, живыми вышли. Я правда ничего не…       Что, правда?       Годжо змеей заползает в комнату прямо посреди диалога, устремляясь к ним. Секо сразу заметила его присутствие и хотела поприветствовать, но смогла лишь поднять брови: прямо перед ней материализовывается красивый подсолнух, обернутый в тишь. Сначала не поняла, зажав в руках сигарету с кофе, а потом поняла. Тут же полезла в благодарность обнимать одной рукой, второй придерживая подсолнух, не до конца выпустив дым. Правда, осеклась на половине: Годжо не вырубил Бесконечность, несмотря на желание самой близкой подруги крепко обнять. От него идет стойкий серный запах, при этом не удушливый.       — А как же Утахиме? — сразу вспомнила Секо, скрывая нижнюю часть лица за цветком. Легкая горечь обволакивает рецепторы.       — Я ей уже подарил, она не сказала? — дважды ловит Утахиме на молчании, тут же переводя на нее взгляд из-под очков. Утахиме смотрит упрямо, не собирается проигрывать, и это служит красноречивым ответом. — Свой букет отнесла в свою комнату.       Утахиме смотрит три секунды — и отводит глаза в сторону, на счастливую Секо, не желая общаться глазами с этим чудищем. Годжо не обязательно знать все, что она не делает и не говорит, и в сотый раз за эти полтора часа проявляет стойкое терпение. Годжо красноречиво хмыкнул, смотря ей в профиль, подчеркивая нулевой отблеск эмоций.       — Ах, аж целый букет… — Секо откладывает подсолнух, утирает под носом и сует сигарету между губ. — Теперь понятно, кого ты больше любишь.       Утахиме пытается словить взгляд подруги, но никак — Секо опускает голову, выдыхает облачко дыма и, кажется, улыбается. Утахиме вообще не до смеха. Всем весело, кроме нее. Да, это очень весело — буквально в первый же день прибытия в Токио получить перенасыщение Сатору Годжо и букет, когда остальным подарил лишь по одному цветку. И даже сейчас терпеть его, когда разговор, в который дерзким образом вклинился, не требует его присутствия. Явно понимает, что ему нет места, и дело не в большом количестве стульев.       Годжо делает лучше: игнорирует великодушный взгляд Утахиме, который вот-вот лишит его пульса, хватает ближайший стул и садится сбоку. Стул спинкой вперед, руки в замок сложил на столе, взгляд удостоен ее лица. Как на допросе. Белые волосы падают на ресницы. Очки надежно скрывают направление взгляда. Ясно одно: он сел с претензией и непониманием.       Годжо улыбается ей. Утахиме не в силе давить фальшивую улыбку.       — То, о чем вы говорили… Утахиме, а ты что сделала?       Его голос стальной и безэмоциональный. Он правда не понял, почему так Утахиме растерялась, не сразу подобрав слова, лишь поглаживая ушко чашки большим пальцем. Ногти подстрижены под корень, кожа белая, почти прозрачная, и гладкая как фарфор. Годжо молчит секунды три, давая время на ответ, но…       — О чем ты говоришь? — она отставляет чашку. Фарфор скрипит от резкого столкновения. Лирика превратилась в реквием.       — Я не услышал, чтобы ты сказала что-то о себе, — Годжо неумолимо смотрит на нее, выделяя из всего образа красивые глаза цвета пуэра. — Тем более, ты даже не захотела про себя говорить. Ты себя обесцениваешь?       Утахиме улавливает поползновения на ее способности, а Годжо и не пытается скрыть. Он бы правда понял, если она начала ему рассказывать про миссию, ибо его терпеть не может, но в данном контексте она рассказала Секо при закрытых дверях, где они не знали о третьем лишнем. Утахиме откинулась на спинку стула, готовясь к защите, сложила руки на груди. Годжо позиции не сдает — Утахиме позиции усиливает.       — Ты слишком много за сегодня нарушил мое личное пространство.       — Я не хотел тебя обидеть, семпай… — начал он, готовясь к удару в лицо.       — Обидеть — не обидел, но разозлил. Откуда тебе знать детали миссии? Свечку держал?       — Я не многое услышал, но ключевое, что должен был услышать — услышал.       — Я говорила изначально не про себя, а про студента, которому я дала возможность проявить себя и побороть неуверенность в своих силах, — Утахиме двигается ближе к нему, двигая стул, будто так лучше услышит. — Ты не так же делаешь?       — Ты себя даже похвалить за завесу не можешь. Ты понимаешь, что я хочу сказать?       — Тебе какая разница до меня?       — Ты — сильный шаман, которому это говорит каждый, а ты себя обесцениваешь со страшной силой. Не отрицай это.       Утахиме глубоко вздыхает, переводя эмоциональную стрелку с пассивно-агрессивной на смиренную. Годжо выносит мозги на профессиональном уровне, ему нужно доплачивать за это. Просто он знает, что ему нужно, а потом остальным. Снимает очки, кидает на стол, потирает переносицу. Секо видит невооруженным взглядом: за очками он скрывал свои эмоции.       Его проклятая энергия ведет себя немного… хаотично. Утахиме не может точно сказать, почему так, если он ее контролирует до миллиметра, но что-то не так. Словно аура, зависящая от мыслей и настроения носителя, не отождествляется с ним. С Годжо явно что-то стряслось, и неважно, как давно: это видно невооруженным взглядом сейчас.       — У меня в конце августа командировка в Ватикан. Иори, посмотрим вместе на Собор Святого Петра?       Утахиме дернула головой назад, пытаясь не выдать хоть какую-то эмоцию, которая граничит с шоком, удивлением или же ахуем. Он сказал это так, словно просто приглашает повесу куда-то на другой конец Земли прогуляться по красивым улочкам и вечером посидеть в траве пару часов. Секо на такое лишь затянулась, ни капли не удивляясь: он такой уже давно.       — Кажется, тебе нужно в кроватку, — язвительно заметила она. Годжо не отреагировал.       — Сатору, тебе нужен отдых. Ты только что вернулся с командировки и даже не поел, — дружески напомнила Секо, пытаясь разрядить обстановку; Годжо отмахнулся, скорчив рожу. — Я настаиваю.       — Вы серьезно?       — Вот именно, отдохни, попей чаю, душ прими, расслабься. Давай, тебе полезно как никому, — настаивает на своем Секо, зная, о чем она говорит. Ей все пиздецки очевидно.       — Я на серьезе спросил, — Годжо искренне не понял давление на свое состояние.       — Давай я проведу тебя.       — Я в порядке, Секо.       — А я бы и так не согласилась, Сатору.       Годжо перевел взгляд на Утахиме со сложенными руками на груди, и приподнял в вопросе бровь. Если дело не в том, что ему нужен отдых, которым он из раза в раз пренебрегает, то по какой причине, Утахиме, вся из себя, отказывается от наиприятнейшей компании с ним по Ватикану?       — Почему нет? Не говори, что…       — Мне с тобой разговаривать тяжело, а ты предлагаешь совместную поездку в Ватикан?       — Ты была хоть раз за пределами Японии? — Утахиме умалчивает; Годжо понял без слов. — Хорошо, я понял. Но мое предложение остается в силе до последнего дня.       — Тем более, если ты едешь по работе, то зачем Сильнейшему я, как ты говоришь, недооцененная собой же?       — Ты поверишь, если скажу, что просто обожаю твою компанию?       — Нет.       Годжо усмехнулся и не удивился. Ребенок. Чистой воды, сука, ребенок, в теле взрослого двухметрового шамана, которого боится вся земная кора, сука, просто смеется и забавляется. Он, буквально вернувшись ранним утром в Токио, в колледж, еще толком не пришедший в себя, сейчас озвучил следующую командировку в Европу, так еще и Утахиме пригласил. Ему определенно нужно поработать с самим собой. Желательно, со специалистом узкого профиля.       Утахиме тяжело вздыхает. Смотрит на него — он смотрит на нее. Игра в гляделки — единственная игра, которая между ними допускается в полном формате.       — Ты знаешь, что я терплю тебя. И ты знаешь: я никуда с тобой не пойду, даже на другой конец света, — грубо, прямо, желая навредить, начинает она, а Годжо все смотрит, вникает, слушает каждое брошенное слово, не переводя на себя. Утахиме знает все слишком хорошо, чтобы обходить острые углы. — У меня планы вплоть до твоего уезда и уже когда ты здесь не будешь.       — На каждый вечер? — тонко уточнил Годжо.       — На каждый.       — Вечером нет учебы.       — А с чего ты, черт возьми, взял, что я занята учебой?       Годжо многозначительно повел бровью, пытаясь выпытать ответ, но Утахиме лишь усмехается, как сделал он секунду назад. Утахиме не проведет его по подножью — сбросит прямиком в пропасть, уйдет, прыгнет выше и утянет последний билет.       — Попить пива и поорать в караоке? Я тоже такое люблю.       — Люби без меня.       Годжо понял, что Утахиме ему ни слова не скажет, и повернулся к Секо:       — Ты в курсе?       — Да, знаю, только тебе не скажу.       Годжо громко цокает. Утахиме злостно смеется над ним, вставая с места:       — Годжо, тебе и твоей самой лучшей и светлой голове нужен отдых. Пожалуйста, отдохни так, как тебе надо. И там, где меня не будет. Основной принцип.       Утахиме извиняется перед Секо, ибо она сейчас устроит еще один геноцид клана Годжо прямо в этом классе, и покидает его раздражающую, просто невыносимую компанию, где давление и температура тела растут ввысь. Секо отшучивается, хватает подаренный подсолнух, ненадолго задерживаясь:       — Это была опрометчивая попытка, — допивает кофе и тушит сигарету о пустую чашку. — Не доставай ее. Будь человечней.       — Я ничего не делаю, что может ей навредить. Ах, кстати: какие у нее вечерние планы? — крысой смотрит исподлобья, надеясь, что тет-а-тет Секо все выложит.       — Прости, но она попросила не говорить, а ее слово для меня что-то значит, в отличие от тебя.       — Не нужно делать меня врагом этой ситуации. Мне просто интересно.       — Нет, не думаю, Сатору. У тебя должно быть пару выходных, так что, займись собой. Если тебе нужна компания — я в твоем распоряжении в любое время, понял?       — Хорошо, мамочка.       Годжо смотрит в белый потолок. Не моргает. Секо покидает класс легким шагом, закрывая дверь. Что-то эдакое, не совсем хорошее трепещет в гиппокампе, просит выйти наружу — самый злой демон, самый голодный и жадный демон, которого Годжо в свои тридцать так и не научился контролировать. Белый потолок не так интересен. Нога дергается. Дыхание становится до идеала ровным.       Выравнивает шею, смотрит на недопитый зеленый чай. Жижа давно остыла и на вкус как бензин. Идеально белый фарфор нравится этому демону, желает заполучить и распоряжаться как игрушкой, — возможно, дело в том, что на белом фарфоре еле заметный блеск от губ Утахиме.       Чем, чем ты занята?       Что-то не так.       Что-то падает в омут, к чертям, прямо в руки.       Прикасается губами там, где прикасалась она, отпивает, смотрит вперед.       Непроницаемое стекло — не взгляд.       Матча. Мерзко.

***

      Годжо всегда знал, что она — самая достойная и талантливая.       Годжо всегда на нее смотрит, как на королеву убийц. Ей идет смех, радость, эйфория и холод; она — неповторимая. Первые три состояния он, правда, не заставал в своей компании — лишь опосредованно, будто замелькай Сатору в радиусе двух метров, эмоциональный спектр Утахиме схлопывается до холода и агрессии. Не то чтобы ему не нравилось. Скорее, не отталкивало — подстегивало. Позволяло почувствовать хоть что-то, кроме бесконечной, мучительной скуки. Возможно, дело в том, что Утахиме никогда не проявляла к нему искренней агрессии, — это не когда хочешь вытащить сердце из грудной клетки и сделать милкшейк.       Годжо всегда смотрит на нее с… сожалением. Таким искренним, ребяческим и невинным, что удар в лицо не кажется жесткой мерой пресечения характера. Он замечает детали, докапывается до истины, идет напролом как пушечное ядро. Утахиме знает его таким очень, очень много лет, и за все эти года не сказать, что его принципы подверглись реформам. Люди растут, имеют свойство перестраивать мнение с нуля, но Годжо…       С ним не всегда комфортно — тоже ебаный факт.       Годжо знает себя лучше, чем кто-либо. И это знание когда-нибудь потребует опровержения.       Именно это и играет с ним каждый раз злую шутку — любовь к закопанной истине, которая, по сути, его не должна волновать. Именно по этой причине непристойный, склизкий, пристальный взгляд прячется под темными как битум очками, не пропускающими даже свет софитов. Годжо необходимо опровергнуть свое знание о серой мышке, которая не всегда бывает такой. У серой мышки много слов для него, матов, оскорблений и претензий, и как бы словами не унижала его достоинство, скука — не ее любимая еда.       Стеклянные глаза смотрят вперед — Годжо стоит через две сплошные, пробку и толпу саларименов, которым срочно нужно распихать свое вонючее тело по барам, фильтрует вспышки огней и мыльные титры в глазах.       Серая мышка сидит за столом ухоженная, накрашенная, в юкате темно-синего цвета с белыми лилиями. Улыбается незнакомцу напротив, изящно жестикулирует, не позволяет себе лишнего. Никогда вульгарно-броско не одевается, отдавая предпочтение сугубо традиционной одежде, которая ей идет в любом виде. Она смотрит на себя в зеркало, восхищается собой, гордится? Она знает, что своей красотой может брать любого за рога?       Наверное, нет. Это же Утахиме.       Она не штиль, нет.       Она что-то громкое, быстрое, разрушительное, бешеное.       Он с безумием, которое граничит с полнейшим саморазрушением, бдит, как красное вино наполняет бокал, как мужчина средних лет, обычный человек, осыпает ее комплиментами. Легко увидеть подстриженные ногти, бриолин в волосах, аккуратный галстук, дежурную после рабочего дня улыбку и обручальное кольцо. Вердикт ясен: нужна любовница.       Утахиме, и ты ему смеешься?       На его тарелке устрицы, оливки и артишоки. Чревоугодник. Если сложить дважды два, и поверить в серую тихую мышку, которая никогда не была тупой и уродливой, то прямо сейчас она должна заставить напыщенного заплатить за счет и покинуть ее компанию.       Он видит это по взгляду, который знает наизусть — сверлящий, уничтожающий, укоризненный. На себе такое испытывает каждый раз, как видит ее на горизонте.       Как видит ее с другим на свидании. С каждым новым другим, из раза в раз, не возвращаясь и не скрываясь.       А Годжо как животное, тупое животное, по запаху идет, съедает это все, пихает в глотку, свой убивающий изнутри голод — и голос — успокаивает.       Утахиме на что-то смеется, прикрывая рот.       Хах, а с ним не смеется.       Утахиме на что-то экспрессивно отвечает, кажется, с меньшей долей агрессии.       Хах, а с ним молчит.       Утахиме кладет в рот сашими, не говоря с набитым ртом.       Хах.       Утахиме врет про работу, рассказывая про национальный банк.       Годжо дернул бровями. Зачем врешь?       Утахиме поправляет юкату, ерзая на стуле бедрами.       Хах.       Невольно сжались зубы и плечи.       Годжо не позволяет себе моргнуть: Годжо позволяет себе стоять столбом, игнорируя все вокруг, отключиться от окружающего мира. Взгляд удостоен ее. Только так — смотреть прямо, не моргать.       Только лицемерная серая мышка.       Годжо делает так — концентрируется ровно на том, что Утахиме делает, как снайпер через винтовку. Отключиться от шума улицы, пихающихся людей, разговоров, сигналок, скорой помощи — Годжо не видит ничего вокруг себя — только цель, только красная точка в кругу, только феномен Утахиме.       Она смеется, говорит что-то в стиле «было приятно, но нет», делит счет пополам. Не хочет, видите ли, быть чем-то обязанной женатому, который ничего не скрывает.       Годжо провожает ее взглядом на соседней улице, не теряя в толпе.

***

      — Я работаю учителем в начальной школе.       Утахиме нравилось подставлять себя под резьбу обычного человека: можно было стать менеджером, поваром, управляющей транспортной компанией, учителем, кем угодно. Кем угодно. Утахиме хотелось быть всем, кроме шамана. Быть где угодно, но только не с шаманами. За пределами их маленького мира, обросшего правилами и условностями, можно было почувствовать свободу.       Утахиме нравилось быть свободной.       — У тебя, наверное, стальные нервы.       — Да, очень.       Годжо повторяет программу: находит нужную позицию, подавляет эмоции, отслеживает и не дышит, чтобы прицел не дергался. Какое по счету? Пятое, шестое свидание?       Сколько он уже так? Две недели?       — А ты кем?       От мужика прет проклятая энергия — Годжо видит это невооруженным взглядом, сидя в другом конце ирландского паба «Dublin». Декоративное дерево, стекло, множество перегородок, кельтские мотивы с доской-меню. Годжо заказал себе брауни с шариком мороженого, и если Утахиме развернется на сто восемьдесят, то увидит знакомую белую тупую голову.       Увы, это не входит в продуманный до мелочей план.       Утахиме пьет пиво Гиннесс. Темное, холодное; солод и ячмень.       Годжо запомнит.       — Знаешь, моя профессия не привязана к чему-то… нормальному. Шаманю то тут, то там…       И знает: это знает и Утахиме.       Годжо понял: Утахиме лжет про себя везде, где попадается шаман.       Ни целует, ни обещает, ни дает номер телефона. Даже на комплименты хуево реагирует.       Только лжет, заигрывает — не дает.       Практически каждое свидание.       Заказывая три бутылки Гиннесса, сухарики с гренками, с треском покидая бар. Сама за себя платит, кажется, в пятый раз.       Годжо кладет в рот брауни, слегка захватывает мороженое, расплачивается и следует за ней. Близко не подходит: ей незачем знать, что всегда есть третий лишний.

***

      Он способен разглядеть ее в любой одежде и под любым углом, в любом состоянии, даже во сне. Так сложилось: Утахиме в этом сама виновата.       Украшения всегда делали улыбку красочнее, взгляд выразительней; никогда ничего броского или вульгарного, и не терпит подобное у других. Всегда волосы аккуратно убраны и сияют от увлажнения и ухода; ей идет абсолютно все, что бы она ни выбрала, и с нее невозможно оторвать взгляд.       И, походу, новоиспеченный это усек.       Белые волосы треплются, очки прячут заинтересованный, прицельный взгляд в одну точку. Сгорбился в позе Сократа, но взгляд как у Цезаря на Рим.       Годжо думал, что у Утахиме комплекс неполноценности настолько пустил корни, что она ищет подтверждения своей значимости в чужих словах и взгляде. Годжо думал, что он — не единственный в своем роде, на кого она так смотрит.       Годжо думал много. Поэтому оказался здесь, на чужой территории, где его никто не знает.       Кроме нее.       Ему жаль, что так вышло, и ему жаль, что он вторгается в личную жизнь семпая без ведома, но, кажется, метаморфоза заинтересованности давным-давно вышла из-под контроля. Да, ему правда жаль.       Утахиме есть что выпустить из-под кожи шамана, которая порядком поднадоела и натерла во всех местах. В Киото не было времени выползти из-за собственного стола, да даже из кабинета, не то, что из-под всех условностей и обязанностей: шаманских, преподавательских, наставнических…       Утахиме хотелось жить и функционировать — быть не просто шестеренкой в механизме магического мира, — а быть человеком, иметь желания и стремления, не сопряженные с работой. У нее есть скромный список четко оформленных желаний и стремлений: хорошо выпить, хорошо поесть, хорошо посмеяться в достойной компании, и, если из этой простой цепочки не выпадет ни одного звена — хорошо потрахаться.       Годжо усмехается. А он смелее, чем выглядит.       Сколько не заполняй пустоту — останется незаполнимой.       На прошлом свидании Утахиме не снимала ленту; а теперь стянула с крупного тяжелого хвоста, выпустив каскад синих — почти черных в полумраке комнаты — волос. Сдвинула одеяло, села на голые бедра и протянула ленту. Сатору бы сколько угодно отвалил, лишь бы услышать, что она спрашивает. Голова в ворохе белых подушек кивает на ее слова, и сердце у Сатору пропускает удар. Он даже не замечает, как перестает дышать. Мужик под Утахиме вытягивает руки вперед и позволяет связать по запястьям той самой гребаной лентой.       Годжо рефлекторно протер собственные запястья.       Отсюда можно пожинать убойную энергию сколько угодно.       Утахиме заводит связанные руки вверх и начинает двигаться: откидывает назад голову, показывая длинную белую шею, водит руками по гладкой груди мужика до тех пор, пока не доходит до шеи. Маленькая ладонь смыкается под кадыком, Утахиме замирает и долго смотрит мужику в глаза. Годжо, почему-то, ощущает хват ладони на своей шее, и тяжело вздыхает.       С искренностью, насколько может выдать гнилая до корней душа, подчеркивает женские изгибы, на эстетику разбивает, не моргает — прикидывается тихим приведением, перекрывая Утахиме кислород манией преследования.       Годжо продолжит следить через маленькое окно, в которое смотрит так, словно там — то, что не в силе заполучить.       Годжо прячет ухмылку за рукой: Утахиме, что-то нашептывая человеку, встает с члена и грубо садится; хват за шею тяжелеет, вынуждая ублюдка под ней совершать митоз. Годжо сжимает челюсть, дышит всей грудью, забивая кровь кислородом, стоит Утахиме оголить свою лебединую шею с его ракурса.       Рассмеяться бы громко, раскатисто, начисто безумно, только он уже перегоревший, эмоционально выжатый до зеленого змия человек. Ему все однобоко, нет черного и белого, законов и морали. Его дыхание еле слышно, глаза моргают раз в пятнадцать секунд, сердечный ритм около пятидесяти ударов в минуту; сплошные нули — никаких единиц.       Ему необходимо лучше слышать то, что видит; воспринимать всерьез то, что не может ощутить на собственной белой коже. Тупой зверь, знающий любимую еду по запаху, найдет даже в Аокигахара.       Напряжение растет в клетках тела настолько сильное, что вскипает затылок.       Этот синапс сводит его с ума.       Стонет…       Еще сильнее.       …и стонет.       Глубокий вдох — зверь поддакивает рефлексу — ухмыляется, падает в колодец желаний, не отрывает взгляд от шикарных бедер. Годжо в состоянии разглядеть шикарные, охуенные бедра серой мышки, ее иссиня-черные волосы в полумраке, как ее тело приносит чужаку неземную эйфорию. Как длинные ноги елозят по простыне, как мужик не в силе распустить руки. Годжо не по своей воле давит себе пальцами на шею, сокращая подачу кислорода в тело.       А ты красива в темноте до неприличия.       Подножье вот-вот, уже перед лицом.       Годжо ходит по нему, скрываясь в тени. Еще немного — упадет в главную ошибку.       Когда они заканчивают, Утахиме не остается — опять. Уходит, правда, почти под утро, с распущенными волосами. Оставила свою красную ленту. Ленту со своих волос. Ленту, хранящую ее запах. Ленту, которую мужик безобразно сбросил с себя, словно ничего не стоит.       Годжо не успевает подумать прежде, чем действует: перемещается в полутемную полуразрушенную спальню — одеяло стекло с кровати, подушки разбросаны, ковер собрался складками — и забирает ленту, запутанную в простыне.       Ему перекрыли кислород.

***

      В прошлом году Утахиме выходила на патруль с Мей Мей: крайне приятная компания для крайне неприятного, скучного занятия. Этот год пронизан невезением с самой первой секунды, как Утахиме ступила за ворота Токийской школы, и все невезение сводилось к одному — Сатору. Его имя в графике патрулирования рядом с ее именем выглядело слишком несуразно. Утахиме не хотела близости с ним, какой бы она ни была: не хотела находиться в одном помещении, не хотела говорить по телефону, не хотела быть рядом даже на бумаге.       Под вечер жара не рассеялась: тяжело повисла над городом в абсолютном безветрии. Сатору не заявился в кабинет, не отправил ни одного сообщения, не позвонил: никаким образом не дал о себе знать, и у Утахиме даже появилась надежда, что он не заявится.       Но полоса невезения тянулась следом, и уже не важно, куда Утахиме пойдет: он всегда будет следовать по пятам.       Утахиме задерживается у края крыши, облокачивается на невысокое заграждение и смотрит: Токио живет в своем ритме, простом, человеческом, горит тысячами огней и говорит шумом бессонных улиц. И Утахиме хочется поскорее влиться в этот ритм. Поскорее стать человеком. Поскорее развеяться. Нужно лишь пережить этот патруль и высидеть завтрашнее собрание. И весь вечер можно будет походить в коже человека и в новом платье.       На секунду становится легче дышать, мысль о необходимости работать становится не такой невыносимой, но лишь на секунду. Утахиме чувствует гнетущее присутствие Сатору раньше, чем он появляется в поле зрения: мощный всплеск энергии, холодной, будто мертвой. Или Утахиме внимания не обращала, или действительно что-то поменялось, хотя, перемены в нем мало должны волновать ее. Сатору вообще никак не должен волновать ее, не мелькать в мыслях.       Многоэтажное здание, заброшенное практически в центре, вызывает подозрения. Видны лестничные пролеты, сотни граффити, выбитые окна и полное понимание того, что там ни одной единой души. Утахиме ступает на второй этаж здания, которое изнутри представляет собой сплошной бетон и мусор, и чувствует легкую дрожь. Под ногами начали двигаться камешки и шприцы, а пылающий закат показывает маленькое, размером с эмбриона проклятие, которое не похоже ни на один разумный вид, известный человеку: непонятная бесформенная жижа, ползущая по бетону, оставляет за собой алый след.       Утахиме не двигается, пытаясь понять, откуда идет пуповина; отвратительная штука прячется где-то за углом, не прекращаясь, когда эмбрион отползает подальше. Утахиме не двигается, эмбрион останавливается — смотрит прямо на нее, прямиком ей между бровей, но ничего не делает. Утахиме понимает: проклятие слепое, но реагирует на любой шум. За углом появляется, судя по всему, матка: огромная яйцеобразная слизь, также не имеющая зрения.       Утахиме подбирает бутылку, кидает в сторону — проклятие реагирует мгновенно, воссоздавая из собственного тела шипы, атакуя стекло и разбивая вдребезги. Принцип как у «эмоции падающего цветка», только со стороны проклятия. В матке скоплено наибольшее количество проклятой энергии, а эмбрион, судя по всему, служит наподобие собаке-поводырю, и дистанция атаки два метра.       Утахиме смотрит по сторонам, чем бы проклятие привлечь поближе; в поиске мусора, который можно бросить. И тут же, без ее спроса и мнения, с пола рядом падает кусок бетона, на бумажный пакет. Проклятие реагирует сразу: «взгляд» смотрит прямо на нее, и атака не стала себя долго ждать.       Утахиме выставляет вперед руки, образуя из проклятой энергии щит.       Утахиме открывает глаза — матка не двигается, эмбрион бездыханно лежит на полу, подавая мало мальские признаки жизни. Кровь растеклась мерзкой лужей, пачкая одежду Утахиме и немного щеку: Годжо, который не сказал ни слова, жестоким образом разорвал проклятие на две части, порвав голыми руками пуповину. На нем ни капли крови или слизи: спасибо включенной Бесконечности, которая не позволяет одежде пачкаться, как и идеально-белому лицу, которое на нее не смотрит.       Утахиме вздыхает, убирает левостороннюю стойку — Годжо ни удивляется, ни попрекает. Только легко улыбается уголком губ, демонстративно отряхивая руки от несуществующей пыли. Утахиме почти расслабляется, однако знает, что Сатору может прорвать в любой момент. И не ошибается: прорывает в момент, когда голубые глазища поднимаются на нее, выделялись в полумраке созвездиями Сириуса.       — Судя по всему, я вовремя.       Утахиме не сразу отвечает: понимание, как он разобрался с проклятием, ее поразило.       — Не зря меня с тобой в пару поставили, да?       — Ты все это время…       — Нет, я не выжидал момента, — опередил предположение, выпрямляя спину. — Немного опоздал, и, кажется, не зря: убедился своими глазами, что ты не справляешься в одиночку.       — Меня всегда поражала твоя способность делать выводы.       — Скажи, в чем я не прав?       — В том, что лезешь, куда тебя не просят.       — Я тебе помог. Не будь такой злюкой.       — Только представь себе: не везде нужно твое участие для решения проблемы.       — Так все-таки у тебя есть проблемы?       — Да. Ты.       Годжо вдумчиво посмотрел на лысый потолок, на котором, оказалось, остались кляксы крови от проклятия, которые сейчас медленно капают на пол, и понимающе покачал головой. Утахиме даже не поблагодарила за свое спасение, а сейчас осыпает пассивной агрессией и на грани разорвать его так же, как он проклятие. Он смотрит на нее злую, недовольную, такую наигранную, смеется. В мыслях всплывают те самые образы в ночи на кровати, где от нее было невозможно оторвать взгляд, и снимает Бесконечность.       Утахиме чувствует резкий запах серы. И это не от мертвого проклятия.       — Раз я такая проблема, почему ты мне отпор не дашь?       — Я тебя только что попросила не лезть, куда не нужно. Или ты на словах не понимаешь?       — Как-то не особо твоим словам верится, — говорит Годжо, делая шаг к ней.       — Я вообще тебе ничего не обязана доказывать… — выдыхает Утахиме, но понимает, что он не отстанет: не важно, что она ему скажет — результат будет один. — Хорошо, что ты хочешь от меня?       Годжо бы ей рассказал, что именно он хочет от нее и что именно хочет с ней сделать, но это нельзя говорить вслух, особенно серой мышке, которая лицемерит каждому встречному, и ему не говорит, почему не может проводить с ним вечера. Он помнит ее взгляд, ее изгибы тела, тонкие руки и выражение лица, когда она сверху, снизу, сбоку, стоя или сидя. Годжо сам себе улыбается, голову косит, ловя невероятные ощущения на своем теле: то, как она заботится о чужом удовольствии, его сбивает с ног.       — О таком не говорят вслух, — признался он, витая в воспоминаниях прошлой ночи. — Минимум, который я хочу — докажи, что ты не безнадежна.       — Ты совсем край потерял?       — Ударь меня, дотронься или сделай что-угодно, что позволит тебе до меня дотронуться.       Утахиме только и остается, что открывать и закрывать рот в возмущении: его наглости нет никакого предела, никаких границ. Паршивец нагло смотрит, взгляд не отворачивает, открыто провоцирует и демонстрирует свое превосходство.       — Бесконечность снимай тогда.       — Снял еще в начале, семпай.       Сатору улыбается, Утахиме щурится.       — Что-то ты слишком довольный для человека, который по морде получит.       — От тебя же получу, семпай. Если не веришь, на, потрогай.       — Давай сразу к делу, — Утахиме смотрит на белое запястье за задранным рукавом куртки. Кожа настолько тонкая, что видны сплетения сосудов. Сильнейший, но выглядит таким хрупким. Будто без своей Бесконечности распадется на части. — И без лишних прикосновений.       С одним желанием — побыстрее отделаться — осыпает его атаками, пытаясь выловить момент, когда Годжо потеряет бдительность или слишком в себя поверит, но увы: он лишь уворачивается от ударов как на льду, в издевательстве не говоря ни слова. Он отскакивает ровно тогда, когда Утахиме остается миллиметр до его лица или шеи. Утахиме делает подсечки — Годжо отскакивает назад; Утахиме бьет сбоку — Годжо отскакивает в сторону; Утахиме пытается сделать апперкот — Годжо отводит голову назад.       Утахиме задевает его белые как лист бумаги волосы: легкие как пушинка, не чувствуются на пальцах; он правда выключил с ней Бесконечность, не подыгрывая. Утахиме встает в правостороннюю стойку, на полшаге бьет лоу-кик ему во внутреннюю часть бедра — Годжо резко, неожиданно для Утахиме, хватает ее за щиколотку; он не увернулся. Держит ногу, заставляет Утахиме занести руку в оверхенд — он перехватывает и ее, заставляя Утахиме держать равновесие на одной ноге.       — Ты слишком много сил тратишь, чтобы всего лишь дотронуться до меня, — врубил наставника, смотря в гневные глаза. — Твои техники удара и концентрация хромают.       — Вздумал меня учить, как бить мужиков по морде? — говорит она, пытаясь вырваться.       — Ну, кто-то же должен тебе объяснить, если другие не могут.       Годжо телепортируется на два шага назад, полностью отпуская Утахиме. Годжо не идет в атаку — сугубо самооборона и наблюдение за Утахиме, которая сейчас идет на крайние меры.       — Сила удара создается за счет мышц ног, корпуса и весом тела, а ты даже ногой не отталкиваешься, — Годжо манит ее рукой, сгибая пальцы в своем направлении. — Руки используй для удара, а не самим источником удара. Утахиме, почему я тебе это рассказываю?       Утахиме злится: распределяет вес, толчок от пола, выпрямление корпуса — прямой левый удар в лицо почти достиг Годжо, если бы не отскок назад. Она не идет на него как кошка, пытаясь завалить легкими и частыми ударами, а идет грубыми и сильными, решительно пытаясь выполнить поставленную задачу. Утахиме не проигрывает себе в амбиции, и Годжо осознает это, вновь перехватывая руку Утахиме прямо в самый неожиданный момент. Спину обволакивает теплом: Сатору разворачивает к себе спиной. Прижимается так тесно, что Утахиме замирает, пораженная близостью его тела. Годжо тяжело дышит ей в волосы, ощущая легкий аромат благовония, и глаза смотрят ей куда-то на висок. Утахиме не дергается, не артачится — пытается понять, что Годжо затеял, непозволительно близко держа у себя. Его руки сжимают ее, синие вены выделяются из-под кожи.       — Когда пытаешься атаковать так открыто, то не нужно сильно стараться.       — Ты сам сказал…       — Необязательно силой, — шепчет он в шелковые волосы. — Но, честно, я расстроен, что мой семпай не в силе такую простую задачу выполнить. Теряешь хватку.       Ощущение его кожи, теплой и живой, не исчезает — от этого тепла не хочется отряхиваться. Так, как хотелось отряхнуться при соприкосновении с его руками, покрытыми Бесконечностью. Она перестает напрягать тело, и Годжо спокойно отпустил ее, отходя на шаг. С ней непросто, но и Годжо никогда не заявлял, что является легким вариантом. И она ломает его, ломает, ломает и, сука, ломает из раза в раз, заставляя идти на немыслимые вещи.       Например, слежка.       Странное, неожиданное и тихое. Где его никто не увидит, не услышит, не почувствует — ровно так, как планировал, наполняя чашу до краев. Утахиме заглядывает в красивейшие глаза, но не находит за ними целое ничего — что-то неумолимо сломалось в нем, избавило фитиль от возможности зажигаться. Сильнейший шаман человечества, который откусывает больше, чем может проглотить, ни к кому так не относится, как к ней: по-особенному, готовым даже умотать в Европу.       — Мне достаточно тех навыков, которые у меня есть на данный момент.       — Не спорю, но я желаю тебе быть всегда лучше.       — У всех свой предел совершенства, не нужно проецировать на меня свои ожидания.       — Тебе так кажется.       Годжо правда не врет. Даже когда об обратном говорит взгляд в сторону, который Утахиме никак не расценивает.       Она не дрожала, когда прижал ее к себе — только охуела и стала ждать, что будет дальше. Утахиме проста, изящна, наивна и любознательна — с такой легко играться и манипулировать ради собственного удовольствия. Годжо ей неоднозначно улыбается, переводит взгляд на закат, хмыкает: и кому ты на этот раз скажешь «нет», Утахиме? С кем на этот раз постель разделишь? С кем на этот раз потеряешь остатки совести?       — Ты не опаздываешь? Уже семь вечера.       Утахиме вспоминает, что у нее через два часа новое свидание, которое подарит или провальное, ненужное знакомство с шаманом под прикрытием, или разочарованный секс. И вздернула бровью, уловив, с чего это Годжо знает, когда ей нужно уходить.       — Патрулирование не закончено.       — Я один посмотрю два последних района, не переживай. У тебя же планы, на которые нельзя никогда опаздывать… Неприлично заставлять людей ждать.       Годжо красноречиво отворачивается, ступает.       Утахиме молча сглатывает.       Возможно, самооборону ей и правда нужно улучшить.       Правда, не от проклятий.

***

      Утахиме вырывает бирку — бумага жалобно скрипит под пальцами и отсоединяется вместе с тонкой нитью. Настроение не было таким паршивым даже рядом с Сатору, а сейчас так противно на душе, будто изнутри все вымазано грязью: или отходняк после общения с Годжо, или усталость накопилась, или предчувствие возможного — очередного — провала на свидании. Или все и сразу. По-хорошему бы отоспаться и развеяться в исключительно женской компании. Завтра. Обязательно.       Главное, чтобы не взыграла скука. Главное, чтобы свидания не превратились в унылую рутину, главное вовремя взять перерыв и дать себе передышку — Утахиме в паре свиданий от того, чтобы устать от всех и вся.       Чем больше Утахиме ходила на свидания, тем больше понимала, что никто ничего нового не скажет о платье, которое она так тщательно подбирала, крутясь перед зеркалом в своей комнате. Никто ничего особенно не скажет про макияж, укладку, подобранный под погоду, настроение и место парфюм. Слова как по подготовленному сценарию, взгляды по одному и тому же маршруту: от глаз до груди в вырезе, одно и то же вино, блюда, позы в сексе. Утахиме всегда хотелось, чтобы вкус не приедался, чтобы встречи вызывали трепет, а разговоры — интерес. И с момента приезда в Токио еще никто не вызывал в ней никакого трепета, вообще ничего, кроме стабильного разочарования и скуки. За исключением Сатору. Правда, трепета было меньше, чем раздражения. Но в его обществе чувствовалось странное, тягостное напряжение. От которого хотелось избавиться. И которое хотелось узнать получше, прочувствовать со всеми подробностями, пощупать и разложить до мельчайших деталей, до самых атомов — чтобы понять. Или себя. Или Сатору. Рядом с ним Утахиме уже ничего не понимала.       Его, почему-то, интересовал не только ее внешний вид — он всегда пытался залезть ей под кожу, высмотреть, что прячется за завесой вынужденного общения по работе, Сатору будто пытался докопаться до самой ее сути. С какой целью, Утахиме не понимала. Его, по какой-то причине, тянуло к ней. И ее, по всем законам физики, слегка тянет в ответ, как к совершенно противоположному заряду.       Утахиме вновь рисует себе человеческое лицо: красная помада, дымка теней вокруг глаз, легкий румянец на щеки. Новое белье под новое платье — чувствует себя новым человеком. А как бы Сатору отреагировал на ее образ?       Утахиме гоняет эту мысль по магистралям разума, односторонний диалог, или скорее, полноценный монолог ее собеседника-кавалера лишь фоновый шум, не вызывающий никакого интереса. После признания в том, что он является шаманом, слабый интерес угас мгновенно. Только и оставалось, что досидеть до момента, пока не вынесут десерт: к своей порции Утахиме не притрагивается, оставляет половину от общей суммы за ужин и прихватывает бутылку вина, опустевшую только наполовину. Остаток вливает в себя в такси, до комнаты бредет в тумане: пластилиновые конечности получается контролировать с трудом, ноги гудят от высокого подъема каблука.       Грустное, разочарованное и досадное выражение лица, которое не скрыть макияжем, вызывает в нем трепет. Издали смотрит, вникает, опять удивленно смеется, поражаясь, насколько Утахиме бывает принципиальной в своих решениях. Бредет пьяно, медленно, развязно; ноги не подкашиваются, и, если не знать, что в ней чуть больше половины сухого красного, то легко подумают, что рыдает и ноги не держат.       Очередной ублюдок ничего не сказал про ее красивейшее лазурное платье с V-вырезом, прекрасный макияж и красные, темно-красного расцвета губы, которые от сорта винограда немного посинели. Ее походка даже в таком состоянии подходит для ковровой дорожки третьего сорта, но ему плевать: он видит в ней только очарование, изящество, девушку. Годжо просчитывает все до мелочей, смотрит свысока и знает, чего Утахиме желает. Он подчеркивает в ней каждую мелочь, как делает ювелир, проектирующий кольцо. Его глаза никогда и ничего не пропустят.       Годжо закусывает щеку изнутри. Утахиме останавливается у входа в восточное крыло, пытаясь понять, есть ли кто поблизости и стоит ли уже заливаться стыдом за свое состояние, — она бы в любом случае не извинилась, а попросила понять и простить. Хрупкое женское сердце, увы, вновь разбито, и вино создаст соединительную ткань по новой.       Годжо не простит, как она к себе относится. Годжо не любит, как она к себе относится. Годжо не понимает, почему она так к себе относится. Красится, одевается, пахнет как королева для короля, а на деле… всего лишь любовница. Которая все пытается стать официальной фавориткой.       Годжо не понимает Утахиме во многом. От этого менее желанной для него она не стала.       Утахиме, даже когда садится на чужой член, для него шикарна.       Утахиме, даже когда в очередной раз плачет после свидания, для него шикарна.       Утахиме, даже когда пьяная, безобразная, нелепая, беспомощная, немощная, бестолковая и никчемная, для него шикарна.       Годжо ведет челюстью. Страстное желание переполняет кровь и лимфу: громкий голос из недр души, что так свойственен ему, диктует свои правила и законы. Она поправляет иссиня-черные волосы, делает глоток вина; Годжо сокращает дистанцию непозволительно близко со спины — ее пряный аромат, такой сладкий, теплый, немного острый, отдающийся корицей, заставляет голос орать, а сердце с мозгом выключаться. Утахиме не ощущает его присутствия.       Он здесь.       За спиной.       Годжо делает все правильно — плюет на чужие границы и вдыхает аромат корицы полной грудью, сколько позволяют жалкие легкие, заряжаясь энергией как жизненной силой.       — Почему такая красивая и грустная?       Утахиме оборачивается спокойно — Годжо стоит в шаге от нее, смотря с высоты своего роста. Лицо довольное, спокойное, размеренное: явно что-то или задумал, или надумал. Глазами скользит по ней, как лифт с этажа на этаж, оценивая абсолютно охуенное платье, аромат, макияж и карие глаза — вблизи она еще лучше, чем на расстоянии, тем более, когда на губах вино не обсохло. Сегодня еще не встречались: у Годжо всегда занятой график, даже поесть бедному некогда.       — Что ты здесь делаешь?       — Ну, я здесь работаю, а ты — живешь. Тебя кто-то обидел? — Годжо играется: он морду этого шамана знает, но берет на слабо. — Обидела его в ответ?       — Волнует?       Сатору начинает говорить — и говорит много, слишком много — чтобы понять, о чем вообще речь. Утахиме теряет нить повествования, слова сыплются на нее обрубками, не соединяются в предложения: опьянение шинкует реальность на малооформленные отрезки. На секунду она задумывается, что вообще здесь делает, почему пьяна, почему Сатору перед ней…       Утахиме наблюдает за тем, как двигается его рот, как он периодически останавливает поток быстрой, плохо организованной речи и улыбается, и его губы влажно блестят, не покусанные, розовые, мягкие на вид. В ушах влажно шумит кровь, колени держат совсем слабо, вот-вот, и надломятся, в голове сплошной густой туман, ни единой мысли, картинка перед глазами идет мутью.       Глаза зависают на нем. Годжо вновь делает комплимент ее платью, который она ждала весь вечер. Они останавливаются напротив друг друга, зависают взглядом, нагнетая томное, напряженное молчание, говоря только глазами и телом. Годжо косит слегка голову в сторону, как сова, пытаясь понять, чего Утахиме, такая красивая и привлекательная, хочет от него. Боже, на этом свидании она была по-особенному прекрасна, и ему очень жаль, что прекрасное распыляется не на тех.       — Тебя провести до комнаты?       Годжо задает вопрос просто. Совсем просто.       Утахиме в вакууме застревает взглядом на его губах. Годжо это замечает.       Снимает Бесконечность в один миг.       Хрупкие плечи. Выразительные глаза. Манящее раздражение.       Утахиме на остаточном запале, без шанса задуматься, тянется к вороту его куртки и дергает на себя. Нет привычной, мерзкой прохлады Бесконечности под пальцами и, самое главное, под губами. Бутылка выскальзывает из ладони. Утахиме зарывается освободившимися пальцами в волосы на затылке, мягкие и гладкие, оттягивает в сторону и кусает Сатору за губы до тех пор, пока он не открывает рта.       Хах.       Годжо замирает. Поцелуй с привкусом вина опьяняет до такой степени, что забывается в пространстве-времени, в ответ сжимая Утахиме. Рука на ее шее дрожит, глаза закрываются, он ведет ее в поцелуе, углубляя их раза в раз, как встречаются языки. Утахиме кожей чувствует, как бешено отдает дрожью его тело, как мертвый холод становится напалмом: будто бросают в кипящее масло. Его энергетика заполняет все пространство. Она везде, как и владелец, от нее не отряхнуться, не отмыться, почувствуешь Сатору и уже никогда не забудешь, каково это…       Годжо понял, каково это — страстно, безумно и долгожданно целовать ее губы; каково это — пробовать на вкус ту женщину, которая не боится тебя ненавидеть.       Утахиме в оцепенении сминает белые волосы, словно сахар, пудра, сливки, пух — все, что приятно на ощупь. Натяжение у корней заставляет Годжо оттеснить в стенку тело, не способное сопротивляться.       Дрожь распространяется на Утахиме.       Годжо отстраняется, чтобы посмотреть в глаза, убедиться, поцеловать.       Жадно, будто ненасытная хтонь, которой всегда будет мало, хватает за талию, впиваясь в ее горячее тело через платье. Утахиме углубляет поцелуй, как может, как хочет, не давая Годжо командовать свои условия и техники. Он заполняет собой ее голову еще раз, в миллионный раз, просто потому что может, хочет, желает: его мягкий и юркий язык заставляет отключать мозг и отдавать себя процессу. Сильные руки притягивают к животу, Годжо не стесняется слюняво, упоительно целовать, забывая дышать. Он сорвал запретный плод в этом чертовом саду и вкусил его с огромным, сука, удовольствием.       Утахиме перекидывает руки ему на плечи. Годжо путает белые волосы в иссиня-черных. Он кусает, зализывает, жрет с чужих рук. Она заставляет его делать то, за что его убьют. Но, очевидно, сейчас его не это волнует. Годжо теперь знает на практике, а не только через оконное стекло, каков ее глубокий поцелуй, когда она пьяна и раскрепощена.       Сатору ничего не говорит, когда отстраняется: в темноте горят только его глаза, будто подсвеченные изнутри, горят так, как не горели ни одни глаза, смотрящие на нее. Дрожь усиливается. Утахиме, почему-то, хочется почувствовать его везде и сразу, и Сатору будто до самых мозгов видит ее своими волшебными глазищами. Сдвигает волосы в сторону, оттягивает ткань платья подальше от сгиба шеи и целует — в место, которое у Утахиме самое чувствительное. В место, где отдает приятным запахом корицы; куда она хотела, чтоб целовали.       В пьяном дурмане чувствительность обостряется, Утахиме с болезненной отчетливостью ощущает движения влажного языка и губ, ощущает, как он прихватывает кожу зубами, осторожно, но торопливо, и тут же зализывает укус. Его руки теплые, на удивление, мягкие, которые способны на многое, оказываются везде: шея, затылок, плечи, шея, грудь. Пьяные мысли мечутся из угла в угол. Он по глазам ее красивым видит, что хочется, Боже, конечно. Снова страстный поцелуй, равномерное дыхание двух тел, которые любяще-ненавидят друг друга. Утахиме почти стонет. Годжо едет крышей.       Не спрашивает, можно ли залезть ей под юбку: он просто лезет под юбку, и грубо, не совсем нежно, сжимает просто шикарное бедро; позволяет Утахиме укусить за губу, приложить руки к груди. Если ему сейчас не завязать руки и не закрыть в комнате без окон и дверей, то у кого-то пойдут слезы.       Смотреть и целовать — не одно и тоже.       Годжо в этом убедился прямо сейчас.       Чувствует на своих губах губную помаду. И эта алая губная помада, которая отпечаталась на его губах, прекрасно дополняет пунцовые щеки. Годжо вновь опускается на шею с легкими укусами, вновь хватает одной рукой за бедро, обожает, сгорает от намерения. Пока руки на его груди не начинают постепенно отталкивать.       — Подожди…       — Звучит как облом.       — Сатору.       Утахиме и не замечает, как называет его по имени — на выдохе, полушепотом. Никакого раздражения, усталости: ничего из ощущений, вызываемых Сатору. Ей хочется пораздумывать, почему. Без его пальцев на коже, без его губ на ее губах.       — Что-то не так?       Самой себе Утахиме признать может — все слишком «так». Ей почти нравится то, насколько у Сатору снесло башню от поцелуя и что его рука на ее бедре. Нравится, но вызывает подозрения. Нужно поразмышлять и за себя, и за него. Желательно без вина вместо крови по венам. Желательно… наедине с собой.       — Все не так.       — Что именно?       — Я так не могу… На первом свидании никакого секса.       Годжо подавляет смешок, перемешанный с возбуждением, проглатывает его со слюной. Боже, он столько уже таких свиданий повидал, был самым преданным ее зрителем в первом ряду, что это звучит как ебаный абсурд. Выставляет руку прямо около ее головы, вторую специально не убирает с бедра, улавливая ее «хочу» на губах и пьяных глазах.       Зацелованные и напомаженные губы Годжо расцветают в ухмылке: и ты, Утахиме, которая без счета на три готова переспать с человеком, говоришь это?       Годжо вновь усмехается. Но молчит. Пальцы нежно касаются внутренней части бедра, но выше не ползут: ему дали четко понять, что на первом свидании, оказывается, правильная Утахиме не дает. Это нужно обмозговать.       И правильно расценить:       — То есть, сейчас у нас свидание?       — Похоже на то.       Годжо правильно расценивает. Именно так, как надо; Утахиме рада его смекалке.       — Тогда приглашаю на второе свидание.       — Только в эту пятницу.       — Мне ждать твоей компании три дня?       — Мы порой и год не видимся, а тут три дня не подождешь?       — По очевидной причине, мне будет непросто, Утахиме, — смотрит в глаза он, вдыхая пряный аромат корицы.       — Так и не терпится присунуть?       — Говорит та, которая первая меня поцеловала? — напоминает он тихо, учитывая, что их легко могут заметить. — Хорошо, я понял тебя: будет тебе второе свидание.       — Да что ты, и все равно пойдешь, даже если секса не будет?       — Пойду, — Годжо убирает руку из-под платья, одергивая лазурную ткань, чтобы никто не подумал, что ее только что прижали к стене. — Куда хочешь — туда и пойдем.       — Славно, — сразу пренебрежительно отзывается она, надевая ту самую маску, подбирая упавшую бутылку. Годжо пристально следит за тем, как она нагибается; ничего от него не ускользнет. — А теперь, в принципе, можешь и провести меня до комнаты, Сатору.       Годжо ухмыляется, не удивляясь умению его ненавидеть и страстно целовать, и Утахиме просунула руку ему через руку, спрятанную в карман. Шли молча, в явном сексуальном напряжении, изредка поглядывая на друг друга периферийным зрением. Это так глупо — вести себя как влюбленные подростки, хотя двоим под тридцатку лет.       Они доходят до комнаты Утахиме через две минуты. Не сказать, что она протрезвела судя по походке и зрачкам, но он уверен: Утахиме хотела, пиздецки хотела поцеловать напоследок, и сублимировала страстное слияние губ громким хлопком двери изнутри.       Годжо опускает взгляд на нижний проем двери и порожка: Утахиме включает свет, куда-то ставит бутылку вина, тени хаотично гуляют. Ведьма или принцесса?       Годжо вслушивается в голос: проводит пальцам по зацелованным губам, размазывая терпкую помаду по уголку губ, — она не смоется от обычной слюны. Вкусно. Годжо рефлекторно сжимает шею сзади, немного оттягивает корни волос на затылке: это ебаное ощущение ее губ будет преследовать, зажимать в каждом углу и напоминать о себе, вызывая стоны, дрожь, фантазии.       Годжо телепортируется подальше. Туда, где никто его не найдет.       Утахиме слышит это и вздыхает.

***

      Спорить бессмысленно: этот животный поцелуй, который почти отправил ее на седьмое небо, оставался в голове все три дня до пятницы. У Утахиме появилась работка с Мэй Мэй и Секо, поэтому два дня из трех ее не было дома до десяти вечера. Пришлось оправдаться перед одним молодым человеком, что свидание накрывается, но ее это не сильно огорчило. Предвкушение о втором свидании с Годжо, который внезапно смог залезть глубже, чем просто под кожу, обесценило все.       Работать с флешбеками было тяжко. Но она справилась.       Годжо после этого не объявлялся в техникуме; как сказала Секо, у него со студентами вылазка в Минати по поводу обучения. Ребята справились на отлично, Годжо не мешал, а только наблюдал, — в чем, не секрет, он исключителен. Утахиме не навязывалась, потому что не хотела Годжо давать намеки, что после поцелуя что-то в ней дало отклик. Она справлялась с навязчивыми мыслями работой и девичьей компанией, которая, на самом деле, начала замечать в Годжо очень странные изменения. Но никто этому серьезной оценки не дал: Годжо по умолчанию странный молодой человек.       Утахиме и не думала никогда, как Сатору ведет себя в сексе, она о нем вообще никак не думала до этой роковой командировки. Не представляла рядом с собой, не представляла в своей постели. А сегодня, возможно, окажется в его. И сама не знает точно, чего хочет, но нездоровый интерес, которого не должно быть вовсе, колет мозги, вытаскивает все мысли, кроме мыслей о Сатору.       Годжо написал ей в обед, чтобы была готова к шести. И написал адрес в три дня. Утахиме сначала не поняла, а потом удивилась: он написал адрес своего дома. Хотя она ожидала, что такой придумает максимальное неуместное место или очень дорогой ресторан, где чуть ли не банкетку в ноги ставят. Пару сообщений с возмущениями, но дала согласие. Она ни разу у него в гостях не была, и, скорее всего, дом у него в максимально броском стиле.       Как оказалось, нет.       Годжо заказал ей такси до себя, оплатив картой. Живет в многоэтажном доме, с обычными людьми и соседями. Чисто, светло, уютно. Пятый этаж, даже лифт при необходимости не нужен. Годжо, может, и выглядит и звучит как тот, которому необходимы пестрые цвета и вызывающие предметы, но, видимо, не по одежке его судить нужно.       Он встречает ее у входа: обычная чистая белая рубашка и черные брюки, на лице — легкая, почти загадочная улыбка. Мимо его взгляда не ускользает ее наряд: красная юката с белыми цветами и красная лента, собирающая волосы. От нее опять, в сотый раз пахнет благовониями, но уже не корицей: что-то сильно пряно-сладкое, но ненавязчивое. Утахиме в сотый раз выглядит как образ всевышнего, на которого нужно молиться, и Годжо подмечает, что к нему на свидание она выбрала традиционную одежду. Ему стоит немалых усилий сделать вид, что он уже не раздевает ее взглядом.       — Прекрасно выглядишь, — смотрит ей прямо в глаза. — Надеюсь, ты любишь сладкое.       — А ты что-то приготовил?       — Я — не повар, но что-то умею.       Годжо открыто пялится на нее в ярком освещении лифта. Прекрасна, статна, сексуальна. Утахиме упрямо не смотрит на него, хотя всеми фибрами чувствует, с какой охотой, страстью и желанием смотрит на ее профиль, на шею и линию челюсти. Как он видел ее в таком ракурсе, как ее губы не смыкались от стонов, как она целовалась с чужими и фальсифицировала оргазм. Годжо хрустит шеей, чем привлекает карие глаза Утахиме на себя.       Кому ты глазки строишь?       Внутри его квартиры свежо и прохладно, потому что всегда проветривает помещение. Кухня совмещена с гостиной, как обычная студия, но по размерам гораздо больше. Годжо проводит до кухни, где усиливается аромат еды и видно, что в духовой печи что-то готовится. Круглый стол, чистые стулья. Годжо не ведет себя скованно и зажато — наоборот.       — Я точно не знаю, что ты любишь, но я почему-то уверен, что ты обожаешь пирог с вишней, — Годжо надевает рукава, садится на корточки, и достает из духовки готовый пирог. Да, Годжо в курсе, что ей нравится: на десерт она всегда искала что-то с вишней, а если не было вишни, то предпочитала с персиком. — Я сам люблю вишню. Я угадал?       Годжо хитро щурится. Утахиме подавляет удивление от такой проницательности ее кавалера. В этом нет ничего подозрительного.       — Да, угадал, — говорит Утахиме, присаживаясь на стул. — А персики не нашел?       Годжо на секунду сдерживает ухмылку, чтобы не выдать себя, и ставит перед ней горячий, свежий, аппетитный пирог с вишней, которая от температуры полопалась и отдала сок в тесто.       Конечно, Утахиме, персики были, но ты их не так сильно любишь, как вишню.       — Думаю, тебе очень понравится.       — Надеюсь, ты готовил от всей души?       — Я так еще никогда не готовил, — заявляет он, снимая рукава и бросая куда-то на пол. — Это шедевр.       — Сам не похвалишь — никто не похвалит.       — Матчу?       — Да, пожалуйста.       Годжо ненавидит матчу. Но чудным образом она есть у него в шкафчике. И заварит ее так, как она любит: поменьше воды, матчи побольше, в маленькую, не особо глубокую, чашку, и поставит перед ней, ухаживая, как истинный джентльмен. Годжо делает себе черный чай с сахаром, ставит им двоим тарелки и приборы; садится напротив, подает по кусочку, заправляет волосы назад. Утахиме невольно засматривается, кусает щеку изнутри.       Надо же: Утахиме сама пришла к монстру.       Годжо словно сросся со стулом. Видит Утахиме сквозь вечерний макияж. В голове играет нездоровая музыка, в голове мыльными титрами идет приятная фантасмагория. Что-то дикое, старое, болезненное, надломленное диктует ему как на нее смотреть, как кусать горячий вишневый пирог, как напрягать мышцы. Утахиме смотрит на него в ответ, не прерывая игру в гляделки, в которой она позволяет ему играть, проглатывая вишню. Напряжение гуляет по коже, селезенке и сердце. Утахиме забывает про вишню на нижней губе, и Годжо благочестиво не напоминает.       — Вкусно, — честно говорит она. — Очень даже.       — Заберешь тогда весь пирог домой, — отрешенно бросает он.       — А ты?       — Приготовлю себе другой.       — Ты его даже не попробовал.       — Попробую.       — Когда пялиться на меня перестанешь?       — Возможно. Не факт.       Годжо стоически, будто не ждал этого момента три дня, похуистично берет кусок пирога голыми пальцами и откусывает. Ох, Боже, как вкусно, нужно больше.       И глотает больше, чем может проглотить.       Пережевывает, смакует сочную вишню — вау — на языке, смотрит в карие глаза напротив. Ему неинтересно, что происходит в собственной квартире, в которой живет только ради сна и душа; ему интересно, что творится напротив — как Утахиме пробует его пирог, как прокусывает горячую вишню, как через иссиня-черную челку на него оглядывается; как на кружке остается легкий тинт от помады. Утахиме открыто играет с едой — с Годжо, — у которого сейчас нет ни одной вменяемой мысли. Только круглый стол, тело на столе, пирог во рту, желание тянуть ситуацию для проверки на прочность. Годжо мистическим образом угадывает ее предпочтения — ставит бутылку красного сухого итальянского вина.       Которое — вау — Утахиме любит больше всего.       — Мое любимое? — кажется, она начала что-то подозревать.       — Во всем виновата Мэй Мэй, — врет. — За сто тысяч йен выдала твой любимый сорт.       — Дорого за информацию о моем любимом вине.       — У тебя хорошие подруги, но даже такое купить можно.       — Как грубо.       — Бесценно.       Годжо отключает возможность отводить взгляд, смотря строго на Утахиме, на ее заполненный пирогом рот, алые губы, которые он знает на вкус, пока откупоривает красное сухое. Напряжение растет в клетках тела, Утахиме открыто подыгрывает ему в игре в гляделки, играя с точностью так, как требует ситуация.       — Как дни прошли? — Годжо встает, чтобы достать чистые бокалы. — Прости, что не объявлялся.       — Я знаю, что ты работал не поднимая головы, — смотрит ему на торчащие лопатки из-под рубашки. — Спокойно. Тоже была занята работой с девочками и студентами.       Да, Годжо в курсе.       Годжо знает все, чего не знает Утахиме.       И не узнает.       Когда он наливает в чистый бокал вино, стоя рядом.       Когда садится рядом, ест руками, наслаждается кислинкой на языке.       Она ничего не узнает.       Никогда.       Когда отпивает вино, кусает вишню, смотрит в голубые глазища; играется со зверем, дразнит палочкой, не позволяет укусить.       Годжо сжимает руку в кулак, когда она демонстративно, для реакции, облизывает ложку; когда поправляет шелковые волосы назад; когда поднимает взгляд исподлобья так, словно о чем-то умоляет, просит, требует, приказывает. Заставляет быть тем, кто не видит грань аморального.       — Вкусно? — у Годжо ведет челюсть.       — Ты прекрасно готовишь для новичка, — демонстративно облизывается, поправляя кончиками пальцем уголки губ. — Ты прям расстарался, хотя я ожидала другого.       — Тебе не нравится?       — Нет, все прекрасно. Просто я ожидала чего-то более… экстраординарного: поход, экскурсия, высотки, дорогой ресторан, аквапарк… Ты меня приятно удивил.       — «Приятно»?       — Приятно.       У Годжо хватает терпения, выдержки и упрямства, чтобы остаться на месте и наблюдать, наблюдать, наблюдать. Утахиме знает его как облупленного и видит невооруженным взглядом, что его распирает: об этом говорит язык тела, который он не так способен контролировать, как проклятую энергию. Его небесные глаза не слазят с нее целенаправленно. Утахиме делает дополнительные глотки вина, аккуратно встает с места, не одергивает юкату.       Утахиме медленно подходит к нему, огибая стол бедрами. Аккуратные ручки, которыми она забавляет и приносит плотское удовольствие другим мужчинам, оказываются сначала на худых предплечьях Годжо, а потом на плечах. Руки на столе, в одной — кусок горячего пирога, температура не чувствуется: он чувствует только температуру ее тела, когда она подходит сзади. Если сейчас будет какой-то фокус, то у Годжо еще хуже поедет крыша.       Ручки делают легкий массаж худых плеч. Чувствуются косточки. Годжо тяжело вздыхает. Эта прорубь зовет упасть на самое дно.       Утахиме чувствует: он сейчас растает как сахар в воде.       — Посмотри на меня.       Годжо откидывается на спинку стула, голову к потолку — Утахиме смотрит сверху, показываясь ему в перевернутом положении. На его губах остатки теста с вишней, и Утахиме делает проще: целует его так, наклоняется ниже, руками сползает по худому телу ниже, ниже, и еще ниже, к тазобедренным косточкам.       Сатору податливый и послушный: он послушно открывает рот и подставляется под поцелуи, послушно льнет к рукам и вновь дрожит, дышит так быстро, что грудь ходит ходуном. Сбить с него спесь оказалось проще, чем Утахиме думала. Всего то и нужно, что пройтись пальцами по оттопыренной ширинке, спуститься губами на гладкую белую шею, прихватить зубами мочку.       — Чего же дрожишь так, Сатору, — жарко шепчет ему на ухо, перехватывает за шею над кадыком, — я ведь совсем ничего не сделала еще.       Он слабо стонет, и Утахиме чувствует вибрацию, отдающую в ладонь, чувствует быстрый ток крови в венах. Смыкает пальцы крепче. Скрипит обивка стула — так крепко Сатору сжимает края сиденья — из его горла вылетает слабый, сдавленный выдох. Утахиме отстраняется, смотрит ему в лицо. Ресницы трепещут, веки полуприкрыты, губы дрожат, крылья носа трепещут. Он переводит расфокусированный взгляд на нее, смотрит почти умоляюще: она понимает без слов, сдавливает шею так, что у него закатываются глаза, и целует. Губы у Сатору все еще сладкие, настолько, будто вцепилась в кусок вишневого пирога. И энергия меняет ток: ощущается искрами, колющими открытые участки кожи.       Утахиме быстро снимает со своих волос ленту, и на секунду отстраняется. Он вот-вот бы развернулся, чтобы встать со своего кресла и жестко вжать ее в столешницу, но она оказывается быстрее: перехватывает его руки на запястьях жестким хватом, чтобы просунуть через балки стула ленту и сделать морской узел на его запястьях. Годжо облизывает губы после кусачего поцелуя, дергает руками, но увы, — хотя, если честно, при малейшем желании он легко порвет эти ленты и сделает с Утахиме все, о чем мечтал. Ситуация предполагает — Утахиме располагает.       Она двигает его из-за стола, поворачивая к себе лицом. У Годжо грязная рука от пирога с вишней, как и подбородок с щеками. Его небесные глаза смотрят на нее как на самый сочный, жирный, напитанный, горячий и толстый кусок пирога, который он хочет сожрать в один присест. На его лице расползается лихорадочная улыбка, его медленно начинает переть от своей же беспомощности, и напротив стоящая Утахиме со взглядом лисы взъебывает его вполоборота.       Годжо тяжело дышит. Связанные руки за спиной и заметное возбуждение только подогревают.       — Я угадала? — передразнивает Утахиме, замечая его реакцию на такие манипуляции.       — В самое яблочко, — полушепотом ответил он.       — Ты не против?       — Делай со мной, что желаешь, Утахиме.       Ох, если бы Годжо был против, то он не стал бы так демонстративно разводить ноги шире, поддаваться ее манипуляциям, тонуть в ней как в зыбучих песках, умирать и воскрешаться на этом блядском стуле-чаше Феникса; если бы Годжо был против, он бы порвал в одно движение ебаную ленту, схватил Утахиме и заставлял бы умолять; если бы Годжо был против, истома бы не показывала ей его стояк. Годжо, связанный и беспомощный, такой жалкий и гадкий, показывает истинного себя — ломайте, бейте, управляйте, ведите.       Он мечтал как умалишенный как будет мять ее, сжимать, тискать и раскатывать по своему столу как бездрожжевое тесто, как заставит ее поддаваться его рукам, как она будет закатывать глаза и трахаться с ним до невменоза. Как она по-настоящему с ним кончит, а не с мужиками, с которыми спит на первом свидании; как она по-настоящему закатит глаза, получит удовольствие и попросит добавки, — Годжо спал и видел, как Утахиме, запретная мечта, раскроет все свои секреты и черновики.       Утахиме ясно, чего Годжо хочет: ее на всех плоскостях.       Годжо кусает губы. Белые волосы свисают на брови. Белая рубашка не скроет тяжелое дыхание, а брюки не спрячут кое-что… очевидно твердое и, блять, не маленькое.       Утахиме снимает пояс с юкаты, кидая на пол. Карие глазища смотрят в голубые, которые прожигают насквозь, просматривая каждый атом и каждое колебание проклятой энергии, которое сейчас у Утахиме хаотичными мазками вокруг тела.       Она делает шаг вперед, наклоняется — Годжо уверенно врезается губами в ее, открывая шире рот, чтобы глубже проникнуть языком. Руки рефлекторно тянутся, хотят сжать эти иссиня-черные волосы до боли, притянуть и никогда не отпускать; чтобы Утахиме забывала дышать; чтобы Утахиме умоляла отстраниться; чтобы Утахиме почувствовала разницу. Годжо влажно гуляет мягким языком по небу, просто, блять, не желая отпускать. Утахиме отвечает на поцелуй, она пылает и слегка шокирована: Годжо целуется, будто душу высасывает.       Утахиме распахнула юкату, резко разрывая влажный, жесткий поцелуй, и Годжо потянул нижнюю губу. Ее прекрасное, гладкое, пышное тело, которое он наблюдал из раза в раз, исправно посещая первые ряды театра, никогда ему не наскучит: он любит ее глазами, сердцем, членом.       — Судя по всему, я не зря завязала тебе руки, — начала она, руками прикасаясь к впалой груди. А потом шепчет на ухо: — Ты же можешь разорвать ленту. Что тебе мешает?       — Тогда ты будешь в небезопасности, — прошептал он, языком задевая ушную мочку.       — Ты хочешь сделать мне больно?       — Я хочу сделать тебе настолько приятно, что потом будет больно.       Утахиме зажимает его член через брюки, на что Годжо довольно стонет. Горячее дыхание пришлось на стык плеча и шеи, глазами косится на белые волосы, второй рукой поднимаясь с груди до его шеи. Слегка сжимает у кадыка, следом под нижней челюстью. Годжо моментально ведет, он еще шире расставляет ноги. Любая махинация с шеей — и им можно вытирать полы. Он всем видом показывает, что он, даже, ни черта не против.       Она расстегивает его ширинку, резко спуская брюки; на нем нет нижнего белья. Предусмотрительный.       — Если внезапно порвешь ленту, то я остановлюсь.       — Очень подлое условие, — усмехнулся Годжо.       — Поэтому я его озвучила.       Годжо сейчас или умрет, или взорвется: его предмет одержимости, его идея фикс, его семпай, которая сводит с ума и заставляет идти на безумные вещи, совершенно нереальные, падает на колени перед ним, поправляя челку и волосы за плечи. Годжо не может на это не смотреть: как Утахиме расставляет шире колени, чтобы не оставить синяков; как она прекрасно вливается в картину снизу; как она, без стеснения и угрызения совести, обхватывает член у основания. Утахиме молча подмечает, как быстро у него встал и как быстро он готов на все извращения, и это пиздецки погладило ее эго.       В ответ, она погладила его член.       Такие поглаживания сводят Годжо с ума: он громко простонал, стоило прикоснуться языком.       Блять.       — Блять, Утахиме.       Слишком хорошо.       Ты ведь также и им делаешь.       Ты ведь также берешь у основания, не сразу в глаза смотришь, заигрываешь и заигрываешься, когда делаешь так — всей площадью мягкого языка проводишь от основания до головки, позволяя слюне скатиться вязкими пузырями. Делаешь вакуум, чмокаешь губами, слегка придавливаешь и отправляешь экспрессом в рай — Годжо инстинктивно дергает бедрами вверх, стоит языку задеть яйца.       Это невыносимо.       Хочется — невыносимо сильно хочется — рвануть ленту и погрузить пальцы в густоту волос, оттянуть до стона, отлепить от себя и насадить обратно. Проехаться по жаркой влаге вдоль языка, до самой глотки, хочется не сдерживаться и брать больше, до исступления, до искр под веками, но… Сатору держится. Позволяет Утахиме делать так, как ей хочется, смотреть исподлобья большими влажными глазами, медленно обводить языком головку, переминаться с колено на колено, гладить бедра с внутренней стороны. Сатору обязательно сделает то, что хочется ему, теперь ведь у них будет много времени, возможность быть рядом с Утахиме, в Утахиме, теперь она может быть его полноценно…       Утахиме выводит его из тумана мечтаний чувственным движением ладони по члену. Сатору разлепливает веки, и мир ослепляет резкостью, четкостью линий: розовые щеки Утахиме, натянутый поверх головки ободок верхней губы, бордовый лак на ногтях, вспененная слюна у основания члена. Утахиме ни перед кем не стояла на коленях, никому не смотрела так вкрадчиво в глаза, никому… А Сатору смотрит, и ему кажется, что ей тоже хорошо от того, как хорошо ему.       Годжо фиксируется на ее плавных движениях, на ее подрагивающих ресницах и как губы краснеют с каждой секундой все сильнее. Утахиме, его больная, страстная, невозможная и страшная мечта, о которой нельзя рассказывать детям, прямо сейчас на коленях сосет ему, делает так, как никто не может. От частого дыхания выступает пот, волосы лезут в глаза.       Ему хорошо до отключки: ход мыслей замедляется и останавливается, когда Утахиме плотнее обхватывает член руками и губами, ускоряется: у Сатору начинают дрожать бедра, колени, он теснее сжимает ими Утахиме, подается тазом вперед так, чтобы она не заметила и не остановилась. Но Утахиме замечает его нетерпение: исчезает прикосновение руки, губы соскальзывает с влажным причмокиванием и мокрый член обдает прохладой. Сатору дергает от досады, тело начинает ломить.       — Я предупреждала тебя: без фокусов.       Сатору не успевает ничего сказать — Утахиме поднимается, расправляет юбку и смотрит на него снизу вверх, склонив голову набок.       — Как ты можешь меня просить такое, делая такое? — на судорожном вздохе сказал, пьяно смотря Утахиме в глаза.       — Ты слышал, что я сказала.       Годжо недовольно шикает, дергая руками и бедрами, стоит Утахиме обхватить пальцами у основания.       — Сиди смирно. Не будешь слушаться — я остановлюсь, усек?       Годжо злорадно ухмыляется — так, будто он придумал самый лучший план по уничтожению тела Утахиме, которое не вызывает ни единой здравой мысли.       — Усек.       — Умница.       Голос Утахиме доносится будто издалека, хотя она вот, так близко, что протяни руку, и натолкнешься на желанный изгиб талии, но Сатору не может дотянуться, не может коснуться, не может сделать так, как ему хочется — ничего не может, и ему сладко от этого незнакомого, тяжелого бессилия, его, сильнейшего, Утахиме заставляет чувствовать весь спектр слабости перед ней. Он так чертовски слаб перед ней, он готов молить ее об одном прикосновении, готов на все, все.       Но молить не нужно, потому что Утахиме разделяет его желание: у нее влажно горят глаза, Сатору замечает, как дрожит рука, тянущаяся к его шее, как дрожат раскрытые на выдохе губы. У нее быстро опускается и поднимается грудь, на шее трепещет венка, челка взмокла и облепила высокий белый лоб. Раскрытая юката демонстрирует шикарное женское тело, на которое он пялится как на кусок пирога, и тянет морду к груди — проводит языком между, пробуя этот запретный плод на вкус.       Утахиме тут же сжимает ему шею под челюстью, напрягая только пальцы.       Годжо не успевает вздохнуть. Подача кислорода на нуле.       Годжо громко, как зверь стонет, когда чувственные пальчики заставили задрожать.       — Нравится, когда душат?       Утахиме приближается к лицу. Годжо смотрит на нее через полуприкрытые веки.       Боже.       Она на расстоянии ресниц.       Кислорода нет. Член дергается.       Ах.       Годжо кончит от того, что семпай перекрыла кислород и смотрит на него свысока.       Утахиме поднимает юбку и удерживает ткань у талии; на ней нет белья. Гладкий, выбритый лобок. Готовилась. Хотела. И хочет сейчас его не меньше, чем он ее.       Утахиме садится сверху и без предупреждения направляет в себя: тесную и до одури горячую. Сатору откидывается на спинку, зажмуривается до тех пор, пока краснота под веками не выкрашивается в черный. Утахиме расслабляет удушающую руку, позволяя Годжо вздохнуть такой сладкий и вкусный кислород, пока садится на него. Член идеально, просто превосходно входит в нее, до предела, чувствует сжатие шершавых стенок особенно отчетливо, чувствует, как ее рука начинает опять давить. Он успевает открыть глаза, смотрит в ее лицо, в ликование в уголках улыбающихся губ, в расширенную черноту зрачков в обрамлении тонкой коричневой радужки, смотрит так пристально, как только может, лишь бы ее лицо, лишенное привычной отстраненности и раздражения, отпечаталось в памяти. Однако картинка начинает дергаться, идти мутью с усилением давления пальцев, он едва держится, чтобы не кончить, голова, как воздушный шарик, легкая и пустая, в теле сладкая, невыносимая слабость.       Утахиме не двигается, не дышит, ликует победой над сильнейшим — всего лишь и нужно, что связать его и легонько, играючи придушить.       — Ты со мной, Сатору? — шепот вытягивает его из расслабления, Сатору смаргивает темноту в попытке сфокусировать взгляд.       Давление исчезает с шеи, но фантомное ощущение уверенной, крепкой хватки не пропадает. «И пусть не пропадает», — думается ему. Пусть Утахиме будет его частью, в голове, в пустоте за ребрами, на кожей, под кожей, где угодно. Ведь это Утахиме.       — Сильнее.       — Еще сильнее?       — Сильнее, Утахиме, как я и сказал.       Утахиме жестко, по просьбе, сдавливает белую как снег кожу, на которой явно будут синяки, насаживается на его член полностью. Пенетрации медленные, глубокие, у Годжо тело сводит сплошной судорогой: вторая рука Утахиме уходит на затылок, цепляется за волосы. Небесные глаза закатываются, организм переполнен эйфорией и счастьем, член в ней первоклассно стимулируется.       Утахиме сжимает стенки.       Годжо теряет ощущение реальности.       Утахиме резко отпускает его, чтобы усесться поудобнее и более активно двигаться. Годжо отупело смотрит на нее, как член в нее уходит, и злой, пьяный, бешеный взгляд голубых радужков, под которыми таится красно-ядерное желание. Утахиме мило улыбается ему, когда шлепки кожи о кожу заполняют кухню и резонируют в ушах гармоничной мелодией.       — Ты можешь освободить руки.       Ее разрешение сметает к черту весь самоконтроль: дергает запястьями, чувствует, как ткань врезается в кожу и режет, но эта боль приятна, боль, обещающая наслаждение. Он не спрашивает, подхватывает Утахиме за спину дрожащей рукой, другой зажимает ей рот, чтобы не говорила ничего больше, не приказывала, не запрещала делать то, что хочется ему, по ее правилам он играл достаточно.       Он опускает Утахиме на самый край стола, сметает бокалы, тарелки, пирог, бутылку с вином на пол, он готов разрушить весь мир до основания, лишь бы ничего не помешало ему быть с ней, быть в ней, двигаться в ней, сжимать молочно-белое, твердое бедро до красных пятен. Он как голодное животное подхватывает ее за ногу, перекидывает себе на плечо. Шикарная задница Утахиме свешивается со стола. Грудь растекается в стороны, но Сатору возвращает взгляд на лицо Утахиме.       На столе, Утахиме, еще не было: Годжо это знает.       И он заставит ее кончить.       Чего бы это ему не стоило.       Сатору, со всей мягкостью, на которую способен, опускает Утахиме на стол, дергает за края юкаты в вырезе — бюстгальтера на ней тоже нет — тут же накрывает грудь ладонью, и как чертовски идеально она ложится ему в руку, как тело Утахиме в принципе заточено под его тело, под его член, под его пальцы, они с ней так идеальны по отдельности, но как же идеальны вместе, как он был без нее все это время, сколько упустил, сколько еще нужно наверстать…       Он как голодное животное подхватывает ее за ногу, перекидывает себе на плечо, заставив шикарную задницу немного свесить со стола.       Годжо сам себе улыбается. Когда по самые яйца входит в нее, вырывая из нее довольный стон.       Когда возвращает жесткие пенетрации.       Дыхание Утахиме окончательно сбивается — поверхностное, переходящее в слабые, стоны, и Сатору хочется услышать, как она стонет во весь голос, как кричит его имя — никому так не идет произносить его имя, как Утахиме, никто не сможет так всколыхнуть его внутренности одним словом. Утахиме будто чувствует, что ему нужно, читает его мысли, и дрожащим голосом выдает:       — Сатору…       Называет по имени — второй за все то время, что они знают друг друга. Он сделает так, чтобы она повторяла его имя много, бесконечно много раз, чтобы сбиться со счета, чтобы его имя потеряло значение и истерлось на ее губах, сделает…       Он выпускает теплую, мягкую грудь, напоследок обводит сосок большим пальцем, ведет рукой по животу и останавливается под лобком, надавливает и принимается двигаться: пальцами и внутри нее. У Утахиме закатываются глаза, она запрокидывает голову назад и выгибается, беспомощно водит руками по столу словно в попытке уцепиться. Не за что цепляться, некуда бежать, назад дороги нет — у нее уж точно, Сатору обязательно позаботится об этом, никуда и никогда ее не отпустит, ни на новые свидания, ни на миссии, ни в Киото, ни за пределы своей квартиры, никуда…       Ощущение полной, безоговорочной власти, ослепляет, жар из груди перетекает вниз живота, и громкий, протяжный стон Утахиме и последующая дрожь действует, как спусковой крючок: Сатору едва успевает выскользнуть из сжимающейся тесноты. Он хватается за стол, за бедра Утахиме в попытке не свалиться: удовольствие прокатывается по телу тяжелой, мучительной волной, оглушает и ослепляет на долгие несколько секунд; впервые, за долгие годы, Сатору чувствует себя живым.

***

      Утахиме переключает мобильник на режим «не беспокоить». Жаль только, что в ее положении нельзя отключиться на время от остального мира и как следует обмозговать все, что произошло за последние недели.       С утра все валится из рук: она откладывает три будильника подряд, и окончательно просыпается только от настойчивого стука в дверь. На пороге букет тяжелых, красных роз: Утахиме пробегается пальцами по бутонам, но никакой записки не находит. И без записки понятно, кто его отправитель. Розы источают густой, тяжелый запах: он бесцеремонно расползается по комнате, повисает в воздухе и, скорее всего, усилится, если день выдастся жарким. Утахиме оставляет букет на столе и мысленно ставит себе задачу «букет в вазу».       Сборы на собрание проходят не самым успешным образом: Утахиме проливает на мико горячий кофе, не успевает накраситься и забывает взять с собой отчет, который должна была представить. Благо, Сатору нет — значит, доставать тупыми вопросами некому, хотя с одной стороны, разве будет он вести себя как прежде после всего, что между ними было за эти недели? А как вести себя Утахиме?       — Ты в порядке?       Утахиме не замечает появления Секо: та бережно подхватывает ее под локоть, сканирует взглядом насквозь. Секо заметит, что лицо у Утахиме выбелено усталостью и недосыпом, заметит, что под глазами вспухли мешки, заметит, что вместо привычного, выглаженного до последней складки мико худи и спортивные штаны. Не отвертеться. Утахиме не особо и хочется молчать: произошло столько всего, что если не поделиться с кем-нибудь, то мозги перегорят окончательно, из ушей дым повалит. А ей еще готовить отчеты к завершению командировки, решить, что делать с испорченным мико, решить, что делать с Сатору…       — И не знаю, что сказать.       Секо тащит ее к себе, заваривает кофе, усаживает в свое большое удобное кресло и садится напротив. Утахиме вспоминает утренний инцидент с кофе и отставляет от себя чашку: кожа на животе все еще отдает остаточным горением. Секо шарит по карманам халата, вытаскивает сигареты и протягивает пачку Утахиме.       Пальцы плохо слушаются, но Утахиме выуживает сигарету, сует меж губ и медленно, глубоко затягивается. Расслабление после первой затяжки настолько резкое и сильное, что в голове становится легко и пусто, будто все мысли растаяли.       — Говори. Тебя всю жизнь лицо выдает.       — Дело в Сатору.       — Перегнул палку?       — Нет. Мы… — Утахиме запинается: как странно говорить «мы» в контексте Годжо, — переспали.       — И как давно?       — Две недели. И до сих пор.       Секо кладет руки на стол, сцепляет пальцы в замок и подается вперед, будто готовиться рассказать тайну.       — Утахиме, — Утахиме смотрит в ее глаза, оттененные усталой синевой, и задерживает дыхание. Ощущение реальности возвращается мгновенно: внутренности слепляются в огромный, пульсирующий тревогой ком. — Тебе стоит быть с ним поосторожнее.       — Я это и так знаю.       Утахиме откидывается на спинку кресла, мельком смотрит за окно: небо забито тяжелыми, низкими тучами. Сигарета дотлевает до фильтра, и Утахиме опускает ее поверх горки окурков. От новой сигареты отказывается.       — Нет, послушай внимательно, — Секо перехватывает ее пальцы своей холодной, сухой ладонью, — Сатору — нестабилен.       — Что ты имеешь в виду?       — Помнишь тот случай… С Тодзи Фушигуро?       — Помню.       — Его вскрыли как консервную банку вдоль и поперек. Я, как бы, не лезу, но ты видела же шрамы на груди и торсе?       — Он всегда в верхней одежде. Или рубашка, или майка. Но подробности с того дня я не знала, что с ним так сделали…       — И не можешь знать, потому что он об этом не рассказывает никому. Только я знаю, как это было на самом деле, и то, вытягивать из него хоть что-то приходится по нитке, и это если у него хорошее настроение.       — Он не выглядит так, словно это его сильно травмировало…       — Он живет в этом уже очень много лет и отказывается от терапии. Кстати, он наверняка тебе не рассказывал, что у него были галлюцинации… — Утахиме качает головой, невольно сжимает вспотевшую ладонь в кулак.       — Ты сейчас специально меня пугаешь? — шепотом спрашивает.       — У него ПТСР. И он это отрицает. У него очень, очень плохо стало с эмпатией после этого случая, и когда мы были на патрулировании или ходили вместе на миссии, я видела, как сильно он менялся: в нем росли жестокость и холодность. Утахиме, у него сильнейшие проблемы с эмпатией и пониманием «хорошо-плохо».       — Я заметила в нем одну странность… Но, Секо, это легко можно спихнуть в разряд предпочтений.       — Ему нравится удушение до отключки, да? — и Секо тут же улыбается, на что Утахиме проглотила ком. — Когда на следующий день шея болит от того, как сжимают? Когда губы синеют?       Секо отводит взгляд и смотрит на окно: поднимается ветер, дождь барабанит по стеклам. Утахиме мысленно пролистывает картинки прошлой ночи: как он дрожал, когда она сжимала его шею. Ей казалось, что Сатору просто нравится легкое удушение, хождение на грани, он всегда ходит на грани: что в обычной жизни, что на заданиях, что в сексе.       — Именно, — признается Утахиме.       — У него на этом аддикция. Правда, он думает, что ему просто нравится, когда его душат как собаку, а на деле у него сексуальные проблемы из-за травмы. Он ни с кем об этом не разговаривает, а попытаешься — начинает агрессировать или отшучиваться. Это стало его моделью поведения, которая для нас всех является девиантным, но для него это уже истинное поведение.       Утахиме глубоко вздыхает, не до конца желая принимать правду подруги. Годжо, безусловно, всегда был странным и навязчивым, но это всегда для всех было его характером, от которого уже нет смысла избавляться. Это был Годжо, его истинное «я», его намерения и предпосылки. Только, правда, теперь оказывается так — Годжо никогда не был собой, а стал рабом случая, который полностью видоизменил его и заставил поверить в собственную правоту.       Годжо никогда не был собой. Годжо — сломанный, уничтоженный, изуродованный подросток до сих пор, которого закрыли в клетку и сказали не высовываться до обеда.       — Он совсем не лечился?       — Никогда.       Утахиме встает с места. Пиздец.       Утахиме чешет затылок: и как за две недели она нихуя не поняла из этого, пока с ним трахалась каждый свободный час?       — Так что, Утахиме… Тебе нужно быть теперь еще больше аккуратной, чем до этого.       — Я уезжаю на следующей неделе, — грубо обрывает, превращая голос в сталь. — Я больше не буду здесь появляться.       — Не забегай вперед. Он ведь тебе не навредил?       — Нет.       — Пытался?       — Возможно, в рамках постели, но не за ее пределами.       — Он может попытаться навредить не только в постели.       — Да что он мне сделает?       Утахиме не может сдержать недовольства и усталости, голос съезжает почти до шипения: и из-за кого она слюной брызжет, из-за Годжо? Слишком много его в голове, слишком много в перерывах, на работе, в ее постели. У нее будто по всей жизни пошла огромная, глубокая трещиной, разделилась на «до» и «после». Утахиме уже и не помнит себя без ощущения груза в виде Сатору. Это все слишком — слишком много, слишком тяжело.       — Твоя голова, Утахиме. Если он там поселится, то ничего не сделаешь. Никуда его больше не выгонишь. Или он уже успел поселиться?       — Никуда он не селился, Секо. Ты преувеличиваешь.       «Не преувеличивает», — со скрипом поворачивается мысль.       — Ты меня услышала. Не заигрывайся.       Секо поднимается, убирает чашки, ополаскивает их в раковине, выбрасывает окурки в мусорное ведро, протирает стол. Утахиме думается, что пора бы тоже навести в своей жизни порядок, разобрать захламленную мыслями о Сатору голову, вернуть контроль над самой собой — контроль должен быть только у нее, а Годжо оказался слишком близко к черте, к которой Утахиме ни одного мужчину не подпускает.       Утахиме возвращается к себе, взглядом цепляется за багровое пятно роз на столе. Запах и вправду успел заполнить комнату, загустить воздух. Утахиме прячет нос за рукавом худи, открывает окно и подхватывает букет. Выбрасывает в первую попавшийся мусорный бак и уходит, не оглядываясь, чувствует маленький, но отчетливый всплеск уверенности — не все границы пересечены и уничтожены.

***

      — Помнишь время, когда нам было по шестнадцать?       Годжо медленно, словно маятник часов, покачивает ногу, сидя на лавочке. Прямо сейчас его не внешний амбьянс интересует — его интересует ритм ее сердца, ее укоризненный взгляд напротив, легкий аромат кофе и прелестный шрам, полученный в бою. Не с ним — с монстром.       Они не виделись три дня. Годжо подловил ее прямо на улице, где она совсем не ожидала его увидеть. На ней роскошное красное платье до колен, обтягивающее шикарные бедра и талию, за которые он готов держаться днями-ночами. Он изучает изгибы, которые знает наизусть, но в его глазах нет ничего — сугубо мнимое желание дойти до конца и заставить семпая умолять освободиться. Утахиме сидит рядом, по правую руку, спокойно дышит и считает до трех — Сильнейшего, как бы не так, необходимо убить раз и навсегда. Белые волосы колышутся под ветром, на макушке покоятся очки, небесные глаза смотрят на нее, вникают, запоминают каждую мимическую морщинку и ресничку.       — Помню.       Утахиме помнит все. Даже то, что не хочется помнить.       Годжо помнит все. Даже то, что не вспомнит Утахиме.       Улыбается, переводит взгляд на лавочку напротив.       Вдох.       — Что ты оттуда помнишь?       Выдох.       Утахиме сглатывает.       — Многое, но советую тебе пользоваться конкретикой.       Вдох.       — Двадцать четыре подаренных белых гортензии. Помнишь?       Выдох.       — Помню.       Годжо помнит каждую секунду. Глаза ничего не забывают.       — Я долго думал, что же тебе подарить. На тебе было прекрасное голубое платье, и я долго хотел сделать тебе комплимент. Ты мне всегда казалась такой… что хочется запомнить.       Утахиме перекидывает ногу на ногу, внимательно слушая Годжо. Словно от этого зависит дальнейший вечер. Словно от этого зависит, что будет дальше.       Словно Утахиме не знает, кто это такой — Годжо Сатору.       — А потом, случайно увидев тебя в саду, ты слушала самые красивые цветы. Ты надолго остановилась только на двух: гортензии и сирень, — Годжо медленно поворачивает к ней голову, не снимая легкую, но неоднозначную улыбку с лица. Утахиме убивает непроницаемым лицом. — Сирень я не смог достать, мой косяк.       — Это был самый большой букет, который мне дарили, — признается Утахиме. В груди ширится ком.       — Тебе правда понравились гортензии? Это был очень большой букет. Я с трудом его донес тебе.       — Конечно. Как такое счастье может не понравиться?       Годжо хмыкает, щелкает костяшками пальцев, ловит на простом — лжи.       Тепло перерастает в холод.       Все, как и семнадцать лет назад.       — Этим же вечером, Гето позвал меня в бар. Пить крепкий алкоголь мне тяжело из-за здоровья. Мы говорили обо всем и ни о чем — за это я готов был ради него сделать все. Мы вышли на перекур спустя полчаса на задний двор, где официанты и бармен курили одну сигарету на двоих…       Годжо двигается к ней ближе, напряжение сгущается в воздухе и жилах.       — Рядом была урна. В этой урне — двадцать четыре гортензии.       Утахиме, как снайпер, смотрит ему в зрачки — в них нет ничего, что заслуживает понимания и уважения. Взгляд стойкий, непреклонный, несгибаемый. Плечи расслаблены, Утахиме знает: даже семнадцать лет назад, даже сквозь года и время, миллионный опыт и падения на дно, Годжо не изменился. Годжо остался собой, тем самым больным и травмированным Сильнейшим, играющего свою золотую роль.       Годжо на самом деле никому и никогда не признается, что на самом деле случилось с ним тем самым днем. Годжо на самом деле принимает все за чистую монету, не принимает протянутую руку помощи, сует два пальца в рот и идет напролом. Утахиме — красивая, сильная, умнейшая и талантливая, к которой не притронуться без разрешения. Ее губы накрашены, но Годжо знает: даже дрянная косметика не даст ему забыть истинность ее поцелуя.       Ни одна одежда не скроет ее тело.       Ни один мужчина не затмит его.       — Я тогда сильно расстроился. Гето увидел мою резкую смену настроения, но я отшутился. Я понял, что ты была в этом баре сразу же, как я вручил тебе букет. Я даже не догадался, что и платье ты нарядила не для меня… — Годжо стелит ровно, спокойно; так, что ему говорить это — обычное дело. — А сейчас, месяц назад, я подарил тебе букет подсолнухов.       — Мне они понравились.       — Да, Утахиме. Ты их не выкинула, — уверенно заключил он, двигаясь еще ближе. — Они простояли у тебя долго. Пока семечки не повыпадали, а ты их тщательно убирала.       — А потом ты подарил розы…       — Да, те розы… Это было четыре дня назад. Ты их выкинула. Я расстроился.       — Конечно. Любой расстроится, когда его предмет обожания выкидывает его букет.       Утахиме всегда умеет брать мужчин на слабо, и необязательно для этого лезть из кожи вон. Годжо заглядывает в ее карие, как чайный лист, глаза, и странное чувство бурлит в нем сто градусов, застревает в глотке, бьет под дых и умоляет схватить, разорвать, травмировать и принести удовольствие — все грани человеческих возможностей.       Она хватает его за подбородок пальцами, притягивает чуточку ближе — так, чтобы чувствовал на коже спокойное дыхание и то, что она его не боится. Она помнит все, и даже то, что Годжо ей никогда не расскажет.       — На что ты рассчитывал, Сатору? Что теперь все изменится? Я стану к тебе по-особенному относиться? Что теперь я начну тебе прощать все?       Годжо замолкает, как нашкодивший ребенок. Так близко, так гневно, так по-настоящему…       — Мне плевать, — броско отрезал он. — Мне правда плевать, как ты ко мне относишься. Мое отношение к тебе от этого не изменится. Ты можешь хоть десятилетиями от меня выбрасывать цветы, ходить налево, врать про планы и отшивать меня. Ты, кстати, это и делала, но, мне рассказать, к чему это привело?       Годжо медленно, словно боится напугать, кладет одну руку ей на шею, тянет к себе — прическу сделанную за час не портит, которая должна нового ебыря удивить и расположить к себе. От нее пахнет корицей, его любимой корицей, которую он готов вдыхать вместо кислорода, и голубые зрачки смотрят куда-то за грани астрального. Он чувствует ее в своих ладонях. Утахиме перемещает руку на шею, но не сжимает.       — Я всегда буду с тобой. Даже на другом континенте.       — Я всегда буду выкидывать от тебя подарки. Даже на другом континенте, — лаконично шепчет она, вынуждая его обернуться телом. — Хоть об заклад убейся.       Утахиме гордо, с ноткой презрения, пихает Годжо от себя, вынуждая отвернуть лицо. Очки падают на кафель, не разбиваются. С места встает, платье с сумочкой поправляет, не беря с собой прекрасный букет красной календулы, которую он принес с собой. Годжо мертво смотрит на очки — на уходящую Утахиме, медленно покидающую его безобразную, невыносимую компанию.       — Утахиме.       Утахиме останавливается. Не поворачивается.       — Поехали ко мне.       — Забудь про это.       — Ты ничего там не словишь.       — Откуда тебе знать? — усмехается она.       — Не задавай вопросы, на которые не хочешь знать ответ.       Утахиме знает: он здесь, за спиной.       Он здесь. Он всегда здесь. Во снах и наяву.       Перед тобой. Сбоку. В воздухе. В деревьях и цветах.       Он показывается через левое плечо — мертвый еще много лет назад взгляд, одна красная календула в его руках, опущенные уголки губ. Проклятая энергия идет волной, пальцы рук слегка дрожат.       — Я в эту пятницу улетаю в Ватикан, — говорит он, не давая Утахиме время на ответ. — Меня не будет три месяца, и я не беру с собой телефон. Со мной будет не связаться никаким образом, даже через посольство и тому подобное. Мое приглашение все еще в силе.       — А ты сильно хочешь мою компанию в Ватикане? Почему Секо не позовешь?       — Секо со мной никуда не ездит, даже в соседний город без конвоя. Не знаю, почему так, но я принимаю ее выбор, — честно признается он, рассматривая календулу. — К тому же, я с ней не спал, чтобы ее звать в совместное рабочее путешествие. Она слишком хорошо меня знает.       — Боишься, что Секо, твоя самая близкая подруга, будет тебе мешать?       — Можно и так сказать.       — Поэтому с тобой не спит? Или потому что знает, что ты не совсем в порядке? Что она в курсе, какой ты на самом деле?       — О чем ты говоришь?       — Ну, как тебе сказать… Только она знает, что у тебя ПТСР.       Годжо на секунду обомлел, а потом тонкие губы расцвели в сардонической ухмылке.       Хах.       Серая мышка.       — Видимо, не только она теперь знает.       Утахиме копирует его ухмылку, нагло отбирает красную календулу из его руки — Годжо держит дистанцию вытянутой руки, убивая ее взглядом и энергетикой. Да, это — та часть его жизни, о которой никто не должен знать; это — не то, во что он верит.       — Ты правда не понимаешь серьезность своего положения?       — Ничего не изменилось.       — Тодзи тебя угробил.       — Ты ничего про это не знаешь.       Утахиме теперь полностью понимает слова Секо: он правда не понимает, насколько ему нужна психологическая помощь.       Годжо делает шаг вперед. Ей нужно бежать уже через семь минут, три из которых он заберет себе: нагло, как голодное животное, которое всю жизнь живет на воле и не знает об ограничениях, хватает ее за талию и шею, притягивая в смазливый, не очень опрятный поцелуй, где он легко обманет ее, ее чувства, интуицию и подозрения. Годжо легко заберет первый поцелуй этого вечера, легко углубит, легко не встретит сопротивления.       Годжо все делает легко. И всему этому не обязательно нужен смысл.       Утахиме жестко сжимает ему плечи, кусая губы клыками.       Утахиме мажет помаду по его губам, скулам, зубам.       Утахиме пробует Годжо последний, роковой раз, пихая от себя как чумного.       Годжо губы протирает, слизывает с указательного пальца терпкую косметику.       — Не будь ко мне жестока.       Утахиме демонстративно, для его души, выбрасывает красную календулу в мусор.       — Я сама решу, что мне делать с тобой.       Годжо хмыкает. Кусает губы изнутри.       Убивает внутреннего зверя голыми руками. И телепортируется туда, где его не найдут.       Утахиме не любит ошибаться: ни в работе, ни в выборе спутников на вечер, ошибки приводит не к самым приятным последствиям, у нее на лице написано, к чему приводят ошибки — длинным росчерком шрама через щеку написано. Сатору, вполне вероятно, оставит раны поглубже и посерьезнее, и нет никакой гарантии, что они затянутся когда-либо. Лучшая защита это не нападение — отступление. Трезвая оценка своих способностей. Вот, что отличает Утахиме от Годжо — она не считает себя Сильнейшей, не считает себя спасительницей и избавительницей, есть люди, которых невозможно спасти.       Утахиме сделала выбор еще до встречи. Выбор спасти себя, выбор уйти — пройти от парка к оживленной улице, выбор согласиться на спокойный вечер в компании другого мужчины, который, с небольшой вероятностью, может оказаться не разочарованием, каким оказался Сатору. Пусть лучше их отделяют материки, океаны, моря, это лучше, чем разделять с ним одну постель.             Утахиме выбирает себя, как выбирала всегда — самый правильный выбор за всю ее жизнь.

***

      Когда день сменяется ночью, его ориентиры стираются. Моральный компас размазывается по асфальту как бесформенное желе, теряя свою значимость до отрицательного значения. Он мало что понимает, несмотря на свой статус: жизнь Сильнейшего заставляет скакать по головам, включая собственную.       Ватикан — прекрасная, готическая, старинная страна, где каждый угол кишит мрачной архитектурой. Медленный, спокойный и умиротворенный ритм жизни, к которому Годжо не привык, но он не жалеет, что оказался тут. Он в принципе мало о чем жалеет.       Огни мерцают. Ветер гуляет в волосах. Что-то за спиной обжигает своей человеческой энергетикой.       Он оборачивается медленно, словно нехотя — он не вспомнит ее имени, ни образ в толпе и даже лицо. Девчонка льстится как кошка, шепчет, кладет свои белые ручки ему на голые плечи, заглядывает в глаза, словно просит покормить. Годжо смотрит на нее безэмоционально, без любви и ценника — девчонка не вызывает трепет и возбуждение, а желание поровнять и сжигать. Никаких стерильных чувств. Годжо дарит девчонке лезвие: голодным животным целует так, что заставляет стонать.       Она в любом случае не станет похожей на нее, нет. Даже если накрасится как она, юкату купит, научится говорить по-японски и ему сопротивляться. Нет.       Ему ничего не помешает взять ее за волосы как шавку, стянуть эти сухие как солома волосы, которой кормят лошадей, в кулак, как поводья натянуть на себя, посмотреть в голубые глаза и не увидеть там ее. Ему ничего не помешает приказать закрыть рот и слушаться его, Сильнейшего, о котором она никогда в своей жизни не слышала.       Видимо, итальянка не думала, что секс на первом свидании бывает такой.       Что ему мешает? Ничего.       Даже когда девчонка лаконично, с взглядом кобры, считывает его желания по губам, не зная английский. Эта горькая пилюля, которую Годжо боится как огня, станет ее проблемой.       Как и его расстройства.       Ее поцелуй не восхищает. Ее умения ртом не поражают. Ее пальчики не предрасполагают. Ее взгляд исподлобья не будоражит. Ее тело не зажгло искру. Годжо добровольно доводит ее до слез, унижает, принижает, завязывает сучке руки за спиной той самой красной лентой; лентой, которую украл у Утахиме, стоило ей покинуть чужую постель.       Годжо добровольно ставит ее раком. Лицом в открытое окно с зареванными глазами и грубым темпом сзади. Несмолкающий рот закрыл ладонью с болью, заставив девку закатывать глаза и умолять.       Годжо не помнит, каково это.       Смотрит на горящий Ватикан. Жаль, не пожар.       Годжо выгоняет сучку через пять минут, отобрав обратно самую любимую ленту для волос.       Ему нужно что-то — или кто-то — кто будет с ним. С таким, какой он есть. С больным, напыщенным, сломленным, вульгарным, сильным, странным, саркастичным, упрямым и добрым.       Хоть в Токио, хоть в Ватикане.       Жаль, что не согласилась.       Годжо кусает губы и щеки изнутри до крови, обкусывает кутикулу, ковыряет лицо и бросает свое тощее, уродливое и белое как снег тело в одинокое кресло. Красная лента в руках переливается, атакует ту часть мозга, которую опасно для общества трогать. Мягкая, нежная, шелковая; не выцветает, благовониями пахнет, не дает себя отпустить. Годжо ее между пальцев пропускает как жизнь свою, делает по-своему: вокруг шеи обворачивает, концами вперед, у кадыка, слегка натягивая.       Хах, да…       Утахиме даже здесь, в номере, голове, руках, губах, мыслях.       Она здесь.       За спиной.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.