Причина, чтобы все поменять
18 июля 2023 г. в 01:32
Каждую ночь, с тех пор как он покинул Дом, убегая со всех ног, которых у него нет, от всеобъемлющего и неотвратимого, Седому снятся кошмары. Вязкие, липкие, тягучие, как смола. Они утаскивают его все глубже и глубже в бездну. Утаскивают, грозясь никогда больше не отпустить. Хотя он всегда думал, что в Наружности будет легко спрятаться от кошмаров Дома.
Но за его пределами жизнь Седого, по сути, не слишком меняется. Квартира — в «подарок» на совершеннолетие от государства — крохотная настолько, что удивительно, как коляска не застревает в дверных проемах, затворничество, одиночество, зашторенные окна, чтобы не видеть солнечного света, удаленная работа — скорее так, халтурка, — пособие по инвалидности, социальные работники, раз в неделю приносящие ему продукты и составляющие компанию, которая Седому не нужна, визиты медсестры раз в месяц, аквариум с рыбками. Другими. Но все же, если забыться и глубоко задуматься, можно случайно представить, что он все еще в десятой, а на двери нацарапано злобное «Не стучать. Не входить».
Здесь все так похоже на его прежнюю жизнь, но все же совсем другое. И только кошмары те же самые. Мучают и терзают, рвут на части и воют разноголосо на одной ноте в уши, доводя до отчаяния, белого каления и глубокой усталости.
Можно выбраться из Дома, сбежать, спрятаться, затеряться в Расческах, но выгнать Дом из себя невозможно никак. Раз помеченный им, навсегда остается его частью. Как в фильмах про Летучий Голландец и его проклятый экипаж. Часть команды — часть корабля. Седой все еще часть Дома. Часть Дома, посмевшая скрыться от него, сбежать по-крысиному и не утонуть в кроваво-красном море вместе со своим капитаном.
Психолог говорит, кошмары — следствие чувства вины.
Седой уверен, кошмары — плата за то, что он жив и свободен.
Свободен ли?
Проснувшись от очередного кошмара, Седой с трудом садится на матрасе и растирает лицо ладонями. Мокрое, испещренное красными пятнами после слез и от крови, неожиданно хлынувшей из носа, оно, вероятно, являет собой жалкое, душераздирающее зрелище. Утеревшись рукавом халата и зажав ноздри, Седой дышит через рот и медленно, будто некуда уже торопиться, дергает нитку ночника. По потолку и стене расползаются паутины теней, похожие на вереницу созвездий. Сердце в горле отплясывает чечетку.
Из раскрывшейся пасти бездны на Седого смотрят тысячи тысяч голодных глаз. В последние недели кошмары становятся слишком навязчивыми. И зов становится нестерпимым.
Седой нашаривает где-то в ворохе одеял пачку сигарет, вынимает одну и закуривает. Дым, словно повинуясь старым колдовским порывам, завивается в завихрения и поднимается вверх, превращаясь в причудливые фигуры. Но магии не хватает, и фигуры истаивают, не успев толком оформиться. Седой прикрывает глаза и долго, устало выдыхает. Зов все сильнее. И сны... К кошмарам Седой привык. А есть еще и другие, вторящие зову. Сны, в которых у него есть сильные живые ноги, магия и _он_.
Седой знает, что _он_ мертв вот уже скоро как десять лет. А еще Седой знает, что умершие в Доме никогда не исчезают бесследно. И что если... Что если его сны — это не выверты подсознания, усиленные зовом, а обещание. Обещание вернуть то, что принадлежит ему, если Седой придет? Да только вот _он_ никогда Седому не принадлежал.
Докурив, Седой тушит сигарету о пустую тарелку и ложится обратно. Ему не хочется шевелиться, думать и делать выбор. Здесь, в Наружности, прошло восемь лет. Время изнанки течет по-другому. И что если он вернется, а все изменилось? Что если изменился он сам?
Седой вперивается в потолок тем самым взглядом, позволяя пространству смазываться и раздвигаться. Нет, отсюда он не сможет уйти на ту сторону, но сможет хотя бы на мгновение заглянуть.
Долгое время ничего не происходит, только глаза начинают болеть и чесаться от нехватки влаги, а потом... потом Седой скользит взглядом по закусочной у дороги: по старой потертой вывеске, блеклой двери, начисто вымытым оконным стеклам и занавескам, ничуть не изменившимся с тех пор, как он видел их в последний раз. Люди только ему не знакомы. Но это и неудивительно.
Седой обращает взгляд глубже, переносится на побережье, и видит _его_. Он гуляет один вдоль воды, позволяя волнам лизать ступни, оплетать щиколотки и мочить края подкатанных штанов. Солнце гладит его по плечам, по рукам, целует в острые скулы и впалые щеки, бликует, отражаясь от натертой до белизны лобной кости обезьяньего черепа, висящего на перекрученной цепочке. Будто почувствовав взгляд, _он_ оборачивается и смотрит прямо на Седого, улыбается знакомой до боли улыбкой и машет рукой. Седой ждет, что сейчас в поле зрения появится кто-то, кому _он_ на самом деле машет, но никто так и не появляется.
Седой не может выдержать этого дольше, судорожно выдыхает и жмурится, закрывая лицо ладонями, давит до разноцветных вспышек, до боли, до частой пульсации в глазных яблоках и проваливается в черноту, теряя сознание и связь с любой из реальностей.
Когда он приходит в себя, вместо привычного неровного потолка с люстрой без лампочек его встречает другой, ослепительно белый, а вместе с ним в нос ударяет запах хлорки, лекарств и смерти. Седой вздыхает и осматривается по сторонам. Руки слушаются с трудом, но он все-таки находит негнущимися пальцами кнопку вызова медсестры. Чувство, будто ему снова шестнадцать — отчего-то именно шестнадцать, — не покидает. Когда медсестра появляется и приводит с собой врача, Седой слушает без особо интереса о том, что его нашли социальные работники, которые пришли планово снабдить его едой и лекарствами, они же и вызвали скорую, когда после оказания первой помощи Седой не пришел в себя. Ему даже диагноз какой-то озвучивают, но Седой только отмахивается от этого и морщится. Дело не в болезнях. Дело в Доме.
Как только Седого выписывают — приходится очень постараться и вести себя хорошо, — он принимает единственное решение, кажущееся ему верным. Возвращается в Дом.
Седой просит разрешения остаться всего на одну ночь, потому что сила зова невыносима, потому что так ему будет легче, а еще потому, что он в конце концов должен научиться отпускать (но как отпустить то, что держит тебя мертвой хваткой?) прошлое. А пока вопрос со свободными комнатами решается, Седой не медлит ни секунды — уходит. Полностью. Ничего не оставив после себя.
Он уже почти позабыл, каково это — идти на своих двоих, хотя фантомные боли никогда не отпускали его, как и кошмары. И все-таки, встав на ноги впервые за восемь лет, Седой оступается, теряет равновесие и падает на песок. Колени колет даже через штаны. И босые ступни печет, лижет яркой, саднящей болью. Слишком нежная новая кожа получает порцию глубоких царапин и ожогов. Совсем скоро она загрубеет, но пока Седому почти нестерпимо. Под ладонями вдруг находятся острые края ракушек, и рассеченная кожа влажно вспухает свежими ранами. Первая кровь — плата, пощечина, обиженный плевок в лицо тому, кто посмел поступить по-своему, будто у него был выбор. Ветер треплет длинные волосы, никак не давая отвести их от лица.
Седой перестает сопротивляться всей демонстрируемой обиде, растягивается на песке и закрывает глаза, позволяя Дому терзать его и мучить, наказывая за то, что посмел ослушаться.
Порывистый хлесткий ветер стихает внезапно. И солнце, обжегшее руку, бок и щеку, как будто гаснет. Седой приоткрывает глаз и замечает фигуру, заслонившую собой и солнце, и небо, и весь остальной мир.
— Вы в порядке? Нужна помощь?
Седой чувствует себя маленькой Русалочкой из грустной детской сказки. Он поднимает внимательный взгляд на своего «принца», медлит, но все-таки кивает. Череп, или тот, кто очень сильно на него похож, подает руку и помогает встать, а когда понимает, что Седой не может идти сам, вдруг и вовсе подхватывает его на руки.
— Вы нездешний? От Вас странно пахнет. В смысле... — не-Череп смеется и мотает головой. — Простите! Я не имел в виду ничего плохого. Этот запах кажется мне смутно знакомым, но я не помню, почему. Я никогда не покидал это место. С самого детства промышляю рыболовством. И никогда не видел никого, похожего на Вас... Хотя нет, вру, был один. Очень странный. Хромой, в обносках. Не знал, кто он, откуда пришел и куда держит путь. От него еще исходило мягкое свечение. Такой заросший, грязный, но излучающий стать, будто особа королевских кровей. Он был волшебным. По-настоящему волшебным. Как Вы.
Не-Череп болтает и несет его в свою хижину, а Седой не торопится прерывать. Не потому, что ему нечего сказать или он потерял голос, а потому, что слишком сильно скучал по чужому. Настолько, что теперь готов слушать его целую вечность. Или хотя бы треть вечности.
В хижине не-Череп усаживает его на скрипучую кровать, помогает смыть песок и обработать царапины и порезы на ступнях и ладонях. Седой знает, завтра он уже будет прощен, и сила к нему вернется. Ведь ноги-то он чувствует, просто встать пока не может, а шевелит ими вполне уверенно и на весу держит тоже.
Не-Череп готовит им ужин, говорит, что не ждал гостей, что, если бы знал, обязательно обменял бы рыбу на что-нибудь любопытное у торговцев. И Седой чуть слышно хмыкает. Неужто сегодня вторник? Он смотрит в тарелку с похлебкой и натыкается взглядом на серый рыбий бок. Сколько возился с этими рыбками, а теперь делит ужин с рыболовом. Иронично.
Седой не возражает.
За весь вечер он так и не говорит ничего толком, все больше ощущая себя Русалочкой. Каждый шаг — боль, и не вскрикнуть. Не-Череп укладывает его все на ту же — единственную — кровать, а сам ютится на какой-то подстилке на полу. Седой не решается заснуть, боится, что никого не будет рядом, когда он проснется.
А в итоге выходит — уже сам, как и предполагалось — встречать рассвет на крыльцо. Странно, вроде бы рыбаки должны подниматься раньше солнца, чтобы успеть выйти в море. А может, привычные законы и здесь тоже — как всегда — не действуют.
— Уже получше?
Седой едва не вздрагивает, слишком глубоко погрузившись в свои мысли и потерявши счет времени.
— Да, спасибо.
— Мне снился странный сон.
— Какой же?
— Как будто много-много странных, одиноких, изломанных, пустых, искалеченных людей живут в сером доме. Вы тоже там были. А еще у Вас был аквариум с рыбками. Вы делали амулеты. И...
— Не мог ходить.
— Тоже такое приснилось?
Седой пожимает плечами, спускается по ступенькам и шагает к воде. Песок больше не царапает ступни, коварно не лезут наружу острые края ракушек, и ветер треплет волосы аккуратно, не смея бросать их в лицо. Не-Череп, соблюдая дистанцию, идет за ним следом. И у Седого на мгновение проскакивает мысль: а что если он тот самый, просто не помнил ничего. Он, конечно, сказал, что с самого детства рыбачил, но... Может ли быть, что это и правда Череп, его Череп, а не кто-то другой, хоть и очень похожий?
— Откуда у тебя то, что висит на шее?
Возня за спиной звучит забавно, привычно, так, как ему не хватало все эти годы.
— Ммм. Это подарок.
— От кого?
— От колдуна. Он сказал, что это не просто безделушка, как множество из тех, что он дарит другим, а действительно волшебная вещь.
— И в чем же ее волшебство?
— Колдун сказал, когда придет время, она приведет меня туда, где я буду счастлив.
— И что же? Привела? Ты счастлив?
Молчание опускается на плечи тяжелым прикосновением ладоней. Седой и не заметил, когда именно к нему подошли так близко. Он легким привычным движением ловит в охапку волосы, собирает в нетугую косу и перебрасывает через плечо, чтобы пряди не опутывали чужое лицо. Пальцы сжимают плечи чуть крепче, когда заросшая щетиной щека трется о его макушку. В этом движении столько нежности, что, кажется, Седой вот-вот не сдержится и позволит его собственному океану выйти из берегов. Впервые не от боли, страха или бесконечного сожаления.
— Теперь — да. Но ты так долго шел, Седой.
— Но ведь пришел же.
Седой протягивает руку и накрывает ладонь Черепа своей. Значит, он действительно вспомнил все?
— Зачарованный артефакт ведь никогда не указывал на место, да?
— Он не зачарованный. Я тогда пошутил.
— Врешь.
Череп выдыхает прямо на ухо, отчего у Седого по спине сбегает волна мурашек, и он кивает, медленно вдыхая.
— Вру.
Счастье ведь не в месте, а в том, с кем ты можешь его разделить. Седой ушел, потому что был уверен — для счастья ему никто никогда не был нужен.
Седой вернулся, потому что без своего собственного счастья больше уже жить не мог.