ID работы: 1419636

Путы (Tethers)

Слэш
Перевод
PG-13
Завершён
75
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
38 страниц, 6 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
75 Нравится 8 Отзывы 15 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
1. Мята и сирень Tак прощай же, прощай, наивная простота… Не могу больше притворяться, мол, знаю, что вот-вот произойдет, или как дальше быть, но ведь и ты ничего не знаешь обо мне? Оз проходит мимо тебя в тонком облаке парфюма и дорогого кружева — и тебе как никогда отчаянно хочется протянуть руку и схватить его. Тебе хочется поймать его за край рукава и не отпускать, притянуть в свои объятия, положить подбородок на светловолосую макушку, просто чтобы почувствовать его, чтобы заново изучить каждую линию и изгиб и убедиться, что они не изменились. Каждый день, каждую ночь ты лжешь себе, помогая ему завязывать галстук или поправляя завернувшийся воротник. Ты по-прежнему приглаживаешь ему волосы, когда они топорщатся некстати, по-прежнему тянешься заправить ему рубашку в жилет, несмотря на эту его привычку бить тебя по рукам… хотя в его глазах прячется улыбка, когда он говорит: «Спасибо, я справлюсь сам». Ты ненавидишь эти общественные мероприятия. Если не за бесконечный стук каблуков по мраморным полам, эхом носящийся над жеманной болтовней едва знакомых людей, то хотя бы за то ощущение пустоты, что появляется в животе каждый раз, когда ты переступаешь порог, в шаге позади Оза и в двух шагах за Алисой. Она всегда входит первой, протягивая назад Озу свою маленькую ручку каждый раз, как только начинает испытывать смутную потребность держаться за что-нибудь. Как будто ей это нужно. Ты уже почти решился сказать ей, что прожил чертовы двадцать четыре года не держась ни за чью руку, но сделать это не дает то, что ты все еще хочешь этого. Ее непонимание подобного рода вещей, каким бы оно ни было искренним, раздражает до невозможности и, в то же время, вонзает острые осколки ревности прямо в твои внутренности. Ты ничего не можешь сделать и лишь с горечью осознаешь, что тебе хорошо известны такие человеческие чувства как любовь и потребность в ком-то. Лишь ими ты и живешь день ото дня, ради них ты дышишь, и тебя тошнит от того, что эта девчонка, эта цепь, едва ли способна осознать хотя бы смысл этих понятий. Ты навсегда запомнил каждую строчку той драмы, что вынудил тебя играть этот мир, и все же вот она, с этими своими фиолетовыми глазами и тонкими запястьями, крадет их у тебя, как будто это всегда была ее роль, которую она должна была помнить. Ты знаешь только, что это вполне может оказаться правдой. Ты же видишь, как Оз на нее смотрит. От этого никуда не деться. Ты видишь, как он иногда сжимает ее руку, как его светлые брови чуть озабоченно приподнимаются, если она вдруг кажется хоть немного потерянной или смущенной. Хотя, разве это не у тебя вечно потерянный вид? Разве не тебя, как какой-нибудь бумажный кораблик на бушующих волнах, все время бросает и так, и этак под постоянно разрывающими тебя «Я ему не нужен» или «Он бросил меня»? Может, он к этому просто привык. Может, он думает, что ты в порядке? По-настоящему, несмотря на то, что иногда выясняется, что он нужен тебе все больше и больше с каждым новым сантиметром его растущего тела, превращающегося в нечто стройное и изящное, и чужое. (Возможно, его это просто не... заботит или...) И все равно ты все время ищешь что-нибудь знакомое, что-нибудь достаточно осязаемое, чтобы протянуть руку и дотронуться, хотя бы в собственном воображении, раз ты слишком робок, чтобы сделать это по-настоящему. Не намек ли это на проказливую улыбку ты видишь, что поднимает уголок его рта? Да, кажется, да. Ты жаждешь услышать эти дразнящие нотки в его голосе, когда он зовет тебя по имени, именно так, как ты привык, когда был гораздо младше и ранимее, когда ты пил медовый чай вместо кофе с ромом, когда был счастлив. Каждая мимолетная улыбка, каждый взмах светлых ресниц – это напоминание о господине, которого ты всегда знал и слишком сильно любил. И продолжаешь до сих пор. А может и нет, но ты все еще дрожишь внутри каждый раз, когда тебе удается прикоснуться к нему, быть рядом с ним, быть нужным ему. Медленно моргнув, ты понимаешь, что теперь это случается все реже и реже. Именно поэтому, когда Оз дотрагивается до твоего плеча, чтобы сказать, что он хочет показать Алисе балкон, ты позволяешь ему. Конечно, ты не можешь иначе. Ты не можешь сказать ему. Твои чувства и слова… и эта их дурацкая взаимосвязь, что превратилась в очаровательную привычку так или иначе все испоганить… и вообще ты устал — устал от боли, устал ждать, устал наблюдать, как движутся под пиджаком лопатки Оза, когда он тянется, чтобы взять Алису за руку, обещая ей, что ночное небо прекрасно с высоты трех этажей. Он говорит ей, что можно почти дотянуться до звезд, и тебя подмывает сказать: «Это ложь. Во всем этом чёртовом месте есть только одна звезда, и это ты». Но ты не говоришь этого. Ты просто стоишь в дверях этого грандиозного сияющего зала, дергая свой шейный платок, и машешь ему, нацепив улыбку, когда он коротко кивает тебе и ведет Алису сквозь лабиринт шелковых юбок и безымянных аристократов. Уже через пару мгновений они исчезают, проглоченные этим блеском и великолепием роскоши, которой тебе самому никогда не хотелось обладать. Слева на тебя пристально смотрит Брейк. Он, как обычно, все знает, и у тебя больше нет сил сопротивляться. Если они вообще когда-нибудь были. Больше всего на свете — и так было всегда, с самого первого дня — ты просто хочешь быть любимым. Любимым. После ухода Оза остается аромат мяты и сирени. Ты его вдыхаешь. 2. Мрачное смирение Все мои мысли – ложь, Все мои кости ломит. Такой юный и красивый, Так легко ведом. Мне говорили – ждать Ответил: «Это во мне убивает мужчину». В девять тридцать подают вино. И ты понимаешь — не без тяжелого чувства в животе — что именно в это мгновение все катится к чертям. Ты перестаешь быть собой, или, скорее, становишься той частью себя, которую предпочел бы скрыть, потому что… ведь не могли вся эта ярость и скорбь взяться из ниоткуда? Ты их не придумал. Не изобразил ради спектакля. Просто так вышло, будто твои разум и тело ждали возможности высвободить и предъявить каждую слезу, каждый стон и всхлип. Отвратительная демонстрация — каждый раз. Именно поэтому твои глаза распахиваются, а сердце на короткий миг замирает, пока ты судорожно раздумываешь, не сбежать ли из этой комнаты, чтобы избавиться от неизбежного соблазна. Это не срабатывает. Никогда. И прежде чем это осознаешь, ты уже держишь в дрожащей, затянутой в перчатку руке бокал, и смотришь на него, будто в нем ответы, которые больше нигде не найти. В ярком свете зала вино кажется слишком красным, слишком похожим на кровь. Это должно бы заставить твой желудок сжаться от отвращения, но все, на что ты способен — лишь предвкушать тот поток тепла, что каждый раз устремляется по твоим венам, чтобы найти приют в животе, согревая все, что заледенело, притупляя любую боль. — Ну разве ты не удивительное создание? — склонив светлую голову на бок, как любопытный журавль, рядом напевает Брейк, поигрывая ловкими пальцами со своим галстуком. Он улыбается тебе, будто ты должен сейчас что-то объяснить — и, возможно, так и есть, раз уж это происходит каждый раз, когда ты в компании этого человека — но разве это его собачье дело? Усмехнувшись, ты отворачиваешься и устремляешь взгляд прямо перед собой, останавливаясь на молодом человеке с пшеничными волосами, что берет за руку темноглазую девушку в платье изумрудного цвета. Девушка улыбается, немного настороженно, но только ради того, чтобы молодой человек развеял ее сомнения галантным поклоном. Она принимает его руку, и они начинают танцевать. Ты ненавидишь их. — Говорят, что первый шаг к самоочищению — это признать наличие проблемы, — холодный голос Брейка легко скользит и обволакивает, но все равно проникает в твои уши, и ты едва успеваешь подавить дрожь. Он всегда так поступает. От этого тебя немного мутит, и поэтому ты запиваешь неприятное ощущение глотком вина, и Брейк с высоким капризным смешком добавляет:— Но, следуя философии Гилберта Найтрея, лучше просто... оставить как есть, да? Твои тонкие белые пальцы жестче сжимают бокал, пытаясь подавить дрожь в трясущейся кисти. Сквозь стиснутые зубы ты произносишь: — Брейк. — Мне действительно интересно, какое амплуа ты выберешь сегодня, чтобы нас развлечь, — продолжает Брейк. — Ты уже, похоже, порядком на взводе? Интересно, выльется ли это в какое-нибудь бурное действо... или, возможно, все остынет и перейдет в нечто более меланхоличное? Всегда интересно посмотреть... Ты делаешь еще один большой глоток, чтобы запить его слова, бормоча из-за края бокала: — О, заткнись. Брейк довольно выдыхает и прислоняется к мраморной колонне, картинно скрестив ноги, а его взгляд останавливается на твоем профиле. У Брейка всегда такой взгляд, будто он видит тебя насквозь, и тебе хочется, чтобы яд, что ты держишь в своей руке, подействовал быстрее, чтобы алая радужка этого глаза размылась в твоем сознании, пока не потеряет всякий смысл, всякое значение. Ты пропускаешь еще глоток в надежде ускорить этот процесс, как обычно стремясь к забытью. — Что меня действительно удивляет, — говорит Брейк, вдруг приглушая голос, — это то, что ты не пошел за ними. В твоей груди холодеет. — С чего бы мне?.. — Разве не это ты делаешь обычно? — перебивает Брейк. — Ты следуешь за Озом повсюду, куда бы он ни пошел, даже если с ним его цепь. Даже если это причиняет тебе боль, — и, усмехнувшись, он добавляет: — Честное слово, Гилберт, нам вовсе не обязательно проходить это с начала. Когда в ответ тебе в голову ничего не приходит, ты отвечаешь лишь взглядом, полным отвращения, и еще одним большим глотком, приканчивая свой бокал и сжимая его так, что он едва не лопается в твоих пальцах. Ах, вот это тепло. Оно обжигает твое горло и опускается в желудок медленной горячей волной, отягощая твои конечности, будто к ним привязаны грузы, но этого мало. Твой взгляд блуждает по сторонам, пока ты окончательно не закрываешь глаза, запрокидывая голову и упираясь затылком в стену. — Брейк, просто... не начинай. Не сейчас. К твоему удивлению, после этой просьбы между вами повисает долгое молчание. В другой раз ты бы открыл глаза, чтобы посмотреть на него и оценить выражение, поискать хоть тени какой-нибудь мысли, которую можно было бы прочесть на его нечитаемом лице, но это слишком тяжело, а ты сейчас слишком устал, чтобы хотя бы задуматься над этим. Поэтому ты погружаешься в шелест развевающихся бальных платьев, в гул голосов и шагов, разносящийся по залу, и плаксивый визг скрипок, долетающий от оркестра — единственное из всего этого, что тебя отвлекает и утешает. Наконец молчание Брейка исчерпывает себя, и ты слышишь, как он протяжно вздыхает, прежде чем начать: — Вопреки твоим убеждениям, бегство — вовсе не добродетель. Теперь ты открываешь глаза. Приходится — тебе не нравится появившиеся в его голосе интонации, будто он говорит с кем-то, кроме тебя, как будто он говорит... с собой? Это настолько нелепо, что ты ничего не можешь поделать и лишь смотришь на него. Твой взгляд уже немного затуманился, от этого контуры лица Брейка размываются, становятся мягкими — почти нежными — вместо обычного набора безжалостных линий и черт, делающих его ухмылку более резкой. Но ты знаешь, что это самое нелепое, что ты только способен вообразить, и ты исправляешь это, тряся головой с мрачным видом, до чертиков желая, чтобы он прекратил так на тебя смотреть и просто ушел. Несмотря на свое одиночество, ты знаешь цену торжественности чистого, нетронутого уединения. Несмотря на всю свою тоску, ты готовился отметить тот момент, когда ты к ней привыкнешь и, возможно, возможно, научишься ценить. На самом деле, кажется, у тебя нет выбора, если на свете существует еще хотя бы один балкон, который Оз мог бы показать Алисе. Даже если бы ночное небо никогда не менялось, всегда будет еще тысяча миль, которые Алиса еще не видела, и Оз посчитает своим личным долгом исправить это, протянув к нему свою маленькую хрупкую руку, и сияя глазами, похожими на эти самые звезды. Ты думаешь, что сегодня это как раз может случиться. Ты пропустишь еще пару бокалов вина, поймаешь свое отражение в китайском серванте и решишь: «Это нормально. Вот я и привык. Вот и переболел, и это к лучшему». И, может быть, эти двое проберутся сквозь толпу, чтобы найти тебя, с покрасневшими от холода, но все равно светящимися лицами, и ты поймешь, сколько неба он ей показал, каждую звезду, впечатанную в его улыбку. И тебе не будет больно. Больше не будет, даже когда ты будешь смотреть на их переплетенные пальцы, и на тот свет в глазах Оза, что ты не видел с тех пор, как вы были детьми, давным-давно, когда он целовал тебя в щеку, просто чтобы посмотреть на твою реакцию, и смеялся, когда ты валился на пол, прихватив с собой кофейный столик. Это было, когда ты был на год младше его, а не старше на девять лет, помнишь? Помнишь. Ты не забудешь этого никогда. Бледный, совсем еще юный официант появляется перед тобой с подносом — о, боже! — бокалов, наполненных кроваво-красным вином. Он предлагает забрать твой пустой бокал, и ты молча позволяешь, а он заменяет его новым. Твоя рука все еще дрожит. Тебе это нужно. До тех пор, пока ты еще ничего не знаешь наверняка, все в порядке. Но чтобы подготовиться, тебе понадобится что-то покрепче вина. 3. И перед глазами все плывет Cердце моё, я любил тебя с самого начала, но ты не представляешь, каким я был дураком сердце моё, я любил тебя с самого начала, но это не оправдывает состояние, в котором я нахожусь.. (Bloc Party «Blue Light») Чтобы потерять человеческий облик, тебе хватило трёх бокалов. Мышцы онемели, колени ослабли, поднялась температура и тебя ведёт, но этого мало: твоё сознание ещё не окутано забытьём, за гранью которого исчезают все мысли и тревоги, превращаясь в бессмысленный неразличимый лепет. Тебе по-прежнему больно, и сердце ещё ноет, а значит, что-то не так. Но почему? Почему забытье отказывается прийти к тебе именно сегодня, когда оно нужно больше всего? Тебе необходимо отключиться, стереть из сознания каждую мысль, утонуть в небытии, тогда ты позволишь всему остальному отступить. Это только к лучшему. Ведь Оз и Алиса скоро вернутся? Но все мысли на этот счёт мгновенно исчезают, когда ты понимаешь, что температура в зале с каждой минутой все растет и растет, и вот, наконец, над бровью появляются бисерины пота. Ты чувствуешь, как темнеет в глазах, голова идёт кругом, мысли путаются и ноги вдруг становятся слишком огромными, чтобы нести твоё бренное тело к массивной дубовой двери в сад. К счастью, увидев тебя, один из слуг открывает её, и ты нетвёрдой походкой направляешься к выходу, бормоча себе под нос что-то в благодарность. Ты весь горишь, но всё же замечаешь, что сегодня ночью холодно — бледный иней, покрывший траву, хрустит, ломаясь под сапогами. Тебе, кажется, стоит присесть, потому что с каждым шагом ноги становятся все больше и больше похожими на китайскую лапшу, что скорее путается, чем несет тебя, — длинная, тонкая и бесполезная, — грозя развалиться под твоей тяжестью. Где-то в глубине сознания ты надеешься, что Оз не пил это вино. Или, не дай бог, Алиса. Кто знает, что случится, или, скорее, что только ни случится, – если учесть, что это лишь вопрос времени, — когда твои худшие опасения оправдаются. Не так уж и невероятно. После всего, что тебе довелось увидеть, сделать и пережить, ты уже давно знаешь, что ничего невозможного нет. Может случиться, что угодно. От этой мысли тебе становится плохо, плохо до тошноты, и ты хватаешься за живот и осторожно присаживаешься на ближайшую скамейку, согнувшись пополам, и упираешься лбом в колени. Твои руки беспомощно повисают по обе стороны тела, пальцы погружаются в острые обледенелые травинки, и ты, наконец, позволяешь своим усталым векам сомкнуться. Вот и забытье. Вот волна облегчения, которую ты так отчаянно желал: когда все твои чувства вдруг неожиданно обостряются перед тем как выключиться совсем, оставляя тебя в темноте. Каждый раз это идеальное чувство безупречно в собственном исполнении, пусть даже потом тебя тошнит, в душе — полный раздрай и хочется плакать. Но тебя впервые в жизни не волнует «потом» — есть только здесь и сейчас, эти тихие минуты, пока Оз и Алиса не вернулись, и ты не видишь, как всё ночное небо отражается в их взглядах и как их пальцы переплетены, словно ленты корсета. Медленно, но верно ты соглашаешься с тем, что тебе нет места в этом "потом". Возможно, никогда и не было. Всем твоим чувствам и желаниям – всему, чем ты себя успокаивал, где-то есть место – ведь должно же быть?! – но не здесь. Ты чувствуешь, как это понимание своими чёрными когтями и зубами вцепляется в тебя мёртвой хваткой, пока не парализует совсем. Это и есть та чёртова, всеми клятая ненужность, когда ты не что иное, как преграда, наделённая сердцем и способная любить вечно, но не заслуживающая этой любви ни капли. И пусть тебе многого не нужно, для тебя просить у этого мира хоть что-нибудь, хотя бы самую малость… нелепо. — Гил? Смешно. — Гил? Безнадёжно... — Эй, ты же не умер? Постойте-ка. Постойте, тебе знаком этот голос. Сквозь гул в ушах ты узнаёшь его, каждый сладкий звук зовёт тебя, пока не удаётся приподнять голову, чтобы убедиться, что это не плод твоего воображения. Глядя вперед и вверх, ты понимаешь, что это наяву, когда твои глаза встречаются с другими, яркими и любопытными, — с глазами Оза, что смотрят прямо на тебя. Ты не знаешь, стыдиться тебе или восхищаться, так что выходит что-то среднее: ты смотришь на него с благоговением, но чувствуешь, как щеки заливает румянец, и голова начинает кружиться, как от большой высоты. Впрочем, тебе и без того кажется, будто она вот-вот может свалиться с твоей шеи и покатиться на землю, так что ты нехотя подпираешь её рукой, чтобы смотреть на Оза как следует, или, вернее, как позволяет твое состояние. Жалкая попытка, но ты всегда будешь стараться ради Оза, каким бы никчёмным ты ни оказался после всего выпитого, разбавившего твою кровь (если вообще есть разница, по правде говоря). Всё, что ты можешь сказать — это немного растерянное: «Привет». Кажется, Озу становится легче, когда тебе удаётся поднять голову. На его лице появляется грустная улыбка. Она может быть укоризненной, а может и нет — сложно сказать наверняка, но ты надеешься, что он не будет ругать тебя — ты не уверен, что сможешь сегодня вынести его разочарование и не рассыпаться в порошок — то-то было бы зрелище. Опустившись рядом на корточки, Оз тихо вздыхает и кладет руку тебе на колено, бормоча: «Ты снова немного перебрал, да?» Ты не знаешь, что ответить, что не прозвучало бы омерзительно, поэтому ты ничего не говоришь, просто виновато киваешь и слабо хмуришься. Ты впиваешься пальцами в собственную щеку, стараясь держать голову прямо, и услышав, как Оз снова вздыхает, переводишь взгляд ему за плечо — слишком пристыженный, чтобы продолжать смотреть ему в глаза. Напиться была плохая идея. Тебе хочется найти Брейка и врезать ему за то, что напомнил тебе об этой твоей «не добродетели», о бегстве — это никогда не приносило ничего хорошего, и ты расстроенно фыркаешь в ответ на эту мысль, и надуваешься, как капризный ребенок. — Ох, Гил, — вздыхает Оз и мягко треплет тебя по голове, поднимаясь и садясь рядом с тобой. Он без усилий укладывает тебя, чтобы твоя голова оказалась у него на коленях, и всё, что ты можешь чувствовать в эту минуту — насколько ты близко к нему, как это приятно, когда его рука убирает волосы с твоих глаз, как... как нет Алисы? В животе появляется неприятное ощущение, потому что… стал бы Оз сидеть с тобой, если бы здесь была она? От этой опасной мысли к горлу подбирается ком, и тебе приходится проглотить его, чтобы промямлить : — Где... Оз-з-з… гдеэтатупаякрольчиха?.. — Шерон увела её, показать один из гардеробов в господских спальнях, — легко отвечает Оз. — Она хотела примерить ей гору платьев или что-то вроде того. Алиса была не особенно рада, но... ну, ты знаешь, какой становится Шерон, когда кто-то пытается сказать ей «нет». Хотя Оз и смеётся, ты чувствуешь, как от его слов у тебя в животе острым осколком отзывается что-то, похожее на злость. Это Оз пытался сказать Шерон «нет»? Он хотел, чтобы Алиса осталась с ним? От этих вопросов у тебя начинает болеть голова, и ты зарываешься лицом в ничем не занятые руки Оза, как будто это поможет прогнать эти мысли вон из сердца. — О... Оз смотрит на тебя с минуту, и уголки его рта приподнимаются в намёке на улыбку. — Знаешь, — говорит он спокойно, — я бы предпочел, чтобы ты сегодня не пил вообще... но, по крайней мере, я рад, что ты в этот раз не плачешь. Просто ты очень сонный... это, по-своему, даже мило. О, чёрт. Проходит всего две секунды, и твое дыхание срывается от слов Оза, надламывается и превращается в хриплый всхлип, который рушит минутное облегчение Оза и все твои надежды хотя бы в его глазах выглядеть владеющим собой. Но ты ничего, совершенно ничего не можешь сделать, когда его голос такой мягкий, а рука такая тёплая, и он, наконец, наедине с тобой — это слишком пьяняще, чтобы полностью осознать. Ты отвратительнейшее создание, валяющееся на этой садовой скамейке на коленях своего господина, омывающее слезами его руки, пока он продолжает вытирать бегущие из твоих глаз ручьи. Ты слышишь, как он что-то печально напевает, а потом подушечкой большого пальца стирает с твоей скулы катящуюся по ней солёную слезу. — О, — бормочет он, — похоже, я сглазил? Тебе хочется извиниться. Нет, не так. Тебе необходимо извиниться, выговориться и хоть раз в жизни быть мужчиной, если ты ещё надеешься когда-нибудь удержать этого парня. Сейчас, глядя на него сквозь слёзы, ты замечаешь, что он выглядит намного выше, и намного дальше. И только ради того, чтобы узнать, насколько дальше, ты слабо поднимаешь руку и протягиваешь к нему, но она настолько тяжёлая, что ты, не в силах удержать её, роняешь обратно себе на грудь. Все это время Оз смотрит на тебя распахнутыми глазами, будто пытается понять, но не может. Тебе немного интересно, сможет ли хоть когда-нибудь. А потом Оз спрашивает, не хочешь ли ты домой, не вызвать ли тебе дилижанс, чтобы ты мог вернулся в Риверру. В ту квартиру, что так похожа на склеп — приходит на ум, и ты мгновенно вцепляешься в его камзол, содрогаясь, будто он бросает тебя навсегда. Впрочем, в такую ночь, как эта, это не такая уж нелепая мысль, ты знаешь, что не станешь его винить, если он захочет отказаться от тебя и жить своей жизнью. Иногда тебе хочется сделать это самому: просто вырвать свою душу из этого тела, найти новую кожу, новое лицо, стать кем-то другим. Ты никогда не винишь Оза за то, что он оставляет тебя. Просто ты этого не хочешь. Сквозь собственные всхлипы и брань ты слышишь, как умоляешь его, ради Бога, не бросать тебя одного в этой дыре, что зовется городом, только не сегодня. Ты то тараторишь, то заикаешься на каждом слове, и Оз едва ли понимает хоть половину из всего этого, и, наконец, он останавливает тебя, мягко прикрыв своей ладонью тебе рот, с этим единственным бесподобным, благословенным словом: «Хорошо». 4. Нести тебя Я еще помню твой вкус и вкус сигарет, До чего я мог дойти… Просто скажи, что тебя рвет на части, Просто скажи, что не можешь уснуть. Гилберт сегодня кажется таким далеким и таким маленьким. Ты бы солгал, если бы стал отрицать, что он намного выше и тоньше, чем ты, и, без сомнений, намного старше. Но все это лишь с точки зрения сантиметров и лет, потому что было бы еще большей ложью сказать, что в такие минуты, как сейчас, он не напоминает тебе маленькую пугливую птичку. И все же, каким бы статным и широкоплечим он ни был, кажется, он почти не занимает места, свернувшись у окна на кожаном сиденье экипажа. Его дыхание малюет на холодном стекле туман, который мгновенно рассеивается, только чтобы появиться вновь матовым белым облаком. Впрочем, ты рад, что он спит. Ну, или почти спит, потому что иногда его ресницы вздрагивают, как темные крылья, он приоткрывает глаза, смотрит на тебя и невнятно спрашивает, куда вы едете. Когда ты отвечаешь, что экипаж везет его домой, он спрашивает, не сделал ли он чего ужасного, за что ты теперь его ненавидишь. Тогда ты убеждаешь его, что нет, конечно, нет, и он с трудом кивает и засыпает, снова оставляя тебя в задумчивом молчании еще на двадцать минут или около того, прежде чем все повторяется с начала. Не то чтобы ты был против — если Гилберт в порядке после твоих заверений, то и ты тоже. Когда он в третий раз начинает хныкать во сне, ты решаешь перебраться на другую сторону, садишься рядом с ним, качающимся и норовящим завалиться, и, когда карета круто поворачивает, позволяешь ему опереться о себя. Ты чувствуешь, какой он теплый и жилистый, когда ваши тела сталкиваются, сплошные мышцы, и ослабить это не способен никакой алкоголь, ты замечаешь это даже в его не самом лестном состоянии, а когда его голова опускается тебе на плечо, ты обращаешь внимание, какие мягкие у него волосы, что выбиваются из-под ленты и щекочут тебе щеку. Уголки твоих губ приподнимаются, но это слабая улыбка, и отдает горечью, когда всплывают воспоминания о прошлом. Вряд ли, думаешь ты, для этого есть какая-то особая причина. Времена меняются, да и ты никогда не считал, что это плохо — не для тебя, во всяком случае — ты приветствуешь перемены, приспосабливаешься к ним, ведь что еще остается, когда ты на десять лет оказываешься вдалеке от мира, который когда-то знал? Ты встречаешь перемены с улыбкой и распростертыми объятиями, потому что у тебя нет другого выбора, и именно поэтому вид длинных, стройных ног Гилберта и красиво изогнутой шеи не пугает тебя и не сбивает с толку, а просто... заинтересовывает. С легким любопытством к этому человеку, ты используешь каждую минуту этой тишины, чтобы впитать все новое и неизвестное о нем, пусть его сердце и не изменилось с тех пор, как ты оставил его. И все же. Ты не станешь притворяться, что тебе не жаль десяти лет, вдруг вставших между вами в мгновение ока. Эта мысль по-прежнему порой хватает тебя холодными, костлявыми пальцами, когда ты меньше всего этого ждешь — это постоянное страшное напоминание, что всего один день для тебя приравнивается к почти половине прожитого Гилбертом, половине жизни, в которой тебя не было рядом. Иногда хочется бежать от этого, бежать так быстро и далеко, пока земля не начнет гореть под ногами, потому что еще так много всего, чего ты не знаешь, так много того, что Гилберт не сказал тебе. Ты знаешь, что ему больно, мучительно больно, до того, что всякий раз ему хочется напиться чего угодно, что оказывается под рукой, когда тебя нет рядом; здравый смысл подсказывает, что ты не можешь быть рядом с ним всегда, так же как он не может быть рядом с тобой постоянно, но... Ну, если бы это было возможно, вы двое ведь не оказались бы в этом положении? И, более того, внутри этой дребезжащей кареты, которая пахнет дождем, мускусом и пылью, и уносит вас далеко от владений Рейнсвордов назад, в Риверру, в тот уголок города, который Гилберт без воодушевления называет своим домом. Дорога извивается, и очередной крутой поворот чуть не отправляет Гилберта головой в окно, но ты вовремя ловишь его и другой рукой, затянутой в перчатку, кладешь его голову себе на плечо. Он бормочет что-то невнятное себе под нос и, покачиваясь, начинает просыпаться, но ты снова успокаиваешь его, убаюкиваешь, пока он не начал спрашивать, не разочарован ли ты в нем. Не разочарован. И никогда не будешь. Гилберт спит весь оставшийся путь, только просыпается, когда ты слегка трясешь его за плечо и говоришь, что вы дома. Он по-прежнему напоминает мешок с костями, совершенно беспомощный, и лишь неуклюже сталкивается с тобой руками и ногами. Извозчик, должно быть, с любопытством наблюдает за вами двоими, открыв дверь, а может и нет, но ты гораздо больше занят тем, как бы вытащить Гилберта из кареты и не сложиться под его весом. В конце концов, ты забрасываешь одну его руку себе на спину, стараясь привести его по возможности в вертикальное положение, и, поддерживая как только способен, осторожно ведешь к дому. — Эй! — резко выкрикивает извозчик, хлопая своей ручищей тебе по плечу так, что ты подскакиваешь. — Плати, пацан! — На сидении, — отвечаешь ты быстро, желая уйти поскорее, пока хриплый мужской голос не пробудил Гилберта и не вызвал одну из его тирад, что он произносит лишь напившись — вы оба вполне можете обойтись и без этого, особенно такой ночью, как эта. Извозчик трусит обратно к карете, чтобы проверить твою оплату на сидении, смущенно кивает тебе, бормоча грубоватые извинения, и, забравшись на козлы, уезжает. Единственное, что сейчас слышно, кроме цоканья лошадиных копыт, — это свист зимнего ветра в ветвях деревьев и неровное дыхание Гилберта, устало уткнувшегося тебе в шею. В этой почти идеальной тишине ты останавливаешься, вдыхаешь и переводишь взгляд на пылающее утомленное лицо Гилберта. Он тоже смотрит на тебя, его длинные темные ресницы еще мокрые от слез. Когда его глаза заволакивает непонимание, ты прижимаешься к нему и говоришь: — Мы уже дома, Гил. Как думаешь, ты сможешь сам идти, ради меня? Гилберт не сводит с тебя глаз. Лишь долго и безмолвно смотрит на тебя остекленевшим мутным взглядом, шаря по твоему лицу, будто не знает, что рассмотреть в первую очередь. О чем он думает? Не начнет ли снова плакать? Ты молишься, чтобы не начал. Тебе каждый раз больно смотреть, как Гилберт плачет. Но он лишь трепетно дотрагивается до твоего рукава и бормочет: — Ты действительно... нравишься мне. Воздух вокруг тебя будто начинает закручиваться и электризоваться. В то же время скопившееся внутри напряжение с шипением и свистом начинает выходить из тебя, пока не остается лишь слабая светящаяся сердцевина. Она согревает тебя изнутри, несмотря на то, что пальцы и кончик носа замерзли от того, что стоишь на холоде. — Ты мне тоже очень нравишься, Гил, — говоришь мягко. После этих слов Гилберт расслабляется в твоей хватке, и тебе приходится приложить все свои силы, чтобы довести его до входа в кирпичное здание перед вами. Ты готов спорить, что вы двое представляете собой то еще зрелище, спотыкаясь и пытаясь удержаться или удержать на ногах, но когда ваши руки сталкиваются, одновременно потянувшись к дверной ручке, Гилберт смеется. Каким бы слабым и едва слышным ни был этот звук, ты слышишь его и облегченно выдыхаешь. Сверху начинает падать снег. 5. Время для нежности Но если ты рядом, Да, действительно рядом, Я дотянусь до тебя. Подъем по лестнице в три пролета до квартиры Гилберта вытягивает из вас обоих те немногие силы, что еще оставались, и ты с трудом можешь сказать, кто из вас больше запыхался, потому что надрывался и пыхтел всю дорогу. Гилберт вовсе не пушинка, а ты вовсе не силач, и с такой расстановкой тебе, кажется, ни за что бы ни справиться, но вот настоящее чудо — то чувство завершенности, которое ты испытываешь, добравшись до двери. Гилберту приходится потянуться, чтобы взять ключ, скрытый сверху за дверным косяком, и, неуклюже повозившись и поискав, ему в конце концов удается его сбросить. Ты ловишь его свободной рукой, пока не загремел на пол — слава Богу, потому что ты уверен, что Гилберт рухнет без твоей ничтожной, но отчаянной поддержки — и вставляешь его в замочную скважину, поворачивая, пока дверь не откроется. Ты быстро отворяешь ее и перемещаешь вас обоих в темную холодную прихожую, потому что Гилберт стонет так, будто его сейчас стошнит, и ты предпочел бы, чтобы он сделал это в ванной, а не на коврике. — Просто... просто потерпи пару минут, Гил, — выдыхаешь с трудом, надеясь унять его тошноту мягко напетыми словами, каким бы задыхающимся и усталым ни был твой голос. — Мы... уже почти... Гилберт лишь мычит в ответ, прикрывая рот рукой. Взволнованный кивок дает тебе понять, что он старается, как может, но времени уже не остается. Захлопнув ногой за собой дверь, ты глубоко вздыхаешь и последним рывком тащишь Гилберта на финишную прямую — в ванную, где он сразу же падает на колени перед унитазом, и его начинает тошнить, жестоко, почти до удушья, сотрясая судорогой все тело. Твои измученные ноги подкашиваются, и ты садишься рядом с ним на кафельный пол. Так ты хотя бы можешь придержать волосы у его лица, потому что его рвет снова, со всхлипами, кашлем, абсолютно разбитого и все еще в парадной одежде. Положив щеку ему на поясницу, ты бормочешь успокаивающую бессмыслицу в мягкую ткань его камзола, чтобы унять эту беспощадную дрожь. И хотя он все равно трясется, как осиновый лист, не прекращая, ты не перестанешь говорить с ним, пока, наконец, его руки не опускаются на унитаз, а он не упирается лбом в изгиб локтя, бледный и мокрый после трех поединков со своим желудком. Тебя не смущает, что ты видел Гилберта не в лучшем состоянии — но ты никогда, никогда не видел его таким. Это почти пугает, но ты уже снова слишком занят — сбежал на кухню за стаканом воды для него — чтобы долго раздумывать над этим. У тебя не было времени даже сбросить обувь и снять камзол, не говоря уже о том, чтобы размышлять над такими вопросами, как саморазрушение и состояние печени после омовения выпивкой. Возвращаясь в ванную с полным стаканом переливающейся через край воды, все, о чем ты можешь думать — это обмен жидкостями, наполнение Гилберта жидкостью, поиск жидкости, чтобы он не заработал обезвоживание и не страдал. Твое сердце бьется в ушах, и ты понимаешь, что никогда раньше не сталкивался с чем-то подобным. Ты мгновенно чувствуешь себя на десять лет старше и на десять футов выше, когда наклоняешься, чтобы мягко отбросить челку Гилберта, приподнимаешь его голову, чтобы помочь сделать глоток, и успокаиваешь его бормотанием, когда он хнычет из-за сердитого жжения в горле. Когда ему удается осилить по крайней мере половину стакана, ты ставишь его рядом с ванной и раздумываешь, как бы снять с него сапоги, но нет, вероятно, тебе стоит дождаться, пока ты не уложишь его в кровать, когда ему будет хоть немного удобнее, чем на мятой куче шелка и бархата на холодном полу в ванной комнате. Вот еще кое-что, что ты должен сделать — согреть его, если не ради того, чтобы унять его яростную дрожь, то хотя бы чтобы подарить ему хоть какое-то чувство защищенности, которое, очевидно, отказало ему этим вечером. Ты хотел бы знать, что прежде всего стало причиной, что вызвало такое смятение, но сейчас не время для вопросов, сейчас время помочь ему подняться на ноги, позволить снова повиснуть на тебе своего рода тёмным плащом и осторожно отвести его в спальню, бормочущего едва различимые извинения за то, что его тошнило перед тобой. Он говорит, что ему стыдно, что он омерзителен, но прежде чем ему удается продолжить, ты шикаешь на него и говоришь, что он ни то и ни другое, просто глупый и немного потерянный, но это нормально, ведь так и было с самого начала? По молчанию Гилберта и тихо склоненной голове ты понимаешь, что он тебя слышал. Уложить его в постель намного проще всех предыдущих испытаний — слава Богу — и ты слышишь, как он почти всхлипывает от облегчения, наконец, падая на матрас, превращаясь в не более чем кучу долговязых конечностей, хаотично сваленных среди моря белоснежных простыней. В темноте ты находишь комод и вытаскиваешь первую попавшуюся ночную сорочку, затем опускаешься на колени перед кроватью и стаскиваешь с него сапоги. Ты не можешь не улыбнуться, когда видишь, что его ненависть к носкам не исчезла с годами; его босые ноги безвольно свешиваются с матраса, белые, с почти по-женски тонкими, изящными лодыжками, но ты лишь бегло скользишь по ним взглядом и привстаешь, чтобы вынуть одну его руку из камзола, а затем осторожно переворачиваешь его, чтобы освободить другую. Его шелковый галстук легко развязывается, кадык дергается под твоими пальцами, когда он сглатывает, чувствуя прикосновения. Глаза Гилберта распахиваются, когда ты расстегиваешь первую пуговицу на его рубашке высоко под горлом, и он склоняет голову на бок, чтобы посмотреть на тебя. Чернильно-черные локоны ложатся на бледную щеку. — Что... Что ты делаешь?.. Ты возишься с двумя другими пуговицами, сосредотачиваясь на том, чтобы расстегнуть их, а не уделять слишком много внимания мягкому, смущенному голосу Гилберта или красивым изгибам его ключиц, все больше открывающимся с каждой расстегнутой пуговицей. — Я готовлю тебя ко сну, Гил, — отвечаешь спокойно. — Тебе надо поспать. Гилберт мягко стонет и поворачивает голову, чтобы прижаться щекой к подушке. — Не хочу спать... — Я знаю, что ты, может, и не хочешь, Гил, но ты будешь чувствовать себя намного лучше, когда выспишься, верно? — ты не напоминаешь ему о возможном похмелье, что вполне может завтра свалить его с ног, вместо этого ты заканчиваешь расстегивать его рубашку и задумываешься, с чего вдруг твои руки начинают дрожать, когда Гилберт чуть потягивается, выгибая спину и прикрыв остекленевшие глаза. — Гил, что ты делаешь? Теперь твоя очередь задать этот вопрос, но совсем по другой причине — Гилберт ведет себя странно, и от этого и ты чувствуешь себя странно, стараясь не думать о том, что сейчас раздеваешь его в темноте этой спальни. От этой мысли ты краснеешь и сосредотачиваешься на том, чтобы чуть приподнять его и высвободить руки из рукавов, а затем отбрасываешь рубашку на пол. Его шрам сейчас на виду. Твой взгляд притягивается к нему ненадолго, всего на миг, прежде чем быстро скользнуть к ремню Гилберта, голова немного кружится. — Ничего не делаю, — слабо возражает Гилберт, но его действия противоречат словам — плоский живот дергается, когда ты расстегиваешь его ремень, и он осторожно приподнимается на локте, чтобы посмотреть на тебя. Его взгляд мягкий и умоляющий, и, боже, у него такие длиннющие ресницы, что, если долго смотреть, можно сосчитать их. В твоей груди все сжимается, подсказывая, что что-то уже давно назревает, что-то приближается на полном ходу и скоро встанет на свои места. Это заставляет тебя прикусить изнутри щеку так, что на языке появляется медный привкус, а ты делаешь вид, что не дрогнул, тянешься к ширинке Гилберта и торопливо расстегиваешь молнию. Захватывая пальцами пояс его брюк, ты чувствуешь на себе опьяненно-мечтательный взгляд Гилберта, но когда его руки подгибаются, и он падает на кровать, хрипло бормоча что-то не неразличимое, ты чувствуешь облегчение. Снимать с него штаны становится намного проще, когда его взгляд не следит за тобой, хотя он дрожит, когда ты обнажаешь его бедра, одну за другой стягивая штанины, и оставляешь его голым, не считая тонкой вуали трусов. Как вы оба вообще дошли до такого? Качая головой, ты заставляешь его приподняться, чтобы набросить ночную сорочку поверх взъерошенной гривы волос, и с отстраненным весельем смотришь, как он пытается просунуть руки в рукава. Наконец у тебя самого появляется время избавиться от собственных ботинок и камзола, и ты сразу чувствуешь, будто скинул десять фунтов, сбросив на пол ненужные покровы. Пока Гилберт фыркает и устраивается, ворча надуманные непристойности своей сорочке, ты роешься в его комоде в поисках какой-нибудь ночной сорочки, чтобы переодеться. И, вздохнув, твердо решаешь, что устал от дорогих шелков и изысканного кружева, потому что они меркнут в сравнении с тонким, легким хлопком, который скользит по твоему замёрзшему телу, оставляя тебя невесомым, словно призрак. Ты уже почти готов сам ложиться, когда вдруг чувствуешь, как руки Гилберта обхватывают тебя поперек талии, лоб упирается тебе между лопатками. Тебя это не настораживает, не отталкивает, а лишь... успокаивает, усмиряет, сжимает все до размера наперстка, чтобы было легче охватить и понять. Глянув через плечо, ты бормочешь: — Я никуда не уйду, Гил. Гилберт протяжно, судорожно вздыхает. Он не разжимает хватку, но ты не против. — Скажи это еще раз?.. И именно это ты и делаешь, твои слова вылетают и прячутся в сонных тенях, что крадутся вдоль стен и грозят проглотить Гилберта целиком. Ты говоришь это снова и снова, шепчешь ему в плечо, пока он не перестает дрожать и не опускается на бок, и позволяешь ему утянуть тебя за собой, и ты устраиваешься у него на груди, в его руках, чувствуя каждый его вдох. Он теплый и невозможно близко, но ни один из вас не собирается это менять, наоборот, ты позволяешь ему притянуть себя еще ближе, так что ваши тела оказываются на одном уровне, и видишь, как у него на горле, как птица в клетке, бьется пульс. Когда Гилберт тревожно просит тебя сказать еще раз, ты повторяешь это сотню раз, шепча в ему ключицу, пока сон не охватывает тебя. 6. Почему считается, что от любви «страдают» Я люблю тебя сильнее, чем стоило бы… Слишком сильно, чтобы это принесло мне счастье… Но это больше, чем счастье… Ты просыпаешься рано утром, когда первые сгустки ночной тьмы только-только начинают развеиваться, уступая место свету. Ты ещё пьян и ощущаешь тяжесть в голове и пустоту в желудке, а ужасный привкус во рту заставляет тебя поморщиться, когда ты проводишь языком по зубам. Руки и ноги затекли, суставы не гнутся, и ещё это чувство какого-то беспокойства, будто ты можешь вот-вот расплакаться, хотя видимой причины для этого нет. Всё ещё в мутном тумане, ты несколько раз моргаешь, выжидая пока в голове прояснится, и это бесформенное марево вокруг тебя обретёт очертания и смысл. Твои ресницы вздрагивают ещё раз, ты опускаешь глаза и видишь светловолосую макушку Оза, уткнувшегося тебе в грудь. Он крепко спит, его дыхание с каждым ровным вздохом согревает твои ключицы. Слабый утренний свет идеально очерчивает его, окрашивая в молочно-белый и светло-золотой. И в нежно-розовый – на его губах, что лишь в сантиметрах от твоей кожи. Он в ласковых объятиях сна, и ты не смеешь даже шевельнуться – слишком ошеломлён невозможной красотой этого момента, чтобы даже помыслить о том, чтобы его разрушить. Оз в твоих руках. Оз, мягкий и тёплый, – в твоих руках, в твоей одежде, в твоей постели. Непокорные пряди его волос щекочут тебе шею, и, хотя ты боишься даже дышать, ты всё ещё можешь уловить слабый аромат его исчезающего парфюма – мята и сирень, всё тот же нежный, невинный и сладкий. Где-то на краю сознания ты спрашиваешь себя, а может ли он вот так же различить твой запах, когда вы так близко или когда он набрасывает твою одежду, которой никогда не избавиться от тёмных оттенков и запаха сигаретного дыма. От этой мысли что-то ёкает внутри, а по телу разливается тепло, и ты смотришь, как поднимается и опускается его грудь, с тревожной ясностью напоминая тебе, что он здесь и жив, и, кроме того, он жив и здесь с тобой. На лицо Оза ложится тень, и ты, не задумываясь, проводишь дрожащими пальцами по его щеке, чтобы убрать её. Его кожа гладкая, как нагретое стекло, и всё же ты чувствуешь, как от этого по твоей спине бегут мурашки: его тепло – ещё одно напоминание о том, что он жив, тот, без кого ты по воле рока вынужден был скитаться долгие десять лет. Но сейчас, здесь, в этой тёмно-синей глубине спальни, ты с трудом веришь, что наконец можешь прикоснуться к нему, можешь свернуться рядом с ним полумесяцем, слушать, как он дышит, чувствовать, как его сны с каждым вздохом взлетают, кружатся и опускаются на постель, чтобы затаиться в складках белья. Но если ты коснешься, то разбудишь его, и как бы сильно, как бы отчаянно ты ни желал изучить каждый изгиб, каждый сантиметр его растущего тела, ты не можешь вырвать его из объятий сна, только не сейчас, когда его лицо так безмятежно в дымке ненаступившего утра. Ты любишь его. От этой мысли вдруг становится страшно, ты цепенеешь, и на миг спирает дыхание, пока ты снова не вспоминаешь, как дышать. Ты любишь его. Всегда любил, с того первого раза, когда, затаив дыхание, со священным трепетом смотрел, как сверкают его глаза. От каждого рассвета до каждого заката ты любил этого парня. И каждую беспокойную ночь, проведенную вдали от дома, эта любовь вела тебя, делала сильнее, проводила сквозь кошмары и ужасы, такие жуткие, что не вынесли бы и самые отважные сердцем. Всё, что ты делал - всё, от отвратительного до безумного и отчаянного – всё это было ради того, кто сейчас тихо спит в твоих руках. Впрочем, ты не сделал в своей жизни ничего особенного, кроме того, что открыл настежь сердце и полюбил его – до беспамятства, до умопомрачения, до слёз, как безнадёжный дурак, каким всегда был. Но каким бы ты ни был дураком, ты любил его. И хотя ты всегда, всегда это знал, почему-то это так потрясло тебя, что ты дрожишь как осиновый лист, охваченный внезапным холодом. Но озноб этот вовсе не от холода, потому что твоё тело будто наполнено изнутри раскалёнными углями, а сердце так колотится в груди, что ты чувствуешь удары пульса в горле. Твоя голова кружится одновременно от похмелья и от того, что Оз, ёрзая во сне, мягко стонет и придвигается ближе, утыкаясь тебе в ямку за ухом. – Гил... – сонно бормочет он. – Гил, ты не спишь?.. Ты даже не понимаешь, что плачешь, пока не замечаешь, что слезы капают на лицо Оза и заставляют его моргнуть и поднять глаза на тебя. Ваши взгляды встречаются, и ты снова будто видишь его в первый раз. – Не надо… не плачь, Гил, просто... – слабая ото сна рука поднимается, чтобы провести по твоей щеке. Оз садится, подтаскивает край одеяла, отброшенного в изножье кровати, и накрывает вас обоих, так что вы прячетесь под белой шерстью. Ты зачарованно, будто во сне, наблюдаешь за каждым его движением: как он тянется отворотом слишком длинного рукава, как ловко вытирает твои слезы. – Давайте ещё поспим, ладно? Ещё даже не утро. И если это говорит Оз, значит, так и есть. Ты закрываешь глаза, уступая и расслабляясь, и позволяешь своему измученному телу утонуть в мягкой постели – откровения этой ночи вытянули из тебя силы, что до сих пор не давали тебе сломаться. Оз снова утыкается тебе в грудь, помогая твоим рукам обвиться вокруг его плеч, и бормочет что-то о том, какой ты тёплый, и что мягкое одеяло защитит тебя от страхов в темноте. Уже через несколько часов настанет утро, и, возможно, ты будешь корить себя, возможно, тебя будет тошнить, возможно, всё вернется к тому, с чего началось, и эта ночь канет в небытие… Но до тех пор, ты будешь держаться за неё ради всего, чего она стоила, пока рассвет не расставит всё по своим местам. Ты любишь его – и, собственно, разве этим не всё сказано?
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.