Часть 1
23 ноября 2013 г., 19:49
Знаете ли вы, в чем ваша главная ошибка? Сомневаюсь. Вы смотрите далеко вперед, вглядываетесь в горизонт, щуря глаза от слепящего солнца, и едва ли опускаете взор на землю, чтобы заметить нас, тех, кто ниже. Будь вы тысячу раз справедливы и благородны, играйте вы в равенство и уважение, это не изменит самой вашей сути: вы не воспринимаете нас как нечто самостоятельно мыслящее, потенциально несущее угрозу. Деталь окружающей обстановки, причем не самая дорогая. Стоит ли о ней беспокоиться?
Не стоит. Закройте глаза и отверните головы – не волнуйтесь за нас, мы привыкли. Ваше неведение и слепота нам только на руку: вы даже не успеете удивиться, как мы проникнем в вашу жизнь настолько глубоко, как не смог бы никто другой.
Мы ходим своими тайными тропами – специальными коридорами в крыле для прислуги, лишь бы лишний раз вам не попадаться на глаза. Но это не мешает нам замечать все, что позволено и запрещено, и делать свои выводы. А мы могли бы многое рассказать им. Я бы могла рассказать ему о том, какой стойкий запах табака она приносила с собой на пальто в дом по четвергам, когда, по ее словам, оставалась допоздна в школе проверять эссе учеников по литературе. Я бы могла рассказать ему о том, как она тайком брала початую бутылку бренди у него из кабинета и совершенно по-плебейски распивала крепкий напиток, жадно прижимаясь губами к стеклянному горлышку. Я бы могла рассказать ему о том, как она после скандалов с ним высыпала в руку горсть снотворных таблеток и залпом принимала их, запивая водой из стакана в дрожащей руке, как я каждый раз до обморока боялась, что она не проснется. Я бы могла рассказать ему о том, как расцветала яркая улыбка на ее губах, как искрились солнечной радостью глаза и она словно молодела на десяток лет каждый раз, когда доктор Милтон появлялся у них в доме. Я бы могла, но разве он стал бы меня слушать? Он был слишком поглощен своими тревожными мыслями, чтобы слушать нелепые домыслы горничной о его дражайшей супруге.
Ей же я могла бы поведать о том, как он проводит бессонные ночи в африканском зале, как прогрессирует его паранойя настолько, что он даже запретил мне прибираться там и вообще приближаться к этой комнате, и его не смущал сантиметровый слой пыли на витринах. Я могла бы ей поведать, как я заставала его в одиночестве, беседующим с пустотой, как он в смятении жег в камине исписанные бумаги, как стремительно полки книжного шкафа заполнялись темной литературой, опасной для души и рассудка. Я могла бы, но она, превратившись во влюбленную девчонку, словно закрыла ладонями уши, не желая слышать ничего, что могло бы разрушить ее хрустальный мир. Да и я не желала быть той, кто заставит ее открыть глаза и столкнуться с вязкой болотистой реальностью. Все окружающие чрезмерно опекали Кэтрин, ранимую, как дитя, и настолько же чистую сердцем. А я... я ее боготворила. Когда ты столь близка к заветной мечте, но на чужой земле ничего, кроме пинков и оплеух не получаешь, и неожиданно на твоем пути появляется ангел, предлагающий защитить, дать кров от ненастий, тогда то, что ты испытываешь к нему – больше простой благодарности. Иностранка, грезящая лондонскими курсами фотографии, оказалась ограблена, даже не успев покинуть аэропорт. Тогда я считала это жестокой насмешкой судьбы. Сейчас же я знаю, что это было прямое указание: «Будет лучше, если ты вернешься назад. Здесь тебя не ждет ничего хорошего». Я пренебрегла этим знаком точно также, как и мольбами матери не покидать ее. И была наказана за это, ровно как и приютившая меня женщина, пошедшая наперекор судьбе.
– Мы с Кэтрин потеряли ребенка, – без предисловий ошарашивает однажды меня Блэквуд, – Наш сын родился мертвым. Поэтому, мисс Мариани, я жду от вас если не сочувствия, то хотя бы тактичности, – его губы сжимаются в тонкую линию, а впалые глаза сияют тусклым огнем.
Никогда сдерживать слезы не было настолько мучительно: они жгли мне глаза, веки, душу. Измученное заплаканное лицо миссис Блэквуд казалось мне олицетворением всего самого ужасного, что только могло произойти с женщиной. Она не заслуживала этого.
Я не жалела Джеймса Блэквуда, хотя, несомненно, он был достоин сочувствия. Разум осознавал, какая это огромная трагедия для отца – потерять ребенка, но нечто низкое, порочное словно шипело мне на ухо: «Это его вина».
С того момента я утратила сон. Ночь я проводила в болезненном состоянии, балансируя на грани между сном и реальностью и не имея возможности пересечь ее. Ночная тьма, поселившаяся в доме, душила меня, и мне приходилось оставлять включенным ночник, чтобы он служил маяком для меня в те моменты, когда леденящая бездна ужаса смыкалась над моей головой. Я уже давно чувствовала его - нечто жуткое, притаившееся за моей спиной, пусть и не видела, откуда росли его корни, но я знала – побеги взошли именно тогда, когда погибла невинная душа нерожденного.
Будучи столько лет безмолвной тенью в доме Блэквудов, нелепой горничной, мешавшей в речи английские слова с итальянскими, я представлялась себе великолепно осведомленной об их жизни, секретах и прошлом. И я до сих пор не уверена, что мне удалось постичь их главную тайну, но мне открылась страшнейшая из них.
Ночным спутником тревоги отныне стало подступающее безумие – именно его я считала источником тех пугающих звуков, похожих на крик раненного животного, что я слышала сквозь пелену дремоты. Но позже мне удалось убедиться: что бы то ни было, это не порождение моего разума. Звуки – а они были не менее реальным, чем я сама – раздавались со второго этажа. Проследовав за ними, я оказалась напротив двери в комнату, что никогда больше не должна была быть отперта. Детская – оплот утраченных надежд, призрак счастливого будущего, каким бы оно могло быть, если бы эту семью не постиг рок. Слишком больно, слишком свежа рана, чтобы родители добровольно посетили усыпальницу сына. Тогда кто же...?
Картина, представшая перед моим взором через приоткрытую дверь раскаленным клеймом навсегда отпечаталась в моей памяти.
Босая Кэтрин в кружевной ночнушке, тусклое сияние ночника, тихий напев колыбельной, заглушаемый криками, похожими на кошачий ор. Сморщенное серое тельце на руках у миссис Блэквуд. И глаза, горящие адским пламенем.
Я узнала эти глаза.
Именно эти глаза видела маленькая Ева, затаившаяся и задыхающаяся от страха из-за наблюдения за жутчайшей картиной, искалечившей в итоге сознание ребенка.
«Как бы бедно ты не жила, есть люди, которым приходится хуже, чем тебе. Поделись с ними хлебом, и в тяжелую пору они поделятся с тобой», – поучала Еву мать, вручая той тяжелую корзину, полную хлебных лепешек, с наказом отнести ее в церковь и отдать святому отцу Альваро, который, в свою очередь, отдал бы их нуждающимся прихожанам. В церкви не оказалось ни единого человека, когда Ева несмело прошла в неф, и робкий детский голосок звонким эхом отражался от каменных стен. Присев на скамейку, она решила дождаться любого взрослого, который помог бы ей отыскать пастора. Но время сиесты давало о себе знать – глаза девочки отчаянно слипались, и она после некоторого времени безуспешной борьбы с дремотой проиграла это сражение, чтобы проснуться уже от грохота запираемой двери.
– Nessuno dovrebbe vedere,– услышала она голос святого отца. – Portarlo al centro, all'altare.[1]
Ева, повинуясь инстинктивному страху вызвать недовольство взрослых, который часто преследует детей всех возрастов, спрыгнула со скамьи и нырнула за одну из широких колонн прежде, чем пастор и его сопровождающие вошли в неф.
Встревоженный отец Альваро бросился к чаше со святой водой, а двое людей тем временем внесли на руках ребенка, в котором Ева с удивлением узнала свою одноклассницу Паолу Менчи, с которой проучилась всего полгода, а потом ту из-за ее слабого здоровья отправили жить к бабушке на юг, в Ровенну. Девочка спала на руках, по-видимому, ее отца, а сеньора Менчи шла рядом с ними, почему-то не желая отпускать безвольно повисшую руку дочери. Паолу бережно опустили у подножия к алтарю. Святой отец приблизился к ней с чашей в руках, зачерпнул из нее воды и жестом попросил родителей открыть девочке рот. Сеньор Менчи разжал двумя руками ей челюсти, и пастор стал заливать в нее святую воду.
Паола открыла глаза. Ева не поверила увиденному. Раннее карие, сейчас они горели изумрудным пламенем, полностью скрывавшим зрачки, радужки и белки, как у кошки в темноте. Девочка попыталась оттолкнуть черпак от своего лица и подняться на ноги.
– Mantenere lei! [2]– крикнул святой отец, продолжая поить Паолу, в то время как ее родители удерживали ее в лежачем положении. Сеньор Менчи навалился на ноги дочери, а мать крепко прижала ее руки к полу. Рот Паолы неестественно широко распахнулся, и она издала душераздирающий крик. Святой отец со звонким стуком поставил чашу на каменный пол, поднес крест ко лбу девочки, и нараспев стал что-то читать на латыни. Мучительно скривившись, Паола снова заорала и стала вырываться с нечеловеческой силой, и даже двое взрослых не были в состоянии полностью обездвижить ее. Ева застыла, не в силах совладать с охватившим ее ужасом и пошевелить хоть пальчиком – все, что она могла, это будто под гипнозом наблюдать за страданиями незнакомой знакомой. Ее крики давно уже переросли в непрерывный визг, но святой отец все также неумолимо продолжал чтение. Тогда все и произошло.
Откинув в агонии голову назад, Паола бешено вращала сверкающими глазами. Но в один миг Ева увидела, как ее взгляд вперился в ее лицо. Она разглядела ее, выглядывающую в немом ужасе из-за колонны. А в следующую секунду раздался мерзкий хруст, похожий на тот, когда трескается скорлупа яйца, но громче. Из открытого рта девочки повалил черный дым, который отец Альваро тут же разогнал брызгами святой воды. Изумрудные глаза потухли. Паола перестала дергаться.
Чудовище ушло, оставив на каменном полу церкви все еще удерживаемую взрослыми девочку с неестественно вывернутой шеей.
Раздавшийся вопль был сравним с криками одержимой. Сеньора Менчи прижала к себе голову дочери и завыла:
– No, Paola! No, no!
Кажется, именно в этот момент Ева осознала, что ее знакомой, Паолы, умевшей рисовать красивых лошадок и носившей забавные хвостики на голове, больше нет.
И святой отец, и сеньор Менчи неподвижно застыли, глядя на то, как мать укачивает своего мертвого ребенка и, гладя ее по спутанным волосам, нежно приговаривает:
– Paola, il mio angelo... [3]
Она не помнила, что случилось дальше. Не помнила опрокинутой корзины с лепешками. Не помнила своего побега из церкви. Не помнила, как преодолела запертую дверь. Не помнила удивленного окрика святого отца, донесшегося вслед ей. Не помнила, как ободрала до крови коленки, споткнувшись по дороге о камень.
Она лишь помнила, как мать обнаружила ее в беспамятстве, дрожащую от пережитого кошмара и забившуюся в пыльный угол на чердаке в их доме.
Я пронесла этот горящий взгляд в кошмарах из детства во взрослую жизнь, из солнечной Италии в дождливую Англию, с лица Паолы в воспоминаниях на лицо уродца на руках Кэтрин в реальности.
Как только оцепенение спало, я непроизвольно издала резкий всхлип и задела приоткрытую дверь, заставив ее тягуче заскрипеть.
– Джим, – обратилась ко мне Кэтрин, не оборачиваясь и продолжая укачивать рыдающий сверток, – у Робина жар. Позвони Крису – пусть приедет и осмотрит его, – я попятилась от дверного проема, плотно зажимая себе рот руками, чтобы не дать рыданиям прорваться наружу. – Джим? – позвала она, но я уже не видела, как миссис Блэквуд пытается отыскать умоляющим взглядом своего мужа – я в этот момент подобно ослепленному безуспешно натыкалась на стены и углы в поисках выхода – желание сбежать из проклятого дома затмило все остальные мысли и возопило настолько громко, что моего слуха не достиг торопливый стук решительных шагов за спиной. Миг – и чужая потная ладонь зажала мне рот, и затем меня развернули и прижали к стене, о которую от резкого толчка я больно ударилась затылком, и я встретилась с бешеным взглядом угрожающе нависавшего надо мной Джеймса Блэквуда.
Широко распахнутыми глазами я с испугом смотрела на его исказившееся от ярости лицо, когда он с расстановкой проговорил:
– Вы будете об этом молчать, – я помотала головой и хотела попытаться объяснить ему, что это... создание – оно одержимо, что только священнослужитель, сведущий в экзорцизме способен ему помочь, а все врачи, в том числе и доктор Милтон, здесь будут бессильны. Я хотела ему рассказать все, дать понять...
– El demon... – только и выговорила я, как тут же пламенная пощечина опалила щеку, заставив меня вскрикнуть скорее от унижения, чем от боли.
– Это мой сын, сука! – я зажмурилась, так как он замахнулся еще раз, но остановил свою руку на полпути. – Вы поклянетесь мне, что никому ни слова не скажете о Робине, – я искала, тщетно искала на лице Блэквуда хоть тень сомнений, но вместо этого нашла решительность и пучину вины, затаившуюся на самом дне зрачков. И тогда в голове у меня словно раздался щелчок.
Последний кусочек паззла встал на отведенное ему место, и сложилась леденящая кровь картина.
Он знает.
Осознание простой истины никогда еще не приносило столько отчаяния.
Он знает.
Он знает о том, что живет в его сыне.
Он знает о том, как это опасно.
Он знает о том, как это случилось.
Он знает. Ведь это его рук дело.
И мутная ткань происходящего сразу стала кристально-прозрачной. Все обрело смысл: и «Некрономикон» [4], задвинутый вглубь книжной полки, и ритуальная атрибутика в африканском зале, и прогрессирующая психическая нестабильность хозяина дома. И Кэтрин, сорокалетняя бездетная Кэтрин, которая в любой момент готова была схватиться за талидомид [5] и алкоголь и нашла утешение в объятиях другого мужчины.
Робин не должен был выжить.
Если бы только Блэквуд не обратился за помощью прямиком в преисподнюю.
Цена... Мне не хотелось верить, что они были готовы заплатить подобную цену, лишь бы их ребенок жил. И мне не хотелось знать, через что довелось пройти им, если они настолько отчаялись. Не хотелось их осуждать. Но все мое нутро протестовало, требовало немедля покинуть особняк, эгоистично обезопасить себя, бросив безбожных Блэквудов на произвол судьбы, чтобы те получили причитающуюся им кару!
Давно утерянный в детских воспоминаниях девичий голосок, пробивающийся лучом сквозь свинцово-тяжелые мысли, вопросил: «А что бы сделала ты, Ева, окажись на их месте?»
– Поклянитесь, мисс Мариани. Ради Кэтрин и всего, что она для вас сделала.
– Миссис Блэквуд, почему?
– Что «почему»? – Кэтрин откладывает в сторону письменные принадлежности и отрывает взгляд от стола. Ева неловко переминается с ноги на ногу в дверном проеме.
– Почему вы тогда остановились, когда увидели меня? Почему взяли к себе?
Женщина качает головой:
– Я не смогла бы пройти мимо плачущего. Я не могу видеть чужих слез, – ее голос слегка теплеет, а сощуренные глаза улыбаются, и в их уголках прорисовывается узор из тонких морщинок, – и мои ученики это прекрасно знают и успешно пользуются этим уже не первый год. А ты была настолько потерянной и разбитой, что твоя аура из боли и сожалений преградила мне дорогу и в буквальном смысле привела к тебе, – Ева смущается, – и украденный ридикюль не должен стать причиной гибели мечты, – весело добавляет она, но Ева все еще не улыбается – ей мучительно стыдно за причиненные Блэквудам неудобства, ведь они не были ей даже кровной родней, а вынуждены были терпеть ее присутствие в своем доме, пусть и в качестве совершенно ненужной им горничной. – Но главное не это. Просто я знаю, Ева, как иногда необходимо, чтобы кто-то дал тебе надежду. Пусть даже это и не надежда вовсе, а лишь иллюзия, нужно не переставать верить, что еще не все упущено и все еще может сложиться хорошо. Понимаешь?
«Понимаю» – едва шевеля губами, прошептала я из настоящего той Кэтрин из прошлого.
– Клянусь, – ответила я и почувствовала, словно меня привязали к колесу Екатерины [6], лишив возможности убежать и оставив лишь только одну альтернативу – терпеть до самого конца, как бы сильно не впивались шипы в кожу и не кровоточили раны.
Ночью ко мне во сне пришла Кэтрин. Она обнимала сына и ласково шептала «Il mio angelo». Тот скалился в ответ зубастой улыбкой, растягивая перемазанные кровью губы.
Через неделю утром я заметила красное пятно, вытекшее через щель из-под двери детской. С замершим сердцем я ворвалась в комнату. Кэтрин там не было, нет. Было только изувеченное остывшее тело с разорванным горлом и остекленевшими глазами и «младенец» с окровавленным ртом и игрушечным мишкой, которого тот раз за разом окунал плюшевой шерстью в материнскую кровь.
Особняк содрогнулся от оглушающего крика. Моего крика.
Полпластинки успокоительного, которое я даже не запивала, и поэтому таблетки царапали при глотании сухое горло. Глаза застилала мутная пелена, а руки дрожали настолько сильно, что я с трудом могла удержать почти что успевший срастись с рукой корпус фотоаппарата. Казалось, нет ничего проще, чем навести объектив и сделать снимок, но, готова поклясться, ничего труднее мне в моей жизни еще не приходилось делать – привычные манипуляции казались невыносимо сложными. Щелчок, вспышка – и терзающее душу мгновение навсегда застыло на пленке.
Джеймс Блэквуд, закапывающий во дворе труп своей жены.
Я помню те поразительно рациональные собственные действия. Тогда я не могла понять, что заставляло меня не поддаться панике и истерике. Оглядываясь назад, я осознаю, что причиной стала Кэтрин, ее смерть. Чувство долга, благодарности и любви к хозяйке не позволяло мне тем или иным образом причинить вред ей или ее семье. Сейчас же, когда мои обязательства и привязанность оказались разорванными на кусочки зубами-бритвами монстра, что звался их сыном, я снова почувствовала ее, эту власть над людьми, которые не знают ничего о тебе, но с каждой деталью из жизни которых досконально знакома ты, и понимание того, что я должна сделать, полностью открылось мне.
Я рассказала бы любому встречному о том, что сынишка Блэквудов жив, и была бы уверена, что вскоре об этом будет знать весь Ротбери и его изолируют от общества. Но я дала клятву молчать о Робине. Но ничто не могло меня заставить скрыть убийство миссис Блэквуд. Пусть мне фактически пришлось стать убийцей, из-за чего я на своей памяти не испытывала сожалений. На самом деле, этот ребенок никогда и не жил. Его существование прекратилось еще в утробе матери, и дух ночи занял его место. Если Джеймс Блэквуд покинет дом, то тварь будет некому кормить. А если демону не давать пищи, то тело, в которое он вселился, погибнет уже окончательно и не сможет никому навредить.
И миссия окончательно столкнуть Блэквудов в пропасть и защитить непричастных легла на мои плечи.
Ради Кэтрин и всего, что она для меня сделала.
Я проявляла снимки и строчила письмо матери, прекрасно зная, что никогда не отправлю его. Джеймс стучал молотком и замуровывал дверь в детскую, и, прислушавшись в момент, когда инструмент молчал, можно было различать приглушенные рыдания. Оставаться равнодушной к потере было еще сложнее, чем прежде, хоть и не верилось, что он не знал, что за спасение одной жизни всегда отбирают другую, а за подобную сделку придется платить вдвойне. В этот раз я не хотела испытывать к нему сочувствия, ведь то самое призрачное «Это его вина» обрело плоть. Он сам погубил собственную семью. Я же собиралась попытаться спасти тех, кого еще рок не настиг, в том числе и себя. Теперь это был не только искалеченный отпрыск Блэквудов. Я знала, что злом уже пропитались стены самого дома.
Когда изображение на фотографии проявилось, я так и не смогла заставить себя взглянуть на него. Спрятав по своей старой привычке фотографии под половицу в комнате, я стала ждать рассвета – я не желала давать последнюю возможность тьме, обитающей в этом доме, проникнуть в мои сны и сделать меня своей жертвой. И ночь эта была одной из самых страшных в моей жизни – стоны, шумы, крики доносящиеся из камина, вызывали дикий, суеверный страх, спасение от которого не приносили даже католические молитвы, пламя свечи отплясывало дьявольский танец, а тени на стене с каждой минутой разрастались и темнели все сильнее.
«O Signore, fa di me uno strumento della tua Pace…»[7]
На рассвете я со своими немногочисленными пожитками покинула особняк Блэквудов с намерением никогда не возвращаться туда снова.
Мой громкий стук в дверь, должно быть, разбудил хозяина дома. Но я знала, что через несколько минут после того, как он откроет мне дверь, украденные минуты сна станут наименьшей из его проблем.
– Доброе утро, детектив Бейли. Я здесь, чтобы обвинить Джеймса Блэквуда в убийстве его жены.
Деталь окружающей обстановки, причем не самая дорогая. Стоит ли о ней беспокоиться?
Хватило меня на полтора месяца. Бесконечное следствие по самому громкому делу Ротбери и безуспешные поиски Кэтрин Блэквуд – или ее тела, – не увенчались успехом, ведь мой страх перед особняком достиг таких пределов, что я не переступила бы его порог даже ради того, чтобы забрать оттуда проклятые фотографии, о которых я после бессонной ночи даже не вспомнила. И я ни словом не обмолвилась о них детективу. Уже не потому, что боялась, а из-за нежелания спорить с волей судьбы – если я забыла эти фотографии, значит так было суждено. Ищущий да найдет, а пока пусть свидетельства не преступления, но жуткой ошибки лежат непотревоженными под скрипящей половицей – Кэтрин они уже не помогут. Только подумать, если бы я изначально смирилась с кражей денег и депортировалась в Италию…
Я не имею ни малейшего представления о том, что произошло в итоге с «Робином». Учитывая, что Блэквуда-старшего арестовали и продержали в заключении три недели, он, скорее всего, умер, ведь Джеймс так и не выдал виновника гибели супруги. Или выжил благодаря тому же, что позволило четырехмесячному младенцу перегрызть горло сорокалетней здоровой женщине. Не хочу знать – проклятье Блэквудов меня больше не волнует. Я хочу забыть. Но знаю, что это никогда не отпустит меня, как и не возьму я больше в руки фотокамеру – ведь теперь с лица каждого человека, что попадал в кадр, на меня смотрели нечеловеческие зеленые глаза.
Я оставалась в Ротбери, пока шло следствие, поскольку я выступала главным свидетелем. Но как только дело закрыли в связи с отсутствием улик, меня больше ничто не держало в Англии.
Вот только иногда меня посещало тревожное чувство, будто я упустила нечто важное, какую-то деталь…
Когда самолет оторвался от поверхности земли туманов, я испытала колоссальное облегчение, словно тиски, сжимавшие меня, вдруг исчезли. Я будто долго не дышала, поэтому сейчас жадно хватала ртом поражающий своей свежестью воздух салона самолета.
– Signore, stai bene? [8] – стюардесса обратила внимание на мое лихорадочное состояние. Услышав мелодичные звуки родного языка, я испытала ни с чем не сравнимый восторг.
Кажется, я расплакалась.
Прости свою непутевую дочь, мама, и прими ее назад.
Я возвращаюсь домой.
______________________
[1] Никто не должен видеть. Отнесите ее в центр, к алтарю.
[2] Держите ее!
[3] Паола, мой ангел...
[4] Некрономикон — вымышленная книга, придуманная Говардом Лавкрафтом и часто упоминаемая в литературных произведениях, основанных на мифах Ктулху. Некрономикон обычно используют живущие, призывающие мёртвых для своих нужд. Почти все персонажи произведений Лавкрафта, читавшие эту книгу, приходят к ужасному концу. Википедия говорит, что при прохождении игры возможно отыскать эту книгу в особняке Блэквудов.
[5] Талидомид — седативное снотворное лекарственное средство, получившее широкую известность из-за своей тератогенности, после того, как было установлено, что в период с 1956 по 1962 годы в ряде стран мира родилось по разным подсчётам от 8000 до 12 000 детей с врождёнными уродствами, обусловленными тем, что матери принимали препараты талидомида во время беременности. При прохождении режиссерской версии игры главы "Последний визит" в спальне Кэтрин можно отыскать упаковку талидомида.
[6] Колесо Екатерины — средневековое орудие пытки. В житие святых прообраз тех механизмов, что использовались инквизицией, описывается так:
«Прикажи устроить на одной оси четыре деревянные колеса, а по ним вокруг наколотить разные железные острия: два колеса пусть обращаются в правую, а два в левую сторону; по средине же их пусть будет привязана девица, и вращающиеся колеса раздробят её тело. Но прежде пусть только покажут эти колёса Екатерине, чтобы она, видя их, убоялась жестокого мучения, и подчинилась бы твоей воле; если же и после этого она останется в прежнем упорстве, — то пусть примет мучительную смерть.»
[7] «Господи, сделай руки мои проявлением Твоего мира...» — первая строка Простой Молитвы.
[8] Сеньора, все в порядке?