ID работы: 1508796

Самостоятельная работа

Джен
R
Завершён
26
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
26 Нравится 10 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
В канун католического рождества губернский секретарь Анисий Тюльпанов особенно сильно тосковал без шефа. Коллежский советник Фандорин который уже месяц пребывал на Туманном Альбионе вместе с несравненной Ангелиной Самсоновной. Должно быть, в Лондоне сейчас чудо как хорошо: празднично украшенные площади, лотки с горячим пуншем, кругом ярмарки, не хуже наших Рождественских гуляний. Ангелина Самсоновна в горностаевой шубке, с раскрасневшимися щеками... Эх, взялся бы шеф за ум да и сделал бы предложение своей прекрасной избраннице! Да не нашего ума это дело, одернул Анисий сам себя. Разлука была от того еще горше, что в отсутствие Эраста Петровича интересных дел у губернского секретаря не было вовсе, хотя положенное жалование выплачивали исправно. Тюльпанов покамест направлен был в родное Жандармское управление, былые сослуживцы его на протяжении минувших лет привыкли уважать и с мнением считаться, а все одно, особо замысловатых происшествий не приключалось. Тюльпанов скучал, но сам меж тем и радовался – а ну как случится дело громкое, привлекут его к расследованию, а он не сдюжит без шефа, оконфузится. Потому, когда запыхавшийся курьер отыскал Анисия в крошечном кабинетике, поделенном между Тюльпановым и еще двумя «елистратами», тот сперва обрадовался, а потом заволновался. – Пожалуйте на Тверскую, в дом его превосходительства генерал-губернатора, вызывают! – выдохнул запыхавшийся гонец. Тюльпанов сдержанно кивнул, надел шинель, перед зеркалом поправил фуражку и с замиранием сердца отправился в усадьбу князя Долгорукова. Извозчика брать не стал, но не из экономии – идти не далеко, а голове охолонуть и подумать надо. Вот и случилось на Москве что-то, и по всему видать, дело деликатное, а шефа нет. Оплошать нельзя! У ворот взволнованного Тюльпанова встретил донельзя расстроенный камердинер хозяина Первопрестольной Фрол Григорьевич Ведищев. Прискорбное состояние это всегдашнего едкого живчика, старца почтенных лет, но крепкого и жилистого, как выросшая под горными ветрами сосна, переполнило чашу Тюльпановских сомнений. – Фрол Григорьевич! – взмолился Анисий, непочтительно хватая камердинера за руку. – Скажите же, что стряслось у его превосходительства? Старик утер скупую слезу, взял Анисия под руку и повлек вовсе не к высочайшей приемной, а в хозяйственное крыло, где помещалась огромная кухня и квартировали слуги. Там в темноватой каморке, всю обстановку коей составлял дубовый гардероб да узкая холостяцкая кровать, Фрол Григорьевич усадил гостя прямо на заправленную постель и заговорил сбивающимся громким шепотом: – С Владимиром Андреевичем, благодарение Господу, ничего не стряслось. А к вам, Анисий, я уж, право, по-отечески вас так именую, не серчайте, имею разговор личного характера. Тюльпанов от такого неожиданно доверительного обращения губернаторского наперсника опешил и только робко кивнул. – Такая у нас с вами служба, – продолжал Фрол Григорьевич, уже не пытаясь утирать слезы, – каждый помогает в меру сил своему начальнику и покровителю, но случается порой и такой кунштюк, когда и нам, скромным слугам, может быть потребна помощь друг друга. Верно я говорю? Анисий опять кивнул, но решился несколько форсировать беседу. – Стало быть, что-то случилось у вас лично? – как мог более участливо спросил он, ибо внутренне всегда робел старика. – Случилось. Во всем я, старик, виноват... – всхлипнул Фрол Григорьевич, выглянул в коридор да рявкнул пробегавшему мимо лакею: – А ну-ка, Петька, чайку нам с господином губернским секретарем организуй! Притворил дверь и, вернувшись к Анисию, повел наконец речь о деле. – Вы, Анисий, знаете, что я семейству Долгоруких служу уж седьмой десяток и, Бог даст, послужу еще сколько-нисколько. А все ж и Фрол Ведищев не вечен, потому в позапрошлом годе озаботился я преемником и вызвал к себе племянника, внука сестры моей Федора Александрова. Поставил его на первое время лакеем и сам лично уму-разуму учил. Парнишка дельный и смышленый, все схватывал на лету, я только диву давался. Да и Владимир Андреевич тоже приметил, что из Феди толк выйдет, определил его вольным слушателем в Университет на философское, дабы образовывался отрок. А почитай уж год тому пришла нам с его превосходительством мысль, что надобно для понимания политесу и прочих тонкостей юноше и в хорошее общество выходить. Поди ж ты, английские дворецкие себя держат важней иных лордов, а все потому что самоуважение имеют, да-с. Для того раз в две недели дозволял Владимир Андреевич мальчику пожить, как благородный господин, ложился он спать в малой спальне для господских гостей, а проснувшись, уже вел себя с достоинством, как хозяин. Одевался в модный костюм, ездил с визитами и в театр, я сам ему прислуживал да советы давал. Мальчик-то хоть и разумный, а все ж свои девятнадцать годочков не в столицах рос! Тут в дверь вежливо постучали, и вошел лакей с подносом, который Фрол Григорьевич пристроил тоже на постель меж собой и Тюльпановым. Разлил чай, подал гостю и сам принялся прихлебывать, глотая вновь набегавшие слезы. – Вот таким, значит, образом и жили-поживали. Федя науку впитывал, что губка, я нарадоваться не мог, да и Владимир Андреевич хвалил. Размяк я, грешный, сердцем, уже мечтал, как лет через пять доверю мальчику хозяйство, сам от дел уйду… Уставать я стал. И тут случилось... Фрол Григорьевич умолк. Анисий вежливо молчал, уплетая бублик с маслом. – Сегодня как раз такой день должен был быть, когда ходить Феде барином. Проснулся он, значит, в гостевой, позвонил в колокольчик. А я уж ждал у дверей, подал ему бриться-умываться. По чести сказать, не больно-то Федюше и надо было бриться, молод еще, а порядок есть порядок. Встал он у зеркала, щеки намылил. Я подле, с полотенцем наготове стою. Ведищев опять скорбно умолк, громко высморкался и продолжал. – Не пойму я, как такое случиться могло, но дрогнула у мальчика рука, видать. Полоснул он себя по горлу. Крови-то, матушка пресвятая Дева, что фонтан! Я кинулся к нему, да куда там. Захрипел и скончался на месте. Отчего? Зачем? Что матери-то его, племяннице, скажу? Не уберег дитё… Старик опять заплакал. Анисий растерянно похлопал камердинера по спине, приметил на подносе малый штофик с укрепляющей настойкой на травах и налил ее Ведищеву в чашку, тот послушно отхлебнул. – А что полиция, Фрол Григорьевич? – Полицию привлекать никак нельзя! – с неожиданной жесткостью отрезал старик, бакенбарды его тревожно встопорщились. – Все они бездельники и брехуны! Сказано всем, несчастный случай! Не дай Бог, сплетни пойдут, что не все гладко в губернаторском гнезде! И прибавил уже спокойнее и тише: – Потому и обращаюсь я к вам, Анисий, приватно. Вы подле Эраста Петровича уж почитай три года состоите, он вас весьма положительно аттестует, так вы уж выручите старика, дознайтесь, взаправду ли несчастный случай? А коли нет, так с чего Феденька мой руки на себя наложил? Уж я очень признателен вам буду. Ведь глаз не сомкну теперь в сомнениях да переживаниях, и так-то, почитай, не сплю. Анисий проникся оказанным доверием и вострепетал, однако виду старался не показать, хоть проклятые уши, думать надо, предательски полыхали, степенно поднялся и велел: – Ведите на место происшествия! В малой гостевой спальне было нехорошо, хотя следы происшедшей драмы уже почти исчезли. Дубовый паркет и большое венецианское зеркало, положенное покуда на высокую постель с балдахином, сияли влажным блеском, но темно-зеленые с золотым шитьем обои были безнадежно испорчены густой россыпью черных капелек, резко очерчивающей место былого нахождения зеркала. – Обои придется менять, уже за мастером послали, – пояснил Фрол Григорьевич, проследив за взглядом Тюльпанова. – Тут он и стоял. – Тут? – Анисий расположился противу окровавленной стены, обернулся к Ведищеву. – А вы где? Надобно инсценировать события. – А я туточки, – камердинер встал по левую руку от Анисия, отступил на три шага. – Стало быть, Федор вас в зеркале видел, а вы – его. Был он чем-то особо опечален? Может, сказал что-то? Старик наморщил лоб, задумался. – Не говорил, – ответствовал он наконец, – тихий был, словно не проснулся еще. Да, он, значит, посмотрел так на меня через зеркало, я ему ободряюще улыбнулся, сказал что-то, похвалил, тут-то он и зарезался. – Фрол Григорьевич, это очень важно! – Тюльпанов требовательно посмотрел на камердинера. – Могло же ваше замечание чем-то его к самоубийству побудить... И сам себя оборвал, видя, как затрясся подбородок старика. – Да чем же, Господи? Я сказал навроде «Не нарадуюсь я на Вас, Федор Иванович. Достойная смена растет!» Что ж тут такого? Пришлось Анисию Ведищева успокаивать и уверять – наверное несчастный случай и ничьей вины в том нет. А если и есть, то всяко не Фрола Григорьевича, уж Анисий все разузнает – разберет. – А вот скажите, – попытался Тюльпанов отвлечь старика, – не могло ли быть у Федора завистников из числа слуг? Все-таки вы и губернатор его так отличали. – Не думаю, – серьезно сказал Ведищев – Всю челядь я подбирал лично, всех знаю. И то сказать, жизнь у нас завидная и каждый за свое место радеет и на чужое не зарится. – А из приятелей по институту? Были у Федора такие? – Приятели, думаю, были, да только я про них не знаю. Вот вы и выясняйте, голубчик. А уж я вам всяческое покровительство и содействие обеспечу! Оставшись один, Анисий перво-наперво перекрестился, а уж потом со всем тщанием и согласно новейшей криминалистической науке принялся изучать комнату. Осмотрел в карманную лупу окровавленные обои, заглянул под кровать, отметив изрядное усердие губернаторских слуг. Изучил пепел в остывшем с ночи камине – никаких загадочных клочков, лишь древесный уголь. Сунулся и в гардеробную с одиноко притулившейся на вешалке фрачной парой, по всему выходило – быть ей погребальным саваном рабу божьему Федору, проверил карманы, однако и в них ничего не сыскал. И все же некая несообразность в комнате очевидно была, некая мысль скреблась в Анисиеву душу, как докучливая мышь за стенкой. Присел он на кровать, представил, каково в этакой спальне проснуться и тут как подбросило губернского секретаря. Он вскочил и, выбежав в коридор, устремился в лакейскую. При появлении Анисия свободно сидевшие слуги повскакивали с мест и вытянулись по струнке. – Сидите-сидите, – Анисий обратился к знакомому уже лакею. – Прошу показать мне комнату, где жил Федор Александров в обычные дни. – Извольте сюда, ваше благородие. – Лакей, давеча названный Ведищевым Петькой, провел Тюльпанова в почти такую же крошечную каморку, как комната Ведищева. Всей-то разницы было, что подле кровати у узкого окна приютился громадный сундук. – Вот тут и квартировал. Вы, ваше благородие, спрашивайте, коли что надо. Анисий несколько смутился необходимостью бесцеремонно учинять обыск имущества покойного, но представил себе шефа и решил расспросить наперво свидетеля. – Благодарю. А скажите, не был ли Федор Иванович в последнее время расстроен или угнетен? Перемены настроения и поведения не замечали? – Не могу сказать, не замечал. – Лакей покачал головой. – Вроде бы, перемен не было, но Федор, он, как бы деликатнее сказать, все в себе держал что ли. – То есть он скрытен был? Заносчив? – Нет, ваше благородие, он славный был, приветливый, со всяким дружен, да только я примечал, он иной раз задумается, и эдакая мечтательность, как не от мира сего, на лице. – А не может ли это проистекать от любовного томления? – явил Анисий неожиданную проницательность. – Очень может быть. Да только если и была барышня, то не из наших. А то давно б кто из кухарок приметил и разболтал. Бабы – им только дай сплетни про амуры разводить. Тюльпанов в «амурах» и барышнях не больно-то понимал, ибо по сию пору весь его сколько-нибудь серьезный опыт общения с прекрасным полом сводился к одной только девице Марьи Николаевной Масленниковой, более известной как Мими, – лихой сообщнице насмешника-Момуса. Некстати вспомнив о веселой прелестнице, Анисий смутился, а потому напустил на себя строгости: – Вы правы, женщины весьма наблюдательны, я непременно со всеми переговорю позже. Можете быть свободны. – А сам отвернулся и принялся нарочито внимательно изучать содержимое сундука. И то сказать, содержимое было занятное: ну, книги философские – понятно, для учебы надобны, а вот карандашей, бумаг, грифелей угольных и восковых – целые связки. Бумаги, рассудил Анисий, это хорошо, славно было бы отыскать записку или даже дневник новопреставленного раба божия Федора. Извлек Тюльпанов все до последнего листочка, стал разбирать, вот тут и выяснилось, что потачки следствию не будет. На листках дешевой немелованной бумаги были все сплошь какие-то полустертые рисунки ученическим грифелем: то линии, то профиль, то вовсе смутное, тревожное, но нигде ни строчки. Но Анисий внимательно каждую почеркушку осматривал и откладывал. В середине стопки нашелся прошитый альбом с плотными, шершавыми листами. Открыл его Анисий и охнул – глядит на него с листа Фрол Григорьевич Ведищев, как живой, даром что плоский и черно-белый, глаза лукаво прищурены, губы будто сейчас улыбкой тронет, лысина поблескивает. На следующем листе кухня губернаторская: печки-кастрюльки едва намечены, зато очень живо изображено, как дебелая кухарка отчитывает какого-то молодца, может, Петьку, а может, другого кого – лица не разобрать. Потом его превосходительство генерал-губернатор собственной персоной, не собранный и строгий, как на приемах, а рассеянно-сонный и видно, очень не молодой уже, да только и в угольных линиях видна затаенная сила, словно жуткий зверь тигр, невидимый в сухой траве. Это Анисий недавно Соньке читал книжку про Африканских зверей, что Ангелина Самсоновна подарила. Тут неожиданно открылась цветная картинка: церковь на Маросейке, сама белая (и как это только углем белое изображают?), а небо над ней полыхает в темных облаках, точно сам Господь вниз глядит. Очень этот рисунок Анисию понравился, хотелось себе забрать да в рамку повесить, но не решился альбома портить, вздохнул и дальше стал смотреть. Вот изображен был какой-то суровый господин в пенсне, на доктора похож, потом Яузская набережная (да, видать, неудачно вышла, не законченной осталась), следом – насупленный и страшный демон, не то черт какой, не то леший, и снова в цвете – Тверская после дождя (тут Тюльпанов надолго загляделся на переливчатые лужи). А больше прекрасных картин в альбоме не обнаружилось: следующие четыре плотных листа неровно оторваны, да с полдюжины пустых осталось. Сердце так и забилось – видать на тех листах что-то важное было! Изучил дотошный Анисий сундук наново, все книжки перетряс, крышку простучал – ничего. Стал искать средь разрозненных листков, да они все тонкие. Пока перебирал – заметил, не так просто рисовал Федор – с умыслом: тут часть приглянувшейся Анисию церкви, тут курчавая голова демона, а тут и вовсе длинный ведищевский нос – как только сразу не признал. Пришлось все рисунки заново разбирать, не сыщется ли чего лишнего. Сыскалось много, да все старые и полустертые: перелески какие-то, кони, стройная фигурка меж деревьев и аккуратное, будто раковина, ушко и витой локон. Не густо, но ушко весьма примечательное, рассудил дознатчик и принялся за прочую небогатую обстановку. Поднял тощий тюфяк с постели, ибо и сам имел дурное обыкновение прятать под матрасом французский фривольный роман и с десяток раскрашенных лубков, тоже не самого нравственного содержания. И верно, все отроки в своих привычках сходны – отыскал пару недостающих листков. На первом рисунке творилось нечто невообразимое: как ни всматривался Анисий в алые сполохи и резкие черные линии – не разобрал ничего, ад кромешный. А на другом – напротив, тихо улыбался кроткий ангел с печальными пронзительными глазами, губы чуть приоткрыты, словно что-то сказать хочет, и волосы светлые, короткие, кудрями завиваются. Вот, значит, какова она – неведомая барышня, тайный амурный интерес. С этим, пожалуй, уж можно было и расспросы учинять. Весь остаток дня до самого вечера беседовал Тюльпанов с губернаторской челядью, а ничего нового не выяснил. Лица с портрета никто, даже цепкий на лица Фрол Григорьевич, не признал, и ничего по существу нового к образу покойного не прибавилось. Одна прибыль – пообедал с губернаторского стола, там же на кухне, где проводил допрос. Домой Анисий вернулся в девятом часу, не далеко, а долго шел через темень да метель. Сонька уж спала давно, сладко похрапывая, а переполненный мыслями губернский секретарь уснуть все никак не мог, ворочался, думал о бедном Федоре, которому Бог такой талант дал, а в долгой жизни отказал. А того больше думал о таинственном ангеле с портрета, даже свечку зажег и долго всматривался в тонкие черты. Рисунки, сыскавшиеся под постелью, он забрал для дела – назавтра следует порасспрашивать в Университете, вот теперь и глядел на них, и глядел, пока свечка не догорела. И окутал Анисия тяжелый тревожный сон: из алого пламени с рисунка летели пылающие брызги на зеленые с золотом обои, а ужасающие демоны жадно тянулись за душой самоубийцы, чтоб навеки заключить ее в Геенне огненной, но тут явился светлый ангел божий, подхватил душу молодого художника, вынес на златые облака, да обгорели в огне крыла ангельские, почернели и алой кровью окрасились. Рухнул ангел в бездну, откуда только что вознесся, и рассыпались адские искры – вернулся сюжет назад к ужасному рисунку. Анисий, вскрикнув, проснулся и до позднего серого рассвета все читал священное писание, дабы отогнать морок и очистить разум, на который один только и оставалось уповать. А как рассвело, нарядился в простое статское платье. Сперва, конечно, хотел надеть форменный мундир, чтоб, значит, явиться как бы по казенной надобности и избежать докучливых объяснений, да сообразил, что с жандармами никто подобру да откровенно говорить не станет, то ли дело со своим братом бедным студентом. Потому у ворот первейшего московского учебного заведения остановлен был Тюльпанов бдительным сторожем. – Я к Фёдору Евгеньевичу Коршу, известить о безвременной кончине вольнослушателя Александрова с курса его благородия, – отрекомендовался Анисий и был нехотя пропущен в царство науки. Занятия уже начались и Тюльпанов заробел, пробирался по пустым гулким коридорам тихонько, будто мышь. Опасливо заглянул в просторный аудиториум и сразу узнал профессора – тот самый господин в пенсне из альбома, пристроился в дальнем конце зала, стал слушать. Ох, и мудреная это штука – филология! В реальном уж на что казалось сложно, а тут и вовсе ум за разум зашел. Противу ожиданий оробевшего Тюльпанова, профессор оказался приветлив и в обращении прост, услыхав о кончине Федора Александрова, расстроился. – Очень жаль юношу, – говорил Федор Евгеньевич, по привычке расхаживая между рядами, Анисий семенил подле, – к языкам склонность имел, мыслил интересно, а главное рисовал потрясающе. Вы знали? Я вот имею скверную привычку ходить, когда говорю, – и сам остановился, устыдившись, – заглянул раз ненароком в его конспект, а там эскизы. Несомненный талант был! Я его даже рекомендовал Владимиру Егоровичу Маковскому. Как не знаете? Надо и живописью интересоваться, молодой человек, ибо умение чувствовать и видеть красоту возвышает душу! Анисий согласно закивал. – Так вы изволили спрашивать про отношения покойного с моими студентами, – продолжал тем временем Корш. – Я так вам скажу: дружбы Александров ни с кем не водил, но и недругов имел навряд, держался он все же наособицу, а как я его в Московское училище живописи рекомендовал, так уж и не видели его больше. Да вы, право, сходите на Мясницкую, он, должно быть, со своим братом художником короче мог сойтись. – Благодарю вас, тотчас и отправлюсь! – Тюльпанов извлек из-за пазухи бережно хранимый портрет. – Извольте только взглянуть, не знакомо ли вам это лицо. Профессор поправил пенсне и пристально воззрился на портрет. – Нет, молодой человек, эта особа мне не знакома. Но горько видеть столь явный прогресс таланта, что погиб, не успев расцвести. Аудиториум вновь наполнился студентами, и Анисий поспешил откланяться. От Университета до Мясницкой все улочки Тюльпановым были хожены-перехожены не раз, но сейчас знакомый путь обернулся истинной пыткой: морозы стояли лютые, вдали от города и теплого человеческого жилья птицы, должно быть, попадали бы замертво в полете. Да и солнце светило не по-зимнему нещадно, дробясь тысячами искр в каждой льдинке, пронзая нестерпимым сиянием измученный недосыпом и думами мозг Анисия. Потому брел губернский секретарь подворотнями и переулками, избегая открытых ветрам и дневному светилу улиц. Не дойдя до приметного здания Московского училища живописи, ваяния и зодчества какой-нибудь сотни шагов, свернул Анисий в проходной двор и обнаружил до того пестро разрисованный трактирчик без вывески, что невозможно было и на миг усомниться в профессии столовавшейся тут публики. Замерзший Тюльпанов проворно нырнул в благословенное тепло, полумрак и запахи нехитрой снеди, зажмурился, давая глазам обвыкнуть. Помещение было невелико и столь же аляповато внутри, как и снаружи: расписанные на самый причудливый манер стены и потолок, с десяток разномастных столов и невообразимое количество и разнообразие сидений – от изящных венских стульев с гнутыми ножками до простых грубых табуретов, у дверей и вовсе приютилась обструганная ясеневая колода. По ранней поре людей в трактире почитай не было. Анисий пристроился подальше от дверей и попросил горячего бульона и расстегай с визигой. Пока согревался и подкреплял телесные силы, с мороза ввалилась развеселая толпа, должно быть, будущие художники, скульпторы и архитекторы тоже желали перекусить в перерыве между занятиями. Оккупировав несколько центральных столов, учащиеся жарко и громко заспорили на малопонятную тему: будет ли наконец открыт курс пастели, или ретрограды не дадут шагнуть вперед вслед за Европой и продолжат учить только маслу и графике. Спорили жарко: одни утверждали, что лишь на прочном классическом фундаменте возможно воздвигнуть здание новых, доселе не виданных художественных приемов, другие доказывали, что талант сам себя проявит и изберет особый нехоженый путь, обе партии в защиту своей правоты упоминали Серова, импрессионистов и много еще чего, недоступного Анисиеву разумению. Постепенно дебаты иссякли, разбившись о рифы поданных наконец напитков, общество распалось на группки, заговорили тише. Ближе всех к Анисию расположились встрепанный, как мокрый воробей, юноша и кряжистый парнище, которому на ярмарке ядра тягать, а не художеству учиться. Насторожившись сему несоответствию, Анисий переместился ближе. – А он мне говорит: «Линии у вас, голубчик, неуверенные, будто у гимназиста, пока сами себе не поверите, никто вам не поверит»! – Это он о чем? – пробасил детина. – Да о том, что твердая должна быть рука, когда работаешь, а у меня все робко, как набросок, будто боюсь чего... – Аааа. Так ты слушай его, Владимира Егоровича! Он плохого не посоветует. – Да я слушаю, а оно никак! – и художник в отчаяньи вцепился в свою и без того несообразную шевелюру, придав ей окончательное сходство с вороньим гнездом. Услыхав знакомое имя-отчество, Анисий решился спросить: – Вы, господа, не Маковского Владимира Егоровича поминали? Мне бы с ним переговорить. – Ишь, че захотел, – удивился детинушка, – с самим Мастером говорить! Станет он с тобой балакать! – Погоди, Кузя, может у человека что важное! – оживился встрепанный. – Да вы присаживайтесь к нам, я только сейчас от него, провожу, коли надо. Вы тоже рисуете? – Совсем нет, я насчет Федора Александрова, может, знаете – он, вроде, рисованию обучался. – Федю знаем, как не знать! Вот, Кузя, у кого рука-то верная! Он не каждый день бывает, вчера не пришел, я еще удивился, он всегда являлся, потому как исключительный случай. Мы ж не Университет, чтоб вольнослушателей пускать, а ему вот разрешили. А Владимир Егорович-то вам зачем? Если Федьку ищете, он вам не подскажет. – Прискорбные новости у меня, – серьезно сказал Анисий. – Вчера Федор Александров скоропостижно скончался. – Батюшки! – переполошился художник, а его огромный Кузя горько вздохнул и шмыгнул носом: – Жалко парня. Случилось-то чего? – Несчастный случай на службе. Вот хотел известить господина Маковского и друзей Федора. – Это вам, почитай, весь курс извещать надо, он со многими у нас приятельствовал. И Владимир Егорович расстроится. – А вы сами, извините, не знаю вашего имени, хорошо Федора знали? – Ах, простите великодушно! Сергей Виноградов. А это Кузьма Потапов, он у нас ваятель, изволите видеть, с мрамором работать сила нужна, – и он энергично затряс руку Тюльпанова. – Я, да как все, можно сказать, что дружил с Федей. Правда, не так у него много времени было с нами балагурить, так что много о нем не расскажу. – Рад с вами познакомиться, господа. Быть может, вы мне подскажете, – Анисий замешкался, прикидывая как вернее спросить. – Имею основания полагать, что была у Федора сердечная приязнь к некой особе. Ее бы тоже следовало известить, да родные о ней не знают. Не рассказывал он вам? Однокашники удивленно переглянулись и задумались. – Так по всему, должна быть у Феди подруга, он парень видный. Был, – угрюмо припечатал Кузьма. – Очень может быть! Но он мне не говорил, он вообще о личном не распространялся, стеснялся. – Да он деликатный просто. Был. – А вот это лицо вам не знакомо? – Анисий вновь извлек и развернул ангельский портрет. Оба приятеля склонились над листком, стараясь получше разглядеть его в скудном свете. – Никогда такого лица не видал. – Художник поник и даже волосы непроизвольно пригладил. – Как нарисовано-то! – Дай-ка! – суровый ваятель Кузя отошел к замутнённому инеем окну, долго вглядывался и так и сяк. – Видел! – сказал он, вернувшись к столу. – Только насчет сердечных дел там всяких сомневаюсь. – Где видели? Когда? – В аптекарской лавке у Красных ворот. Я раз заходил, видал. Да ты головой-то не качай, у меня ж глаз наметан черты человеческие воспринимать! Тюльпанов спрятал портрет обратно за пазуху, сунул Кузе в лапищу полтинник и, уже надвигая на уши фуражку, наказал: – Помяните с друзьями новопреставленного Федора, побегу я. И вправду чуть не побежал – полетел как на крыльях по Мясницкой к Красным воротам. И все ему было теперь нипочем: ни лютая стужа, ни гололед, ни зловредные солнечные зайчики. Сердце билось весело и быстро, предчувствуя скорую встречу. С чем? С возможной разгадкой нелепой смерти молодого художника? С неведомым кротким ангелом, которому еще предстоит поведать о трагической гибели пусть не возлюбленного, но друга? Но раздумывать да гадать было того невыносимей, потому Анисий споро рысил по скудно присыпанной песком мостовой, оскальзываясь, но не сбавляя шаг. На площади вышло затруднение – лавчонка аптекаря, по всему видать, была не из богатых. Вывески было не найти, да еще не всякий укажет, но помыкался Тюльпанов туда-сюда да и выспросил у какой-то бабки, что есть лавочка, да не на площади, а вовсе даже на задворках Козловского переулка. «Не сыщу, так вернусь в кабак», – думал Анисий. – «Возьму этого Кузьму, и пусть дорогу показывает. Не может того быть, чтоб они ушли, полтинника не пропивши». Однако, едва войдя в лавку, понял – не надо никуда бежать, окончено следствие, ибо искомый ангел, закутанный в простой серый платок, что лишь большие глаза да один непослушный локон видны, отвешивал за прилавком желтоватый порошок. Покупатель вышел, впустив через и без того худую дверь ледяной сквозняк. Девушка подула на замерзшие ладони. – Что вам угодно? Анисий не мог ответить, то есть он, конечно, хотел бы сказать, что ему угодно согреть эти изящные, с тонкими пальцами, руки, но произнести такое вслух не было решительно никакой возможности. Он молча смотрел на трепещущие пушистые ресницы, легкие облачка пара срывались с полуоткрытых, как на портрете, губ. – Сударь? – тихий хрипловатый голос звучал для Тюльпанова, будто трубы судного дня. Он вдохнул столько приправленного едкими аптечными запахами воздуха, что заболело в груди, шагнул к прилавку, словно кидался головой в прорубь и глухо, не своим голосом, спросил: – Простите великодушно, что спрашиваю, знаком ли вам некто Федор Андреев двадцати лет от роду? – Знаком, – прошептала девушка, серые глаза ее испуганно расширились. – Что с ним? Ах, скажите же! Вы же не с добрыми вестями пришли! – почти вскрикнула она. – Умер, – выдохнул Анисий, желая провалиться сквозь землю в самую Геенну, что грезилась ночью, лишь бы не причинять этому существу страдание, но под пронзительным умоляющим взглядом невозможно было смолчать. – Брился утром и зарезался. Может, и рука сорвалась, только больно на самоубийство похоже. Девушка закусила кулак, не пуская вырывающийся из груди крик, слезы заструились по щекам, она осела, словно марионетка с перерезанными нитями. Анисий и сам плакал, не в силах выносить зрелища и не зная, что предпринять, страстно желая ободрить и в то же время не решаясь коснуться бледной руки. – Послушайте, если вы полагаете... Если он убил себя по известной вам причине, скажите, умоляю! – Да, – голос дрожал и был едва слышен, – сдается, мне известна причина, но вам, сударь, ни к чему ее знать. – Но позвольте! Я должен знать, пусть не был лично знаком с Федором, но у него остались родные: мать, дядя, он старый человек, он переживает. – Из-под опущенного платка раздался совсем уж душераздирающий всхлип. – Да и я сам, поглядев на его рисунки, не могу уже считать себя вполне чужим человеком! Расскажите, я умоляю! – Ах, нет! Нет. Прошу, оставьте меня, уходите! Она подняла лицо, в глазах стояло такое отчаянье и ужас, что Анисий отшатнулся. Устрашенный и растерянный, он попятился, чем он в конце концов мог помочь? Коротко поклонился и вышел вон. В глазах было темно, слезы замерзали прямо на щеках. Анисий шел и не замечал, что погода решительно переменилась, на недавно еще хрустально чистое небо надвинулись свинцовые тучи, к обжигающему ветру добавился мелкий колючий снег, точно наждак, обдирающий кожу. Брел наугад, не глядя под ноги, на сердце было так скверно, как, наверно, никогда еще во всю жизнь. Хотелось, чтоб этот снег так бы и сыпал, и сыпал, и вовсе похоронил его, стер с лица земли. Долго ли шел, он и сам не помнил. Очнулся лишь, когда прекратился снег и унялся ветер. Мир застыл, тихий и белый, точно укутанный в саван. Белое небо над белыми сугробами, а среди этой пустоты чернел Анисий Тюльпанов, маленький и неуместный, как запятая посреди чистого листа. Разрывая оцепенение и тишину, раздался пронзительный паровозный гудок. Анисий вздрогнул, развернулся и побрел обратно, так же не разбирая дороги. Но ноги верней головы вывели его обратно в тот же двор, к той же лавке. Она стояла у стены, закрывая лицо руками, снег лежал на плечах, на шерстяном платке, на несуразной мешковатой одежде, словно бы не живой человек, а статуя плачущего ангела склонилась над могилой. Анисий осторожно приблизился и стал стряхивать с платка снег. Она вздрогнула, дернулась всем телом и отняла руки от лица. На скуле наливался багровым синяк, губы разбиты. – Боже! Да кто же посмел? – Анисий почти физически ощущал боль и отчаянье, исходившее от тонкой фигурки, горечь, рождаясь в глубине желудка, разливалась по всему его существу. – Брат, – выдохнула она, – прошу вас, ваше благородие, оставьте, уходите. Зачем вы вернулись. – Не знаю, не могу уйти. – Анисий не выдержал и, обняв девушку за плечи, повел ее из подворотни к площади в церковь Трёх Святителей у Красных ворот. Она не сопротивлялась, шла как во сне, но ступив под своды храма, перекрестилась и стянула с головы платок, потом задрожала и вновь покрыла голову, только и успел потрясенный губернский секретарь увидеть золотые завитки до плеч. Так и стояли они посреди нефа в молчании, плакали и молились, укрытые волнами ладана в переменчивом свете свечей, отогреваясь телом и оттаивая душой. Близилось время вечерни, все больше и больше православных собиралось в храме, зажигались свечи. Под очередным недоуменным взглядом девушка вздрогнула, как от удара, и быстро пошла к выходу, Анисий – за ней. – Исповедоваться бы вам, причаститься, – предложил Тюльпанов, когда вышли на улицу, – легче станет, право. – Не могу я. Вы славный, отзывчивый человек, тем более не надо вам со мной... Все из-за меня. Из-за меня Федя зарезался. Не вынес... – Вы простите меня, коли не мое это дело, а нельзя никак, чтоб вас кто обижал, пусть даже и брат! Пойдемте со мной, я вас куда-нибудь определю, да хоть бы и на свою квартиру, а сам к другу ночевать уйду, не стесню вас. Правда у меня сестра – дура, да она спокойная, не балует, сиделка к ней ходит. – Вы с сестрой вдвоем живете? – Да, сироты мы, я уж, как могу, за ней гляжу. Тяжело, а куда деваться – родная душа, да и люблю ее, – вздохнул Анисий. – Вот вы говорите, брат вас бьет, да как же может такое совершаться? Это же противу Бога, противу всего человеческого? Рассмеялась бедняжка горько, покачала головой. – Бьет – это бы ладно. Это даже и не беда. А что против Бога и человека сотворить можно, я вам расскажу. Верно говорите, исповедаться надо. Пусть хоть так, незнакомцу. Вы давно сиротой остались? – Так почти десять лет уже, – Тюльпанову вдруг стало страшно, такая темень разлилась в глазах кроткого ангела. – Двенадцать мне было, а сестре все восемнадцать. – Вот и мне было лет двенадцать, когда родители сгорели, а брату моему шестнадцать. Уж не знаю, не помню, всегда ли он отличался от прочих особой жестокостью или после пожара в нем изменилось что... Вообще, почти не помню, каково было с родными жить. Но как остались мы одни, без семьи, без крова, так он придумал, как прокормиться и в дом призрения не попасть – продавал меня господам, кто платить был готов, на день иль на ночь, а то и дольше. Анисий только головой замотал, не в силах принять и поверить. – Да вот именно так, как вы не желаете себе воображать. А иной раз и сам насилие учинял. А что ж, разве дите малое за себя постоит? Да вы слушайте, добрый человек, видно, и впрямь исповедуюсь, говорю как есть. Но и не это самое страшное. Вот вы меня «сударыня» изволите называть. Полагаете меня девушкой? Я же никак не девушка! И опять вы не можете верно меня понять, а видели же, что не знаю, как в церковь войти. Теперь уж не отворачивайтесь, слушайте. Рожден я был на свет мальчиком, вот только давно уж не знаю, кто я на самом деле есть. Вам про то неведомо, по лицу вижу, но есть такие сластолюбцы, кого только мальчики привлекают, вот каких клиентов находил мой брат. Да только мальчики растут, внешность и голосок могут стать не ангельскими, это он знал по себе, а потому, не дожидаясь, как я в возраст войду, оскопил меня. Вам дурно? Ну так мне, поверьте, куда хуже. Каждый миг бытия ненавидеть себя и презирать. Не за то, что принужден делать, о нет. За то, что терпел, терплю и не имею сил противиться. Не умею защитить себя, а пуще всего, что погубил ту единственную чистую душу, что любила меня в моем уродстве. Да-да. Рано или поздно все кончается, даже ужас, исполнилось мне восемнадцать, я, как видите, стал на девушку похож, а это моим мучителям не интересно, гулящих девок и без меня хватает. Братец с Сухаревскими дружбу водил, так с ними и стал промышлять, а меня днем отпускает – иди куда хочешь, все одно не уйдешь. Все Сухаревские, все Хитровские знают, кто я таков и чьих буду. Так вот у одного старичка устроился за прилавком стоять. Тихо, склянки, народ интеллигентный ходит, а что денег на рубль в месяц, так не в них счастье, лишь бы не трогал никто. Прошлым летом вроде успокоилось все, и братец-душегуб запропал, покатил куда-то со своими дружками на промысел. Но забрел однажды в лавчонку Федор и, вот как вы давеча, замер, глядит, потом спросил ерунды какой-то, корпии что ли. Ушел, а на следующий день опять пришел. И ходил, и ходил, вежливый, красивый. Проводил меня до дому раз, другой. Я далеко живу, в Каменщиках, долго идти-то. Я уж просил – не ходи, не будет нам от того добра, да только он не слушал. И я, грешен, подумал, а ну как сгинул мой мучитель, может, смилостивился Господь? Так в надеждах и осень прошла, Федор уж все обо мне знал, но не гнушался. Любил меня. Это же счастье, благословение, когда тебя любят, а уж когда такую монстру, как я... Ах, не перебивайте, сударь, монстра я и есть, раз не услышал Господь моих молитв. Вернулась зима – и лиходей вернулся. Какое-то время мы таились, встречались редко – и то в аптеке. Да разве ж шило в мешке утаишь! Нашептали-донесли, не знаю кто, да хоть мальчишки-карманники, их что саранчи. Не просто сыскался Ваське полюбовник, а с губернаторского двора. Вот тогда и пришли Сухаревские к Феде, о чем просили – не знаю, а чем пугали – понятно, оглаской. Да только Федя сказал – говорите. Наплевать. Разгневается дядя – уйду. И меня бы забрал, да только раньше уходить надо было, хоть бы осенью. А теперь, говорят ему, живыми вам из Москвы не уйти. Вот так, господин мой, все и было. А позавчера, надо думать, нашлось какое-то дело, для чего Федя ублюдкам этим понадобился. Одна у них оставалась угроза. что меня убьют, с тем и пришли. Но не смог Федя доверия губернаторского предать, и жить с моей смертью на совести тоже не смог бы. Хоть и говорил ему не раз – не стоит моя жизнь ничего, ни полушки, ни рубля, ни одной слезы, тем более жизни. Вы как ушли, тут и брат пришел, а меня трясет, думал, убью, задушу голыми руками. Да куда там... Ушла тьма из ангельских глаз, остались только слезы. – Простите меня, – говорит, – такое вот вышло мое покаяние. Отпускаете мне грехи? Анисий во все время молчал, ни жив ни мертв, только рисунок Федора перед глазами стоял, тот черно-алый. Вот он каков – Ад, и не в Геенне Огненной, а тут, на земле, рядом. Перекрестил он печального ангела, поцеловал в лоб, как усопшего, и пошел прочь, не оглядываясь, сквозь шумную, живую, безразличную ко всему толпу. Через свою любимую, привычную, родную Москву, ставшую в один миг чужой и ненавистной, и не видел, как успокоенно улыбнулся ему вслед ангел. А тот поплыл над холодной землей прочь, все дальше, к Троицкому вокзалу. Пробрался огородами, через запасные пути, мимо грузовых вагонов, и в их тени укрывшись, стал ожидать поезда, чтоб оставить все старое позади и отправиться в неведомое.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.