ID работы: 1644113

Dependance

Джен
R
Завершён
16
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 16 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Me laisseras-tu au moins une fois Dépendre de toi ? Andrée Watters

Скрежет ключа в замке, шорох открываемой двери, волна холодного воздуха с улицы. Вскочить, выбежать навстречу: ну вот, взрослая серьёзная женщина, а ведёшь себя, как будто тебе десять лет… — Мина! — Ты всё-таки приехал, — и уже в плечо, шёпотом: — Я ждала. Джонатан пахнет осенней сыростью и первым снегом, Мина пахнет какими-то специями и ещё как будто бы свечным воском. Здесь и сейчас почему-то кажется, что ничего плохого случиться не может — по крайней мере, пока они вместе. — Мина… Радость моя… Сколько мы опять не виделись? — Неделю, — улыбается она. — Всего лишь? Кажется, что прошло лет… пять. Джонатан вешает влажное пальто у двери. Лет сто, хочется сказать ему, но он сдерживается вовремя. В последнее время Мина не любит упоминания подобных временных промежутков. — Представь себе, — Мина то ли не замечает этой маленькой заминки, то ли делает вид, что не замечает. — Ты меня ещё на поезд провожал, помнишь? — Действительно… — Расскажешь, что нашёл? Или снова ничего интересного? — Не знаю. Всё это теперь, знаешь, как-то… — Джонатан машет рукой. — Если совсем честно… просто не хочется говорить. Даже думать не хочется. Она вздыхает понимающе. — Скучаешь по нему? — Нет, просто… Ох, Мина. Люблю я эту твою прямолинейность. Люблю и ненавижу. …просто иногда смотрю на свои руки и удивляюсь тому, что они всё ещё обе на месте. Иногда кажется, что как минимум одну из них отрезали. Правую, вероятно. Ведущую. Мина возвращается из кухни с подносом, Джонатан подхватывает его и несёт к столику у кровати. Вздох. Да, наверное, это так и называется. — Да, — почти удивлённо. — Скучаю. А у него, помнится, ведущей была левая рука. Надо же, какие сентиментальные подробности вспоминаются. Пора со статей на романы переходить, не иначе. Джонатан отгоняет воспоминания и пытается вызвать из памяти самые отвратительные и тяжёлые моменты. Нитевидный пульс, дрожащие синие губы, тусклая лампочка, никого с медицинским образованием на десятки миль вокруг. Механический голос в трубке, приступ паники: просто севшая батарейка или очередная попытка суицида?.. Не помогает. Когда-то всё это злило, хотелось ругаться нецензурно, а то так и врезать пару раз, чтобы осознал. А теперь почему-то всё кажется нестрашным. Пусть бы ныл, кололся, пусть всё что угодно, только пусть бы был. — Если он всё-таки… Джонатан не договаривает. Глупо всё это. Умер, он умер. Тела Ренфилда так и не нашли. В этом прóклятом месте после всего случившегося было тяжело находиться даже Джонатану, Мина же со всеми её воспоминаниями вообще держалась из последних сил — и всё-таки они искали его вдвоём больше суток, без перерывов на сон и еду, но не обнаружили вообще ничего. Никаких хотя бы признаков того, куда он мог пропасть. И они ушли: ничего другого уже не оставалось, но почему-то Джонатану до сих пор тяжело себя простить за это. Всё время кажется, что если бы… может быть… Они долго потом ещё не теряли надежды, разыскивали его, давали объявления. Безрезультатно. Не надо надеяться. Надо привыкать как-то обходиться. Но как же это непросто. — Он… просто, знаешь, ему было не всё равно. Мина кивает. Она всегда понимала такие вещи. Ренфилд не просто иллюстрировал статьи, он делал гораздо больше. Только теперь, после его смерти, Джонатан в полной мере осознал, насколько необходимым стал для него их постоянный диалог. Иногда фотограф напоминал отдельные забытые детали, что-то подсказывал, помогал с поиском информации. Но даже если нет, сама возможность обсудить и рассказать значила, как оказалось, очень много. А теперь всего этого нет. Никто другой не сорвётся, как он, по первому звонку в три часа ночи. Немногим, как выяснилось, действительно есть дело до того, что происходит вокруг. И иногда Джонатан ловит себя на позорных сомнениях: а что, если и правда ничего нельзя изменить? И всё, что он делает, — зря? — Наверное, я просто привык к нему, — Джонатан криво улыбается. Снова уйти в другое издательство, что ли. Только куда? — Ещё бы. Лет… шесть, да? А когда-то они даже работодателей меняли вместе. — Да, наверное… Нет, даже семь. Почти. Он уже тогда был панковатый и встрёпанный, непонятно было, как вообще его взяли на работу, и уже тогда предпочитал, чтобы его звали по фамилии. Тогда, семь лет назад, Джонатан и сам был молод, длинноволос и с серьгой в ухе, но… как-то не доверял он этому персонажу. И никогда с ним не работал, пока был выбор. Как-то вызывало сомнения, что он в самом деле на что-то способен. В тот раз выбора, вероятно, не осталось. Сложно вспомнить детали, но иначе с чего бы… И вот тогда оказалось, что — способен. И даже — талантлив. Тогда снимки Ренфилда были проще и наивней; тогда он ещё почти не работал с видео и уж точно не имел привычки снимать всё, что попадётся под руку, но уже тогда, взяв в руки камеру, фотограф преображался. Он как будто бы исчезал из поля зрения, становился тенью, продолжением объектива — иной раз люди вообще не замечали, что их снимают, или по крайней мере не обращали внимания. Мина вон тоже не обратила, когда встретила их впервые… Он обожал своё дело. Мог часами с нескрываемым удовольствием возиться с отснятым материалом, даже с тем, что не шёл в печать — так, для себя. А главное — ему было не всё равно. С ним можно было обсуждать материал, делиться идеями, просить совета. Джонатан действительно чувствовал, что они делают одно дело. Настоящее, важное дело, которое может что-то в мире изменить к лучшему. И от этого работалось неожиданно легче и приятней. В общем, как-то получилось, что следующий сюжет они тоже творили вместе. А потом ещё один. А потом вместе же унеслись в недельную командировку. В таком режиме прошло месяца, кажется, два или три. Совсем мелкие, рутинные вещи Джонатан писал в одиночку, но как только случалось что-то чуть более серьёзное — звонил Ренфилду. И всё было хорошо. Нехорошее началось потом. Как-то так вдруг началось, как будто Ренфилда внезапно выключили. — Мне почему-то жаль, что я не знала его тогда. До всего. — На самом деле у него уже тогда были какие-то диагнозы. Просто по нему не было видно. Сначала. Там была какая-то печальная история с участием таблеток. Кажется, антидепрессанты, и, кажется, давно — настолько, что он успел и прочувствовать побочные эффекты, и даже заработать что-то вроде зависимости… Впрочем, Джонатан про всё это узнал уже намного позже. Тогда Ренфилд старался скрыть свои болячки, а Джонатан не очень интересовался его личными проблемами. Он просто видел, что Ренфилд вдруг перестал улыбаться. И спать нормально перестал тоже, ходил с тёмными кругами под глазами. Но работал фотограф почти так же увлечённо, как раньше, а на попытки спросить, что с ним случилось, только огрызался, и Джонатан не трогал его. Незачем расспрашивать человека о его проблемах, если он не хочет ими делиться. Откуда же Джонатану было знать. — А что с ним на самом деле было? — Ничего особенного, — Джонатан ловит себя на глупой фразе и поправляется: — Ну то есть — всё вместе и ничего конкретного. Просто всё вот это, которое приходится видеть каждый день… Мина понимающе кивает, давая понять, что уточнять не нужно. Но это же просто нельзя так жить, Джонатан. Просто нельзя, так не живут. Вот ты, например, знаешь, с кем мы воюем? И я не знаю, мне говорят, что ни с кем, а я поверить не могу… Я не знаю, почему я-то жив до сих пор… и зачем. Я же ничем не лучше… я же сам такой. Потом таких монологов было ещё много, а в первый раз Джонатану пришлось на него надавить. Встряхнуть за плечи, прикрикнуть что-то на тему того, что ему надоело видеть, как Ренфилд плавно подыхает, и вообще пора бы уже понять, что Джонатану не всё равно, и если его другу плохо — это и его проблемы тоже. Ренфилд аж вздрогнул тогда, услышав этого „друга”. И смотрел на него совершенно изумлёнными глазами, а потом разразился монологом. Джонатан отвечал что-то глупое — то есть это сейчас понятно, что глупое, а тогда казалось, что умное, конечно. Что-то про то, что он всё понимает, но нельзя раскисать, нужно бороться, нужно что-то делать со всем этим, конечно, взять и всё поменять нельзя, но хотя бы что-то, они ведь для того и работают, не так ли? Ренфилд только кивал: да, конечно, конечно, я всё понимаю. — Толку никакого, конечно. Только стал больше скрываться. А я тогда знал только один способ справиться с такими вещами, — Джонатан тянется за вскипевшим чайником. — И ты стал загружать его работой? — Именно. И ведь даже помогало. Истерики, подобные той, первой, больше не повторялись, и вроде бы он вообще постепенно приходил в себя. Страсть его к фотографированию только росла, и как бы ни было тяжело видеть всё то, что им приходилось описывать — всё-таки с камерой в руках Ренфилд, казалось, забывал обо всём. И Джонатан звонил ему всё чаще, звал его с собой даже туда, где в общем-то мог бы без труда справиться и в одиночку. Временами вообще казалось, что всё плохое позади. Тогда Джонатан был молодой и самоуверенный — он в самом деле считал, что это его заслуга… — А потом мы разбежались. И с полгода, кажется, не виделись. — А что случилось? — Да в общем ничего, как-то разошлись дороги. Он тогда на телевидение ушёл и вернулся оттуда с привычкой всех и вся снимать на видео. Хотя, может, и я виноват со своими этими попытками заставить его бороться. Это я сейчас понимаю, что на него такое никогда не действовало, а тогда… Мина едва заметно улыбается углом рта. Как забавно это желание взять на себя вину за всё происходящее в мире, если смотреть со стороны. Но и как знакомо при этом. Джонатан, конечно, кривит душой. То есть оно действительно было как-то так, и действительно телевидение, и вроде бы не ссорились… только всё-таки как-то странно тогда Ренфилд уходил. Именно когда всё было вроде бы совсем хорошо… а потом вдруг опять резко стало плохо, и он снова ходил как в воду опущенный, а через пару дней просто отказался работать с Джонатаном, сказав что-то вроде „не сейчас”. А потом взял и уволился вообще. И, кажется, новую работу искал уже потом — то есть не потому ушёл, что ему предложили другое место… — Мы как-то не общались тогда совсем, ну разошлись и разошлись. А потом… в общем, в тот раз мне пришлось его спасать. Больше, вероятно, было некому. Джонатан глубоко, длинно втягивает носом воздух — набирается сил и храбрости. Вот вроде бы сколько всего с тех пор произошло, со скольким Джонатан успел смириться… а до сих пор воспоминания о той ночи заставляют вздрагивать. Мина терпеливо ждёт. Голос в трубке был практически неузнаваем. Он дрожал, срывался, и из всего потока слов Джонатан смог вычленить только бесконечно повторяющиеся „приезжай” и „я умираю”. Когда звонок разбудил его, на часах была половина первого ночи. Когда он, задыхаясь, ворвался в тёмную, узкую, захламлённую комнату Ренфилда, дело подходило к половине второго. Джонатан и сейчас вздрагивает, думая о том, как им повезло тогда. Если бы Джонатан не знал его адреса, или если бы он успел куда-нибудь переехать, или, наконец, просто если бы он оказался не дома… ведь он в том состоянии не смог бы объяснить, где он. Потому что он в самом деле умирал. Он был не просто бледен, он был какого-то синеватого оттенка, его трясло, на лице выступила испарина. Периодически он начинал метаться и кричать что-то несвязное, потом приходил в себя и тяжело, шумно дышал. Когда Джонатан звонил в скорую, голос его мало отличался от голоса Ренфилда по телефону. Язык никак не хотел слушаться, самые простые слова приходилось подолгу вспоминать и укладывать в предложения. Страшно было так, что в иные моменты Джонатан опасался, что сейчас лишится чувств сам. А когда скорая приехала и ему объяснили, что именно происходит с Ренфилдом, от стыда хотелось сгореть на месте. — Не сгорел, как видишь, — Джонатан неловко улыбается. — Его положили в клинику? — На месяц, наверное. Может, и меньше. В психиатрию, на всякий случай. Иногда, в свободные часы, Джонатан приходил его навещать. Было стыдно и страшно, но нельзя же было просто так взять и бросить человека. Но ты-то мне веришь, правда же? Никто мне не поверит, но ты-то веришь? Ты же меня видел, неужели думаешь, что я захочу вот такого… снова? Джонатан, я этого не хотел, я хотел не этого… никто не понимает. И ты, наверное, тоже не поймёшь, ты всегда был сильным, ты… а я не выдержал, Джонатан. У меня не осталось сил бороться, я сдался, я хотел умереть. Просто умереть — и всё, и не видеть всего этого никогда. Но вот видишь, даже умереть не получилось… нужно было немножко ещё подождать, и всё… но было больно и страшно, и… ты презираешь меня? Не презирал, нет — там было что-то другое. Какая-то смесь жалости и отвращения, и ещё почему-то чувства вины. И да, тогда Джонатану действительно очень хотелось верить, что это больше не повторится. И у него это даже получалось. — Долго, кстати, получалось. Года два, не меньше. Эти два года — как раз примерно до встречи с Миной — вообще были какими-то очень… лёгкими. Память, конечно, любит сохранять лучшие моменты, обходя вниманием менее приятные, и всё-таки… Конечно, было временами непросто, но так бывает всегда — когда человек из просто знакомого становится другом, всегда оказывается, что общаться с ним сложнее, чем казалось. Но ничего действительно страшного тогда ещё не было — так, периодические приступы его депрессии, с которыми вполне можно было справиться. Нужно было только быть рядом, так, чтобы он чувствовал, что на Джонатана всегда можно положиться. Сейчас, конечно, Джонатан примерно представляет, какой ценой всё это достигалось — и не очень любит думать об этом. Но за те два года Ренфилд всего раз попытался покончить с собой — в ноябре, ему всегда почему-то было особенно сложно пережить именно этот месяц… — Всего раз? — Смешно, да? Только это действительно немного в его случае. Бывало намного хуже. Но тогда он просто не давал себе времени на лишние страдания. Он постоянно чем-то увлекался, что-то творил. Участвовал в каких-то выставках, рисовал, пару раз, кажется, помогал снимать какие-то полупрофессиональные клипы. И очень много работал. Говорят ещё, что творческие люди черпают силы из собственных страданий и так справляются с ними. Наверное, это действительно так, по крайней мере — иногда. То, что он тогда создавал для себя — тушью ли, объективом, неважно, — было порой ещё страшнее того, о чём они рассказывали вместе. И всё-таки оно было красиво, по-своему, но действительно красиво… — Не поверишь, но его тогда женщины любили. Он был популярен, — Джонатан хмыкает и умолкает. Были там определённые подозрения, о которых вспоминать не очень хочется. Особенно теперь. Вроде бы и ничего не понятно, и подозрения так и остались подозрениями, и ничего всё равно хорошего не вышло бы… а всё-таки остаются какие-то странные уколы совести: а вдруг Джонатан тогда мог сделать так, чтобы ему стало легче, и не сделал?.. — Поверю, — отвечает Мина. — Я их даже, наверное, могу понять. В теории. В нём и потом… было какое-то обаяние. Мина действительно почти не заметила его при первом знакомстве. Впрочем, для неё и Джонатан тогда был не более чем неким журналистом. Интервью всё-таки мало общего имеет с личным общением. Мина тогда устраивала сбор донорской крови. Были протестные акции, были беспорядки, было много раненых — крови не хватало, как не хватало и рабочих рук. Джонатан не мог пройти мимо. К самой сдаче присоединился только он, а вот призывающую присоединиться статью они делали вместе, и вместе же потом помогали с организацией процесса. Джонатан никогда не умел стоять в стороне, видя, что кому-то нужна помощь. Но в этот раз… была ещё и дополнительная мотивация. — Я подозревала что-то подобное. Только он так ничего и не сделал, чтобы оно хотя бы стало очевидным. — Ты ему не то чтобы нравилась как женщина… скорее — как муза. С Ренфилдом это бывало. Случались с ним порой люди, которыми он мог любоваться часами и долго вдохновенно разбирать их фотографии. Зачастую ничего, кроме фотографий, ему и не было нужно — нежность художника к красивой картинке, не более. Иногда это приводило к недопониманиям: кто-то шарахался от него, кто-то, напротив, бывал разочарован… Джонатан всегда тихо радовался, когда на него находило такое состояние. Ему это как-то придавало сил, он тут же становился легче в общении, и почти не нужно было за него волноваться. Мина стала одной из таких. Смешно осознавать, но в самом деле Джонатан когда-то знакомился с ней ради Ренфилда. Потом он, конечно, очень быстро обнаружил, что всё было не зря, но изначально… — А вот этого я уже не знала. Получается, я должна его благодарить за то, что у меня есть ты? — Получается, так. — Хорошо, что всё-таки ты, а не он. — Я тоже рад, — Джонатан улыбается и обнимает её. Тогда было хорошо. Действительно — хорошо. Тогда была такая же, как сейчас, промозглая осень, плавно переходящая в зиму, дожди со снегом, безумные толпы на улицах (их потом разогнали очень быстро и жестоко), загруз по работе порой такой, что вечерами Джонатан падал, как подрубленный. У Мины, помнится, тоже совсем не было времени, она как раз заканчивала второе высшее, и все силы уходили на написание диплома. И всё-таки в этот график как-то получилось встроить ещё и роман, эту странную влюблённость двоих в одну — без малейшего намёка на конкуренцию. Джонатан дарил ей цветы, Ренфилд пару раз за тот месяц или полтора вытащил её на фотосессии и любовно потом разбирался с тем, что успел наснимать. Рисовал даже какие-то наброски… Потом — кажется, как раз тогда, когда Джонатан стал наконец понимать, что, кажется, всерьёз неравнодушен к этой женщине, — Ренфилд как-то неожиданно вдруг поссорился с ней. Точнее, просто обиделся и заявил, что не хочет больше её видеть и даже слышать о ней не хочет. Ни Джонатан, ни Мина не могли понять этой внезапной перемены. А потом — в ноябре, конечно, всё самое худшее всегда происходило с ним в ноябре, — Ренфилд оказался в клинике. С подозрением, кажется, на туберкулёз. Во всяком случае, там было что-то с лёгкими. — Ну как — оказался… Я его туда практически затолкал. Я и ещё одна женщина. Эмили была вообще-то влюблена в него. Вполне безнадёжно влюблена — Ренфилд сначала увлёкся, потом быстро забыл, а она так и осталась со своим никому не нужным чувством. Но стоически держалась, не ныла, о любви не заговаривала и вообще весьма убедительно делала вид, что её всё устраивает. Она тогда была вторым человеком, кому было небезразлично, что станет с Ренфилдом. Ложиться в клинику он наотрез отказывался, даже когда начал уже кашлять кровью. Не помогали никакие уговоры. Он кричал, что если он хочет сдохнуть, то это его дело, и пусть все от него отвалят и не мешают… Он согласился, только когда кровью начала кашлять Эмили. — Меня, по счастью, обошло. А Эмили… у неё всегда было слабое здоровье. — А Ренфилд? — Вылечился. Частично. От туберкулёза (кажется, это всё-таки был он) — вылечился в конце концов, да. Вот только собственно туберкулёз оказался побочным эффектом, не более. И с его первопричиной всё было несколько сложнее. Нет, он, конечно, клялся и божился, что больше никогда, что всё в прошлом… и было видно, что он сам в это верит. Он действительно пытался бросить. Ему всё-таки очень тяжело было пережить смерть Эмили. Он не был в неё влюблён, но и смерти ей не хотел. Тем более — смерти такой. Тем более — из-за него. Джонатан помнит, как холодели тогда руки при одной мысли о нём. Эта зависимость, эта медленная смерть — не в цифрах статистики, а вот так, совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, неизвестно сколько времени остававшаяся незамеченной… это даже не было страхом, это был жидкий леденящий ужас, от которого почти физически немели кончики пальцев. А ещё было до боли жалко Эмили. Джонатан тогда поругался с ним, сказал возвращаться, когда завяжет, и ушёл. И на всякий случай неделю не встречался с Миной — чтобы та не заметила его мрачности. Не хотелось разглашать чужие секреты, и… вообще не хотелось признаваться, что такие вещи происходят с его ближайшим другом. — А я помню. Ты тогда как-то неубедительно буркнул, что будешь очень занят всю неделю, и тебе нельзя даже звонить. Удивил меня, надо сказать, порядочно, — Мина отодвигает пустую тарелку и доливает воды в чай. — Спасибо, что не стала допытываться, — криво улыбается Джонатан. — И как скоро он вернулся? — Не он. Я вернулся. Смешно. Джонатан, уходя, надеялся подспудно, что Ренфилда это как-то мотивирует, что Ренфилд захочет его вернуть… и Джонатан не выдержал первым. Его решения оборвать все контакты хватило на пару недель, не больше. Он вернулся — и целый год после этого ходил его навещать, несмотря даже на риск заразиться. Носил смешные марлевые повязки, через которые было тяжело говорить, периодически сдавал анализы на всякий случай, и всё-таки ходил. Потому что стыдно было так, что жить с этим вообще не получалось. Ренфилд не звонил, не подавал о себе вестей, и было невыносимо не знать, что там с ним вообще — и помнить, что, возможно, бросил его как раз тогда, когда был нужнее всего. И — было одиноко, не без этого. Хотя, конечно, не так, как сейчас, но… Джонатан всё-таки успел к нему привыкнуть. Было какое-то ощущение, что они — единое целое, и особенно остро это чувствовалось как раз когда его не было рядом. А самое смешное, что в первую встречу примирения не получилось. Джонатан приходил с желанием извиниться и поговорить спокойно, а уходил с гудящей головой и намерением на этот раз точно не возвращаться никогда. Может, и не вернулся бы, не позвони Ренфилд на следующий день сам. Фотограф так просил прощения, что не вернуться было невозможно — тем более что совесть после новой ссоры всё же была неспокойна, тем более что Ренфилду в самом деле было плохо… Джонатан тогда сдвинул в сторону какие-то дела и приехал, вот буквально сразу, и до позднего вечера сидел возле койки друга. И слушал о том, как плохо ему здесь и как плохо ему вообще. — Много нового узнал, — хмыкает Джонатан. — Обо всём, чего не видел всё это время. Мина кивает головой: могу себе представить! Это как-то так жутко — когда дружишь с человеком который год, и кажется, что с ним всё в порядке, ну или почти всё… а потом оказывается, что всё это время оно было так только до тех пор, пока он пил антидепрессанты. Да и те уже, в общем, не помогали толком… и постепенно в ход шли более сильные средства. У него прикроватная тумбочка была вся завалена набросками. Карандашными в основном — он ещё жаловался, что здесь ему неоткуда достать туши, которой он привык работать. Среди постапокалиптических пейзажей и жутковатых абстракций там было, помнится, некоторое количество человеческих лиц, и в том числе одно мёртвое, страшное лицо, в котором узнавалась Эмили. И несколько попыток нарисовать портрет Джонатана… Он ещё потом таскал ему тушь. Приходил регулярно, приносил вести из внешнего мира, подолгу их обсуждал, толкал вдохновенные монологи на камеру. Врачи говорили с журналистом доверительно, просили больного не оставлять одного, объясняли, что ему нужен какой-то смысл в жизни, описывали на всякий случай характерные симптомы. Джонатан выслушивал и молча кивал. Кажется, как раз тогда он понял, что не сможет расстаться с фотографом никогда. Просто не сможет бросить его вот так, потому что Ренфилд же не выживет, не справится сам. — Его выписали как раз примерно когда мы с тобой собирались съезжаться наконец. Да ты помнишь. — Ещё бы! Они тогда уже как раз собрались снять совместное жильё, в расчёте на то, чтобы потом его приобрести, и уже начинали подбирать варианты. И когда Джонатан вдруг заявил, что всё откладывается, потому что у него временно живёт Ренфилд, для Мины это стало неприятным сюрпризом. Ренфилд тогда, вообще-то, повёл себя по-свински. Ренфилд пожаловался другу, что теперь у него нет ни жилья, ни работы, и попросился к нему — до тех пор, пока не найдёт новую. И искал её не меньше месяца, причём интервью, на которых он побывал за это время, можно было пересчитать по пальцам. Зато постоянно ныл о том, как ему нехорошо, и нудно извинялся за то, что никак не может съехать. Чёрт возьми, ну почему. Почему никак не получается разозлиться на него хотя бы за это. …Может быть, потому, что в те дни, когда Джонатан возвращался домой, он — несмотря ни на что — неизменно рад был его видеть. Потому что Джонатан вечно, начав с ним разговаривать, никак не мог остановиться — и они засиживались на кухне допоздна, обсуждая очередную какую-то животрепещущую тему. Потому что они по-прежнему делали одно дело, пускай даже вот так. Иногда к Джонатану приходила Мина, и тогда Ренфилд куда-то исчезал (ему почти всегда было куда). Джонатану порой очень хотелось, чтобы он иногда оставался, чтобы они вместе — втроём — уничтожали запасы печенья на кухне. Было столько всего, что хотелось обсудить с ними обоими… Но Ренфилд по-прежнему избегал её. Не говорил, как он её не любит, вроде бы не раздражался при её упоминании — просто тихо сворачивал тему на что-нибудь другое. И всегда уходил, когда появлялась она. — А работу ему, что характерно, в итоге нашёл я же. — Я помню. Неудивительно, в общем. — Ну, я сам тогда искал новое место. Мне было несложно. Ренфилда взяли очень легко — он прислал своё портфолио, и после этого интервью в общем стало уже данью формальностям. Другое дело, что для того, чтобы он хотя бы оформил и отправил его, фотографа пришлось пинать и расшевеливать. И тогда вдруг всё стало как когда-то. Как в самые добрые из старых времён. То есть хуже, конечно, но ненамного. Просто чаще были приступы депрессии, и чаще сжималось сердце при звуке механического голоса, сообщающего, что абонент временно недоступен. Просто пришлось выучить, по каким дням фотограф посещает своего психиатра, научиться отслеживать характерную замедленность движений и суженные зрачки, и ещё — развязывать тугие петли, делать промывание желудка, искусственное дыхание и инъекции. Постоянно теперь открытые и успевшие зажить руки обманывали Джонатана недолго. Что может скрывать широкий и никогда не снимаемый шарф на ренфилдовой шее, он тоже понял быстро — пару раз увидев, насколько в самом деле жутко это смотрится. Но страх после всей этой истории с клиникой куда-то ушёл, как будто все запасы ужаса были растрачены на годы вперёд, и стало практически всё равно — просто ещё одна болезнь, с которой нужно считаться, вот и всё. И всё-таки это было оно самое, их снова было двое, Джонатан и Ренфилд, Ренфилд и Джонатан, и у них было общее дело. И ещё у Джонатана была Мина, которая наконец стала жить у него… — А потом появилась Люси. — Через полгода где-то, кажется? — Да нет, это ты про неё услышала через полгода. А появилась она раньше. Люси… Джонатан так никогда и не узнал, как Ренфилд ухитрился с ней познакомиться — если, конечно, это слово вообще здесь применимо. Люси появилась ниоткуда, сначала — на фотографиях и набросках, которые Джонатан периодически находил у него дома. Ренфилд не говорил о ней. Обо всех рассказывал легко, будь они музами или любовницами, а Люси скрывал, как скрывал иные из своих привычек, — разве что менее успешно. И рисовал её, пожалуй, больше, чем кого-либо. Джонатан не подавал виду и молча радовался этим рисункам. Он был благодарен улыбающейся с них незнакомке, кто бы она ни была. Он хорошо помнил слова врачей про увлечения и смысл в жизни. И мысль о том, что фотограф может быть всерьёз влюблён… впрочем, нет, это было бы слишком прекрасно; но даже если эта очередная муза задержится чуть дольше… — Это потом оказалось, что всё не так просто. — Можно было догадаться, — хмыкает Мина. Джонатан поджимает губы: замечание в общем верное, но почему-то обидное. — Прости, — мгновенно меняет тон она. Впрочем, Мина права: догадаться было можно. Чтобы Ренфилд — и оказался счастлив в любви? Вряд ли он был когда-либо на это способен, как бы ни хотелось верить в обратное. А верить, конечно, хотелось. С Ван Хельсингом Джонатан сотрудничал давно. Сей учёный муж одних только языков знал пять, не считая мёртвых, и мог порой выдать консультацию по таким вопросам, что не сразу и поймёшь, к какому специалисту обращаться. А если не мог, то почти всегда знал или того, кто может, или книгу, в которой можно найти всю интересующую информацию. Встречались они нечасто — зачем, если можно просто написать. Может быть, поэтому Джонатан так долго не знал вообще, что у него есть дочь. Ну а потом он однажды с ней познакомился. Как-то почти случайно вышло. И узнал её с первого взгляда. Оказалось, что таинственную ренфилдову незнакомку зовут Люси Ван Хельсинг, она учится на первом курсе истфака, занимается вокалом и очаровательно улыбается. И, кажется, не знает ничего ни о каком Ренфилде — во всяком случае, на случайное упоминание его имени в разговоре она никак не отреагировала. — Помню. Ты ещё чуть не стал ей делать прозрачные намёки. — Угу. Еле удержался. Лезть в это всё, конечно, не стоило, это Джонатан прекрасно понимал. Личная жизнь — она на то и личная, что никакие третьи в ней не требуются. Но так порой хотелось вмешаться… Ренфилд с каждым днём скрывался всё меньше и всё более откровенно чах. Ренфилд в самом деле был влюблён, и чем дальше, тем меньше это радовало Джонатана. И больше пугало. Ренфилд по-прежнему не хотел говорить о ней. При попытке о чём-то его расспросить мрачнел и уходил в себя. Стал, кажется, ещё более нервным, причём если раньше он со своей тоской хоть как-то боролся, то эта тоска была совсем нового свойства — она, кажется, нравилась фотографу. В иные моменты смотреть на это было страшно. Он не мог жить без неё. То есть в самом деле — не мог, и ничего романтичного в этом не было, по крайней мере, если смотреть со стороны. Это пугающе напоминало ту, другую зависимость. Ему нужно было видеть её хотя бы раз в неделю, хотя бы издалека — иначе он становился какой-то тенью себя. И зрачки у этой тени всё чаще бывали характерно сужены… — Она о нём тоже не говорила, — усмехается Мина. — Ну так — с чего бы… Люси всё больше говорила об отце. Иногда складывалось ощущение, что она шагу не может ступить без его одобрения. Трепетность её отношения к нему восхищала, хотя, на взгляд Джонатана, это было всё-таки чересчур — сам он в восемнадцать был много самостоятельнее. — Ну, справедливости ради, у тебя были другие родители. — Да, я помню. Люси нравилась ему. Она была маленькой домашней девочкой, в ней было, пожалуй, слишком много наивности и максимализма, и вот этой зависимости от отца, но в ней было и то, что Джонатан всегда ценил в людях — неравнодушие. Умение не закрывать глаза на происходящее вокруг и стремление хоть что-то сделать, чтобы это исправить. И пусть она пока в силу возраста и жизненных обстоятельств могла сделать гораздо меньше, чем тот же Джонатан — она, по крайней мере, пыталась. Мина подружилась с ней легко и быстро. Время от времени Люси приходила к ним пить чай — всегда одинаково улыбчивая и радостная. Мина тяжело вздыхает. — Мне она напоминала меня в юности. Я когда-то была очень на неё похожа, разве что действительно немного самостоятельней. Даже семья почти такая же. Только у неё умерла мама и в её раннем детстве, а у меня — отец и немножко позже, мне уже пятнадцать лет было… Ван Хельсинг наше с ней знакомство очень одобрял, — Мина слегка улыбается, меняя тему. — Думаю, без этого ничего и не вышло бы. — С вероятностью, — задумчиво кивает Джонатан. — А Ренфилда он очень не любил. — Ещё бы. Я бы тоже не любила на его месте. А Ренфилд любил Люси. Ренфилд умел на публику гениально притворяться, при всех он по-прежнему замечательно делал вид, что у него всё хорошо. Но Джонатан знал. Ренфилд именно тогда совершенно неожиданно помирился с Миной. Долго просил прощения — почему-то у Джонатана сначала, и только потом, с его подачи, — у неё самой. И у них всё же были те самые чаепития втроём — только всё же выглядело это не совсем так, как хотелось Джонатану. Потому что Ренфилд вроде бы был, а вроде бы и нет. Вот он непривычно весел, оживлён, доказывает какую-нибудь истину так, как будто от этого зависят судьбы вселенной… а вот он снова ссутулен, глядит куда-то вниз и, кажется, не замечает ничего вокруг. Однажды Мина сказала, что их вечно как будто четверо за этим столом. Но когда они — единственный раз — попытались в самом деле собрать всех четверых, — Ренфилд сначала смотрел изумлённо и как-то даже оторопело, потом благодарил, потом говорил, что это слишком прекрасно, чтобы быть правдой… а в финале сбежал с порога, на ходу сочинив ерундовый предлог. Вечер удался всё равно, но больше они не пытались. — Всё-таки как-то её… неожиданно сломало тогда, — ёжится Мина. Джонатан кивает. Он тоже помнит: „тогда” — это когда в столице был большой митинг за отмену сразу трёх идиотских законов. Мина молчит. Мина и Джонатан оба были там. Ренфилд, конечно, был тоже, и его снимки потом всплывали, кажется, везде, где можно и нельзя. Люси не было. Она очень рвалась тоже приехать в столицу, но Ван Хельсинг не отпустил её — и правильно, как выяснилось, не отпустил: митинг обернулся множеством уличных драк, и Мине досталось, например, как и бросившемуся на помощь Джонатану. Но Люси… Люси не простила ему запрета. Впервые в жизни не простила. Она по-прежнему любила его — и всё же она была очень обижена, и даже фиолетовый синяк на лице Мины не мог её переубедить. И после этого обида только множилась, как будто покатившись по наклонной. Каждый новый запрет ещё добавлял веса этому снежному кому — в иные моменты казалось, что Люси просто подменили… Джонатан обнимает Мину, его пальцы зарываются в её волосы. Джонатан молчит о том, как убитый горем, бледный Ван Хельсинг тихим бесцветным голосом рассказывал ему — она ушла в ночь, в никуда, ей некуда было идти… и ушла — всё-таки. Ушла — ровно в тот день, когда Ренфилд получил роковое письмо… Молчит обо всём, что случилось в замке — обо всём, что могло быть совсем иначе, не окажись он, Джонатан, предателем. И ещё — о том, что, кажется, теперь, когда Ренфилда больше нет… он понимает его как никогда. Мина прижимается к груди Джонатана, её рука скользит вниз по его спине. Она тоже молчит — о том тягучем ожидании, которое висело над ней с самого начала… ещё с того митинга. О приступах беспочвенного страха, которые она беспощадно — и безуспешно — давила успокоительными. О том, как она последовательно предала двоих любимых. И обо всём, от чего пришлось отказаться, чтобы сейчас она могла быть здесь — и целовать его.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.