Часть 1
6 февраля 2014 г. в 01:01
Родительский дом, обои цвета клубничного варенья и тускло-золотые линии узоров. Повторяющаяся ряд за рядом фигура, покрытая ковровой дорожкой лестница, черно-белые и в сепии фотографии на стенах, тяжелые, строгие рамки, нигде не треснувшее стекло.
Мертвые взгляды людей на снимках, безжизненные, без улыбок, только едва уловимые линии приподнятых уголков рта. Неестественные, чистоплотные позы, под горло застегнутые воротники, туго затянутые галстуки, ни у кого не спущенные подтяжки, подкрученные усы и причесанные остатки волос, зализанные на плешь.
Искусственные дети, раскормленные младенцы, любопытство старших братьев и сестер при взглядах в кроватки с деревянными решетками. Подтянутые носки и гольфы, начищенные башмаки и туфли, короткие штаны и рубашки в клеточку, уложенные, светлые и тоненькие волосы, выцветшие белесые брови «домиком».
Кладовка, в которой все четыре угла – место пыток. Угол, узоры на обоях которого изучен миллионы раз, расковырянная ногтем бумага, память о звучных шлепках ремня по голой заднице, по спине, по подставленным ладоням.
За испорченные обои, за съеденный леденец, отобранный у младшего брата.
Тяжелые веки, полуопущенные ресницы, опущенные уголки рта и окаменевшие мышцы челюсти, сдавленное горло. Горький ком слов с проклятиями.
Томас закатывал глаза, чувствовал, как глазные яблоки будто проворачиваются, обращая взор зрачков под надбровные дуги, когда веки окончательно опускались. Ладони потели, бедра сводило.
Первый раз его возбудила мысль о душераздирающем, хрипнущем и срывающемся крике отца. Он испытывал невероятную боль, такую, которую нельзя перенести. Которая не закончится «хорошо», после которой не будет щекочущего и чесоточного чувства заживления ран.
Эти раны не заживают, эта боль прекращается, только когда перестает биться сердце, или отказывает мозг. Должно быть, потом начиналась темнота.
Ни жалости, ни любви, ни ласки, ни трепета.
«Ты должен расти мужчиной, а не тряпкой».
«Почему брату можно?»
«Потому что он еще маленький».
Томасу было пять, когда его начали ставить в угол и наказывать ремнем.
Эдвину исполнилось девять, и ему до сих пор доставались самые сладкие куски от десерта, иногда даже по два.
Томаса ставили брату в пример, им гордились, ему на плечо скупо и покровительственно клали тяжелую ладонь, а мать порой трепала его волосы, потом сразу же их поправляя и отпихивая его от себя толчком ладони в спину.
Мать в его мыслях бежала по дому, по коридору второго этажа, подхватив длинную юбку домашнего тусклого платья. Растрепавшиеся волосы лезли ей в лицо, плавные волны, но не кудри делали ее моложе, рот казался огромным из-за крика.
Мать и отец жили спокойно и доживали свои дни в Доме Престарелых за городом, наблюдая за цветением и увяданием природы сезон за сезоном.
Эдвин женился, ждал вместе с женой второго ребенка, такого же горячо и отчаянно любимого, как первый, и каким был он сам.
Первый у Томаса не кричал, не звал на помощь и не молил о пощаде. Не успел, захлебнувшись раскатом боли в животе от двенадцати дюймов стали глубоко внутри.
Второго он не раскромсал тем же ножом, только вспорол от солнечного сплетения до паха, душил, надеясь успеть вставить скользкий от разлитой кругом крови член хоть куда-нибудь.
Успел только в горло, вскрытое позже ножом.
Опять неудача, только объятия с уже переставшим шевелиться телом. Пальцы впивались в еще теплые, мерзко мягкие щеки, когда он пытался грубо повернуть лицо Номера Два к себе, чтобы заглянуть в остекленевшие глаза.
Взгляд не очень впечатлил, поэтому пришлось в разочаровании уйти.
Третий был успешнее остальных, рыдал, пригвожденный к полу собственного дома, мычал в отрывок скотча, которым Томас заклеил его широкий, тонкогубый рот, пока сам разбирался со всем, что было ниже и так его интересовало.
Брата ему трогать в детстве не разрешали, усмотрев в этом что-то странное.
Что-то ненормальное.
Позже он узнал, о чем думали родители, а потом решил, что они были правы.
Все это имело смысл, так почему бы не запихнуть что-то, что не нужно пихать, куда-то, куда это пихать вообще нельзя?
Помочь себе двенадцатидюймовым лезвием, скользить в густой крови, обволакивающей прочную резину, обещанную рекламой презервативов.
Только потом уже снимать кожу с рук и груди и смотреть на лезущие из орбит глаза, слушать все то же мычание.
Не хватает крика, нужен визг, тот самый, мужской душераздирающий вопль наполненного болью существа, которое не может справиться с ужасом, потому что не видит смысла.
Потому что знает, что смысла пытаться уже нет, это скоро закончится, и закончится не его победой, далеко не в его пользу.
Страх перед неизбежным, непрекращающаяся, жгущая хуже раскаленной смолы боль, кислород в воздухе, касающийся обнаженного мяса, заканчивающаяся кровь.
Он тоже скоро затихает, Томас отрывает скотч и целует чуть теплые почему-то губы, не засовывает в рот язык, его не тянет.
Он понимает, что нужно делать, чтобы услышать леденящий душу крик. Только с четвертым опыт начинает приносить желаемое удовлетворение.
Нужно всего лишь дать понять, что сейчас будет, что вот-вот случится, и от чего не убежать. Дверь закрыта изнутри, ключ в кармане у Томми, рукоять ножа прочно сжата в его руке, острие поднято вверх, он совсем не собирается заколоть, он хочет вонзить и вспороть, вскрыть, чтобы все потроха рухнули с хлюпаньем на пол, кишки вымотались, как шланг.
Рассказать Номеру Четыре, как он будет хвататься за них руками, поднимая, в ужасе глядя на них, на свои окровавленные, трясущиеся руки, пытаться запихнуть обратно. Понимать, что половины его живота разошлись, и их явно не сшить. Он побелеет, посинеет, его будет рвать и недавним обедом, и кровью от ненужного отверстия в желудке, он будет корчиться на полу, все еще трепетно сжимая собственные внутренности, вдыхая запах рвоты с кровью, окунувшись в нее лицом, испачкав волосы, так что через несколько часов эта масса их склеит.
Душный, терпкий, вызывающий тошноту у самого Томаса запах потрохов.
Если вдыхать его несколько раз, глубоко, пропуская через дыхательные пути и позволяя наполнять легкие, он вводит в состояние, похожее на транс.
Ворс ковра размягчается от крови, Томас наслушался криков, пока расписывал в тот момент будущей, а теперь уже состоявшейся жертве, что его ждет. Он кидался на стены, стучал в окна, разбил одно, пытался отобрать ключ, но напоролся на нож, и все закончилось, в то же время как раз начинаясь. Все пошло по плану, именно по тому, который Томас расписал.
Томас наконец ощущает то, что хотел. Он раздевается, занимаясь с Номером Четыре не сексом, не грязью, а страстью, нежностью с упоением. Он стягивает с себя рубашку, прижимаясь грудью к вскрытой груди, он закрывает глаза, тоже смазывая щекой кровь и рвоту, скользит лицом по лицу Четвертого. Он прижимается к нему всем телом, стащив с него штаны и расстегнув свои. Втискивая бедро между его остывающих бедер, податливых, но в то же время каких-то непослушных.
Им не хватает сопротивления, Четвертый не в курсе, что с ним делают.
Томас об этом мечтал, Томаса это «вставляет».
Неважно, в курсе его жертва о том, что он испытывает страсть, или нет.
Он испытывает и он все равно получает от тела жертвы то, чего хочет. Он хочет податливости без согласия.
Ему не нравится насиловать живых, они сопротивляются, и этой гладкой, немного мерзкой похоти в них нет, они так напряжены, что даже слой лишнего жира на задранных бедрах не дарит чувство мягкости.
Четвертый идеален, четвертого он искренне обожает, почти боготворит, если бы верил в бога. Его руки так красивы и нежны, тонкие пальцы, не хрупкие, но изящные кисти. Томас наслаждается, как только может, постанывая, плача и подвывая, наконец улыбаясь широко, обнажая зубы, а не выдавливая кривую линию только изгибом губ. Он держит безупречные кисти своими руками, лежа на лучшем любовнике из всех, с кем он «спал». Он прижимает ладони к своему лицу, ласкаясь к ним, лаская ими себя, дышит в них, целует мягкую кожу. Молодой, красивый, нежный, податливый и непокорный, чистый и униженный, испачканный, испорченный, разорванный, растерзанный, изуродованный и мертвый.
Четвертый, которому никогда не суждено повзрослеть, состариться, умереть.
Потому что он уже мертв, потому что никогда не умрет в памяти Томаса.
Родительский дом. Обои цвета клубничного варенья, ковровая дорожка, снимки духовно мертвых и душевно больных людей. Чистые, мерзкие в своем грехе, лживые, подчеркнуто честные, справедливые, жестокие, грубые, лицемерно вежливые, воспитанные, невежественные.
Ненавистные.
Старые.
Обреченные гнить, наказанные достаточно финалом своей жизни.
Кладовка с пыточными углами, лампочка с ниткой из бусин, за которую только дернуть, и свет будет постепенно становиться ярче и ярче, лампочка накаляется и превращает наказание в доведение до сумасшествия.
За слоем новых обоев – старые, расковырянные когда-то ногтем.
Призрачный зуд горящих на заднице и спине, на ладонях ссадин от ремня в наказание за испорченные стены.
Десятки фотографий в цвете, глянцевых, спрятанных за новые обои, в промежутке между новыми и старыми.
Перебирать их, улыбаясь, подвывая, плача и глухо, не своим голосом посмеиваясь. Звуки его голоса от смеха похожи на голос сумасшедшей женщины.
Его мать наконец визжала голосом Четвертого, его отец в ужасе надрывался, понимая, что смерть неизбежна, голосами всех четверых.
Пятого не будет, пятым стал бы брат, такой, как он, сладкий, нежный, добрый, послушный, избалованный, искренний и ласковый.
Томас прекращает смеяться, на него нападает злость, обнимая тощими руками с язвенными ранами и без ногтей. Его сотрясает дрожь, его мучает возбуждение, снова и снова хочется Четвертого, но его больше нет. Его кровь засохла, впиталась в ковер, его криков больше не услышать, его нежность остыла, окоченела, замерзла в холодильнике морга. Место, где его нашли, обвели широкой меловой линией, его дом оцепили желтой лентой с черными буквами.
Перекрыто движение, Томас оставил очень много следов.
Родительский дом, снимки, рваные обои, глянцевые фото «лучших любовников», записи их криков, поставленные на повтор, крики, крики, крики, повторяющийся вой, леденящий душу и ласкающий ее, будто горячим языком обезумевшего от похоти любовника, спятившего и уже не боящегося последствий, готового сделать со своим телом опасное, на грани боли и наслаждения. Доставить его Томасу любой ценой, ценой собственного здоровья, ценой физических ран, литров собственной крови и смерти.
В памяти Томаса он был мертвым и живым одновременно. Он был вскрытым, окровавленным манекеном, а не человеком, но целующим его нежно, гладившим своими тонкими длинными пальцами по лицу, обводившим подушечками пальцев его скулы, разрез глаз, линии губ и носа. Остекленевшие глаза, холодная улыбка, дыра, пробитая в черепе под конец, со злости, стальной рукояткой ножа.
Родительский дом, Томас выбил в кладовке дверь, слой за слоем – свежий цемент, кирпичи с заднего двора, лежавшие там, наверное, вечность.
Родительский дом, кладовка, обои, глянцевые снимки в цвете, черно-белые фотографии в коридорах, осуждающие взгляды с портретов.
Крики Четвертого на повторе, закрытые на мгновения глаза Томаса, текущие по лицу слезы удовольствия, удовлетворения, злорадная улыбка, которую он не в силах загнать обратно после унявшегося приступа бешенства. Он утих, когда осталось всего два ряда.
Последний кирпич.
Опухшие от слез, воспаленные от недосыпа, красные от расширенных сосудов глаза.
Нитка из бусин, щелкнувшая и перегоревшая от резкого рывка лампочка.
Крики Четвертого на повторе.