Часть 1
3 марта 2014 г., 19:14
Два часа ты сидишь в моем кресле почти неподвижно, и все эти два часа молчишь.
Я растерянно топчусь неподалеку, время от времени присаживаясь на диван. С дивана я поднимаюсь и скрываюсь в кухне (именно так — скрываюсь), где бессмысленно переставляю с места на место предметы когда-то нашего общего, а теперь только моего, личного (отвратительно холодное, бездушное слово) обихода.
И снова возвращаюсь в гостиную.
И снова сажусь на диван.
И так на протяжении двух часов.
Несколько раз я успел предложить тебе чаю. И кофе. Но ты не ответил ни разу. Ни да ни нет.
Ты продолжаешь смотреть в жерло камина, будто его прокопченное чрево таит в себе великую бесконечность, и ты потерялся в ней, и блуждаешь в поисках ответа на вопрос, истерзавший тебя.
То, что ты истерзан, не требует доказательств.
Мне неуютно.
Твое молчание меня тяготит.
Два часа странного ухода в себя… Джон, у тебя появились свои чертоги? Если это так, то не думаю, что они пришлись бы мне по душе.
Мне очень хочется сесть напротив и заглянуть в твое лицо — усталое, постаревшее и почему-то чужое. Но я не решаюсь. Я не в силах прорваться в рожденный тобою вакуум, как непроницаемая стена он окружил мое кресло и тебя, утонувшего в его усыпляющей мягкости.
Я очень хочу, чтобы ты уснул.
Я накрыл бы пледом твои колени и наконец вздохнул с облегчением. Потому что видеть тебя таким я уже не могу.
Огонь в камине вот-вот погаснет, но «подкормить» его я не решаюсь тоже. Я не в силах проникнуть в отвоеванное тобою пространство.
Ты делаешь это сам — подбрасываешь поленья автоматически и очень быстро. Но я успеваю проследить и запомнить каждый твой жест.
Простое, привычное глазу действие кажется мне полным скрытого смысла.
Джон положил в камин поленья…
Джон положил…
Чертовщина какая-то!
Я слежу за тобой настороженно, словно все твои жесты исполнены таинства, и в любую минуту ты растворишься в воздухе, оставив меня в полнейшем недоумении: что это было?
Ты продолжаешь молчать, и когда я негромко произношу твое имя, зову тебя, пытаясь вывести из пугающего оцепенения, даже не поворачиваешь в мою сторону голову, еще крепче обхватывая пальцами подлокотники кресла, будто опасаешься, что я выдерну тебя из него насильно.
Ну что ты, Джон… Разве же я смогу?
Молчание разрастается до гигантских размеров, оно огромно, могущественно, непобедимо.
И я покоряюсь.
Я больше не пытаюсь тебя окликнуть.
Не предлагаю чай.
Или кофе.
Сижу на диване и жду.
От громкого треска уголька в камине мы оба синхронно вздрагиваем и поднимаемся: я — с дивана, ты — с кресла.
Ты уходишь, подложив в огонь еще одно небольшое поленце, и все во мне вдруг замирает.
Ноги становятся ватными и отказываются держать.
Я падаю в кресло, и тепло, которое ты так щедро ему отдал, обнимает меня жадно и страстно. Так страстно и так жадно, что я не в силах сдержаться — дрожащий, полный мучительного ожидания стон вырывается из моей груди — из такой глубины, из такой бездны, что я сам не отважусь туда заглянуть.
Потому что там есть ответы. И я их давно уже знаю.
Но как же я их боюсь.
В моей опустевшей гостиной царит лютая, голодная стужа.
Как и в моей опустевшей жизни.
Контраст с объятым пламенем креслом, которое ты для меня согрел, убийственен.
Приходи, Джон.
Пожалуйста, приходи.
Садись в мое кресло.
Молчи.
Я готов полюбить даже твое молчание.
И готов навсегда отдать тебе свое кресло.
И, может быть, в один из самых невыносимых дней, когда ветер за окнами будет особенно яростным, когда небо нависнет над Лондоном всей своей тяжелой громадой, когда твоя истерзанность станет смертельно опасной, я не выпущу тебя из него.