Часть 1
15 марта 2014 г. в 02:16
Решение пришло само собой — просто Джон однажды мрачно вздохнул, что больше всего боится выйти отсюда не вдвоем, — а Дженни печально пошутила, что в доме нет священника и никто его сюда не похитит. Исами улыбнулась им обоим и сказала:
— Здесь есть кому услышать ваши клятвы.
Дженни пыталась возражать — что так нельзя, что должны быть алтарь и священник и Библия, но Исами спрашивает:
— А разве ты клянешься священнику?
Наверное, можно было возразить — но она промолчала. В самом деле, Тот, к Кому обращены обеты, услышит и так — кем бы он ни был. Здесь и правда есть кому слушать и слышать — и сейчас, и тысячелетия назад.
— Не хочу, чтоб Мэтт смотрел, — сказал Джон. — Давайте во дворе.
Стоял поздний август — теплые дни, теплые ночи и легкий запах осени, самое время праздника урожая, венков из пшеничных колосков и благодарности земле. В древности — Дженни читала об этом — на границе лета и осени наступало время свадеб. Хорошее время.
Они выбрали солнечный день — наверное, скоро уже должны были прийти осенние дожди, но пока пахло теплой, прогретой солнцем землей, начинающими опадать листьями и свежестью бесконечно высокого неба. Вышли во двор — все, кто был в доме. Наверное, Мэтт злился. Дженни не хотела об этом думать, потому что Джон стоял рядом, держал ее за руку, и это было самое главное.
Ветер принес дубовые листья из рощи — весь двор был ими усыпан. Роща подступала к задним воротам, и большая часть листьев не успела даже засохнуть. Дженни собрала их и скрепила клеем и нитками (ну и что, что для поисков могло быть нужнее) — получился венок. Она не могла толком объяснить почему, если б спросили. Просто знала, что так надо. А у смородины росли ромашки, мелкие и поздние, и она оборвала весь куст, чтобы сплести второй венок.
Фонтан — бегущая вода, тихое журчание. Теплая от солнца, хранящая почти минувшее лето земля. Ветер над головой — вольный воздух. Свеча у подножия статуи — живое пламя.
Как тысячелетия назад.
На Джоне — венок из дубовых листьев, ниток и клея, и он, потомок древних королей, в венке будто в короне. На самой Дженни — ромашки с веточками засушенного вереска. Свежий и терпкий запах дуба смешивается с нежным цветочным ароматом, и пахнет летом, солнечными рощами и лугами.
Как тысячелетия назад.
— Я не знаю, что говорить, — Дженни смеется; ей до сих пор неловко, потому что с точки зрения строгой англиканской церкви то, что они делают, — ересь и глупости, но за простыми действиями — смочить в воде ладони, склониться по очереди к свече — встает незримая, но могущественная сила, не добрая и не злая — иная.
— Я тоже не знаю.
Джону, наверное, еще более неловко, чем ей — он неделю назад вовсе не верил ни в какую мистику, не знал, чей он потомок и какое на нем бремя, а чужую силу теперь чувствует еще лучше, чем она.
И те, что тысячелетия назад слушали злые проклятия, слышат благие, извечные слова любви.
— Ты моя жизнь.
— Ты моя судьба.
— Люблю.
— Люблю.
Так скреплялись брачные клятвы тысячи лет назад.
Сильный порыв ветра гонит рябь по поверхности воды в фонтане. Тушит свечу. Взметает хороводом земляную пыль на плитках дорожки.
Люди расходятся — остальное не для их глаз. Исами уходит последняя, плотно притворяет дверь. Потом будет праздничное угощение — сумеют ли они там без нее приготовить как следует?
— Не хочешь пойти в дом? Тут окна...
— А там камеры. Не хочу, чтоб Мэтт смотрел.
На траву можно бросить плащ, плед со скамейки и одеяло — и она не будет колоться. Дженни садится на плед, тянет Джона за руку к себе.
Над головой — голубой квадрат неба, очерченный четырьмя стенами, расчерченный ветвями старой липы, и в липовых листьях — мед и лето.
Так тоже было тысячи лет назад и десятки раз.
Он не Воин, какими были короли прошлого, он не похож на мужчин с обложек дамских романов, явно не тот, о каких пишут — как за каменной стеной и совсем не умеет целоваться. Но они склоняются друг к другу ближе, и он прикасается к ней неуверенно и неумело — но это его руки, и когда шрамы, делающие его ладонь куда жестче, чем она есть, задевают ее бедро, она тихо и судорожно вздыхает; это совсем не так, как если трогать себя саму.
Это скорее щекотно, чем приятно, и она смеется, уткнувшись ему в шею, гладит, гладит по спине, чувствуя выступающие позвонки — и что он только ел все это время, безобразие, — а он приникает теснее, и оба падают на плед. Венок съезжает ей на глаза — когда на них успели остаться только венки? — и Джон осторожно поправляет его, а ромашковые лепестки осыпаются ему в руки.
— Люблю, — тихо-тихо повторяет она.
В спину упирается то ли корень, то ли ветка — это ничего; Джон опирается на локти, и от его близости жарко, кружится голова и хочется то ли обнять его, прижимаясь, то ли ласкать, трогать, и это было бы стыдно — даже думать о чем-то подобном, но она знает, что так — правильно, и еще знает, что он чувствует то же самое. Нет ни проклятия, ни свихнувшихся маньяков по ту сторону камер, есть только голубой квадрат неба над головой, темно-карие глаза Джона, в которых — она сама, близко-близко, — жар его рук и неуверенные движения — все быстрее и быстрее, и хочется вцепиться в его плечи сильнее и не выпускать никогда.
Он замирает и хочет отстраниться — она понимает, зачем, и останавливает, прижимается крепче — нет, не так, не отпускай. И он остается — рядом, в ней, и это, наверное, глупо, потому что небезопасно, но так правильно, что она не волнуется, а он не пытается спорить.
Ведь именно так тысячелетия назад скреплялись обеты.
Потом она кормит его спелой смородиной, обрывая с куста тяжелые грозди. Вообще-то это оставили для пирога, но тайком, понемножку и вдвоем намного вкуснее. Ей кажется — на дворе слегка стемнело, хотя прошло меньше часа и наверняка нет и четырех пополудни, — а Джон вдруг посмотрел прямо в небо и сказал:
— Как светло.