ID работы: 1780034

Сожалеть о дьяволе

Слэш
PG-13
Завершён
128
автор
Размер:
31 страница, 1 часть
Метки:
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
128 Нравится 11 Отзывы 26 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Пожалуй, в этом мире больше не осталось людей, чью честь мог бы оскорбить рассказ, который я собираюсь изложить ниже. Впрочем нет, я не совсем точно формулирую свои мысли, в силу ли преклонного возраста или того смущения, что охватывает мой разум с каждым днем все сильнее. Не осталось ни одного человека, чье мнение по этому вопросу могло бы взволновать или задеть меня. В настоящие дни меня окружают лишь немые камни и холодные надгробия, а они, как известно, слушатели хоть и молчаливые, но благодарные. Они надежно хранят все поведанные им тайны и секреты. Единственное, чего они не могут мне дать - так это прощения. Те, кто погребены под ними, простили мне все ошибки еще при жизни, но душа моя продолжает томиться под гнетом грехов, которые я сам не смогу простить себе никогда. Как известно, раскаяние, основанное на страхе перед вечными муками, хуже, чем раскаяние искреннее, раскаяние перед Господом за нанесенное ему оскорбление. После всего, что я видел, адские страдания не пугают меня так сильно, как должны бы. Что же касается Бога - я нанес ему столько непростительных обид, что было бы лицемерием с моей стороны стараться загладить свою вину теперь, когда жизненные силы покидают меня. Таким образом, исповедь эту я пишу не для друзей, которым уже все равно, не для Господа, который и без того все знает, и даже не для себя. Я пишу для того, кому никогда не суждено будет ее прочитать. Право слово, я бы душу продал за то, чтобы он увидел эти строки, однако нельзя продать то, что давно и безвозвратно потеряно. *** Не имея цели написать полноценные мемуары, позволю себе в этом рассказе упомянуть лишь те факты биографии и характера, которые действительно важны для понимания сути происходящего. В частности, начать следует с того, что к шестнадцати годам я был вполне здоровым и даже, в некотором смысле, счастливым юношей. Под здоровьем я подразумеваю то состояние молодого организма, когда ни единая хворь не омрачает его существования. Под здоровьем я подразумеваю силу и красоту, а под счастьем - возможность беззастенчиво пользоваться ими, не задумываясь о последствиях ни для души, ни для тела. Большую часть сознательной жизни к тому времени я провел в семинарии, обучаясь в меру способностей математике, поэзии, теологии и философии. Так, по крайней мере, считали мои наставники и учителя. На деле же выходило, что живой непосредственный ум ребенка, привыкшего по праву рождения всегда получать желаемое, был занят как светскими, так и богоугодными науками лишь в объеме, необходимом для поддержания видимости прилежного ученика. Я был избалован, вспыльчив и своенравен. Преуспевая в учебе, я, тем не менее, не придавал штудированию должного значения. Я неплохо слагал стихи и толковал Святое Писание, и каждую ночь перед сном мне грезилась то карьера великого поэта, то чуть ли не папский престол. Видя обожание в глазах домашних, я мнил себя гениальным оратором, а ловя на себе взгляды молоденьких субреток, а порой, и куда более высокородных дам - уверялся, что могу воспламенить любое сердце. Я был остроумен, красив и обаятелен. Чувство такта подобно музыкальному слуху, который невозможно взрастить в себе нарочно, и потому я весьма гордился своим умением распознать, когда следует говорить и когда - молчать. К сожалению, пользовался я этим умением далеко не всегда, так как осторожностью в ту пору не отличался, равняя ее чуть ли не с трусостью, и, зачастую, лишь кроткость моих черных глаз спасала меня от неминуемого наказания. Я был молод, глуп и безнадежно тщеславен. Я понимаю это теперь, спустя полвека, но тогда в собственных глазах я обладал всемогуществом особого рода. Д'Артаньян, помнится, говорил, что юность - возраст безумных надежд. Эти надежды дурманили меня пьянящим ароматом славы и власти. В таком великолепном состоянии духа я и собирался отдать себя в услужение Господу. В этом и заключалась проблема. Я утверждал, что хочу служить Богу и Церкви, в то время как на самом деле желал, чтобы все сложилось наоборот. Уже тогда я понимал, что Церковь, в том виде, который она приобрела к началу века, все еще может помочь молодому амбициозному человеку пробиться в высшие круги. Либо она, либо карьера военного, однако здесь сыграло свою роль мнение моей матушки, которая после гибели мужа - моего отца - при осаде Арраса и слышать не желала о том, чтобы ее единственный сын посвятил себя военному делу. Потому я и оказался в семинарии, потому вера и стала для меня ключом от дверей, ведущих в сияющий мир. Однако я не задумывался о том, что вера доказывается в испытаниях, и жалею о сем легкомыслии до сих пор. Иногда, в самые черные дни, мне кажется, что та встреча в октябре 1620 года, встреча, переписавшая мою судьбу, на самом деле была даже не испытанием, а карой, наказанием, от которого я постоянно ускользал. *** Погода в тот день установилась удивительно ясная. Редкие тучи, бродившие по небу с утра, к полудню были разогнаны лихим западным ветром. Несмотря на то, что яблони во внутреннем дворе семинарии растеряли свою пышную красоту, да и от холода пальцы переставали слушаться довольно быстро, я предпочел заниматься на улице, а не сидеть в своей душной комнате. Кроме меня, еще только двое учеников примостились у выхода из колоннады, в противоположном углу двора. Я же выбрал место на скамье, под деревом, где еще витал призрак терпкого яблочного духа. Мне оставалось написать заключительные сентенции для эссе по Платону, но вместо того, чтобы думать над заданием, я мечтал, как нынче же вечером буду рассказывать белошвейке Анни о безгрешной любви. В шестнадцать лет мнение Платона по этому вопросу не пользуется уважением у юношей, но вызывает горячее одобрение со стороны неискушенных девиц. Воображение мое разыгралось, и я пропустил момент, когда другие ученики, словно по мановению руки, исчезли. Двор опустел, и только холодное осеннее солнце под шум ветра продолжало раскрашивать высохшую листву в охру и багрянец. В колоннаде раздались шаги, и до меня донеслись обрывки разговора. — Людовик рассыпается в любезностях, и говорит, что ускорит процесс любой ценой, однако мне уже известно про Ла Валетта. В этом году и надеяться нечего, но я умею ждать, ты знаешь. Голос был незнакомый. От его тембра и силы у меня засосало под ложечкой. — Знаю, друг мой, знаю, - ответил собеседник, и на сей раз голос я узнал - он принадлежал Андреа де Бэйзи, попечителю семинарии. - Но дела в Риме не делаются в спешке, а с учетом того, что ты, дорогой Арман, уже однажды провел Папу... — Mea culpa, - усмехнулся незнакомый голос. - Но то было сделано по острой необходимости, да и Папа уже сменился. Теперь же все прозрачно, документы подготовлены идеально. Впрочем, что я тебе рассказываю, твой кузен, Альфонсо, если я не ошибаюсь, все еще работает в канцелярии Ватикана. Мимо его зоркого глаза не пройдет ни одна ошибка. — М-мы давно не переписывались, - замялся попечитель. - Да и виделись последний раз тогда, в Сорбонне, помнишь? — Прекрасно помню. А еще я помню, как вечером, за бокалом вина, ты рассказывал нам о своих грандиозных планах: пост при дворе, аббатство Редон… — Мечты-мечты... - интонации де Бэйзи звучали все более неуверенно. — Иногда для их исполнения нужно только протянуть руку... И взять перо, - ирония в голосе была едва уловимой и выверенной: легкая неточность в интонации - и она превратилась бы в оскорбительную насмешку. — Арман, но у Альфонсо нет никакого влияния, - почти прошептал попечитель. — Зато есть глаза, - беспечно отозвался незнакомец. - И уши. И голова на плечах, что тоже скорее достоинство, чем недостаток. В этот момент они, наконец, вышли во двор, и мне стало видно их. Господина де Бэйзи я, разумеется, видел и прежде. Маленький проворный итальянец с живыми блестящими глазами и огромными залысинами выглядел встревоженным. Привычка чрезмерно жестикулировать оставила его, и руки теперь плетьми висели вдоль тела. Впрочем, плевать я хотел на попечителя. Все внимание, все мысли мои были сосредоточены на другом, втором собеседнике, которого де Бэйзи называл Арманом. Он показался мне призраком, загадочным образом обретшим очертания и плотность реального человека. Главной причиной тому были глаза, горевшие совершенно нечеловеческой проницательностью, ледяным пламенем вспыхивающие на худом заостренном лице. Русые, стального оттенка волосы обрамляли лоб, не смягчая резких черт, в усах и бороде мелькала седина. Высокий ворот его темно-синего плаща заканчивался под самым подбородком, отчего кожа казалась еще бледнее, а тени у скул и под глазами - глубже. Этот чудовищный плащ старил его неимоверно, придавал его суровой величественности некую жертвенность, уязвимость, искажающую весь образ. Иные ошибочно путали ее с обаянием. И, как я узнал позднее, он, естественно, обладал харизмой, умением очаровать, каким пользуются обычно ядовитые змеи и прочие хищные создания, предпочитающие обман честной погоне. Но не ее я увидел тогда, при первой встрече. Воспринимая в тот момент реальность скорее чувствами, нежели разумом, я каким-то образом ощутил, что этот человек заключает в себе все то, чего я желаю, чего боюсь и чем могу стать. Словно он одновременно являл собой возможность, вероятность, будущее и прошлое, заключенные в оболочку воли и страсти. Сердце мое замерло, когда он взглянул на меня, заворожено сидящего на скамейке. Сжигаемое безумной надеждой, обуреваемое отчаянием и похотью, оно конвульсивно дернулось, застучало с утроенной силой. Если бы в ту секунду я отбросил свою гордыню и позволил бы себе осознать, насколько нуждаюсь в этом человеке, все могло бы сложиться совсем иначе. Но я подумал лишь, что хочу получить его. Присвоить, низвергнуть, сделать понятным. Глупец. — Господин де Бэйзи, кажется, у нас появилась неожиданная, но очень приятная компания, - произнес незнакомец, прежде чем попечитель успел ответить на его реплику что-либо не предназначенное для слуха постороннего. — Господин Д'Эрбле, что вы здесь делаете? - чересчур резко поинтересовался де Бэйзи. — Я дописывал эссе, господин попечитель, - я встал и поклонился. Поднимая голову, я посмотрел незнакомцу прямо в глаза и широко улыбнулся, зная, в каком выгодном свете это покажет мои жемчужные зубы. Губы незнакомца дрогнули, а взгляд сделался удивленным. Де Бэйзи раздраженно взмахнул руками, как бы стремясь выпроводить меня со двора. Он не торопился представлять нас друг другу, не имея намерения афишировать личность своего посетителя. — Ступайте в библиотеку, сын мой, - процедил он сквозь зубы. - Атмосфера там более располагает к получению знаний. — Как скажете, господин попечитель, - старательно скрывая досаду за маской беспечной наивности, ответил я. Нарочито медленно и аккуратно я закрутил чернильницу, сложил в стопку листы пергамента. - Прошу прощения, если я помешал. — Ничуть, - ответил незнакомец, все с той же сдерживаемой улыбкой наблюдая за моими действиями. Сгорая от любопытства, я все же двинулся в сторону библиотеки, до последнего надеясь услышать еще что-нибудь, но двое во дворе не возобновили беседу до тех пор, пока я не скрылся за дверью. *** Как уже было упомянуто выше, я привык получать желаемое, и потому уже на следующий день употребил все способности и связи на то, чтобы выяснить, что за таинственные интриганы посещают нашу скромную семинарию. Удивительно, сколь многое можно выжать из самых неразговорчивых одним только добрым словом, сказанным в нужный момент. А уж если использовать не только слова… Учитель риторики, господин де Берто, чья кузина была фрейлиной при дворе королевы Анны, таял от лести. Суровая и строгая кухарка Джульетта, размером напоминавшая воз с зерном, обожала на рынке обсуждать последние дворцовые сплетни и испытывала ко мне воистину материнские чувства. Горничная, юная Милен, с глазами голубыми, как небесная твердь, и бюстом, который не мог обуздать ни один корсет, в пылу страсти выбалтывала все, что слышала от своих прочих воздыхателей, среди которых находились и весьма уважаемые господа. Обладая этими нехитрыми знаниями, а главное – умея ими распорядиться, спустя весьма короткое время я имел возможность составить любопытную картину. Посетитель оказался неким Арманом Жаном дю Плесси, епископом Люсонским, личностью неординарной и окутанной завесой тайны. Человеку этому шел тридцать пятый год, и за последние десять лет он уже успел побывать и в фаворе и в ссылке. Будучи отозванным из Авиньона, он возвратился в Париж, что, с учетом характера Их Величества, удавалось далеко не каждому. Мало того, восстав из пепла, дю Плесси готовился получить кардинальскую шапку. Я бы решил, будто сия история вымысел, призванный развлечь заскучавших слуг и их господ, если бы не косвенные подтверждения, услышанные во дворе семинарии из уст самого Армана. Гранды, по слухам, презирали дю Плесси за его бедное епископство, за происхождение, за силу воли. Они говорили о нем, как о лицемере, не признающем законов чести. Даже в свои шестнадцать лет, лишенный всякого жизненного опыта, интуитивно я чуял страх в их высказываниях. Человека, который не играл по правилам, невозможно было предсказать. Дю Плесси представлял для них потенциальную опасность, и потому они обнажали зубы в надменных ухмылках. На протяжении осени и зимы 1620 года я старался держаться в курсе дел моего новоявленного помешательства, не ища, впрочем, встречи с ним. В ноябре я всерьез раздумывал о том, чтобы инициировать переписку, но, в кои-то веки здраво оценив собственные эпистолярные способности, выбросил из головы эту идею. Я ставил на свою внешность, личное обаяние и живое красноречие, сухие же строки не могли выразить и десятой части моих чар. Тесно связанный с королевой-матерью и вынужденный подчиняться ее прихотям, в 1621 году дю Плесси часто оказывался за пределами Парижа и, следовательно, вне досягаемости моих милых шпионов поневоле. Как я понимаю сейчас, в тот период в инфицированной душе молодого человека по имени Рене Д’Эрбле закончило формироваться ядро сумасшествия. Огромный фурункул, наполненный болезненной жаждой, до поры до времени был защищен от прорыва броней ветрености и легкости, свойственной юношескому сердцу. С лета 1621 и до весны 1623 мне счастливо удавалось продолжать свое непринужденное существование, скрашиваемое мимолетными романами и сладостными экспериментами. Сердце мое никогда не было по-настоящему разбито, плоть желала новых увеселений, дух, обещанный Богу, не торопился погрузиться в смирение. Памятуя о страсти, вспыхнувшей во мне при взгляде на Армана дю Плесси, теперь уже ставшего кардиналом Ришелье, я немедленно обратил свое внимание на других достойных представителей мужского пола, благо в семинарии недостатка в них не было. Утехи такого рода показались мне интересными, но не более, особых восторгов не вызвали и потому отнесены к разряду грехов не были. Хочу заметить, что моральная сторона жизни в принципе не беспокоила меня ничуть, ибо совести моей еще предстояло пробудиться к чудовищной агонии. Но этой печальной истории нет места в моем нынешнем рассказе. Итак, жизнь моя текла ровно и приятно, мечты о признании поддерживались в тлеющем состоянии похвалами со стороны учителей и комплиментами со стороны поклонников, до рукоположения оставалось около трех месяцев. *** На дворе стоял март, мало чем отличавшийся от февраля – та же промозглость пронизывала до костей, тот же мокрый липкий снег сыпался с небес, превращая узкие улицы окраин в непроходимые слякотные лабиринты. Сен-Дени встретила меня околевшим нищим, похожим на ком тряпья, и старой проституткой, навязчиво предлагающей свои услуги. Сдерживая брезгливость, я как можно вежливее отказался от лежалого товара - в трактире «Хрустальная туфелька» меня ждали куда более молодые и прекрасные нимфы. Нынешним вечером там было особенно много народу, и, как обычно, среди типичного городского сброда то тут, то там под дырявым плащом мелькала вышивка дорогого камзола. Мои друзья, молодые дворяне, находясь в вечном споре между необходимостью заботиться о добром имени и желанием хорошенько погулять, любили «Хрустальную туфельку» за абсолютную толерантность: за деньги девочки мгновенно слепли, глохли и лишались памяти. Ближе к четырем утра, в самую темную пору, когда даже сам Господь засыпает, я почувствовал легкую дурноту. Стало ли тому виной поганое пойло, которое кокетка Лиз выдавала за анжуйское, или духота ее комнаты, пропитанная сладким запахом розового масла, но голова моя закружилась, а горло неприятно сжалось. На лестнице черного хода было темно, как в могиле, и, оступившись, я чуть ли не кубарем скатился вниз, выпав в грязный переулок позади "Туфельки". Несколько секунд я сидел, привалившись к прокопченной стене, вдыхая сырой воздух. Холод прочистил мне мозги, а вонь вывернула желудок, после чего самочувствие тут же улучшилось. Поднявшись, я осмотрел себя. Тонкая шемизетка, наброшенная поверх сорочки, была безнадежно испачкана и не защищала от беспощадного ветра. На коленях также темнели пятна грязи, растрепанные кудри лезли в глаза. Похвалив себя за предусмотрительно прихваченный плащ, я уже было собрался вернуться обратно в объятия Лиз, но тут из зева черного хода мне навстречу шагнули двое. Рок, как я заметил, вообще не отличается особым воображением, и с изощренным удовольствием любит отыгрывать однообразные сцены, меняя лишь декорации и детали. — Вы все поняли? — Разумеется, монсеньер, – на сей раз его собеседником оказалась особа с приятным голосом, закутанная в длинную черную накидку с капюшоном. – С вашего позволения, я… — Идите, - кивнул дю Плесси. Он задумчиво пронаблюдал, как край накидки исчезает за углом, после чего молниеносно повернулся ко мне. Я вздрогнул, ибо был уверен, что остался незамеченным. — Прошу прощения, сударь, что мы потревожили ваш покой, - вкрадчиво проговорил Ришелье. – Вы, кажется, дышали свежим воздухом. Я мучительно пытался заставить хмельную голову думать быстрее. Самым разумным в сложившейся ситуации было бы изобразить мертвецки пьяного гуляку, который не то что кардинала, а мать родную не узнал бы в подобном состоянии. Но вот он, Арман дю Плесси, стоял в двух шагах передо мной. В этой Богом забытой дыре он выглядел нелепо, но в то же время держался по-королевски самоуверенно, словно любой загаженный уголок Парижа по определению принадлежал ему. Он стоял на выходе из переулка, и скудный свет падал на него со спины, так что я видел лишь силуэт и узкое лицо, белым пятном выделяющееся на фоне мрака. Отрешенно я размышлял о том, что бежать мне совершенно некуда, а драться с тренированной охраной, наверняка ожидающей приказа где-нибудь неподалеку – чистой воды самоубийство. Очень не хотелось умирать вот так, в слякоти и дерьме, на задворках борделя. Но и эта мысль словно бы принадлежала не мне, и не причиняла особого беспокойства. Нарыв лопнул. Острый, будто лезвие, образ, изначально спровоцировавший нагноение, рассек воспаленный нарост, и по моим венам хлынул поток безумия. Я взирал на Ришелье, ощущая дрожь, и страх тут был абсолютно ни при чем. Самой кожей я чуял власть, боль и силу, ложь и слезы, и понимал, что всю жизнь до этого я причащался не тем. — Извольте отвечать, когда с вами говорят, - начал терять терпение Ришелье. — Вы меня не помните, - вырвалось у меня, прежде чем я успел задуматься над тем, что собираюсь сказать дальше. Ришелье склонил голову и, кажется, постарался рассмотреть меня более внимательно. Я не надеялся на узнавание, и был в отчаянии от того, что на сей раз встреча наша происходила при столь унизительных для меня обстоятельствах. — Нам случалось встречаться? — Три года назад, вы приезжали в семинарию к господину де Бэйзи. В переулке воцарилось молчание, на протяжении которого Ришелье силился вспомнить. Он приблизился еще на шаг, протянул руку и взял меня за подбородок, заставляя поднять голову. В ушах зазвенело. — Ах, да. Вы – тот мальчишка, что подслушивал наш разговор. Опасная привычка – интересоваться чужими делами. Вы уже приняли сан? — Нет, - отозвался я, чувствуя, как краснею. С одной стороны, меня переполняла ярость от его манеры говорить со мной как с нашкодившим босяком, с другой – в том месте, где его пальцы касались подбородка, кожу обжигало адским пламенем. Хватка сжалась, глаза сузились. – Нет, Ваше Высокопреосвященство. — Священнику надлежит думать о Боге и о пастве, а ваши чаяния слишком сосредоточены на мирском, – кардинал окинул взглядом стены борделя. – Подумайте об обетах, сын мой. О целомудрии вам думать поздно, но всегда остается обет молчания. Слова его были пропитаны ядом и лицемерием, и очень хотелось впиться ему в глотку, но для того ли, чтобы разорвать вену, или заставить задохнуться от стона – было не до конца ясно даже мне. — Я прислушаюсь к совету, Ваше Высокопреосвященство. Он, наконец, разжал пальцы, и я с огромным трудом заставил себя не тянуться следом за его рукой. — Как вас зовут, сударь? – спросил Ришелье, набрасывая на голову капюшон. — Рене Д’Эрбле, – я поклонился, молясь Господу, чтобы ноги не подвели меня. — Ступайте с Богом, господин Д’Эрбле, и постарайтесь впредь, чтобы ваше поведение больше приличествовало будущему аббату, - напутствовал кардинал, разворачиваясь и покидая переулок. – Возвращаемся. Две тени скользнули по противоположной стороне улицы и последовали за ним. Я же, не в силах пошевелиться от стыда, гнева и желания, продолжал стоять, глотая слезы и острый, царапающий горло воздух. Я чувствовал себя той самой шлюхой, которую видел по пути сюда. Я и был тогда отвратительным и жалким созданием, алчущим и униженным. Спустя десять минут я поднялся наверх, допил хмельную бурду прямо из бутылки и до рассвета мучил Лиз самыми непристойными вещами, что были мне тогда известны. *** Поутру я возвратился в семинарию и, поднявшись по предусмотрительно скинутой из окна с вечера веревке, бросился на постель, зарываясь горящим лицом в прохладу свежих простыней. Каждая мышца, каждая косточка моего тела ныла, будто меня поколотили палками, череп раскалывался, а сердце пойманной птицей трепыхалось в груди. Мысли путались, то и дело перед внутренним взором возникали длинные, женственные пальцы, белизной и нежностью способные соревноваться с лепестками жасмина. Эти пальцы безжалостно выворачивали мне суставы, впивались в глазные яблоки, сдавливали горло, не давая вдохнуть. Из темноты на меня наплывало узкое насмешливое лицо, тут же сменяющееся посмертной гримасой нищего, и я, силясь закричать, мог лишь жалко хрипеть, разметавшись в бреду. К обеду я сделался совсем больным, и всю следующую неделю промучился в приступах лихорадки. Семейный врач, немедленно вызванный моей матушкой, только разводил руками, не в состоянии понять причин, возбудивших болезнь в молодом крепком организме. Я же кривил рот, заклиная себя молчать и даже в полусознании не произносить вслух имя того, кто подверг меня этим страданиям. Ночи все еще были невыразимо холодными и сырыми, однако, несмотря на запреты лекаря и увещевания здравого смысла, я выскользнул из плена четырех стен, едва смог стоять на ногах. Закутавшись в подбитый мехом плащ, я шагал по темным улицам к неприметному особняку, где кардинал предпочитал проводить время, когда в нем не нуждались при дворе. О местоположении этого жилища знали немногие, да и те, кто был поставлен в известность, предпочитали помалкивать, так что мне в свое время пришлось проявить недюжинную изворотливость, чтобы выведать сей адрес. Теперь же я ощущал себя мотыльком, летящим на свет, чтобы сгореть заживо в пламени свечи, рыбой, что плывет навстречу своей судьбе наперекор течению, кидающему ее на острые камни. Та часть естества, что обретает глас, как правило, только под воздействием опыта и прожитых лет, кричала о безрассудстве подобного поступка, но вопли были слишком тихи, их заглушал шум крови в ушах, перебивал шелест крыльев, выросших за моей спиной. Я представления не имел, что скажу лакею, который отворит мне дверь, как докажу право и необходимость увидеться с дю Плесси. Меня вела слепая самоуверенность молодости, подпитанная горячим желанием вновь узреть предмет одержимости. Я рассчитывал, что удачная импровизация, ослепительная улыбка и дворянское происхождение проведет меня сквозь все преграды. Чем ближе, однако, я подходил, тем больше становился внутренний холод, сковывающий душу и мысли. Замороженный изнутри и обледеневший снаружи, я в нерешительности остановился в тени раскидистого, но ныне безлистного каштана, растущего неподалеку от ворот, ведущих к особняку. Атмосфера, царящая вокруг, полностью соответствовала характеру хозяина места, подчиняла себе и укрощала самый дерзкий нрав. Я прислонился лбом к шершавой коре дерева, шепча ругательства вперемешку со словами молитвы, укоряя себя за несдержанность и трусость одновременно. В этот воистину печальный момент, на дорожке, ведущей от дома к воротам, послышались шаги. Узнав закутанный в плащ силуэт, я ахнул. Само провидение тем вечером было на моей стороне! Кардинал мгновенно обернулся на звук. — Кто здесь? Покажите себя! – велел он тоном человека, который привык, чтобы его приказам подчинялись. Не ощущая под собой ног, я выступил из тени. — Вы? – изумился кардинал, разглядев мое лицо. – Вы что же, следите за мной, сударь? Я помотал головой, умоляя небо вернуть мне голос, ибо в тот момент волнение лишило меня возможности произнести хоть слово. — В таком случае, объяснитесь, - потребовал дю Плесси, подходя ближе. – Что заставило вас сперва вызнать мое местонахождение, а после караулить мое появление, притаившись в укрытии? Подобное поведение свойственно убийцам и шпионам, господин Д’Эрбле. Мне было доподлинно известно, что подобное поведение также весьма подходило безнадежно влюбленным, но, к счастью, я был слишком не в себе, чтобы немедленно сообщить об этом кардиналу. — Я… - голос, наконец, вернулся ко мне. - Я хотел поговорить с Вашим Высокопреосвященством. — О чем же таком срочном вы хотели поговорить, явившись под мои окна в начале одиннадцатого? — О богословии. Кардинал приподнял брови и прикрыл на секунду веками свои большие серые глаза. Когда он открыл их вновь – в глубине таял призрак настороженного изумления. Интуиция, не раз спасавшая ему жизнь, уже дала истинный ответ на вопрос, какого черта неоперившийся юнец околачивается у его дверей. Осторожность и недоверчивость все еще продолжали оспаривать этот не имеющий под собой никаких доказательств вывод. Он медленно окинул меня взглядом. — Сколь велико должно быть ваше замешательство, коль морозной ночью вы из всех собеседников выбрали самую неподходящую кандидатуру. — Отчего же, монсеньор, - начал я, - именно вы не далее как неделю назад указали мне на необходимость более серьезно относиться к избранному пути. Я много думал над вашими словами, Ваше Высокопреосвященство, и понял, что вы, с вашей логикой и умом, можете прояснить для меня некоторые моменты веры, без осознания которых рукоположение невозможно. Прошу вас, разве позволите вы молодой душе погибнуть во тьме непонимания? - Как причудлива порой бывает судьба, - вздохнул кардинал при виде жара, разгоревшегося на дне моих черных глаз. – Впрочем, на все воля Божья. Вы, господин Д’Эрбле, невероятно удачливы. Моей охране давно дано распоряжение сперва стрелять в любую подозрительную личность, и лишь потом задавать вопросы. Вы остались невредимы уже второй раз. Это говорит о том, что либо мне пора сменить охранников, либо Господь хранит вас. В любом случае, составьте мне компанию в моей прогулке, может, ваша удача распространится и на меня. Сейчас, когда пусть не остротой мыслей, но количеством прожитых лет я превзошел дю Плесси, мне открылось, что тогдашний его поступок и в самом деле продиктован тем особенным видом суеверия, что заставляет нас сохранять в драгоценных шкатулках безделушки, кажущиеся нам реликвиями. Перебирая их в трудную минуту, мы находим там перстень, с которым не единожды выходили живыми из поединка, жемчужный крест, что приносил удачу в сделках. Даже простая пуговица иногда становится святой вещицей, коль именно ее вертели мы в руках, дождавшись у постели тяжелобольного его выздоровления. Кардинал, благодаря своей смекалке и практичности, никогда не отказывался от возможности пополнить коллекцию реликвий, тем паче, если талисманы сами рвались оказаться в его руках. Как человек, всегда ставящий целесообразность на первое место, он, к тому же, знал, что в случае чего цепочкой от креста можно задушить, перстнем – рассечь артерию, а пуговицей – выбить глаз. Тем вечером мы шагали с ним по заметенным улицам Парижа, оставаясь неузнанными редкими прохожими, затерявшиеся в полумгле. Близость этого человека вкупе с не вполне прошедшей болезнью заставляли мою голову кружиться. Путая все подряд учения, я то доказывал собственную склонность к теоретически точным выводам, то сбивался и начинал поддерживать чисто эмпирический подход к познанию мира и, соответственно, Бога, то вдруг принимался защищать мистические представления о вере, ее надрациональную природу. — Позвольте, господин Д’Эрбле, разве не вы пару минут назад утверждали, что всякое божественное начало должно так или иначе проявить себя, дабы обычные люди, глядя на Чудо, уверовали, по средством зрения убедив свое сердце и свой разум в существовании высшей силы? – спрашивал кардинал, ступая неспешно, но твердо по обледенелой мостовой Старого города. Мысли его были заняты беседой лишь отчасти, а взгляд направлен больше вовнутрь, чем наружу. — Но ведь самому Сыну Божьему приходилось доказывать Свою природу, свершая вещи… - горячился я, блуждая в выводах. Глаза мои затуманились от сурового ветра, дувшего с Сены, руки заледенели. В сыром дыхании ночного Парижа мне чудился аромат вербены, и все мое тело обмирало при мысли, что этот дух может исходить от моего спутника. — И разве вы сами присутствовали при этом, сын мой? – чуть улыбаясь, перебил меня кардинал. — Нет, но остались свидетельства в Святом Писании! – воскликнул я. — По вашему разумению, Святое Писание – только буквы, слова, записанные якобы теми, кто стал свидетелями Чуда. Их опыт не передается вам посредством чтения, так что эмпирический путь закрыт для вас. Остается слепой мистицизм, вера, основанная на желании верить. Услышав укор в этом утверждении, я бросился отстаивать новую точку зрения с горячностью неофита. Все знания и умения вести богословские споры таяли при виде серых глаз, растворялись в аромате вербены. — Значит, вы считаете, монсеньер, что такая вера менее истинна, чем доказанная разумом? А как же быть с чувствами, с тем рвением, тем огнем, что разгорается в нашей душе, и толкает нас на поступки, такие, что мы никогда в жизни не совершили бы иначе, чем во имя веры, во благо Господа? Как быть, когда сама мысль о существовании без высшего смысла невозможна? Как быть с теми, кто никогда не видел священных строк и не наблюдал никаких проявлений Божьих на земле, и все же продолжает верить истово и безоговорочно? — Кажется, дорогой мой Рене… - в тот миг мы вышли на набережную, и голос дю Плесси замер, перехваченный дыханием реки, а тон внезапно смягчился, - вы в своих рассуждениях ушли случайно от теологии к поэзии, и аллегории ваши терзают мой слух своей непреднамеренной прямотой. Ваша горячность делает вам честь, но в подобных разговорах, поверьте, собеседники больше оценят хладнокровие и последовательность. — В подобных?.. – я задохнулся тоже, оглядываясь назад и понимая, куда завел меня чересчур длинный язык. — В богословских беседах, разумеется, - спокойно заметил кардинал, плотнее укутываясь в плащ. – Слышите, часы бьют полночь. Пора возвращаться. — Но… монсеньер, вы так и не высказали собственного мнения! – отчаянно прошептал я, боясь, что сейчас меня навсегда отошлют прочь. В первый раз в жизни тогда я всерьез усомнился в собственных неотразимых чарах, и ужас, рожденный этим ощущением, пустил росток в вожделении, уже распустившемся в моем сердце, добавляя в цветение оттенок извращенности, испорченности. Отстраненность в лице кардинала резала меня, как ножом, но его слова подарили мне надежду. — Приходите сюда завтра, в то же время. Если обстоятельства позволят – мы продолжим наш разговор, - объявил он, несомненно уже мысленно определяя в каких целях я смогу оказаться действительно полезен. С этим напутствием я и удалился, ожидая следующего вечера со сладковатой безысходностью. *** Впрочем, терпение, как известно, добродетель, и Бог не преминул провести меня и через испытание временем. На протяжении двух недель я продолжал проводить вечера под каштаном. Пару лет спустя мне предстояло произнести сакраментальное «Кардинал не дама, разговор пойдет не о любви». К сожалению, это утверждение соответствовало действительности. Будь дю Плесси даже самой богатой и влиятельной герцогиней Франции, уже на третий день я проник бы на порог желанной спальни. В сложившейся же ситуации, погрязнув в философских и теологических выкладках, я позволял себе лишь взгляды и вздохи в те редкие разы, когда кардинал имел возможность спуститься на вечернюю прогулку. Разумеется, его любопытство и корыстный интерес человека, не привыкшего разбрасываться возможностями, помноженные на мою в сотни раз возросшую жажду, привели ко вполне закономерным последствиям. — Вы, Рене, вследствие своего особенного склада характера, вряд ли сможете постичь принципы веры, которые я считаю непреложными, - негромко говорил кардинал одним из вечером в начале апреля, поворачивая на улицу Феру. – Вы считаете себя существом совершенным, тем самым приравнивая себя к Богу, делая его наличие необязательным. Для меня же мое несовершенство является доказательством того, что есть в идеальном мире идеальная личность, такая, к образу которой все мы должны стремиться. Личность эта и является Богом. Впервые за всю весну в воздухе веял дух талого снега и пробивающейся в полях травы. Я сменил тяжелый меховой плащ на легкую бархатную накидку лилового цвета. Дю Плесси в темно-сером облачении, делающем его похожим на тени среди теней при свете полной луны, остановился под навесом заброшенной гостиницы. Впервые за несколько дней его не мучили мигрени, и это было видно по тому, как разгладились складки на его высоком лбу, как, напротив, снова стали собираться паутинкой морщины в уголках глаз, когда его тонкие губы трогала задумчивая улыбка. Я откровенно любовался его аскетичным лицом и станом, научившись за несколько встреч различать под внешней неприступностью ту ранимую неуверенность, граничащую с паранойей, что так свойственна сильным мира сего. — Не хотите ли вы упрекнуть меня, монсеньер, что я, словно Нарцисс, способен любить лишь свое отраженье? – поинтересовался я, стягивая шляпу и позволяя игривому южному ветру запутаться в моих вороных локонах. Болезнь полностью оставила меня, и я знал, что на щеках моих играет здоровый румянец, а глаза загадочно блестят в холодных лунных лучах. Я чувствовал силу пробуждения, способную растопить любой лед, и сердце мое радостно вторило апрельской капели, подпевало ручьям, звенящим со всех сторон. — Отнюдь, сын мой. Нарцисс был наказан за холодность, в вас же предостаточно огня, хотя, боюсь, это адское пламя, мой милый Рене. Будь вы одержимы, из вас можно было бы изгнать демона, но вы же – сам демон. — Значит, мне нет спасения? – промолвил я, вставая под навес тоже, скрываясь от посторонних глаз. В моей груди будто и вправду бушевал пожар. В наклоне чужой головы, в звучании слов мне слышалась надежда, и я как никогда полагался на свой идеальный слух, ибо в случае ошибки меня ждала мучительная гибель. — Научитесь истинной кротости, а не тому кокетству, что вы выдаете за смирение, превратите недостатки в достоинства, словом – обуздайте дикое пламя, как когда-то первые люди, изгнанные из Рая, и… Находясь как бы в тысяче лье от того навеса, я наблюдал, как распахнулись глаза кардинала, когда я заставил замолчать этот ядовитый рот. На вкус тонкие губы оказались солоноватыми и твердыми, неподвижными, сводящий с ума аромат вербены исходил от сухой кожи волнами. Не смея ожидать ответа, я еще секунду прижимался своими пылающими губами к его лицу, чувствуя, что умираю, умираю прямо сейчас, моля о пуле между лопатками как о высшей награде, ибо мое наслаждение и мое мучение выворачивало душу наизнанку. Кардинал не шевельнулся, только ресницы вновь опустились, и тогда я отступил. — Что ж, служители церкви должны уничтожать демонов, - прошептал я, не смея поднять глаза, делая еще шаг назад, - не молчите, монсеньер, дайте же команду… — Рене, – я почувствовал его пальцы, впивающиеся в локоть, как тогда, в бреду. – Не будьте ребенком. Вырвавшись из хватки, я взглянул-таки ему в лицо. Весь его профиль приобрел странное, одновременно хищное и беспомощное выражение, какое случается увидеть у орлов с подстреленным крылом. Привыкший к капризам юного короля, он с усталостью взирал на еще одного своенравного мальчишку. Он должен был раздавить меня тогда, но вместо этого я интуитивно ощущал, как ему льстит мое внимание, такое понятное и безопасное, по сравнению с привязанностью Людовика. — О, поверьте, монсеньер, меньше всего на свете я желаю, чтобы вы считали меня младенцем, не способным отвечать за свои поступки, - ответил я с жаром. – И, кажется, я только что ясно дал вам понять, что чувство, которое я испытываю к вам, выходит далеко за пределы детской привязанности или простого восхищения кумиром. — О, как вы еще наивны, - усмехнулся, не сдержавшись, дю Плесси. — Пусть так, зато я не столь изощренно жесток, как Ваше Высокопреосвященство, - горько произнес я, глотая ком в горле и обиду. Луна скрылась за облаками, я снова шагнул в сторону. — Рене! – он вновь взял меня под локоть и притянул ближе, под сень навеса. – Скажите, вы вполне понимаете, что вы предлагаете мне? — Так же ясно, как и вы с первой встречи поняли мои настоящие мотивы, - ответил я, опять собираясь развернуться и уйти. Ощущение всемогущества испарилось, оставив в сердце гадкий привкус неутоленного желания и разросшееся разочарование от собственного бессилия. От вербены першило в горле, а на глазах выступали слезы. Все это требовало немедленного выхода, но я совершенно не владел шпагой, и не мог вызвать обидчика на дуэль, а если бы и мог – разве не кардинал стоял передо мной, человек, который спустя десять лет станет первым лицом государства? — Рене, будьте осторожны, - вкрадчиво предупредил дю Плесси, больше не прикасаясь ко мне, но влияя на меня одним только звучанием своего голоса. – Я дважды останавливал вас, третьего раза не будет. Если вы жалеете о своей браваде и намерены идти – идите теперь же. Если нет… Я замер, не решаясь поверить собственным ушам. — Что в этом случае, монсеньер? – спросил я мгновенно охрипшим голосом. — Следуйте за мной, господин Д’Эрбле, - бросил кардинал, проходя так близко, что ткань его плаща скользнула по тыльной стороне моей ладони. — Хоть в ад, - рассмеялся я от неожиданности. — Вполне возможно, мой Рене, - покачал головой дю Плесси, - вполне возможно. *** Минут десять мы молча петляли в переулках неподалеку от колокольни Святого Якова, пока, наконец, не вышли к невзрачному, но довольно крепкому на вид дому, расположенному на купеческой улице, рядом с кондитерской Ферме. Судя по вывеске, в переднем помещении интересующего нас дома торговали тканями и лентами, не слишком, впрочем, успешно, учитывая покосившиеся, давно не крашенные ставни и облупившуюся штукатурку. Проигнорировав закрытую на ночь дверь, кардинал подошел к калитке, ведущей в узкий проулок между кондитерской и портновской лавкой. Он потянул за щеколду, на которой не оказалось замка, и бесшумно отворил створку. Я проследовал за ним, обращая внимание, что двум людям, идущим навстречу друг другу, совершенно невозможно будет тут разойтись, а храбрый воин, поставленный здесь в засаде, сможет оборонять проход от тысячи бойцов. На заднем дворе, почти примыкающем к берегу реки, обнаружился крошечный сад. Мне показалось, что сквозь голые, склонившиеся к самой воде ветки виднеется пляшущая на волнах лодчонка. В любое другое время я бы восхитился подобной предусмотрительностью, но сейчас существовала опасность, что произнесенный звук случайно разрушит хрупкий сон, в котором я имел счастье оказаться. Да, да, конечно сон, потому как реальность не могла стать вдруг столь благосклонна к моим чаяниям. Я боялся поверить своим глазам, неотрывно глядевшим в спину идущего впереди Ришелье, своим ушам, для которых предназначалось короткое «поверни ключ в замке», после того, как мы оказались в комнате позади торгового зала. Пока я запирал дверь, кардинал с уверенностью человека, которому прекрасно известно расположение мебели в помещении, в полной тьме прошел к столу и зажег единственную свечу. Свет озарил комнату, открыв взору скудную обстановку. Посередине стоял грубо сколоченный стол, перекочевавший сюда явно из какого-то второсортного трактира. Прочую мебель составляли простое деревянное кресло, придвинутое к столу, да узкая, даже на вид жесткая кровать без балдахина. Напротив кровати чернела пасть холодного мертвого камина. Подсвеченное снизу пламенем свечи, лицо Ришелье приобрело загадочное потустороннее выражение древних кладбищенских статуй. Меня начала бить дрожь, частично от волнения, частично – от промозглого холода, заполнявшего непротопленную комнату. Бросив на меня долгий, все подмечающий взгляд, кардинал кивнул на камин. — Не сочтите дерзостью, шевалье, - начал он сочащимся вежливостью голосом, - но не могли бы вы развести огонь и спасти мои старые кости от мучений, приносимых здешней сыростью. В своей фразе он соединил мой титул с просьбой, больше напоминающей приказ слуге, и жалобу на собственную слабость, больше напоминающую оскорбление моей юношеской глупости. Будь природа моих чувств несколько иной, его слова, орудия нападения при первом приближении, на деле же являющиеся механизмом защиты, возымели бы свое действие. Но его расчет на то, что нервные мальчишки склонны к драме, услышав резкое суждение из уст объекта влюбленности, не оправдался. Да, я был взволнован, нервы мои были на пределе, однако я взирал на дю Плесси вовсе не как Икар на солнце, испуганный и восхищенный. Я ощущал себя Фенриром, оказавшимся перед луной. Холодное сияние ранило и ослепляло, но голод был многократно сильнее. Молча рванув застежку у горла, я скинул плащ и прошел к камину. Провозившись несколько минут с отсыревшими дровами и огнивом, я заставил пламя разгореться. Жар тут же согрел мои окоченевшие пальцы, коснулся и без того пылающего лица. Я обернулся и нашел Ришелье сидящим у стола. Плащ его покоился на спинке кресла, кружевной воротник белел в полутьме – кардинал задул свечу, и единственным источником света стал потрескивающий очаг. Невозможно было толком разглядеть его глаза, тем более – прочесть в них что бы то ни было. Он сидел прямо, но не напряженно, о чем свидетельствовали руки, спокойно поглаживающие жесткие подлокотники. Закинув ногу на ногу, он выглядел чуть скучающим зрителем, пришедшим на представление. Я, стоя в круге света, начал догадываться о его намерении. Кровь бросилась к моим щекам, на лбу выступил пот. — Мне кажется, вам жарко у огня, Рене, - произнес Ришелье задумчиво. О, я действительно почти горел, но камин был абсолютно ни при чем. Кровь, расцветившая лицо розами румянца, поспешила в противоположном направлении. — Что же мне сделать, монсеньер? – спросил я, едва слыша собственные слова. Семинарист Д’Эрбле погибал от волнения, демон Д’Эрбле погибал от желания, Фенрир, готовясь стать пеплом, разинул пасть. — Разденьтесь. Где-то вдалеке скрипнули весла в уключинах, но я подумал, что это лязгнули челюсти. Медленно я поднял руки и принялся расстегивать камзол. Сбросив его, я перешел к поясу, на котором в ту пору еще не было ни шпаги, ни пистолетов. Когда пояс последовал за камзолом, настало время тонкой батистовой рубашки, легко соскользнувшей с моих плеч. Ришелье, молча наблюдающий за мной, вдруг жестом попросил меня остановиться. — Перейдите на кровать. В отсутствии камердинера сапогами проще будет заняться там. Не споря, я шагнул к постели. Грубое шерстяное покрывало кололо кожу, когда я лег на него, избавившись от оставшейся одежды. Сейчас, на седьмом десятке, я все еще сохраняю тонкий стан, хорошую осанку и легкость фигуры, хотя старость и не обделила меня ни морщинами, ни болезнями, ни сединой. Тогда же, в двадцать лет, я имел все основания гордиться своим телом, не стесняясь в любовных утехах выставлять напоказ длинную шею, гладкую кожу, изящные ноги. Не обладая чересчур развитой мускулатурой, я считал своими сильными сторонами стройность, не переходящую в жилистость, и гибкость, скорее хищную, чем женственную. Раскинувшись в том тайном убежище на неудобном ложе, я не стыдился своей наготы, ожидая, что сейчас, плененный зрелищем, кардинал подойдет ближе, чтобы самому принять участие в спектакле. — Монсеньер, мне снова холодно, - прошептал я, обращая на него свой потемневший взор. Ришелье остался неподвижен и внешне бесстрастен. — Прикоснись к себе, – его голос также не выражал ни нетерпения, ни желания, будто он просил меня передать соль за обеденным столом. Сердце мое сжалось от этого безразличия. — Но это не согреет меня, – я+ почти застонал. — Разве ты не обещал следовать за мной даже в ад, Рене? – вкрадчиво спросил кардинал со своего места. – Разве ты не знал, что девятый круг ада холоден, как могила? — Я не заслужил этого, монсеньор, я верен вам, - ответил я, почти против воли касаясь пальцами своей груди, ведя по чувствительной коже. — О, нет, Рене, ты верен только себе. И я хочу видеть, как ты ласкаешь себя, ты слышишь, Рене? — Да, - выдохнул я тяжело, опуская руку ниже. – Да, я слышу… Следующие минуты стали самыми долгими в моей жизни. Униженный, но не в силах остановиться, я метался по кровати, выгибался в агонии на колком одре. Я то зажмуривался, не в силах глядеть на недвижимую фигуру, то напротив, искал внимания, стараясь уловить малейший проблеск интереса. Быть может, я обманывал себя мыслью, будто могу рассмотреть побелевшие костяшки пальцев, впившихся в подлокотники. Быть может, волк обезумел от голода, когда зубы его сомкнулись на отражении, холодном и бесплотном. В очередной раз в моей жизни наступал переломный момент, после которого еще можно было бы спасти несчастную душу. Я бросил на Ришелье последний отчаянный взгляд, прежде чем природа взяла свое, и я, содрогнувшись в конвульсиях, обмяк на кровати. Лежа в тишине, в изнеможении прикрыв глаза, я старался сдержать судорожные вдохи, чтобы не пропустить звук ключа, поворачивающегося в замке, чтобы услышать завывание сквозняка, когда дверь распахнется, выпуская на улицу неблагодарного зрителя. Я был уверен, что сразу после его ухода я погибну, сокрушенный обломками своей гордости. Я понимаю сейчас, что лучше было бы ему уйти, оставив демона умереть от голода. Оставив мне самого себя. Но вместо скрипа двери я услышал скрип пружин, вместо холодного сквозняка почувствовал теплое дыхание, запах вербены, от которого демоническое пламя выросло стократно, уничтожая последние следы прежнего Рене. *** С одной стороны, весна 1623 года плохо сохранилась в моей памяти, как всякое время безрассудства, когда опьяненный разум не в состоянии запечатлеть ни порядок событий, ни их содержание, и чувственные ощущения куда сильнее и ярче истинных воспоминаний. С другой – иные моменты встают перед моими глазами так четко, будто все случилось только вчера. Стоит заметить, что наличие фаворитов у важных придворных персон не является тайной ни сейчас, ни в пору моей молодости. Разница заключается лишь в том, что полвека назад, учитывая предпочтения самого короля, герцоги и графы также не считали нужным скрывать пол своих фаворитов. Разумеется, с самого начала было понятно, что подобная легкость нравов никоим образом не относится к кардиналу де Ришелье, лицу в первую очередь духовному. Это обстоятельство значительно сокращало мои шансы на успех при дворе, однако к тому моменту страсть столь сильно одурманила мое сознание, что мне было плевать, смогу ли я когда-нибудь воспользоваться именем своего покровителя. С самой первой встречи я возжелал разгадать этого человека, и, добившись, по собственному мнению, первой победы, решил, что выиграл войну целиком. Изредка сквозь сладкий туман ликования пробивалась мысль, что хотя я и проник в постель Ришелье, его помыслы остались тайной за семью печатями. Такие размышления заставляли меня вздрагивать и постоянно искать подсказку в глубине непроницаемых серых глаз. Независимый и объективный историк едва ли смог бы насчитать более десяти наших встреч в период с апреля по июнь. Несколько раз мы встречались позади портновской лавки, чередуя это убежище с другими секретными домами, которые в достатке были раскиданы по всему Парижу. Любовником Ришелье оказался скорее сдержанным, чем властным. Не теряя голову даже в самом пылу страсти, когда я мог лишь обессилено выкрикивать нечто бессвязное, он оставался безмолвным, словно сосредоточенным. Удовольствие он, как правило, выражал глубоким вздохом, никогда не переходящим в стон. В иные ночи я приходил в бешенство, выбивался из сил, стараясь вырвать из него хоть звук, но усилия мои не приносили никакого результата. И все же следующей встречи я ждал с еще большим нетерпением. Несмотря на то, что новизна ощущений должна была бы стереться, я все еще чувствовал головокружение, представляя, что мне дозволено дотронуться до его напряженной спины, коснуться губами узкого рта. — Арман, - шептал я ему на ухо, и сама возможность называть его по имени казалась мне более интимной и кощунственной, чем возможность ласкать его тело. Как известно, время счастья не менее безжалостно, чем время горя. В печали каждая минута тянется целое столетие, в радости и день пролетает, как одно мгновенье. Вот и для меня, вынырнувшего случайно из своих грез, оказалось полной неожиданностью, что в Париже отцветает май, а, следовательно, и до рукоположения осталось чуть более недели. Но то для меня, бездумного и беспечного, точно соловьиная трель. Ришелье, конечно же, прекрасно помнил обо всех событиях, особенно о тех, свершения которых он не желал. Я был приятен ему в качестве постельного интереса, тешил и врачевал его самолюбие, изрядно израненное в изгнании, однако я был совершенно бесполезен ему в качестве представителя Церкви. С первого взгляда кардинал угадал во мне талант не к молитвам, но к светским интригам, к хранению не обетов, но государственных тайн. Как известно, в бою никогда не следует стрелять первому, дабы в случае промаха не остаться безоружным перед вооруженным противником. Так и Ришелье подготавливал правильный момент, вынуждая меня нажать на курок, не целясь. Такой момент настал на исходе весны. Кардинал, поглощенный государственной службой, не посылал за мной, кажется, целую вечность. Я пытался найти утешение в заключительных главах моей диссертации, но то и дело отвлекался. Выглянув в окно, чтобы вдохнуть свежего воздуха, я возвращался за работу лишь спустя час или полтора, вдоволь налюбовавшись на сирень, цветущую во дворе. Воображение рисовало мне утопические картины будущего, ветер приносил сладостный дух свободы и счастья. В назначенный час я выбрался в город и устремился к известному каштану. Там в небольшом дупле обнаружилось послание, начертанное на клочке бумаги. Я стоял под густой кроной, запоминая адрес и время, а сверху душистой благодатью сыпались на меня крошечные белые лепестки. Ришелье ждал меня в крошечном коттедже неподалеку от Сен-Жермен. Это место встречи хоть и находилось дальше, но было куда более уютным и комфортным. Расположенный в глубине леса каменный двухэтажный дом скрывал под своей крышей просторную спальню с огромной кроватью. Спальня занимала весь второй этаж и для отдельного кабинета места в коттедже не нашлось. Однако по соседству с кроватью стоял письменный стол, также поражающий своими размерами. Тем вечером его гладкая полированная поверхность была завалена кипами бумаг, которые Ришелье привез с собой, планируя поработать вдали от городского шума. Верный своим замыслам, он оставил меня едва ли не в ту же секунду, как замолк мой последний возглас, накинул легкий атласный халат и подошел к столу. Разгоряченный и обессиленный я устроился на боку, подперев голову рукой и взирая на тонкий стан кардинала. Судя по теням под глазами, он отказывал себе в отдыхе уже несколько дней, израненная нижняя губа выдавала нервное напряжение – он имел привычку прикусывать ее до крови во время особенно тяжких размышлений. Ароматный ветер, проникающий сквозь неплотно прикрытые ставни, колыхал полы его халата. — Тебе идет алый, - заметил я, не переставая наблюдать за его проворными пальцами, белизной соперничающими с документами, которых они касались. – Он придает тебе величия. — О, благодарю. Восславим же Господа за то, что кардинальская мантия мне к лицу, - усмехнулся Ришелье несколько рассеяно, взламывая печать на очередном письме. - Ума не приложу, чтобы я делал, будь она салатовой или ярко-желтой. — Или черной, - добавил я. – Траур добавляет тебе двадцать лет, Арман. — Ах, Рене, не цвет старит меня, а заботы. Знаешь ли ты, что один год кошачьей жизни равен шести годам жизни человеческой? Я вытянулся на шелковой простыне, весь превратившись в слух, понимая, что чужая усталость позволяет мне заглянуть за всегда столь плотно задернутый занавес. Подобно ни о чем не подозревающей мыши, я позволял заманить себя в элементарную мышеловку. — Монсеньор изволит сравнивать себя с котом? – протянул я как можно более игриво, чтобы скрыть свой искренний интерес. Он раздраженно откинул длинный рукав, обнажив на мгновение запястье, которое своей тонкостью подражало изяществу рук святых, изображенных на картинах да Винчи. На секунду я утратил нить разговора. — Неужели это не так? Я ласков, сдерживая нрав короля, я выпускаю когти против своевольных министров. И в случае падения, мой дорогой Рене, я всегда приземляюсь на все четыре лапы. Я рассмеялся. Ришелье мог неделями соревноваться с дождливым небом в хмурости и с северным ветром - в суровости. Но как на небе внезапно проглядывал яркий солнечный луч – так и кардинал мог вдруг стать весел и шутлив. — Как жаль, Арман, что за всеми этими делами тебе совсем некогда посетить мое ordinatio! – без всякой задней мысли воскликнул я. Своей показной открытостью, даже некоторой легкомысленностью Ришелье вывел меня на ответную откровенность, заставил произнести то, что тревожило мое сердце. Тонкие губы дрогнули, точно от долгожданного выстрела. — Кажется, уже в будущий вторник ты станешь аббатом? – уточнил кардинал, бросая недочитанный документ на стол и поворачиваясь ко мне. От его острого внимательного взгляда мне захотелось укрыться. — Да, осталось совсем недолго. — И что же, ты, должно быть, думал стать епископом в скором времени? Я покраснел от того, что тщеславные мысли, так часто приходившие мне в голову, были повторены этим человеком. — Вы обижаете меня, монсеньер, - сказал я, полушутя, полусерьезно, - я надеюсь сделаться кардиналом. — Вот как? – приподнял брови Ришелье. — Считаешь, что я не справлюсь? – заносчивость моя в очередной раз начала брать верх над осторожностью. Где-то на краю разума возникла здравая идея притянуть Ришелье к себе, увлечь на кровать, прекратить опасный разговор. Но маятник гордыни уже был запущен умелой бледной рукой. — Кардинальская шапка порой тяжелее короны, - уклончиво ответил дю Плесси. – Что же до твоих талантов, Рене… Прихожане будут счастливы иметь такого красноречивого и тонко чувствующего пастыря. Твои проповеди сыщут тебе славу. Но ни один из твоих духовных детей не доберется до рая. — Отчего же? – спросил я, на сей раз побледнев. Он присел на край кровати, так близко, что я мог бы дотронуться до его острого колена, если бы захотел. — Потому что не может давать отпущение тот, кто не верит в покаяние, для кого собственная воля стоит превыше воли Божьей. Я задохнулся от возмущения, взирая на это лицо, не в силах догадаться, что скрывается под маской спокойствия и снисхождения. — Как?! И это говорит мне человек, который готов поступиться всеми своими духовными принципами ради удачного политического союза? - я взвился, сминая шелк. В те дни только глухонемой не обсуждал договор, заключенный Ришелье с гугенотами, поговаривали даже, что Папа прислал официальное письмо, выражающее неодобрение действиями кардинала. Серые глаза сузились, не позволяя вспыхнувшим молниям вырваться из-под контроля. — Я вдвое старше вас, Рене, и за долгие годы научился сносить мучительный вес ответственности, ложащийся на мои плечи всякий раз, когда мне приходится принимать непростые решения. Но мы, кажется, говорили не обо мне, а о вас. Пока вы не в состоянии отличить необходимость от желания, ваше служение не пойдет впрок ни вам, ни пастве, ни Богу. — В самом деле? – от обиды у меня сжались кулаки и перед глазами поплыли красные пятна, по оттенку походящие на пурпурные переливы атласа, окутывающего худое тело. – Чуть ли не с младенчества я готовился стать аббатом, и все еще, по вашему мнению, далек от цели? Расскажите же мне, прошу, где Ваше Высокопреосвященство постигло сию премудрую науку? Не в военной ли академии, куда изначально вы поступили? Не на простынях ли покойного Генриха IV? Тогда я на верном пути! Едва с моих губ сорвалось последнее восклицание, уязвленный мозг поспел, наконец, за болтливым языком и с ужасом осмыслил высказанную фразу. Как посмел я, дворянин, упомянуть самые грязные слухи, ходившие по Парижу после того, как дю Плесси так рано и так дерзко добился епископского сана! Как мог так жестоко оскорбить человека, внимания которого готов был добиваться ценой собственной жизни! Ришелье смертельно побледнел, он даже чуть качнулся, как от удара, неожиданного и от того еще более подлого. Рука его непроизвольно дернулась к поясу, к шпаге, оставшейся лежать в груде нашей одежды. Я был готов самолично подать ему оружие и смиренно подставить грудь, но его слова остановили меня, крепче любого клинка пригвоздили к месту. — Что ж, Рене, не смею задерживать вас на этом пути. Этап простыней будем считать пройденным. Теперь качнулся я, будто пронзенный пулей. Одевшись молча и быстро, несмотря на дрожащие пальцы, я спустился по лестнице, нырнул в теплую майскую ночь. Лошадь, почувствовав мое настроение, сразу пошла галопом, унося меня прочь от маленького каменного коттеджа, в окне которого виднелся силуэт. Всадник, охваченный невыносимым горем, не заметил наблюдателя, и тем более не увидел выражения удовлетворения на бледном усталом лице. *** Далее в моей жизни имели место события, о которых несколько лет спустя я поведал в исповеди на кревкерской дороге. И, хотя все факты я передал Д’Артаньяну в неискаженном виде, об истинной причине произошедшего я, естественно, умолчал. А причина была проста – я искал выход. Изнемогая от душевных и сердечных мук, я молил об избавлении, о смерти. Забыв о всякой осторожности, я пытался утопить боль в плотских наслаждениях. В ту неделю в округе не осталось ни одной бутылки вина, что я не попробовал, ни одной девичьей спальни, где я бы не побывал. Слова молитвы путались у меня в голове, в церкви я чувствовал себя бесом, бегущим от запаха ладана, сутана сдавливала мне грудь, не давая дышать. Немыслимо было даже думать о посвящении в таком состоянии. Мне нужен был повод, и я нашел его в оскорбившем меня офицере, мне нужна была отговорка – и я сообщил святым отцам, что еще не готов к обряду. На целый год жизнь моя замерла, словно мне и не было никогда двадцати лет, словно все это время я пролежал в гробнице. Я посещал уроки фехтования, навещал родительский дом, стал завсегдатаем «Хрустальной туфельки», но внутри я был мертв и выхолощен. Пролетело, не задержавшись в памяти, лето, пронеслись осень и зима, весна отозвалась внутри мучением воспоминаний. Тихим июньским вечером 1624 года я, точнее, мой безжизненный остов, шагал в компании давешнего наглого офицера на улицу Пайен. За год я научился неплохо обращаться со шпагой, и, тем не менее, исстрадавшаяся душа просила точного удара, что остановит сердце. Мы встали в позицию. Над крышами домов плыла полная луна, ее сияние застило мне глаза, ее холодность и безразличие восхищали меня. Обернутый в ночь Париж лежал в ее лучах - огромный, уродливый волк с распоротым брюхом. И в самых темных переулках города, в самых заброшенных уголках моей души раздавался неслышимый вой, песнь потери. Клинки скрестились, раздался звон. С сокровенным именем на устах я сделал выпад, и тут моя шпага пронзила плоть. Офицер рухнул на землю, кровь толчками выливалась из раны на груди. Страшный хрип вырвался из его горла. — Поздравляю, - умудрился произнести он, прежде чем испустить дух. Пораженный сильнее, чем если бы мне была нанесена смертельная рана, я несколько минут стоял над остывающим телом, не в силах решить, что же делать дальше. Противник пал, жизнь продолжалась, и я находил в этом одновременно и издевку судьбы, и ее награду. Выхватив платок из отворота рукава, я вытер клинок и убрал шпагу в ножны. Оцепенение, которое при первом взгляде можно было принять за беспечную храбрость, сковало мои мысли, и я всерьез подумывал о том, чтобы вернуться, как и обещал, на бал. Не беспокоило меня ни то, что там я неминуемо встречу жаждущих отомстить друзей, ни что нарвусь на гвардейцев, готовых доставить меня в Бастилию. Я шел неторопливо, прогулочным шагом, поглядывая то на темные окна домов, то на кокетку-луну. На мосту Менял я остановился, завороженный блестящей дорожкой, которую луна перекинула через Сену. Сверкающие блики скользили по водной глади, превращали волны в серебряные кольца кольчуги, в россыпь драгоценных алмазов. На границе света и тьмы вода казалась серым шелком, ее непроницаемая глубина притягивала меня, обещала поведать все секреты, таящиеся на дне. Луна смеялась в небесах, смеялась над поверженным, но неспособным умереть волком. Будущее раскрывало передо мной свои объятия, и они были страшнее неизвестности бездны. Я наклонился ниже, стремясь раствориться в драгоценном блеске… — Шевалье Д’Эрбле? – раздался голос позади. Я вздрогнул и обернулся чересчур резко, так, что закружилась голова. — Что вам угодно, сударь? – холодно спросил я, оглядывая неприметный костюм моего собеседника. – Вы мешаете моей прогулке. — Ваша прогулка началась на улице Пайен, не так ли? — А если и так, какое вам до этого дело? – я машинально положил руку на эфес, и сей жест показался мне куда естественней крестного знамения. — Вам придется проследовать со мной, господин Д’Эрбле, - мягким тоном сообщил незнакомец, подходя ближе. Он также был вооружен, но не спешил обнажать сталь. — Нет, любезный, вы ошибаетесь. Я собирался на бал, и проследую на бал. Ваше предложение меня не привлекает. — Что ж, тогда мне придется предоставить вам весомые аргументы. Я выхватил шпагу, но, вместо того чтобы последовать моему примеру, незнакомец лишь кивнул кому-то за моим левым плечом. Чудовищный удар сокрушил мой затылок, и последнее, что я видел, прежде чем потерять сознание, была шпага, исчезающая в глубине сверкающих вод. *** Гадкая тошнотворная боль стучала в висках, поднималась от основания шеи ко лбу. Казалось, она стремиться выдавить глаза из глазниц, забиться в горло, задушить, оглушить, уничтожить. Я лежал во тьме, и думал о том, что вопреки всем надеждам, смерть не принесла ни облегчения, ни избавления. Мне казалось, что тело терзают черти, что я, как всякий грешник, обречен на вечные муки, но эти страдания не заглушают голос памяти, а словно обостряют его. Неким таинственным образом мертвая грудь моя могла вздыматься, позволяя воздуху проникать в легкие, и воздух был пропитан тонким, едва ощутимым духом вербены. Лед, который сковывал душу последний год, треснул, и его острые края впились в незажившую рану, таившуюся под броней. Я застонал и открыл глаза. Вместо сводов пещеры, освещенных языками адского пламени, взору открылись потемневшие потолочные балки. Вместо котлов и раскаленных сковородок в сумраке белел простой крашеный шкаф, пара стульев, сквозь матовые стекла окна в комнату проникали прощальные лунные лучи. И только дьявол был на своем месте. — Как твоя голова, Рене? – спросил он, увидев, что я очнулся. – Я пригласил врача… — Нет, – запекшиеся губы не сразу согласились разомкнуться, пересохший язык с трудом ворочался во рту, но я ответил твердо, пока этот голос не затуманил разум. – Узникам ни к чему такие милости. — Узникам? — Разве не темница вокруг нас? – я обвел глазами скудную обстановку, отчего боль в висках мгновенно усилилась. Кардинал закрыл рот ладонью, как я теперь понимаю, чтобы скрыть улыбку. — Здесь нет решеток, охрана препятствует лишь тем, кто пытается проникнуть внутрь, а не выйти наружу. Кроме того, я считаю дурным тоном лишать кого-либо свободы в своей спальне. Я потер рукой лоб, подозревая, что ослышался. — Но дворцовые сплетники слагают легенды о роскоши твоих комнат… — Ты в самом деле считаешь, что я допустил бы дворцовых сплетников в истинную обитель? – Еего взгляд был полон усталой усмешки. – Вероятно, удар был сильнее, чем я думал, и врач все же необходим. — Мне лучше! – я мотнул головой, превозмогая дурноту. От неосторожного движения последняя краска исчезла с моего лица. Мне не нужно было зеркала, о своей бледности я прочел по сердито сжавшимся губам Ришелье. Капризное упрямство против ледяной настойчивости. Ночь за окном истончалась, обещая вскорости обратиться рассветом. Торопливое бегство этой своенравной красотки под черной вуалью не внесло никакой ясности в мысли, напротив, свечение на горизонте словно вторило разгорающемуся внутри чувству. Я не мог подобрать ему имени, этому огромному алому шару, восходящему над безжизненной пустыней, распростершейся в моей груди. В глубине сверкающего пекла, ближе к раскаленному ядру вихрями хаоса сплетались обида и чаяние, прощение и месть. Забытый во мраке шкатулки алмаз должен был бы испытывать схожие волнения, когда рука хозяина спустя вечность извлекает его на свет божий. Но, умей алмаз чувствовать, о, какие страдания бы он испытал при огранке! Какое счастье, что камни холодны и бесстрастны, какая жалость, что я все же не был камнем. — Твое честолюбие, Рене, противоречит твоей неосторожности, – Ришелье первым нарушил молчание. Отдавая дань очередной бессонной ночи, он тяжело оперся о спинку стула. — Хочешь сказать, что для того, кто грезит великим будущим я слишком открыто подставляюсь под шпагу? — Именно. Я смотрел на его пальцы, поглаживающие грубое дерево, на запавшие глаза. Я ненавидел себя за слепое желание обнять эти чуть сутулые плечи. О, как восхищался я позже его гением, его почти женским коварством! Мимолетная демонстрация слабости, скромное проявление доверия – отличная возможность сыграть на чувстве вины. Но Арман знал меня слишком хорошо. Он дал почуять Фенриру запах крови, и, одурманенный ароматом, тот не понял, что источник — лишь крошечный надрез, что впереди очередная ловушка. — Вы дрались без секундантов, - заметил Ришелье. Его тон не был вопросительным, конечно, ему наверняка были известны все обстоятельства дуэли. — Я торопился, - хмуро ответил я. — На такие свидания не опаздывают, – в неверном свете его глаза были глубоки, как воды Сены. — Да, то, что не удалось офицеру, едва не выполнили твои шпионы. — Ты предпочел бы нарваться на королевский патруль? — Уж наверное, там мне не попытались бы проломить голову. — Нет, тебя бы попытались арестовать, ты бы оказал сопротивление и был убит. — Арестовать? — Вы дрались без секундантов, Рене! – Ришелье повысил голос, что случалось с ним крайне редко. – Теперь ты – убийца. — Не смей! – я приподнялся на кровати, но тут же стальная игла боли прошила мою голову. Я повалился обратно на подушки. – Не смей говорить подобное, наша дуэль была честной, - повторил я шепотом, силясь разогнать черный снег, поваливший перед глазами. — Тебе придется уехать, - безжалостно продолжил кардинал. – В Испанию. Мне нужен человек при Оливаресе… — Я не преступник и не собираюсь бежать! Если мой король решит бросить меня в Бастилию за то, что я защищал свою честь… Что ж, я предпочту сырое подземелье службе такому королю… – моя речь была медленной, но полной такой уверенности и огня, что Ришелье замолчал. Со стороны могло бы показаться, что он раздумывал над решением возникшей проблемы. На самом же деле он лишь смаковал триумф режиссера, чей актер в очередной раз произнес реплику четко по сценарию. — В таком случае, - сказал он, притворно вздыхая, - придется прятать тебя под плащом. — Что?! – возмутился я. — Ты станешь солдатом. От волнения моя тошнота усилилась, руки задрожали, как от озноба. — Служить гвардейцем? Пресмыкаться перед тобой? Нет-нет, я выбираю Бастилию! Ришелье улыбнулся своей жуткой улыбкой, больше напоминающей оскал. — Мой милый Рене, история любит повторения, и все, что когда-либо с нами произошло, по прошествии времени возвращается к нам вновь. Однажды ты был так любезен напомнить мне о покровителе, одарившем меня алой мантией. Сегодня я сам выступлю в роли такого покровителя, – его слова вонзались в меня миллиардами алмазных песчинок, которыми ювелир полирует камень. - Но, Рене, красный тебе не к лицу, в красном плаще ты будешь ярмарочным чертом. Тебе больше пойдет лазурный. — Ты хочешь, чтобы я стал мушкетером? – спросил я хрипло. — Неужели ты не желаешь служить королю? – задал встречный вопрос кардинал. — Да, но… — Мушкетеры не знают слова «но», Рене, – улыбка на его губах наконец померкла, лицо прекратило быть посмертной маской древнего сатира. – Спи теперь, завтра нас ждет много дел. И, не дав мне промолвить больше ни слова, он стремительно вышел из комнаты. *** Оставшись наедине с разгоравшимся рассветом, с головной болью, с безымянным огненным шаром, выжигающим мое нутро, я вцепился в простыни, выгнулся на кровати в припадке бешенства и отчаяния, как любовники выгибаются в сладострастном экстазе. Слезы бессилия обжигали мои щеки, и я проклинал себя, и небо, и поднимающееся солнце. Я был близок к тому, чтобы проклясть Армана, но прежде чем эта мысль успела окончательно сформироваться, милосердный Морфей присел на край моего ложа. Как это часто бывает после сильных переживаний, проснулся я в состоянии непробиваемого спокойствия, подобного онемению, вызванному оттоком крови. Моего умиротворения не нарушило даже присутствие в спальне постороннего наблюдателя – женщины, расположившейся возле окна, и сверлящей меня внимательным взглядом. Судя по платью, моя незнакомка привыкла скорее повелевать слугами, нежели чем принимать приказания. Дорогой бархат, расшитый корсаж, украшающие длинную шею рубины – все это говорило о привычке бывать при дворе, где красота женщины в первую очередь оценивалась по доходу ее портного. Впрочем, этой даме не приходилось рассчитывать лишь на чужое мастерство, ибо и природа преподнесла ей бесценные дары в виде темных, как оникс, глубоких, как омут глаз, кожи, чьей гладкости и белизне позавидовал бы фарфор. Ее непокорные вьющиеся волосы были собраны в строгую прическу, и лишь две пряди кокетливо обрамляли круглое, улыбчивое лицо. — Сон превращает его в ангела, - проговорила она, обращаясь к кому-то, стоящему у двери. Яркий свет и моя поза не позволяли мне увидеть второго посетителя, однако прозвучавший ответ развеял все сомнения. — Явь разбивает иллюзии, и сейчас вы в этом убедитесь, Мари. Ангел проснулся и уже точит вилы, - усмехнулся Ришелье. – Доброе утро, Рене. — Доброе утро, монсеньер, - отозвался я. Стараясь не совершать резких движений, чтобы не потревожить уснувшую мигрень, я подтянулся и сел, привалившись к спинке кровати. — Позвольте представить вам, господин Д’Эрбле, герцогиню Д’Эгийон, – черноокая наблюдательница грациозно присела в реверансе. — Его высокопреосвященство чересчур официален, Рене, но мы его простим, не так ли? – жемчужные зубы герцогини обнажились в хищной, но вместе с тем очаровательной улыбке. – Зовите меня Мари, не нужно церемоний, прошу вас! — О, боюсь я не смогу исполнить вашу просьбу… - я невольно улыбнулся в ответ, глядя в ее искрящиеся задором глаза. – Вы даете мне огромный кредит, позволяя располагать таким сокровищем, как возможность звать вас по имени, я же, в сущности, бедняк, и никогда не смогу отдать вам подобный долг. — Никаких долгов не должно существовать между друзьями! – воскликнула, смеясь, Мари. – Ведь мы же станем друзьями, Рене? — Если этого желает ваша светлость, - я склонил голову, продолжая наблюдать за молодой кокеткой, подходящей все ближе к моей кровати. – Но, Боже мой, как я невоспитан, я даже не принес извинения! Герцогиня, умоляю, закройте ваши прекрасные очи, их оскорбляет мой вид и мое жалкое положение больного! — О, не беспокойтесь, ваши раны – раны храбреца и истинного рыцаря, они не могут оскорбить, они могут только разжечь в сердце дамы веру в настоящих мужчин! Услышав эти слова, кардинал покинул свой наблюдательный пункт, и подошел к Мари Д’Эгийон. — Ах, моя дорогая, вы зря романтизируете глупости, свершаемые под воздействием горячей крови. Смотрите, как бы после ваших слов Рене не принялся вызывать на дуэль каждого второго. Этим утром я ожидал приступов головной боли, но тело предало меня, атаковав внезапно и совсем с других флангов. Невидимый зверь с острыми зубами впился меж ребер, когда Ришелье обвил свою руку вокруг талии герцогини. Огромные когти принялись рвать плоть, когда хрупкая женская ладонь прикоснулась к затянутому в алую мантию плечу. Я опустил глаза, ожидая увидеть кровь, фонтаном бьющую из открытой раны, но сорочка оставалась белоснежной. — Ну что вы, Арман, Рене – благоразумный молодой человек, он, несомненно, будет беречь свою жизнь, если я попрошу его об этом? Не так ли, Рене? Вы ведь будете столь любезны оставаться в живых как можно дольше, чтобы иметь возможность посещать меня? — Если вы настаиваете, мадам, - отозвался я, надеясь, что мой голос не звучит так безжизненно, как мне казалось. – Быть вашим гостем – огромная честь. — Вот и отлично! И вы, милый Арман, навещайте меня чаще, чтобы убедиться, что Рене держит свое слово! – она озорно тряхнула кудряшками и прильнула ближе к Ришелье. — Непременно, моя Мари, - ответил кардинал, привлекая девушку к себе и целуя ее в макушку. – Но пойдем же, Рене нужно подкрепить силы и собраться. Я жду вас внизу через час, – последнюю фразу он кинул мне, как слуге, чуть обернувшись у двери, но так и не удостоив взглядом. *** Принесли завтрак, к которому я не притронулся. Принесли новое платье, на которое я не обратил внимания. Когда на простыне, наконец, проявились вишневые капли, они истекали не из груди, а из ладони: все это время я так крепко сжимал кулаки, что вогнал ногти под кожу. Словно разбуженный видом этого алого узора на белой ткани, я, пошатываясь, поднялся и подошел к окну. Сквозь матовое стекло не было видно ни неба, ни солнца, но теплый свет падал на мое лицо, согревая, возвращая жизнь. Я не слышал, чтобы дверь открывалась, я не слышал шагов, но я не вздрогнул, почувствовав горячее дыхание на своей шее. — Рене, ты заставляешь меня ждать. Я молчал. — Рене, ты ведешь себя неразумно. Я молчал. — Рене, ты должен перестать делать выводы, исходя из информации, полученной лишь из одного источника. — Мне что же, перестать верить собственным глазам? – не выдержал я. – Но, впрочем, какая разница, монсеньер, вы верно заметили, я веду себя как ребенок, требуя того, на что никогда не имел права. — Мари – моя племянница, - еле слышно произнес Ришелье. – Ты понимаешь, что означает ее приглашение? Я покачнулся. — Да, – мой выдох затуманил стекло. – Да, я смогу видеться с тобой официально. — Будь добр не пренебрегать гостеприимством герцогини. Зверь, оказавшийся грознее волка, зверь, на протяжении всего часа пожиравший мои внутренности, нехотя отступил. — Как скажете, монсеньер. — И я прошу тебя, Рене, больше никаких дуэлей. — Помилуйте, монсеньер… — Неужели это невозможно? — Вы хотите, чтобы дворянин сносил оскорбления, как какой-нибудь лавочник! Жар июньского светила распалял мою кровь, жар чужого тела притягивал. Арман стоял так близко, что спиной я ощущал, как вздымается его грудь. Я горел снаружи и изнутри. — Тогда я запрещу дуэли, - почти промурлыкал он мне на ухо. Я судорожно вцепился в подоконник, уговаривая себя сдержаться и не откинуться, прижимаясь к желанному стану. — Мы станем драться еще больше, - усмехнулся я дрожащими губами. — Я буду рубить головы. От этих ужасных, кощунственных слов что-то во мне перевернулось. — Мы, как Гидра, отрастим новые, – возбуждение и возмущение заставляли мою и без того контуженную голову кружиться. — Я прижгу их. В этот момент он подался вперед, сокращая то минимальное расстояние, что было между нами, и я вскрикнул. Словно озарение снизошло на меня, проникло через поры, сорвалось с его губ, касающихся моего горла. Я подобрал имя новому солнцу, взошедшему тем утром в моей душе, и теперь мне было некуда убежать от его испепеляющих лучей, негде спрятаться от убийственного огня. Ибо тот, кем я жил, обладал силой, что пугала меня, вызывала у меня зависть, силой, повергшей меня в оцепенение на целый год, силой, запрещавшей утолять жажду. И за это я ненавидел его. Ненавидел, задыхаясь, врастая в его объятия, захлебываясь его поцелуями, мечтая стать с ним единым целым, мечтая стать им. Ненавидел, умирая от каждого движения, так яростно, что не мог понять, отчего я еще не воспламенился, не взорвался от того, как сильна моя ненависть. Я кричал о ней, кричал без слов, пока не выбился из сил и в изнеможении не застыл в кольце его рук. Его лоб стал влажным от пота, и от этой влажности волосы начали слегка виться. Я провел ладонью по стальным прядям. — Что ж, Арман, сперва ты лишил меня креста, теперь лишаешь шпаги, – вздохнул я. — Нет чести в смерти от безрассудства, - тихо ответил Ришелье, устремив взгляд в потолок. — Пусть лучше я буду жалеть о своих поступках, но я не побоюсь действовать! — Такой подход принесет тебе много несчастий и боли. — Разве лучше печалиться о несделанном? Об упущенных возможностях? — Desideras diabolum, - продекламировал кардинал. - Не дай тебе Бог ни того, ни другого. Он закрыл глаза, и я подумал, что мог бы убить его сейчас. *** С того момента прошли годы, сменились эпохи. Познавший свою истинную природу, я шел вперед, не останавливаясь ни перед чем. Я был разнузданным мушкетером, когда это было удобно, и превращался в скромного аббата, едва эта роль становилась выгоднее. Я заводил друзей и заводил любовников, стараясь не путать одних с другими. Я стал легендой, одной четвертой той стихии, которой приписывают победу над самим Ришелье. Вот только что бы я ни делал, я всегда оставался на его стороне. Я победил сам себя. Плел ли я интриги с де Шеврез, вел ли переговоры с испанцами – я видел перед глазами его лицо, я держал в мыслях его имя. Фронда, Орден, папская тиара – все ради того, чтобы доказать мертвецу, как сильно тот был неправ. Я свершал все из-за него, вопреки его воли, ради его взгляда. Двадцать лет я был его безделушкой и орудием в его руках, ибо и цепочкой от креста можно задушить, перстнем – рассечь артерию, а пуговицей – выбить глаз. Даже сейчас, в особенно тяжелые ночи, я просыпаюсь, задыхаясь от ужаса, вновь оказавшись запертым в осени 1643-го года. Я застываю в пропахшем лекарствами воздухе, не в силах отвести глаз от заострившихся черт. Я хочу зажать уши, чтобы не слышать хрипов, но не могу пошевелиться. Мари, бледная и заплаканная, оставляет нас наедине. Он смотрит на меня запавшими, потемневшими от боли глазами, и я думаю, что должен убить его сейчас, но не двигаюсь с места. Я слишком сильно его ненавижу. Я слишком сильно его люблю.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.