Cold - Bleed
За всю свою сознательную жизнь я начинал читать бесчисленное множество книг, смотреть кучи самых разномастных фильмов, начиная от придурошных комедий в стиле тупоголовых америкоссов и заканчивая психоделическими драмами про девочек - подростков, которым сорвало крышу оттого, что их изнасиловали в детстве, про матерей - одиночек, спивающихся от своей убогой жизни и, не думая о собственном дитя, перерезающим горло ошметками битого стекла или изумрудной розочки недавно опустошенной бутыли. За всю свою сознательную жизнь я начинал делать кучу всего. Какого дерьма я только не творил... И лишь немногое доводил до конца. И лишь немногое досматривал, дочитывал, оставаясь преданным почитателям истории. Ее эмоциям, которые захватывали меня, от которых кровь стыла в жилах или хотелось хохотать ребяческим, задорным смехом, заражающим остальных. Но вот проблема. Остальных не было. Никого. Не было даже гребаных тараканов, сбежавших из моей съемной квартиры, как крысы, покидающие тонущий корабль со всеми его жертвами, жизненную стезю которых уже не изменить. Вы когда-нибудь задумывались над тем, почему наркоманы не курят сигареты? Честно признаться, этот вопрос давненько подсел в мое сознание, как небольшой ловкий уж, забравшийся в череп на заброшенном кладбище с царящей готикой повсюду. С нужной атмосферой, сучковатыми ветвями нагих деревьев, чьи края так мастерски обжигает свет полной луны, словно художник, тонкой кистью окрашивающий все самые труднодоступные места. И я до сих пор не могу найти ответ на интересующий меня вопрос. А ведь это отличный способ вычислять самых отпетых наркоманов, просаживающих свою жизнь на пятиминутное удовольствие, а деньги - на скорую смерть, которая однажды незваным, но давно ожидаемым гостем постучит в скрипучую дверь. Я открою вам секрет. Быть может, прочитав это, вы как нельзя спокойней перейдете ко следующей строке, пробежавшись по ней глазами. А затем по следующей. А, быть может, попытаетесь что-то вспомнить... В каждой жизни есть человек, меняющий ее в корне. В каждой жизни есть то самое существо, определяющее вашу дальнейшую судьбу. И мою судьбу варварски искромсали. Смачно размазали по половицам старого подвала, где воздух пропитался терпким табаком, кисло-пресным запахом гнилых старческих зуб, спермой, слезами и кровью гнобимого мальчишки, чье будущее уничтожали. Искажали. Изощренно уродовали. В каждой жизни есть человек, меняющий ее в корне. И этим человеком стал мой дед. __________ Часть 2.Bauhaus - Bela Lugosi's Dead
— Когда ты последний раз ел? — Что за допросы?! Если бы я хотел, я бы приготовил себе. — Я спрашиваю, когда ты последний раз ел? — женщина, скрестив руки на груди, облокотившись о дверь в комнату, не отступала от своего. Сейчас сломает. Еще одно слово и сломает, как художник в порыве ярости разламывает чертов карандаш, когда у него ничего не выходит, как агрессивный ребенок отрывает ногу своей пластмассовой кукле за то, что его наказали, срывая свою злость и ярость. Сейчас - кукла. Завтра - друг. А через пару лет им станет вчерашний клерк и сегодняшний хладный труп. Интересно, моего деда тоже заставляли есть в детстве, когда он того совершенно не хотел?! — Я ухожу, — отлично, — холодец на плите, — она развернулась, больше не намереваясь нянчится со мной, — не забудь помолиться перед едой, — чтобы отбить всякий аппетит?! Пару лет назад я действительно продолжал молиться перед тем, как начать трапезу, благодаря бога за то, что он мне дал. И, возможно, не пойдя в христианскую школу, доселе бы продолжал делать это. А сейчас из меня выбили всю веру розгами за непослушание. Из меня выторгали ее методом втирания. То, что навязывают, никогда не приживется внутри тебя. — Дед просил принести ему свежую газету, — уже у порога крикнула мать, даже не представляя, как сильно побледнело мое лицо. — Зачем? Он ведь не читает их. — Если просит, значит нужна, верно? Дверь с гулом захлопнулась. Из кухни тянется противный запах мясного холодца, который я на дух не переношу. Ощущение, что мать старается готовить именно то, что я не люблю и вовсе не проглатываю. Я брезгую съесть холодец почти также, как и сесть на школьный унитаз в сортире. Не известно, что из этого было бы сделать легче. Еда плюхается на дно пластиковой собачей миски. Да буду я гореть в аду. Аминь. * * * — Я слушаю. Пресный голос, ноль эмоций. Я не в настроении. Я не в настроении уже как третий месяц. Отчаянно пытаясь вывести себя из затянувшегося уныния, назвать которое депрессией у меня не поворачивается язык, всеми возможными и известными способами, я прихожу к выводу, что результат отвратителен. — Брай, у нас намечается небольшая тусовка, — взбудораженный голос Рамиреза с помехами вырывается из трубки и звучит крайне отдаленно, будто тот держит ее на уровне своего паха. Он уже пьян или да?! — У вас?! — Пого, Фиш. И... — парень запнулся, что-то обмозговывая. — Трент тоже будет? — Да. — Спасибо, воздержусь. Это все? Он продолжает что-то заливать про неуверенность относительно Резнора, о неизвестности и еще о какой-то лаже. — Что это? — Что?! — Что за шум? Ты слышишь это? — Я?! — Кто там шипит в трубку? — Никто не шипит, Брай, — глупый смешок с хрюканьем и нечленораздельным бульканьем. — Ясно. Пока. Спешные гудки и шумок брошенного на кровать телефона. — Как же я устал... — зажимая двумя пальцами кожу на переносице, сгорбившись, несильно разведя ноги в стороны. Это и есть типичный уставший Брай Хью Уорнер. Нелепая копия Мэрилина Мэнсона - эпатирующей клоунады, ярмарочного шута, бегающего с голым задом по сцене и тем самым отрабатывающего свои деньги. Деньги зрителя. Музыканты работают на публику. Они говорят, что пишут музыку. Делают это не ради денег, а ради себя. Потому, что им нравится это дело и они любят погружаться в работу. Отдаваться ей целиком и полностью. А на самом деле понимают, что играют на зрителей, что такие же продажные твари, не сильно отличающиеся от шлюх, околачивающихся у баров в надежде подцепить кого-нибудь, кто стал бы их пристанищем на грядущую ночь. Навскидку, все музыканты - шлюхи, прячущие истину под покровом имиджа и желанием творить. Я говорю это не от злости, не от бессилия или зависти. Я говорю это, как человек, знающий истину, проверенную на собственной шкуре. Шум проезжающей машины, крики соседской ребятни, плачь обиженной девчонки из домика напротив и лай моей собаки. Звуки, ставшие родными. Звуки, которые я слышу с самого глубокого детства. На моих глазах не происходило перемен, я вырос на готовом и довольствовался им в полную меру. Пригород был лучшим местом для жизни. Вроде отдельного городка с анаграммами абсолютно одинаковых домиков. С клумбами, ровно стриженными газонами, вечно цветущей растительностью, вечно сияющим солнцем, вечно светлыми ночами, вечно горящими фонарями и вечно чистым небосводом. Тогда мне казалось, все это действительно бессмертно. Вся иллюзия хорошей жизни, омрачающаяся лишь школьными часами. Я не боялся его. Старика, вечно хрипящего, казавшегося мне беззащитным и увядающим кустарником, отжившим свое. Но мне был противен этот человек и по возможности я старался не попадаться лишний раз ему на глаза. Путешествие до подвала и обратно всегда сопровождалось целым спектром запахов. Они были все совершенно разные. Слабые, сильные, вонь и едва уловимая нить, готовая вот-вот разорваться, остающаяся у самого носа. Но всех их объединяло одно - гадость. Это были самые гадкие запахи, какие только могут быть. Уже тогда, с самого раннего детства, я привыкал к ним, как к чему-то родному, следующему за мной по пятам на протяжении всей жизни. Первый запах к ядру ада - отвратительный смрад тухлых яиц и пропавшей рыбы, обдающий лицо, как пар от кипятка, когда я спускался в обитель Джека Энджюса Уорнера, чтобы отнести злосчастную газетенку, уже зная, какая мерзость ждет внизу, но еще не подозревая, насколько сильно та коснется меня. ___________ Часть 3.Marilyn Manson - Into The Fire
— Что ты делаешь?! — Выкапываю себя. (с) Цыпочки. 2004.
— Хей, — простодушный, открытый на вид парень лет девятнадцати неспешно приближался ко мне со спины, — Хей, чувак, привет. — Чем обязан? — остановившись, хмуро вопрошая без особого энтузиазма и желания продолжить разговор. — Ничем, — он пожал плечами, еще не зная, что я на подобные уловки и махинации не ведусь. — Ты что-то предлагаешь, продаешь, пропагандируешь? Ну, и в чем подвох? Где изъян?! — Нет, — самым честным, искренним голосом отозвался американец, сделав невинный взгляд трехлетнего дитя, — вот, возьми. Он протянул мне книжонку с потрепанным, ветхим переплетом, больше напоминающую брошюрку. — Прочти это, если будет время и желание. — Иисус Христос любит всех, — прочитал я вслух, ухмыльнувшись, вертя в руке вещицу, принятую от юноши, — Я похож на верующего? С минуту он изучал меня сухим, ничего не выражающим взглядом. Мои растрепанные, жидкие иссиня-черные волосы, достающие до поясницы, латексные штаны, плотно обтягивающие длинные худые ноги, толстую бляху ремня, боты на массивной платформе с многочисленными шнуровками и заклепками, вязанный свитер цвета хаки с высоким горлышком и рукавами - червями, собравшиеся гармошкой у кисти рук, почти полностью прикрывая их, оставляя лишь кончики пальцев с черным лаком на ногтях. Точнее будет сказать, его остатками. — Никто из нас не похож, — подумав, наконец беспечно бросил светлый веснушчатый паренек. — Тогда зачем ты толкаешь это дерьмо на улице прохожим? — Мне ведь надо на что-то жить, — бесхитростно пожал плечами тот, — возьми. — К чему мне это? — Можешь выкинуть в ближайшую мусорку, — утвердительно кивнул он, но, поймав на себе мой непонимающий взгляд, добавил, — Мне нужно раздать эту пачку до конца дня, — пацан обреченно помахал кипой книжонок у себя под носом. — Как тебя зовут? — Хочешь заложить меня? — лучистая улыбка расплылась по всему лицу, ресницы чуть прикрыли хитро сощуренный глаза. — Ты ебанутый? — Фрэнк. Я Фрэнк, — он протянул мне костлявую кисть руки с костяшками - белеющими горошинами, выпирающими слишком сильно. — Займись делом, Фрэнк, — без тени смущения проигнорировав жест знакомства, — ты ведь не хочешь до конца своих дней пихать эту гнусь?! — я подмигнул ему и, развернувшись, пошел прочь, лишь догадываясь, какое может быть выражение лица мальчишки. Брошюра, взятая-таки мной, полетела в первый мусорный бачок. Я надеялся, что парень видел, как я смял ее в большой ладони, как сжимал в пальцах, словно пытаясь превратить в жалкий комок, смазать кожей текст страниц, навсегда избавив себя и случайного нищего, который мог бы оказаться простодушным католиком или атеистом, отстаивающим свои права, от этой маразматической чепухи. Я прохожу к старому приемнику, который забрал прямиком из подвала деда, прежде, чем навсегда покинуть родной дом. Тихонько, едва касаясь пальцами старых облезлых переключателей под слоем густой пыли, неспешно раскручиваю их из стороны в сторону, пытаясь настроить канал. Удивительно. Он все еще работает. Чертовски шипит, как старая злющая кобра, потерявшая свой яд, барахлит, как робот без живительной влаги - смазки, но, черт побери, работает! Минуты через две мне удается вовремя убрать подушечки пальцев от шурупчиков, ходящих ходуном. Вслушиваясь в тишину комнаты, нарушаемую лишь жалким подобием музыки, вырывающейся через глухие или резкие звуки, очень похожие на те, какие получаются при ударе молнии в дерево, лаже комбика от гитары или треск разламывающихся досок. Господи, что за убогое дерьмо?! * * * — Зачем ты здесь? — Мать прос... просила передать тебе газету, — я не понимаю, отчего мой голос кажется таким жалким, дрожащим на фоне его грубого, низкого баса. — А-а... — протянул Уорнер и отвел взгляд в сторону, рассматривая трещинки на стене, отходящие от небольших углублений, напоминающие кратеры на вулканической поверхности. Он ходил в серой, когда-то будучи белой майке. Заляпанной, засаленной, не стиранной черт знает сколько лет, в шортах цвета маслины, заканчивающихся чуть ниже колена. Его худые, почти что дистрофические ноги с торчащими, словно привинченными коленками, обтянутыми морщинистой кожей, никак не сочетались с огромным пивным животом, оттягивающим ткань майки, растягивающим ее до невероятных размеров. Даже у поганки цвет ножки был куда приятней и симпатичней, чем цвет кожи моего деда. Особенно на лодыжках, покрытых небольшим жидким слоем плешивой растительностью и желтоватыми пятнами. Только порепанное лицо, казалось, распотрошенное в кровавое месиво и не раз собранное вновь, всегда было красным. Особенно нос, который без конца шелушился у краев. Обвисшая кожа на руках, больших, напоминающих желе или бесформенную медузу - в районе предплечия и голая кость, начинающаяся с чернеющего, будто обугленного локтя. Я не понимал, как моя покойная бабка могла выйти замуж за этого человека. Он был весь... Нескладный, нелюдимый, отчужденный. Такой, каким я представлял себя в будущем, иногда задумываясь, что мне, для получения секса, придется подлавливать одиноких девчонок, возвращающихся после убойной школьной вечеринки с целью изнасиловать в наиболее безлюдном и укромном местечке. Мне казалось, никто не сможет полюбить меня такого, какой я есть, с множеством недостатков, с волосатыми, худющими ногами, нескладным телом, чрезмерно длинным торсом, большим лбом и россыпью прыщей на нем, грубым носом, крохотным, едва заметным подбородком, южноафриканскими, назовем это так, губами и треугольным лицом. Тогда я терпел себя лишь потому, что был совсем ребенком. Еще не научившимся мыслить плохо и не до конца осознающим, насколько грязен этот гребаный мир. __________ Часть 4.Gallhammer - Endless Nauseous Days
Ты слишком напуган, чтобы скрывать это. Однажды мне приснилось, как я кричал перед матерью. Ползал перед ней на коленях, валялся на вылизанном, чистейшем полу, дергая в припадке ногами и руками, крича куда-то в потолок, смотря на него безумными, красными глазами, лезущими из орбит, пуская тугую слюну изо рта, скатывающуюся по подбородку и стекающую на кафель, оставляя лишь тонкую нить - паутинку с моих покусанных влажных губ, не разрывающуюся, словно привязывая меня к полу, не давая подняться. Мои стоны мне противны. Стенания и крики, вопли, просьбы поверить, не отрекаться от меня. Я ведь твой ребенок. Я твой ребенок, черт побери! Почему ты не веришь мне? Почему покидаешь, оставляешь одного наедине со своим безумием? Я не могу понять, отчего она так поступает со мной. Отчего взгляд ее медовых глаз такой надменный... Я лишь знаю, что скрывается за этим безразличием. Что таится глубоко в ее рассудке, где она понимает, о чем я толкую, почему беснуюсь, как раненное животное, не желающее умирать, прощаться с жизнью, как жук, перевернувшийся на крылья и не имеющий возможности перевернуться обратно, дрыгающий своими крохотными лапками, шевеля усиками, замирая на долю секунды и вновь продолжая карабкаться, пытаться спастись. Смотря на жука, мне кажется, что сейчас он умрет от своего безумия. От того, что не может встать, не может взлететь. Интересно, моя мать не боялась, что я тоже могу сойти с ума и сдохнуть? Размывчатая картина сна по-прежнему штампом висит в моей голове. Я не помню из своего детства ничего, что мне хотелось бы помнить. Ни одного ебаного счастливого момента, ни одного ласкового, сказанного кем-то слова, ни одного ощущения, наполненного радостью, счастьем или наслаждением, ни одного похода в парк, ни одной пластинки, прослушанной мной с великим удовольствием. Я не помню ничего, что мне хотелось бы помнить. Я лишь знаю, что это было. Мне говорили. — Подойди ко мне, мальчик, — мужчина приглашающие похлопал по дивану рядом с собой, после по своей коленке. Я не знаю, осознавал ли он, что я его внук. Казалось, старческий маразм совсем сбил старика с пути, затуманив голову. Мне не хочется садиться на диван. А тем более, садиться рядом с ним. Тогда я, сделав вид, что не заметил его жеста, двигаюсь вперед, остановившись в метре. — Подойди ближе, — прохрипел он. — Мне... мне нужно сделать уроки, дедушка... Он знает, какой я плохой мальчуган, никогда не выполняющий домашнее задание. Знает, что сейчас, стоя здесь, я бесстыдно лгу ему в глаза, надеясь скорее выбраться из подвала. — Брось, уроки подождут, — он скривил рот в гадкой улыбке, обнажив желтые, гниющие зубы, неопрятные усы с кусочками недавно съеденного холодца поползли вместе с губами в стороны, будто растягиваясь, становясь шире. Тогда я, не долго думая, перебираю ватными ногами. — Садись, — указал он, показывая на место рядом с собой, запятнанное чем-то вязким. Я сажусь. К самому краю, неуверенно смотря прямо перед собой - в пустоту, даже не думая поворачивать голову, сложив руки на плотно сведенных вместе коленях, шумно дыша и звучно часто сглатывая, не смотря на то, что слюны во рту почти не осталась, взамен пришел противный привкус того, что я чувствовал носом, оседающее на губах. В этот момент я понял, что запахи тоже могут быть вещественными, осязаемыми и ощутимыми. — Расскажи мне, — басит мужчина, пододвигаясь, — расскажи... как твои дела, — он кладет трясущуюся широкую ладонь на мое плече, не замечая, как я вздрогнул. Он хотел казаться простодушным, не соображающим стариком, чей мозг иссох за прожитые года, не слышащим на одно ухо, почти не видящим на оба глаза, переминающим еду языком за неимением хороших зубов, и вообще - за неимением зубов, ходящим вразвалочку, жалуясь на боль в спине, которую он со временем вообще перестал разгибать. Но я знал, кто он на самом деле. Какой дьявол, какие бесы, какое чудовище прячется внутри этого человека. Не смотря на свой убогий, и в целом - жалкий вид, он был до безобразия хитер. Злобен, умен и чертовски сообразителен. Знал, где нужно рыхлить почву. Что спросить и в какое место, когда наносить удар. Ты слишком напуган, чтобы скрывать это. Я бы отдал все воспоминания, какие только есть в моей голове, чтобы забыть одно единственное, оставив рассудок девственно-чистым, какой был у шестилетнего - меня. Ты плачешь оттого, что не понимаешь, что с тобой делают. Тебе плохо и мерзко от каждого прикосновения, от каждого, самого незначительного движения его рук и тела. Тебя рвет и слезы, скатывающиеся по бледным от ужаса щекам, теряются в полуоткрытом рте, исчезают в темноте подвала. Там была ночь. Всегда. На улице солнце и счастливые дети, к которым меня редко когда подпускали. А здесь - гнусь. В темноте, в вечной мгле, в вечном страхе и вечной ночи, вырывающей у меня все, что я могу увидеть, все, что снилось бы потом мне в самых отвратительных кошмарах до тех пор, пока я, уставший от своих мук, больше не в силах думать о том, что перенес, не взял бы в руки кухонные нож - самые острый, какой только был, и не вдарил им в собственную плоть, зарезая себя, как свинью на ферме, уже представляя себе себе будущий фарш. Из меня бы получился ужасный фарш. Горький, с привкусом старческого безумия, которым я провонялся, впитывая его каждый раз, когда спускался в его обитель, гонимый страхом того, что со мной могут сделать, не появившись я однажды. Я плохо ел. Я перестал возвращаться со школы в положенное время. Я и вовсе перестал возвращаться со школы, как можно сильнее оттягивая момент встречи с моим "хозяином". — Тебе не поверят, — лихорадочно шептал он мне на ухо, схватив и приподняв за грудки, брызжа кислой слюной, — слышишь меня? Даже не вздумай рассказывать, сынок... Тебе не поверят. Тебя назовут лгуном! Мальчишка, взявший в рот в свои шесть, будет выглядеть жалким и беззащитным человеком, над которым надругались, осквернили, лишь сейчас - в наше время. Тогда я был заражен. Стоило бы мне осечься и, давясь слезами, наконец рассказать все матери или, что еще хуже - отцу, меня бы действительно посчитали спятившим. А узнав, как все было на самом деле, без капли сожаления и горечи на лице, отдали в клинику для душевно-больных, что не слишком разнится с прямым путем до морга и биркой на большом пальце ноги. Однажды мне приснилось, как я кричал перед матерью. Ползал перед ней на коленях, валялся на вылизанном, чистейшем полу, дергая в припадке ногами и руками, крича куда-то в потолок, смотря на него безумными, красными глазами, лезущими из орбит, пуская тугую слюну изо рта, скатывающуюся по подбородку и стекающую на кафель, оставляя лишь тонкую нить - паутинку с моих покусанных влажных губ, не разрывающуюся, словно привязывая меня к полу, не давая подняться. Я бы продал душу, оставив лишь затраханную плоть невообразимо-уродливого парня, потерявшего девственность тогда, когда сверстники ходят пешком под стол и "пекут" куличи в местных песочницах, лишь бы знать, что это был сон, прогнивший от слов матери и просьбой отнести газету, заканчивая чувством, когда на твоих красных от ударов, разодранных щеках покрывается пленкой шлепок спермы.