ID работы: 1867312

Ядовитая вишня

Смешанная
R
Завершён
135
Размер:
20 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
135 Нравится Отзывы 23 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      1.       От долгого бега сердце уже не знает, в каком ритме стучать: рвано колотится то в горле, то в желудке, то на своём привычном месте в груди. Но мальчик не останавливается. А сзади по-прежнему кричат, повторяя самое мерзкое и унизительное слово из всех существующих для него и ему подобных. Свистят. Гогочут. Маленький Эммануэле Конельяно спотыкается, вскакивает и мчится дальше, рыжие волосы лезут ему в глаза. Он знает, что очень скоро ноги откажут и что, может быть, лучше остановиться сейчас, чтобы нашлись силы ударить хотя бы одного.       Мальчишки улюлюкают, как охотники, подгоняющие своих псов, а вскоре метко пущенный камень попадает меж худых лопаток. Удар несильный, но Эммануэле кажется, будто у него разом вышибли из лёгких весь воздух.       Он хватается за стену рукой, и только это ненадолго спасает его от нового падения. Мальчик разворачивается, чтобы тут же получить затрещину и знакомое ругательство.       Их трое, и они смеются, когда он бьёт кого-то вслепую и промахивается. Ловят за руки. Валят на мостовую, ещё раз прикладывая о камни подбородком. Да, они ненавидят его с самой первой встречи, эти чистокровные. Итальянский городишко Ченедо — не лучшее место для евреев. А если подумать, то не лучшее место вообще для кого угодно.       Эммануэле продолжает молча, сосредоточенно отбиваться, не обращая внимания ни на плевки, ни на удары ног, ни на крики. И более того, он не жалеет о своей глупости.       Сбежать из дома. Вечером. Никому ничего не сказав. Покинуть еврейский квартал, не прячась по углам, как он делал обычно. Нет, он ни о чём не жалеет, кроме одного — что у него такие слабые руки и нет друзей, с которыми он мог бы драться вместе. Ни одного друга, ведь еврейские мальчишки из квартала в большинстве своём не любят драк.       — В следующий раз будешь знать, куда явился, ты…       Остатки фразы неожиданно застревают у маленького Матиа в горле. Он замирает, с ним вместе замирают и другие. Из темноты переулка что-то появляется, Эммануэле не видит, что именно. Он видит только сгустки шевелящейся, живой темноты. Впрочем, он не уверен в этом: ему попали в глаз, и глаз лучше держать закрытым — чтобы хоть немного притупить ощущение, будто глаза вообще больше нет. Мальчишки же явно видят больше. Они дрожат. Тянутся к нательным крестам. Переглядываются и спустя мгновение с воплями удирают прочь.       Может быть, они надеются, что что-то неизвестное убьёт маленького еврея… а может, вовсе забыли о нём. Но Эммануэле лежит на спине и смотрит вперёд. Почему-то… ему совсем не страшно.              *       Тот вечер был знаменательным. В тот вечер Эммануэле Конельяно, еврей искренней веры, умер, а Лоренцо да Понте, не менее добропорядочный христианин, родился. Тот вечер научил меня простому и важному. Я узнал, что среди чистокровных есть хорошие. Странно, но раньше я — наверно, вследствие своей юности, мне ведь было едва-едва восемь-девять, — этого совсем не понимал. Мир за пределами квартала казался мне многоглазым и многолапым чудовищем. Куда более страшным, чем чудовище, отогнавшее от меня моих обидчиков.       …А тогда я лежал и смотрел, как тени отступали и таяли. Глаз все ещё болел, но несильно. Потом в тишине отчётливо зазвучали шаги. Сапоги с коваными каблуками, я сразу это понял, у отца были похожие. Я замер, больше не замечая, как кровь течёт из ранок на моих разбитых ладонях. Я ждал хозяина теней и ждал, что он будет чем-нибудь жутким. Очень жутким. Но из темноты выступил всего лишь высокий хорошо одетый человек.       …Он подошёл и медленно протянул мне свою широкую ладонь. Левую, с чёткими бороздами — линиями судьбы, как говорила бабка. Запястье — смуглое и грубое — было обвязано красной шёлковой лентой.       — Вставайте, мой маленький друг. Здесь опасно бродить одному.       Больше всего меня поразило в ту минуту то, что ко мне обратились на моём наречии… но человек в чёрном сюрко едва ли был евреем. Лицо у него было крупное, широкоскулое, глаза тоже большие и непонятного цвета — тёмные, как застоявшаяся вода в колодце. Улыбка слабая, едва различимая и совсем не дружелюбная. И всё же я взялся за протянутую руку и встал на ноги.       — Спасибо, синьор.       Я заговорил по-итальянски, не желая затруднять моего спасителя. И всё тёр свой злосчастный глаз. Наверно, у меня был жалкий вид.       — Поверьте, это ничего не стоит. Что с вами произошло, почему эти люди напали на вас?       — Вы сами ответили себе… — тихо произнёс я, сплёвывая кровь, — когда заговорили со мной на иврите. Мой народ любят не все и не везде.       При этой мысли в который раз подступили слёзы обиды и гнева. Я сдержал их, крепко зажмурившись и надеясь, что незнакомец ничего не заметил. Но он вытащил из кармана свой платок и начал вытирать мне лицо. От платка из тонкой дорогой ткани пахло то ли парфюмом, то ли благовониями — но чем-то, от чего моё бешено стучащее, испуганное сердце немного успокоилось.       — Думается мне, в каждом народе есть те, кто заслуживает травли. И ваш не обошёл прочие по количеству таких людей.       — Не все это понимают. Впрочем… это пустое. Скажите, кого я могу благодарить за своё спасение? Как ваше имя?       Секунд пять он, казалось, колебался. Брови сошлись над переносицей, губы поджались. Несколько напуганный переменой его приветливого расположения, я собирался спешно сказать, что вовсе не требую откровенности… но имя было уже названо и легло на мои плечи:       — Джакомо Казанова.       Развратник. Богохульник. Разбойник. Чародей. Черноволосый дьявол в человеческом, красивом, как совершеннейшее творение Господа, обличье. Вот кто спас меня от унижения и побоев. Я неосознанно попятился, и движение не ускользнуло от пристального взора.       — И, наверно… — мужчина грустно улыбнулся, переходя на более простое обращение, — мной кормилицы и няньки пугают таких, как ты, верно?       Но к тому моменту я уже пересилил себя и гордо вздёрнул подбородок:       — У меня нет ни няньки, ни кормилицы. Я вас не боюсь… — подумав, я уверенно добавил: — совсем.       Едва ли он мне поверил — почему-то рассмеялся. Затем в молчании разглядывал ещё несколько секунд, прежде чем с любопытством наклонить к плечу голову и спросить:       — Куда ты бежал, если знаешь, что тебя подстерегают мальчишки?       Я понурился:       — От отца. Он хочет предать нашу веру. Чтобы мы стали католиками и он мог жениться на богатой женщине.       — А ты не хочешь? — он подступил на шаг, больше я не пятился, а наоборот сам немного подошёл. — Это, кажется, облегчило бы твоё незавидное положение, не так ли?       — Это подло, — я сжал кулаки.       Снова на лице появилась улыбка. Казанова протянул руку и легко ткнул меня пальцем в грудь:       — Вот здесь ты можешь носить абсолютно любую веру и любые убеждения. Но вот здесь… — теперь жёсткая подушечка пальца и удлинённый ноготь коснулись лба и провели до переносицы, — должно быть то, что удобно и приятно другим. Потому что иначе то, что в сердце, тебе не уберечь. Такова жизнь. Хотя знаешь… со временем ты поймёшь, что на самом деле все боги почти одинаковы.       Я не глядел на него, обдумывая услышанное. Всё внутри противилось. Мне казалось, это несправедливо.       Повзрослев, я понял, что это и было несправедливо, но при этом — неизбежно. И что боги действительно похожи. И понял, что мою самую первую маску мне подарил именно этот человек — бунтарь и изгнанник с проклятым именем.       — А теперь беги домой.       И я побежал, сказав лишь несколько формальных слов благодарности. Казанова стоял и смотрел мне вслед, потом отступил в темноту переулка. Спустя несколько дней я принял католическую веру. И с тех пор вся моя жизнь — это рассматривание чужих масок и попытка удержать свою. Я, Лоренцо да Понте, никогда не забываю об этом.       *       Он принимает имя крестившего его епископа. Имя благозвучно, имя красиво, а ещё имя — связь между двумя людьми. Этот отягощенный саном пожилой мужчина с пронзительно светлыми глазами долго и внимательно смотрит на Лоренцо прежде, чем в последний раз перекрестить его. Впоследствии юному поэту будет казаться, будто прямо в этот вечер его судьба была прочтена. А может, так и оказалось.       Ведь именно из рук священника Лоренцо получает две книги, определившие его дальнейший путь. «Божественную комедию» Данте Алигьери и «Канцоньере» Франческо Петрарки. Совсем не те книги, которые можно получить от священника. И совсем не тот совет:       — Мир огромен, Лоренцо. Даже отяготив шею крестом, ты не обязан замыкаться в стенах Господней обители. Ищи свой настоящий дом. Ищи.              *       Мой отец не испытывал мучительных сомнений, которыми я терзал себя в тот проклятый вечер. Для него вера была скорее ещё одним удобным способом добыть что-то. В детстве, а особенно в юности это виделось мне мерзким и отталкивающим, но впоследствии я понял моего родителя: необходимость воспитывать детей требовала иногда и не таких жертв. На них я был органически не способен — поэтому и зарёкся обзаводиться супругой и потомством.       В конечном счёте, наши бесконечные конфликты толкнули меня на стезю совершенно непредсказуемую и противоречащую моей довольно свободолюбивой природе. Я стал семинаристом, а затем надеялся стать священником и, возможно, продвинуться выше.        Конечно, я не лелеял мечты о папстве, но всё же... кому позволено грешить больше, чем святым и приближённым к ним? У кого сонмы любовников и любовниц? Чья всепрощающая длань наполняется золотыми монетами как по волшебству? Мне казалось, будет легко. Легко, стоит лишь получше надеть свою маску — маску смирения. Но я ошибся…              2.              Помню, уже приняв монашеский обет, я открыл в случайном месте книгу сонетов Петрарки и коснулся пальцем строк:              Как часто от людей себя скрываю —       Не от себя ль?              Их беспощадную правдивость я понял намного позже. Я действительно скрывал себя от других и не знал себя сам. Как глупы и самонадеянны те создания, которые верят, будто по легкой прихоти смогут обуздать своё сердце и свою душу. Что тот огонь, который кто-то зачем-то разжигает у нас внутри первым новорожденным криком, гасится молитвами и бичеваниями. Как мог верить в подобное я, давая такие клятвы?       Её звали Францелиной… и я учил её богословию, штудируя раз за разом трактаты и останавливаясь именно на тех местах, которые полезно понимать молодой девушке, дабы охранить своё благочестие. Слова о страшных грехах и страшных карах за них. О кающихся грешниках. Обо всём, что существовало, чтобы держать на привязи пороки. И лишь изредка, принося иные книги, я говорил с Францелиной о любви, читая ей сонеты и толкуя мифы о богах древности.       Такие часы она любила. В такие часы она переставала скучать и дуться, она склоняла свою темноволосую головку так, что под локонами виднелась плавная линия шеи. Глаза моей ученицы осенялись блеском, и в блеске этом было неясное мне чародейство. Глаза были карими…       Однажды — занятие наше проходило тогда в летнем саду особняка её почтенных родителей — она запоздала. Но появилась с фарфоровым блюдом в тонких руках. Блюдо было заполнено вишней. Францелина поставила его на стол передо мной и слабо улыбнулась, наклоняясь:       — Примите скромный дар от провинившейся ученицы…       Я видел то, что таилось за кружевным вырезом лёгкого летнего платья — даже две крохотные тёмные родинки прямо под ключицей. И видел струящиеся по шее локоны. А вишня — тёмно-бордовая, освещенная солнцем — казалось, источала яд. А может, так оно и было… Не потому ли моя голова кружилась даже несмотря на то, что я выбрал для урока самые трудные и гнетущие моменты из Библии?       Она смотрела на меня, а я смотрел на её приоткрытые губы. Смотрел, как постепенно она придвигает своё кресло к моему. И не осознал, в какое мгновение она не дала мне перевернуть очередную страницу. Пальцы сжались вокруг моей ладони.       — Лоренцо…       Слова молитвы куда-то исчезли.       — Да?       Я не назвал её по имени. Я просто опустил голову к книге.       — Скажите… а как вы поступите, если однажды искушение будет непреодолимым?       Я глядел на ягоды вишни, которых осталось меньше, чем было. И пробовал даже их считать, но сбился на третьей. Господи, что ты делаешь со мной, почему ты так насмешлив?       — О каком искушении вы говорите?       Тонкие пальцы соскользнули с моей кисти, я замер… но они всего лишь потянулись к вазе. Вытащили одну ягоду и мягко поднесли к моим губам:       — О том, которое было в том мифе об Аиде и его возлюбленной.       — Тот миф ничему не может научить, — я едва приоткрыл губы, но Францелина не убирала руки. — Бедная юная Персефона поступила неправильно. Забудьте её.       — А может быть… именно её поступок и был верным? И именно тот урок был наиболее ценным из всех, что вы давали мне?       Я поднял глаза. Она улыбалась мне, а когда я поцеловал её, то почувствовал на губах вкус ядовитой вишни. После того вечера я окончательно осознал, что смирение — не моя маска.              *       Она была юной и отважной. Она не слушала отца и не слушала меня… но может, именно ее неосторожность и привела к столь спешному отбытию семьи Моретти из Тревизо, где проходило моё обучение. Я знал, что Францелину выдали замуж очень скоро — кажется, за некоего зажиточного мануфактурщика, даже не за аристократа. Смирилась ли она? А может, полюбила? Этого я уже не узнал.       Странно… но тоска моя не была долгой. Теперь, когда я по-иному взглянул на мир, он представился мне полным удивительно ярких красок и лиц. А лица эти были в большинстве своём женскими.       Раз за разом я находил ту, которая пленяла мои разум и сердце. Быть в плену и пленять самому — это и стало моим новым смыслом. Жаль, что с таким смыслом и без значительного сана тяжело оставаться служителем Церкви. Но тогда я ещё не готов был свернуть с пути.       Всё дело в городе. Так я говорил себе, в очередной раз прячась от чьих-то пылающих яростью отцов или выслушивая гневные проповеди наставников. Всё дело только в городе. А значит, мне нужен другой.       Именно так я впервые оказался в гостях у блистательнейшей и мудрейшей куртизанки, не знавшей никаких запретов. Я отправился в жемчужину Венецианской республики. В la Serenissima.       *       Ему потребуется немало времени, чтобы понять, что, в общем-то, Венеция действительно слишком похожа на куртизанку — столь же хитра и столь же непостоянна. Не терпит в мужах наивности и излишних ожиданий. И зачастую одаривает самыми дикими неожиданностями.       У Венеции непокорный нрав, который стал лишь ещё капризнее с усилением в городе Инквизиции. Церковь жаждет от венецианцев благочестия… но Церковь ведь не может жаждать, ибо это грех. И город усмехается, глядя на одетых в чёрное людей. Людей, которые прячут свои лица под белыми масками Баута и подслушивают вольнодумные разговоры на карнавальных шествиях. Людей, которые лишь усилием воли не дают себе увлечься той или иной сладостью жизни. Людей, которые разжигают костры для других, а себя истязают плетьми. Бесконечно глупых людей, которые тоже думают, будто капли воды достаточно, чтобы задушить огромный пожар. Так, как думал когда-то Лоренцо да Понте.       Молодой священник опьянён этой красотой и этой вседозволенностью, блеском и яркостью. У него есть не только некоторые средства, но и множество вольнодумных идей. А ещё он не знает, какую встречу готовит ему судьба.       Он понимает, кто вышел к нему из пестрой толпы только когда этот кто-то бесцеремонно касается указательным пальцем сначала его сердца, потом лба:       — Так что же вы выбрали, мой юный друг?       Его вспомнили. Его узнали даже в маске.       Казанова за прошедшие годы сделался чем-то вроде призрака из прошлого — скорее доброго, чем злого, но совершенно незнакомого. По крайней мере, Лоренцо приучил себя считать именно так и не думать о большем. Такие встречи не повторяются, верно?       И тем не менее в эту минуту сердце его бешено колотится о рёбра, хотя никто не преследует его и не швыряет камни. Алая лента на руке рассеивает последние сомнения. Не снимая маски, юноша улыбается:       — Я выбрал последовать вашему совету.       — А я что-то посоветовал? — трудно сказать, искренне ли удивление.       — Хороший способ быть свободным.       — У вас получается?       — Почти.       Наверно, разговор этот не несет смысла, но Лоренцо не хочется прерывать его. И на заданный вопрос, надолго ли он в городе, спешно отвечает:       — У меня есть робкая надежда на «навсегда», но я пока не уверен, что устроюсь, эта столица требует дорогих подношений.       Казанова улыбается:       — Вспоминая слухи о ваших победах… не думаю, что для вас это будет проблемой. Вы даже не можете представить себе, сколько в Венеции одиноких сердец, молящих о крепкой стреле амура…       Фраза более чем двусмысленна, но Лоренцо давно уже не краснеет от подобных вольностей. Правда, сама мысль, ранее и так приходившая в голову, именно теперь вдруг вызывает некоторую брезгливость. Тем не менее, он безропотно кивает:       — Что ж… всё покажет время.       *       Да, я искренне полюбил этот вздорный город. Венеция воплощала всё, о чём можно было мечтать. Встреча с Казановой лишь подтвердила верность моего пути.        Странно… но впечатление от неё оказалось столь же ярким, сколь и от той, что произошла в далёком детстве. Джакомо Казанова — очень опасный человек. Все люди, которые умеют располагать и очаровывать, опасны. В большинстве из них есть что-то от затаившихся гадюк. И даже если гадюка не собирается жалить, ты уязвим под взглядом её глаз.       Я проводил с ним день за днём и разделял почти все его дела. Именно он заставил меня вплотную заняться едва обнаружившимся увлечением — сочинением стихов и поэтическими же переводами. Стихи были острыми. Заточенными, как ножи. Скоро таких ножей у меня были десятки.       Казанова вёл довольно небезопасный образ жизни — распространял переводы запрещенных книг, бросал открытый вызов Инквизиции, занимался своими оккультными науками. А ещё вокруг него всегда было множество девушек и юношей — намного больше, чем людей почтенного возраста. И я очень хорошо понимал, что теряюсь в этой молодой толпе: они богаче, они знают его дольше, а ещё они умеют смотреть так, будто он их божество. Для меня он тоже в чём-то стал божеством, божеством из далекого детства. Но я так смотреть просто не умел. Как не умел и принимать, не оспаривая, некоторые его точки зрения.       Однажды мы собирались на приём к одному довольно знатному герцогу из масонской ложи, куда я недавно был введён. Я зашёл за моим наставником и явно прибыл раньше нужного времени. Слуг у Казановы не было, я привычно поднялся в сравнительно небольшие покои. Чтобы, едва распахнув дверь, увидеть широкую смуглую спину. На обнаженной коже темнело несколько отчётливых шрамов… и я точно знал, что это не следы горячих любовных забав. Это напоминание: Святая Церковь умеет ломать даже очень красивые вещи. Я замер. Мгновение — и изуродованное тело скрылось за безукоризненно белой рубашкой. Застёгивая пуговицы, Казанова обернулся с безмятежной улыбкой, встряхивая своими длинными, чёрными с сединой, волосами:       — Какая приятная внезапность, Лоренцо. Простите, если забыл о точном времени.       Я сглотнул прежде, чем тихо извиниться.       — Что вы, это я немного поспешил, учитель.       Пуговицы уже были застегнуты до горла, за рубашкой последовал расшитый золотом жилет из жемчужно-серой парчи.       — Скоро я закончу. Проходите и… угощайтесь.       На подоконнике стояло блюдо из тонкого муранского стекла. Мне достаточно было сделать несколько шагов, чтобы понять, что это…       — Вишня может быть кисловата, но оставляет на губах приятный вкус.       Темно-алые ягоды, слабо освещенные бликами цветной витражной вставки в окне. Я замер, но не прикоснулся. Я знал, что на ощупь они тёплые и немного мягкие. Как губы Францелины. Как губы десятков тех, что были после неё. Но совсем не похожи на…       — Что с вами, мой друг?       Казанова, уже одетый полностью, приблизился ко мне. Тёмные провалы его глаз заставили сжать ладонью край подоконника. Гадюка не бросится, нет. Но она день за днем выматывает мне всю душу, выматывает тем, чему совершенно точно нет места. Я скривил рот в усмешке:       — Сладкое вино мне намного привычнее, маэстро.       Пожав плечами, он отправил в рот ягоду. Я больше не смотрел на него.       …она оставляет на губах приятный привкус. Но я этого не узнаю.              *       Охота на него начинается уже спустя несколько лет. Ножи слишком острые, и каждый из них ослабляет и без того истончившиеся путы власти. Он не раскрывает своего настоящего имени, но далеко не всегда Святая Церковь глупа и слепа.       Лоренцо арестован. И ещё. И снова. Всякий раз выкупленный, заслонённый очередной покровительницей или вовремя сказавший то, что нужно сказать, он уходит. Но долго ему так везти не может. Венеция любит бунтарей… но не теперь. Теперь бунтарей изгоняют одного за другим.              *       Учитель принял решение о моем отъезде в Вену за меня. Он уезжал и сам, всё чаще и чаще. Он ведь уже был изгнан, но только чудом ещё мог затаиться в этом городе. В день, когда мы прощались, он впервые положил ладони на мои плечи. Мне предстояло выдержать испытание его глаз так близко. И я выдержал.       — Вы будете приняты и оценены по достоинству. Вена при всей её видимой чопорности более благосклонна сейчас к бунтам. Её император, — тут губы дрогнули в улыбке, — тоже отчасти бунтарь… самую малость. Пользуйтесь этим.       Я кивнул. Мне было скверно от мысли, что, вероятнее всего, наши встречи закончатся. Казанова любил исчезать, и я это знал. А моя привязанность снова не нашла взаимности.       — Да, маэстро.       Он улыбнулся шире, а потом сразу посерьёзнел. Я немного приподнял голову. Сам посмотрел прямо ему в глаза и совсем тихо — так тихо, как не говорил давно, — произнёс:       — Спасибо. Вы…       — Забудь об этом. Это сбивает с пути и мешает идти дальше.       Достаточно мягко. Но очень настойчиво. И кажется… он говорил не только о благодарности.       С этого бегства — прочь из продажного города, обманывающего и дарящего самые неожиданные и самые болезненные привязанности, — началась моя новая жизнь с новой маской. Маской придворного поэта.              3.       Ветер умеет прогонять все мысли и всю тоску. Сначала ветер солёный, потом пахнущий лесом и наконец — абсолютно безвкусный и не несущий аромата. Ветер пустой дороги. Прелюдия к ветру столичных окраин.       Молодой поэт, изгнанный дожем, не торопит возницу. Ему нужно многое обдумать, на многое решиться и многое отвергнуть раз и навсегда. Пальцы нежно листают и поглаживают страницы старой-старой книги. Взгляд замирает на строке:       «Когда любовь, как червь, точила ум…»       Эту строчку надо забыть первой. До того, как захочется повернуть обратно. И у него получается. Маска на лице.       На въезде в Вену Лоренцо да Понте уже снова бодр и весел. И что-то тихонько напевает себе под нос.              Рекомендательное письмо от Казановы к первому капельмейстеру Антонио Сальери приятно грело мой карман. До Вены я добрался в крайне приподнятом настроении, и город этот показался мне чудеснейшим в своём изяществе и лоске. Здесь не было многовековой потусторонней красоты Венеции, здесь рука монарха коснулась каждого камня… строгость и помпезность вместе. Возможно ли это? И почему тогда Казанова назвал его бунтарем?       На улицах пахло шоколадом, кофе и выпечкой, я то и дело высовывал из окна голову — и встречал любопытные взгляды проходящих по мостовым молоденьких девушек. Красивые… одна красивее другой, как на подбор. Вена заигрывала со мной, я был уверен в этом.       Сначала я остановился у квартирной хозяйки, найденной ещё при посредничестве учителя заблаговременно до моего отъезда, и, бросив вещи, привёл себя в порядок. Как мне сказали, Сальери недолюбливает излишнюю яркость в одежде, поэтому пришлось выбрать один из скучнейших серых камзолов со скромным шитьём. Однако благоприятное впечатление есть благоприятное впечатление, как бы я на него обычно ни плевал.       Мне было также известно, что по четвергам Сальери проводит большую часть дня в императорской резиденции — Хофбурге, туда я в скором времени и направился. Странно… но, обычно не склонный к излишним тревогам, я так и эдак пытался проиграть в голове наш будущий разговор. Проиграть, предугадав все возможные опасности, начиная от осведомлённости капельмейстера о моей дурной славе и заканчивая тем, что а вдруг его жена и я когда-то… ведь у меня их было столько!..       Тут я встряхнул головой. Я даже понятия не имел о том, на ком Сальери женат и женат ли. И едва ли такая дама могла быть в числе моих прошлых подруг сердца. Я выдохнул: дворцовые постройки уже бросили на меня свою тень.       Император давно окончил аудиенцию с музыкантами. Антонио Сальери должен был заниматься с его племянницей через час в западном крыле, куда я, конечно же, не мог попасть — перешагнуть порог даже просторного холла было не так-то просто для человека, едва появившегося в Вене и не имеющего покровителей при дворе. Видимо, ловить Сальери мне предстояло где-то в другом месте. Может быть, караулить до вечера перед воротами?       Подумав, я решил иначе — осмотреться. И направился к широкой арке, за которой начинались императорские оранжереи и небольшой летний сад.       Сейчас он был залит солнцем. На глаза попадались то белоснежные питьевые фонтаны — древние грации с кувшинами, то мраморные портики беседок, то одинокие скамейки. И всё в лёгком мареве недавно распустившихся цветов. Я удовлетворённо огляделся. Обычно созерцание природы нисколько не развлекало меня и даже не особенно вдохновляло — вдохновение я черпал в вещах более житейских. С моей точки зрения, в трактире его найти было значительно проще, чем на цветущей лужайке или у моря… но сейчас природа была необходима мне. Чтобы успокоиться перед, возможно, важнейшим в жизни разговором. Как хорошо, что вокруг никого…       С этими мыслями я и шагал вперёд, намереваясь свернуть между двумя пахучими розовыми кустами. Неожиданно я увидел кого-то впереди и замер.       Мужчина был одет в чёрное, белыми были только чулки и выглядывающие из-под рукавов камзола манжеты. Парика на голове не было, длинные тёмные волосы перехватывала сзади атласная лента. А в руке он держал какие-то партитуры. Вот он положил их на скамейку, повернулся ко мне профилем… и я окончательно понял, кто передо мной.       У Антонио Сальери, видимо, был перерыв между занятиями. Чем не идеальная возможность? Судьба по-прежнему любит меня, о, эта ветреная особа! Приободряясь и встряхиваясь, я сделал было шаг вперёд и открыл рот в приветствии, но вместо моего голоса в тишине отчётливо разнеслось:       — Папа!       Я снова замер с занесенной над гравием ногой, а затем, спохватившись, шагнул за куст. С другой дорожки довольно проворно выскочила нарядная девочка, за которой, пыхтя, тащилась статная дама, менее нарядная и весьма сердитая.       — Йозеффа-Мария, где ваши манеры? — гудела дама.       Девочка не слышала. Она добежала, и человек в черном тут же наклонился к ней:       — Что ты здесь делаешь, мой ангел?       Она дёрнула его к себе за шейный платок, заставляя склониться ещё ниже. И зашептала что-то на ухо. По её личику я понял, что какая-нибудь глупая детская тайна просто не могла подождать, пока отец вернётся домой. Сальери слушал молча, потом со слабой улыбкой ответил:       — Что ж… ну расскажи, что ты выучила с герром Эзерхольдом.       … Я так и остался в розовых кустах. Антонио Сальери прохаживался по дорожке медленно — чтобы девочка в платье могла за ним успевать. Малышка едва-едва пяти лет поднимала головку и что-то оживлённо говорила. Сальери слушал. Иногда он улыбался и задавал какие-то вопросы, на которые девочка с упоением отвечала.       Я рассматривал их — оба смуглые и темноволосые, с живыми карими глазами. Пожилая дама скромно ходила за отцом и дочерью на почтительном расстоянии, переваливаясь, как утка. Наконец девочка наговорилась. Остановившись, она потянула отца за край камзола. Он наклонился, коротко обнимая её и целуя в лоб, кивая на замершую гувернантку. Девочка сделала книксен и побежала по траве прочь. Сальери смотрел ей вслед. Выражение лица его не хранило ненавистной мне сахарной сентиментальности, но вместе с тем… что-то в нём заполнило сердце тоской. Отец никогда не смотрел так ни на меня, ни на моих сестёр.       Гувернантка и девочка скрылись. Я встряхнул головой, отгоняя совершенно ненужные мысли и уже собираясь покинуть своё вынужденное укрытие, но снова не успел: оттуда, где смыкались и покачивались душистые жасминовые кусты, выскочила какая-то невысокая — хоть и повыше девочки — фигурка в ярко-алом камзоле и напудренном белом парике.       Незнакомец бежал очень быстро и едва ли заметил Антонио Сальери. Споткнувшись обо что-то, странный юноша почти растянулся на траве, но был перехвачен за локоть. Кажется, он то ли испугался, то ли смутился, потому что замер, цепляясь пальцами за чёрную парчу чужого камзола.       Сейчас они стояли довольно близко от меня, и я смог особенно ясно услышать низкий голос придворного композитора:       — Вольфганг? Полегче, мне рано быть затоптанным.       Вольфганг? Неужели передо мной был тот самый…       Незнакомец начал медленно поднимать голову. Пальцев он так и не разжал. Я отчётливо увидел бледный профиль: выбившиеся пряди волос, нос с лёгкой горбинкой, упрямый подбородок.       — Ох, простите, мой друг… я спешу на аудиенцию и решил сократить путь.       — Вы напугали меня.       — Скорее вы напугали меня, поймав. Как нехорошо с вашей стороны.       Сальери негромко рассмеялся. Тот, кого он по-прежнему мягко поддерживал, наконец выпустил его камзол. Только что он говорил, что опаздывает, но явно больше не собирался торопиться: выпрямился, отряхнулся, поправил парик и занялся манжетами. Почему-то мне казалось, что он хочет что-то сказать, но не решается. Наконец он тихо подал голос:       — Знаете… хорошо, что так вышло. Переведу дух, наберусь мужества. С вами это всегда у меня получается.       — Зачем вы идёте к Иосифу? — Сальери протянул руку и снял с плеча своего собеседника несколько белых лепестков. — Если что-то просить, то пользуйтесь случаем: он хорошо настроен.       — Да, просить…       Я видел, что человек в красном смотрит на смуглую руку Сальери, и не мог понять, что выражает открытое бледное лицо. Почти тут же он встряхнул головой и продолжил:       — Хочу проводить публичные концерты в Летнем Саду. Академии. Раз в неделю.       — Это чудесно, — Сальери улыбнулся. — Венским вечерам не хватает разнообразия, их скучно коротать только в кофейнях и кондитерских. Удачи вам.       — Благодарю, она пригодится! Где бы мне её добыть…       Вообще ему, как я заметил, трудновато было стоять на месте. Он то ходил вокруг Сальери, то поглядывал в небо, то снова начинал приводить в порядок свою одежду… а теперь его почему-то привлёк именно тот куст, за которым я притаился. Он подошёл, и я пригнулся — ветка капризно шлёпнула меня по лицу и оцарапала щёку. Что может быть хуже, чем прятаться от кого-то в розах?..        Незнакомец — я всё больше убеждался из беседы в том, что это Вольфганг Амадеус Моцарт — рассматривал цветы. Наконец он решительно протянул руки и начал, то и дело укалывая пальцы и негромко ругаясь, отламывать две цветущих ветки. Сделав это, — в каждой поцарапанной руке было теперь по влажному от недавнего дождя цветку — он вернулся.       — Господи, Вольфганг, ну зачем?       — На удачу! — одним цветком он украсил свой жилет под расстёгнутым камзолом, второй, подумав, протянул Сальери: — Вам тоже пригодится. Вы ведь помните, что я всё-таки оторвал у вас однажды пуговицу с теми же целями? Вскоре после этого у меня заказали «Похищение из сераля».       Я не был уверен, что капельмейстер согласится на такой подарок — судя по хмурому и сосредоточенному виду, ему вообще не очень понравилось фривольное обращение с императорским садом. Но Сальери неожиданно послушно — хоть и со вздохом — принял розу у Моцарта, правда, не счёл нужным даже её понюхать.       — Спасибо… но мне жаль ваши руки. Вы ведь не сможете играть.       — Это ненадолго! — бодро откликнулся Моцарт, зализывая ранки на пальцах. Без малейшего стеснения, под внимательным взглядом. Сальери ведь не сводил с него глаз. Всё время, пока светлые глаза собеседника снова не обратились к его лицу. Тогда капельмейстер в свою очередь рассеянно глянул на западное крыло дворца.       — Думаю, вам лучше поспешить, пока император не отбыл обедать. После обеда у него может начаться изжога, и он будет уже не столь добродушен.       — А вы не пойдёте?       — У меня встреча в другом крыле, с моей ученицей. Позже. Думаю, вы меня не застанете. Ещё раз удачи.       Они пожали друг другу руки — Сальери взялся за чужое запястье совсем легко, явно опасаясь причинить царапинам вред. Вскоре фигура в красном исчезла на одной из садовых дорожек. Ей Сальери тоже смотрел вслед. Выражение лица было по-прежнему непонятным мне. Наконец наступила тишина. Поёрзав на земле ещё полминуты, я нерешительно и по возможности с достоинством выбрался из-за куста. Я был местами мокрым, а местами в ветках и начал отряхиваться и говорить одновременно:       — Простите, синьор Сальери, я несколько запоздал. Возможно, вам писали обо мне, я должен был прибыть ко двору ещё на прошлой неделе… Меня зовут Лоренцо да Понте, и мой учитель Джакомо Казанова рекомендовал мне обратиться именно к вам.       Услышав итальянскую речь, мужчина сразу сделал навстречу шаг — с церемонной улыбкой:       — Здравствуйте! Что с вами, вы потерялись в наших садах?       Сказать, что последние пятнадцать минут я просидел за кустом роз, как пойманный в силок заяц, подслушивая чужие разговоры, я не мог и потому с радостью уцепился за предложенное объяснение:       — Да, сад при резиденции слишком велик. Мне, кажется, говорили, что вы проводите в нём перерыв между музицированием и занятиями, но я вовсе не надеялся застать вас.       Звучало правдоподобно. После благосклонного кивка и предложения говорить по сути я извлёк из жилетного кармана заветное рекомендательное письмо и на всякий случай бумагу со своим венским адресом. Пока Сальери читал, я робко прибавил:       — Могу показать вам и мои стихи, и переводы, и пьесы. Поверьте, я буду очень рад любой возможности остаться здесь. И я не буду бесполезным для вас и тех, кто вместе с вами украшает музыкальную жизнь Вены.       От последний фразы он чуть заметно скривился. Не любит лесть и витиеватость… Это стоило запомнить. Поправляясь, я объяснил:       — Простите многоречивость и косноязычие, я несколько… излишне боюсь отказа.       Сальери поднял на меня свои карие глаза и неожиданно улыбнулся уже менее формально и даже с участием:       — Вас здесь примут, я обещаю вам помочь. Вот только постарайтесь… — взгляд, став колючим, остановился на моей руке, — поменьше привлекать внимания к тому, что вы масон. Тут, вне всякого сомнения, есть люди, которые оценят это по достоинству… — лицо как будто потемнело. — Но не я. А сейчас вам стоит уйти, моё время заканчивается. Я обязательно напишу вам, когда переговорю с нужными людьми.       С этими словами он, не давая мне ответить, протянул руку. Пожимая её — а это пожатие было довольно крепким и даже немного болезненным — я посмотрел в тёмные глаза. И с ужасом понял, что не имею представления о том, какое впечатление произвёл на этого придворного, от которого зависела моя судьба. Потому что на меня смотрел человек в маске. Маске, к которой мне лучше было начать привыкать прямо сейчас. Так, будто ещё несколько минут назад я не видел скрытого под ней лица.              *       Ему предоставляется шанс поработать с Сальери, и, кажется, эта работа вполне успешна. О ней мечтает любой. Но молодой поэт никак не может избавиться от ощущения, будто маска срослась со смуглым лицом капельмейстера.       Сальери строг, местами придирчив, и чем мягче и ровнее говорит, тем сильнее желание забиться под ближайшую банкетку. К тому же Сальери слишком много думает об удобстве голосовых партий, нещадно заставляя исправлять самые удачные строки, ругая их за излишнюю вычурность.       — Это же поэзия, вы совершаете кощунство…       — Слов не должно быть много, мой друг. Это не декламация, это — пение. Поймите, ничего хорошего вас не ждёт, если публика забудет, в чём был смысл арии, увязнув в словах. Красота не только в витиеватости.       Спорить с ним невозможно. Пометки и комментарии на полях иногда приводят в ярость. Но Лоренцо раз за разом убеждает себя в том, что первый шаг труден. Получившаяся опера принята с симпатией. И всё же… да Понте понимает, что ему нужен немного другой союзник.              *       По-настоящему я познакомился с Моцартом уже позже. Получилось как-то нелепо. Нас представляли друг другу несколько раз, мы кивали и раскланивались, но возможности поговорить никогда не находилось. Это ведь нередко случается, если судьба всё никак не может подтолкнуть вас к нужному человеку, но не оставляет своих попыток.       В конце концов однажды Вольфганг сам подскочил ко мне во время приёма и панибратски протянул бокал шампанского:       — Вы явно скучаете без общества или же просто ощущаете себя не на своём месте. Позвольте поощущать себя так же с вами рядом.       Я невольно засмеялся от этих слов. И мы принялись ощущать себя не на своём месте вдвоём, это оказалось даже весело. Немного попровожав глазами проходящих мимо людей и обсудив некоторых из них со всех сторон, мы переключились в разговоре на темы более близкие.       — Как вам живётся здесь?       — Прекрасно, лучше, чем в Венеции, — признался я. — Знаете, отсутствие Инквизиции — несомненное достоинство любого места жительства. А вам?       — Другие причины заставляют ответить то же, — он улыбнулся. — В Зальцбурге Святая Церковь не свирепствовала, но там были многие иные беды.       Мы ненадолго замолчали, потом он спросил:       — А как складываются ваши отношения с музыкантами? Вы будете ещё писать? Прошлый ваш опыт чудесен.       — Спасибо. Кто знает… — уклончиво произнёс я. — Но Сальери со мной излишне строг.       — Как и со всеми. Но знаете, он всегда в конечном счёте оказывается прав, делая что-то.       Моцарт говорил задумчиво, взгляд его искал кого-то в толпе. Может, самого Сальери? Невольно я вспомнил ту сцену с розами. Были ли эти два музыканта друзьями? Ведь все говорили о них как о соперниках… Они не конфликтовали, но и вместе я их с того утра в саду почти не заставал. И всё же… человек этот явно занимал какое-то особое место у Моцарта в сердце.       — Вы правда так думаете? — с сомнением поинтересовался я, надеясь узнать что-нибудь новое.       Он кивнул, обращая ко мне серо-голубые глаза:       — Сальери нередко оказывается спасителем для многих из тех, кого мог бы утопить одним движением. Даже будучи резким и строгим. Знаете, однажды я написал две арии и рондо для чужой оперы. Сальери убедил графа Розенберга снять их, чем разозлил меня… Но когда та опера провалилась, я понял, в чем была причина поступка Сальери. Ведь мое положение было тогда шатким, и он спас меня от лишней неудачи. Так что… — потемневшее было лицо опять озарилось улыбкой, — слушайте Сальери, мой друг. Не во всём. Но во многом.       — Я понимаю. Но я немного…       … разочарован. Пожалуй, именно так. Ведь я рассчитывал, что завяжу с придворным композитором дружбу, как и советовал Казанова, и сразу многого добьюсь. Но первый капельмейстер был неприступен в своём умении носить маску. Улыбаться, жать руки, кивать и советовать, но не открывать своих истинных чувств. Ни к кому.       — … тороплю события, пожалуй. Думаю, ещё немного — и Вена примет меня более приветливо.       — Я говорю себе то же, — Моцарт снова улыбнулся и протянул мне бокал. — Пожалуй… нам не стоит терять друг друга. Выпьем за это?       И мы выпили.       *       Дружба…       Для Вены это слово почти такое же странное, как слово «привидение» или словосочетание «люди с луны». В этом городе, который с каждым годом казался мне всё менее честным, у меня так и не получилось найти себе ни одного настоящего друга. Снова я как будто стал тем глупым мальчишкой из еврейского квартала. И даже Вольфганг…       Друг для друга мы с ним всегда надевали маски, и наши маски были до смешного одинаковыми. Шутовскими. Маски безудержной жажды жизни, весёлости и фривольности. Маски двусмысленных взоров на незначительно обнажившиеся из-под платья дамские щиколотки. Маски десятков бокалов игристого вина — хотя я знал, что Вольфганг ненавидит игристое вино, предпочитая ему благородную Христову кровь или дешёвую трактирную кислятину — и то и другое, видимо, будило в нём какие-то воспоминания. Маски сплетен и перешёптываний, готовых в любую секунду перерасти в громогласный смех, заставляющий подпрыгивать и оборачиваться наших более чопорных друзей и знакомых вроде Сальери, Стефани, Гайдна, Келли, Мартина-и-Солера. Маски, под которыми не видно уныния. И, клянусь Богом, никто из артистов наших постановок или же постановок любых других не умел так играть, как мы.       Казалось, он был передо мной как на ладони, как и я перед ним. Но на самом деле я не знал о нём ничего, равно как и он обо мне. Мы говорили много, но почти всё время ни о чём. Более откровенными нас не делало даже вино, не делали общие победы и поражения. Просто… у него, видимо, были свои люди, которым он раскрывал себя. А я… пожалуй, я вообще не привык иметь таких людей.              4.       Писать стихи, а особенно либретто — довольно утлая лодчонка, чтобы плыть вперёд. Поэтому его жизнь в Вене напоминает как раз плаванье по морю: от штиля к шторму. Бывает, он утопает в заказах и успехе, а бывает — проваливается так сокрушительно, что потом долго приходит в себя. Но так или иначе, жизнь эта — блистательно красивая и блистательно пустая — ему почти по душе. Он ведь никогда не требовал ничего глубокого… так он себе говорил.       Вообще-то Вена — такая же ветреница, как и Венеция, и то, какие пороки ночуют в ней, тоже отличается мало. Если ты при дворе, стоит пошире распахнуть глаза — и тысячи чужих грехов окажутся у тебя как на ладони. В Вене нет праведников. Совсем нет. И даже те, кто кажется ими, на деле оказываются вовсе не такими благочестивыми. Присмотритесь к ближнему своему, тому, что не любит вина, не играет в карты и ходит на исповедь каждый день. Может быть… ему действительно есть в чём исповедоваться? Ведь вы не знаете, как и с кем он проводит ночи.              *       Я до сих пор часто вспоминаю один свой визит в Бургтеатр, где мне нужно было встретиться с Антонио Сальери, оговорить какой-то вопрос. Подойдя к его кабинету, я нашёл дверь запертой и уже собирался уйти, как вдруг какой-то странный звук привлёк меня. Сам не знаю зачем, я наклонился — благо, в коридоре было пусто. И…       Подглядывать в скважину было странным. И особенно странным было видеть его, сдержанного императорского капельмейстера, таким. Без маски. Снова.       Со своего места — согнувшись пополам и приблизив лицо к двери, — я видел немногое. Приглушенный свет. Смуглые ладони с длинными, грубой формы, пальцами. Чёрное кольцо на мизинце. Ладони медленно и ласкающе скользили по бледной спине… кто же это был? Кто прижимался бёдрами к его вздымающимся бёдрам и раз за разом ритмично опускался на твёрдо стоящую плоть, откидывая в исступлении голову? К открытой шее Сальери прикасался губами — то нежно целуя, то впиваясь и наверняка оставляя следы. Руки гладили матово ровную кожу, и я знал, что, если бы кто-то неподалёку не настраивал инструменты и не заполнял воздух музыкой, я услышал бы стоны и сбившееся дыхание.       Я различал только то, что спина худая, лопатки и позвоночник выпирают, а волосы — светлые и вроде бы с рыжеватым оттенком — едва достигают узких плеч. В мыслях я перебирал прим, с которыми Сальери что-то связывало, — Кавальери, Стораче, Пьяччи, Серато, Ланге… Блондинки, черноволосые, бледные, смуглые, полнотелые и худые… Но ни одна из них не подходила. Впрочем… кого-то я мог не знать. И я не понимал, что заставляет меня смотреть мгновение за мгновением, так жадно и пристально... Только когда за поворотом раздались чьи-то громкие голоса, я спешно выпрямился и направился в противоположную сторону.       Следующие несколько дней я с особым вниманием приглядывался к шейкам наших певчих пташек — не закроет ли кто-нибудь следов неправедных вечерних часов? Но никто из них явно не прятал никаких отметин на коже... кроме оставленных мной. Вольфганг посматривал на меня настороженно и наконец не выдержал:       — Что это вы ищете у них, мой любезный друг? Обычно вы ведь предпочитаете заглядывать им под юбки…       Смешок был не лишён ехидства, но я честно ответил:       — Всего лишь любовницу Сальери. Знаете, я стал свидетелем одной сцены в среду.       Брови Моцарта удивленно взлетели, он даже закашлялся:       — Какой же?       Мне показалось, он побледнел. Хотя, видимо, это было лишь следствием того, что он в последние дни страдал от лёгкого недомогания с ознобом — даже не расстёгивал по обыкновению верхних пуговиц воротника.       — Сальери был с какой-то дамой, которая… — я тоже кашлянул, — упражнялась в верховой езде. Рыжая, худая и очень нескладная… не самый лучший экземпляр.       Всё это Вольфганг выслушал с видом уже более спокойным, хотя углы губ сильно подёргивались, готовые растянуться в улыбку. Пальцами он машинально теребил манжету. Он явно ждал продолжения, и я, поразмышляв немного, спросил:       — Не знаете, кто подошёл бы под такое описание? С женщинами этого театра вы знакомы ближе, чем я.       Он задумался и выпустил свою манжету:       — Нет, мой друг, едва ли. К тому же ваша подозреваемая вполне могла быть в парике, а следы потом замазать белилами. Но вообще-то… — глаза лукаво блеснули. — Зачем вам? Неужели желаете приструнить герра Сальери тем, что что-то про него прознаете?       Я фыркнул и покачал головой. Про Сальери и так ходило слишком много разных слухов. Как и про меня, как и про Вольфганга, как и про многих прочих. Наличие слухов о тебе в Вене — лишь показатель твоей весомости. Чем слухов больше, тем ты значимее. Так что… от ещё одной байки про рыжую наездницу репутация императорского капельмейстера не пошатнулась бы. А вот моя — хотя слухов обо мне тоже было немало — совершенно не обязательно выдержала бы столкновение с человеком, столь близким к Иосифу.       По сути, мне было наплевать, что делает Сальери и с кем. Лишь одно не давало мне покоя — эта нежная и горячая страсть, с которой он касался тела в своих объятьях. Такая, на какую эта глыба льда, казалось, не была способна. И раз за разом видение — ладони на узкой спине, спускающиеся к поясу и оглаживавшие бёдра, возвращалось ко мне… Возвращалось, пока я не осознал: эта линия плеч и эти волосы мне всё же знакомы. Очень знакомы. Но… откуда?       Я понял уже многим позже, спустя годы, и понимание уже не могло найти подтверждения или опровержения... и слава богам.       А тогда мы продолжали жить и радоваться жизни. Тогда были «Женитьба Фигаро» и «Дон Жуан». Тогда были десятки встреч и посиделок допоздна, в ходе которых я многое узнавал о Вольфганге… казалось бы. И по-прежнему ничего. Слишком много было смеха и слишком много пустых фраз, за которыми оба мы что-то скрывали.       Очень часто мне хотелось поговорить с кем-то обо всём, что я пережил за эти пять странных лет. Но такой человек был у меня один — при обманчивом множестве прочих вокруг. И если Вольфганг регулярно переписывался с какими-то своими дальними друзьями, а возможно, даже изливал им душу… то я никогда не писал Джакомо Казанове писем. Ни единого письма.              *       Лоренцо живёт в Праге несколько месяцев — Вольфгангу необходимо постоянно иметь возможность дать указания по поводу либретто в случае необходимости изменений. Работа над оперой «Дон Жуан» движется медленно, но, кажется, давно уже придворный поэт ничего не создавал с таким увлечением.       А потом на его имя неожиданно приходит письмо со знакомой печатью. В особняке скоро появится гость…       *       В то утро не произошло ничего. Но я помню его отчётливо, как почти ничто другое.       Мы втроём сидели за большим столом в пустой комнате. Вольфганг держал в руках свою белую ленту, которой обычно завязывал волосы. Он всё никак не мог выпустить её — гладил шёлк пальцами, обматывал вокруг кисти, зачем-то прижимал к лицу. У него был задумчивый и мечтательный вид, как и нередко, и, кажется, он едва слушал ровную речь того, кто склонился к моему плечу и советовал исправить то или иное место в либретто.       Казанова постарел… морщины на его лице обозначились чётче, волосы поседели сильнее. Тусклым стал блеск глаз. Но голос оставался прежним, ровным и мелодичным. А на столе стояло блюдо с вишней.       — Знаете… до сих пор я не до конца верю в то, что эта история о развратнике будет воссоздана вами. И вашей… — взгляд был брошен на Вольфганга, — божественной музыкой.       Моцарт улыбнулся, не отрывая от ленты глаз. Казанова тоже посмотрел на белый шёлк:       — Мне она знакома…       — Может быть, — маска на лице моего друга не дрогнула. — Таких ведь много.       И только скулы слабо заалели. Вольфганг потянулся к блюду, а Казанова вновь склонился ко мне, ещё ближе:       — Ваши стихи всё так же остры… а вкусом напоминают дикую вишню.       Мир вокруг уплывал, но голос мой звучал ровно:       — Спасибо, маэстро.       Краем глаза я поймал взгляд Вольфганга. Очень пристальный. Обычно мой невнимательный и занятый сочинительством друг так не смотрел. Сейчас же он неожиданно поднялся и вышел из залы. И не возвращался следующие полчаса, сославшись потом на болтовню с хозяйкой особняка. Впоследствии он так ни о чём меня и не спросил.       На прощание Казанова сказал:       — Не ищите меня на премьере. Старые учителя должны рано или поздно исчезать. А я и так утомил вас своими появлениями.              *       Эту ночь он проводит с очередной хорошенькой графиней. А утром она находит у него на столе книгу стихов Петрарки. Лоренцо просыпается, когда светловолосая девушка, присев на край постели, шепотом читает:       — Безжалостное сердце, дикий нрав...       Лоренцо закрывает глаза и слушает дальше. Вскоре он собирается прочь из Праги.       Может быть, это неправильный поступок… но да Понте понимает, что заболевает. Заболевает бегством. Оставаться долго на одном месте выше его сил. Особенно если место это пропитано запахом ядовитой вишни. Если бы мог, он вычеркивал бы подобные места прямо на карте… но так нельзя.              *       — Пожалуйста, мой друг… только никакой философии. Просто расскажите, как дела в этом скучном городе?       Только сейчас, за считанные недели до премьеры, я нашёл силы вернуться в Прагу. И застал Моцарта в очень переменчивом настроении.       Его бурная, почти пьяная весёлость от ожидания постановки то и дело сменялась сумрачной погруженностью в себя. Глаза гасли, улыбка исчезала, пальцы сцеплялись в нервный замок. Вольфганг не обращал внимания на ветер, треплющий волосы, и забыл о вине, которое мы пили, сидя на открытой веранде. Даже то, что снова вернулась Констанц и привезла с собой сына, не вселяло в него достаточного оживления.       — В городе всё по-прежнему, — медленно откликнулся я. — Женщины столь же прекрасны, император в тех же туфлях, Касти и прочие либреттисты по-прежнему ждут возможности сжечь меня на костре.       Моцарт улыбнулся:       — Я встану за вас грудью, мой верный союзник. Никто вас не сожжёт.       Я хмыкнул. Скорее с сомнением, хотя и с благодарностью тоже. Ещё неизвестно, кому и за кого придется вставать грудью после венской премьеры нашей фривольной истории о развратнике. Ведь, сочиняя слова некоторых арий, я думал о вполне определённых мгновениях из своего прошлого.       Францелина, подносящая мне блюдо с вишней…       Десятки тех, кого я мысленно раздевал и кому мягко зачитывал строки из Библии…       Спина, иссеченная шрамами…       Сцена, которую я наблюдал несколько лет назад в скважину кабинета Сальери.       Грехи, как и маски, окружали меня. И они пропитали нашу оперу.       — А как герр Сальери?       Вопрос, заданный небрежным тоном, заставил меня медленно открыть глаза. Моцарт смотрел вперёд и повыше поднимал воротник. Казалось, он спросил просто так. Но я не удержался от укола, уже ставшего для меня вполне обычным:       — Вы ждете хороших вестей или дурных?       — Любых, — как-то тускло ответил он.       — Его почти нет в Вене, Парижская революция слишком полюбила его. А объявляясь ненадолго в столице, он больше пишет оратории и прочее подобное во спасение души. Кажется... он не особенно весел, как и вы.       — Вот как… — странная интонация. Я понял её неправильно, когда произнёс:       — Но не надейтесь, он ещё вернётся и воспрянет духом.       Вольфганг повернул ко мне голову. Очень резко. По глазам я догадался, что он хочет что-то сказать. Но вместо этого он слегка укусил себя за нижнюю губу и потянулся к бутылке. Отпил прямо из горла, встряхнул головой и спросил про Вену что-то ещё, на что я ответил с привычной шутливостью. Ветер задул сильнее. Но Моцарт всё не хотел уходить с балкона. Казалось, ветер что-то приносил ему… что-то, что в конце концов снова заставило его улыбаться. Маска заняла своё привычное место на лице. А волосы были перевязаны белой лентой.       В тот вечер я окончательно понял, что мне не проникнуть в его душу. И в который раз задумался о том, что мне осточертели и блистательная столица, и тихая провинция.              *       Финалов было два. В первом Дон Жуан вступает в брак с последней из тех, чьё сердце похитил, и раскаивается в своих грехах. Этот финал был бы поучительным. Во втором варианте над развратником смыкается геенна огненная. Этот финал был бы страшным, но… настоящим? Пожалуй, так. Ведь этот Дон Жуан остался бы верен себе.       В Праге опере аплодируют. У Вольфганга сияют глаза. Кажется, он очень счастлив. Счастлив и Лоренцо — ведь опера во многом о нём самом. О человеке, однажды переставшем бояться грехов. Об отравленном дикой вишней и безгранично любящем каждую каплю этого яда. Любящем настолько, что ему не страшно шагнуть в Преисподнюю вслед за статуей Командора. Ведь именно такой финал они с Моцартом выбирают, почти не сговариваясь.       Лоренцо скользит взглядом по рядам зрителей. Но Джакомо Казановы среди них нет.              *       Вена держала меня ещё несколько лет. Её женщины, её музыка, её красота. Потом прошло время — и я перестал помнить женщин по именам, разлюбил музыку, а красота мне приелась. Но кое-что всё же оставалось.       С Моцартом мы работали над ещё одной оперой, заказ на которую так неожиданно отдал ему Антонио Сальери. Весёлая, страстная и совсем немного пустая. Моему другу она нравилась. Хотя в планах у него явно было что-то намного более грандиозное — я догадывался об этом по блеску его глаз. Когда я спрашивал, он только улыбался:       — Сказки, мой милый Лоренцо. Совсем немного сказок….       Одновременно с этим я не мог не замечать, что в нём происходят тревожные перемены. Всё реже я замечал румянец на щеках, всё чаще во время моих визитов Моцарт не поднимался с софы. Эти периоды усталой болезненной апатии сменялись своей противоположностью — лихорадочной быстротой движений. Казалось, Вольфганг пытался обогнать сам себя. Цеплялся за что-то, что ускользало. Несколько раз он срывался и уезжал в путешествия… и возвращался всё более и более измученным.       Однажды его при мне застиг страшный приступ кашля, и он рухнул на пол. Я бросился к нему, пытаясь помочь, но рука — неожиданно жёсткая — вцепилась мне в манжету:       — Не прикасайтесь. Всё уйдёт.       В молчании я сидел рядом и смотрел, как он пытается прийти в себя. Эта странная черта — отвращение к прикосновениям — появилась у него всего лишь месяц или два назад и распространялась иногда даже на Констанц.       — Мой друг… с вами просто беда в последнее время.       — А с вами? — он поднял на меня взор — светлый и неожиданно холодный. — И с вашими стихами? В них стало слишком много игры, которую оценит публика… но не я.       Я не был уязвлён. Потому что знал, что Моцарта не обмануть. Опера должна была создаваться для развлечения публики… но мне уже давно не хотелось развлекать никого, даже себя. Я безнадежно запутался в собственных грехах, привязанностях и заблуждениях и забыл не только собственное лицо, но и собственную маску.       И я молча сидел на полу кабинета Вольфганга, глядя, как он давится кашлем и как рука с перстнем на безымянном пальце стискивает ткань рубашки. Чашки на столе были целыми… но мне казалось, что что-то только что разбилось. А на подоконнике опять стояла эта проклятая вишня.       — Простите.       Раньше он никогда не извинялся передо мной за резкости. А значит, я был прав. Что-то разбилось.       Опера была поставлена и встречена ровно, то есть почти никак. И вскоре моё решение было принято и ускорено новым императором. Леопольд готовился к войне с Турцией и сокращал музыкальные должности. Я был уволен.              *       Антонио Сальери оказался одним из немногих, с кем мне искренне захотелось попрощаться. Трудно сказать, в чём именно была причина, но, наверно, всё же в том, что именно он первым протянул мне руку помощи. Помог освоить это сложное искусство — сплетать музыку со словами. Был строг, но, несмотря на это, терпелив. И никогда не давал в обиду.       … а ещё одной причиной, наверно, было то, что когда неделю назад Моцарту стало дурно во время бала в Хофбурге, Сальери бережно поддержал моего друга, не давая упасть… и его не оттолкнули.       — Уезжаете.       Вопрос-утверждение. Ровная улыбка. Сальери не поднялся мне навстречу и не предложил сесть. Глаза его, тёмные и какие-то беспокойные, скользили по моему лицу.       — Вы выросли…       Первый капельмейстер был младше меня на год. Но почему-то я всё время забывал об этом. Есть такие люди, которые никогда не соответствуют своему истинному возрасту. Сальери этот возраст постоянно обгонял, а я извечно стремился отстать. Наверно, поэтому для моего первого в Вене покровителя я так и остался бестолковым мальчишкой.       — Да. Я вырос.       — И город не устраивает вас более?       Он перекладывал какие-то бумаги. Руки подрагивали, но связано это было явно не с огорчением от моего отъезда. Судя по темным кругам под глазами, Сальери либо сегодня не спал, либо спал очень плохо.       — Скорее… — я вздохнул, — меня перестал устраивать я сам. Меня надо чинить.       Прозвучало глупо. Нервный смешок сорвался с моих губ.       — Вы оставляете герра Моцарта на растерзание итальянцам? Так просто?       Я опустил голову:       — Герр Моцарт и без меня имеет друзей и защитников… — я снова постарался улыбнуться. — Среди итальянцев в том числе… разве нет? И пусть в свете говорят совсем другое. Свет слеп.       Мы смотрели друг другу в глаза всего несколько секунд. Сальери кивнул:       — Что ж… счастливого пути, Лоренцо.       Он снова пожал мне руку. На этот раз совсем не больно.              *       Вещи собраны, экипаж нанят, дела сданы, а мосты сожжены. Но Лоренцо не хочет уезжать, не попрощавшись с Вольфгангом Амадеусом Моцартом. К дому на Раухенштайнгассе он спешит, кутаясь в широкий шарф и оскальзываясь на подмёрзших лужах. Сердце его уже не здесь… но попрощаться нужно. Тем более, Вольфганг один: Констанц снова лечит в Бадене свои больные ноги.       Напиться с тем, кто вроде бы столько лет был другом… верное решение перед дорогой, более чем верное. Лоренцо прибавляет шагу, выныривает из проулка… и замирает перед домом, где освещено только одно большое окно второго этажа.       Окно как будто вырезано из золотой фольги, в какую заворачивают рождественские сладости. Оно горит тепло и маняще. В проёме застыл знакомый силуэт — всклоченные волосы, пышные манжеты. Может быть… Вольфганг ждёт? Если сейчас сделать ещё шаг, его можно будет увидеть. И шаг почти сделан. Но…       Человек, видимо, вошел в дом незадолго до того, как да Понте увидел золотой свет, зажжённый вовсе не для него. И сейчас к силуэту Вольфганга приблизился второй. Чуть выше, волосы аккуратные, виден хищный профиль… да Понте догадывается. Почти уверен. Двое в окне что-то говорят, а потом Моцарт делает шаг… и две фигуры уже так близко, что теряют очертания. Да Понте слабо улыбается, качая головой:       — Прощайте, мой друг…       Моцарту он просто напишет письмо на ближайшей почтовой станции. И там же откроет книгу сонетов, чтобы прочесть случайную строчку.       «Как странен свет…»              *       Да, наш роман, длительный и пряный, не подарил тебе моего сердца, равно как и мне не подарил твоего. Но нам обоим будет что вспомнить, и раз за разом, просыпаясь то в Лондоне, то в Париже, то в Триесте, то в краях ещё более дальних я иногда буду представлять себе твои улицы. Прощай, капризная Вена. Прощай, милый город. И не будь слишком жестоким к тем, кого я оставляю тебе.              5.       Я проскитался в общей сложности больше дюжины лет, чтобы наконец отыскать своё место. Я сдержал своё обещание. Просыпался в Лондоне и в Париже, в Барселоне и в Дрездене, в Праге и Кракове. Я смотрел и слушал, я снова влюблялся и снова сочинял. Я возвращался к жизни, которая немного потускнела за последние годы в Вене. Ведь что может быть лучше, чем возвращаться к жизни?       А ещё в городе Триест я нашёл самое прекрасное существо из всех когда-либо ходивших по земле. Нэнси, англичанка по происхождению, лечила местным воздухом своё слабое горло. Я встретил её, когда она сидела, погрузив ноги в голубую гладь залива, и рисовала. Она была светловолоса и бледна. Я подошёл, обшаривая глазами пространство вокруг неё, и она, подняв серо-зеленый взгляд, удивленно поинтересовалась:       — Вы потеряли что-нибудь?       В смущении наклоняя голову и любуясь свежим, хоть и болезненным лицом, я спросил:       — А у вас… нет при себе дикой вишни?       Тоненькие брови в удивлении взлетели ко лбу:       — Вишни? Мне казалось, она тут не растёт. Нет.       И неожиданно для себя я засмеялся, присаживаясь рядом:       — Что ж… это хорошо.       Дальше в своих путешествиях я сопровождал её семью. Нэнси стала моей женой через полтора года. И я никогда не думал, сколько счастья Дону Жуану может подарить второй финал. Тот, в котором нет геенны огненной.              *       Весть о смерти Вольфганга Моцарта настигла меня ещё до этой встречи, но проститься с другом я не успел. Более того, мои совершенно не ко времени кончившиеся средства заставили меня непростительно промедлить. Когда я вернулся в столицу Империи, она уже забыла Вольфганга — место его занимали другие.       Я не увиделся ни с кем из старых приятелей. Несколько минут у запущенной общей могилы, даже без цветов, — и я уехал прочь. Более того, я смертельно боялся каких-либо встреч. Особенно одной встречи. С одним человеком. Даже ночь я провёл за чертой города, на поганом и грязном постоялом дворе. Вспоминая две фигуры в золотом прямоугольнике окна.       Жестокосердная красавица Вена, почему, почему ты не послушала меня? Почему ты дала Моцарту замёрзнуть и захлебнуться?       *       А вот другого друга он провожает, уже когда холодная и нежная ладонь Нэнси почти не выпускает его руку. В Богемский замок Дукс они едут вместе, и всё это время Лоренцо молчит. Нэнси не мешает, она быстро рисует что-то углём в этюднике, рисует несмотря на тряску. Она понимает, что прощание началось уже теперь.       Казанова, чьё некогда сильное тело почти распято на широкой кровати, узнаёт своего ученика сразу и, улыбаясь, протягивает руку к двум вошедшим в покои путникам:       — Я ждал вас, мой друг. Но не ждал и не молил, чтобы с собой вы привели ангела.       Лоренцо снова чувствует мучительную дрожь. Ему снова как будто едва за двадцать и он снова как будто видит изувеченную спину. Он выпускает руку своей невесты и идёт к учителю навстречу. Но ему не дают даже опуститься на колени, останавливая требовательным жестом:       — Прошу, не оставляйте ангела здесь надолго. И не оставайтесь сами. Я только одно хочу сказать вам.       В молчании Лоренцо склоняется к нему и слышит полузабытое «ты».       — Спасибо тебе за то, что смог полюбить эту жизнь. А та опера… апогей твоей любви. И моей. Она божественна.       Да Понте улыбается, ничего не говоря. Он пытается запомнить каждую резкую морщину на этом лице, уже ставшем подобием восковой маски. Маски… кажется, Лоренцо в какой-то момент совсем перестал искать и находить их. В какой? Когда Сальери прощально пожал ему руку? Или когда Нэнси подняла глаза, болтая ногами в голубой воде? Или…       Точно угадав его мысли, учитель улыбается в ответ и устало прикрывает глаза:       — Всё правильно. Именно так. А теперь уходи. Но перед этим… перекрести меня и скажи, что мои грехи прощены. Ты все ещё священник… где-то очень глубоко.       — Здесь? — Лоренцо мягким жестом прикладывает чужую руку к левой стороне своей груди.       — Да.       — Господь простит вас. Аминь.       Снова склонившись, он прижимается губами к высокому шишковатому лбу. И вскоре уходит. Только на пути к экипажу ноги вдруг отказывают ему, и Нэнси ведёт его, как если бы он был пьян. Стоит захлопнуть дверцу — и возвращается голос, какой-то чужой:       — Я не хочу видеть эти города, Нэнс. Больше никогда.       И он уже знает, куда отправится. А она, положившая сейчас голову на плечо, отправится с ним.              *       Мир огромен, Лоренцо. Даже отяготив шею крестом, ты не обязан замыкаться в стенах Господней обители. Ищи свой настоящий дом. Ищи.       Даже странно, насколько простым оказался ответ.       Америка. Молодая страна за огромным морем. Страна, где есть золото, туманы, краснокожие и чернокожие люди. Где уже были великие войны и где, кажется, возможно всё. В первую минуту, едва ступив с корабля на берег, я уже знал: я очень полюблю эту землю, так, как никакую раньше. И я полюбил её.       Здесь нет стабильности и нет строгости, здесь невозможно завтра быть тем же самым, кем ты был сегодня. Я переменил множество профессий — переводчика, газетчика, театрального антрепренера, вернулся на стезю священника и наконец… вот теперь я стал тем, кем совсем не ожидал стать. Почтенным седым профессором европейских языков на кафедре Колумбийского университета. Отцом четверых детей и дедушкой почти дюжины внуков.       У меня была очень долгая жизнь, и она подарила мне воспоминания, которых, может быть, хватило бы на несколько более усидчивых и спокойных людей, чем я. А сегодня я умираю. Но кажется… умирать в Нью-Йорке совсем не страшно. Ведь это и есть мой настоящий дом.       …а моя младшая дочь открывает старую-старую, совсем истрепавшуюся книжку сонетов на случайной странице. Глаза её вдруг наполняются слезами, но одновременно она улыбается. Я слышу строчку, которая никогда не выпадала раньше и которая не обещает мне ничего страшного. Только новые приключения. И запах вишни.        «В нездешние края пора собраться нам...»       И я улыбаюсь в последний раз.              ______       Сонеты Петрарки, строки из которых здесь присутствуют:              CCLXXXI (Как часто от людей себя скрываю…)       CCCIV (Когда любовь, как червь, точила ум…)       CCLXV (Безжалостное сердце, дикий нрав…)       CCXC (Как странен свет! Я нынче восхищен…)       CCLXXV (Глаза мои! — зашло то солнце…)
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.