ID работы: 1905999

Петля

Смешанная
R
Завершён
4
автор
Размер:
40 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
4 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
1. Болото простиралось вокруг, хлюпало и сонно ворочалось во сне – позвонки кочек ходили над водой. Мутное дыхание морока стелилось вокруг туманом. Болото ждало, скалилось и цеплялось за подол ветвями, корнями, вьюнками и травами. Болото хотело её – себе. Забрать на дно, напоить коричневой водой, похожей на крепко заваренный чай, убаюкать и укрыть кости густым илом. Вдалеке чавкала жидкая грязь, и слышалось тяжелое, с присвистом, дыхание. Мать приближалась. Мокош не оглядывалась, знала точно: оглянешься - и в глаза посмотришь жуткой, неотвратимой, рогатой смерти. Она подхватила подол платья, и ступила в тёмные воды – и Мать пошла вслед за ней. Остров ждал Мокош. Остров испытывал её. - Обернись, обернись, оберни-и-ись, - хрипела Мать. Водоросли и истлевшие руки цеплялись за её щиколотки, сдирая кожу – Остров хотел плоти. Пиявки впивались в ноги – Остров желал крови. Мошки забивались в рот – Остров жаждал дыхания. Мокош упала на мягкие мхи, зарылась в них ладонями, дотянулась кончиками пальцев до жирной земли. Это было здесь. Мох мягко пульсировал под щекой, истекая тёмной водой, как кровью. Болото дышало густым туманом и тяжело тянуло вверх ветви огромного кривого дерева. У него была чёрная, разбухшая от влаги кора, корявые корни уходили к самому сердцу этого места. Мокош подползла к дереву, прижалась к нему – шершавая кора царапнула щёку. От коры пахло гнилью, сыростью и едва заметно – кровью. Корни дерева сломались совсем легко, смялись, как бумага – полые, полные белесых личинок. Дерево тяжело затрещало и рухнуло, лопнуло, как волдырь, и наружу полезла вся живущая там дрянь – черви, пауки, змеи, полетели чумные мухи. Мать расхохоталась, принимая их в объятия, поглощая их, обращая в себя – её костлявые руки легли на плечи Мокош, змеиный язык щекотно прошелся по уху. - Копай, - прошипела Мать тысячью поглощенных змей. Мокош начала разрывать землю, выдирая с корнями сорные травы и мох, выкапывая глубоко завязшие корни. Злые ядовитые травы она отбрасывала вместе с белесыми червями, рыла глубже, глубже – пока не нашла то, что искала. Захороненной мумии корни служили колыбелью и защитой, гнездом. Мокош разодрала их, и вытащила его наружу. К искаженному свету. Кости, иссохшая кожа, мясо, замаринованное в торфяной жиже. Между ребер еще остались ростки, в сухом и лёгком сердце дозревали бабочки в коконах, мягкая, пушистая плесень выстилала все органы – но это уже было частью его, той частью, которую нельзя было выкорчевать. Той частью, что делала его не просто иссохшей мумией. В нем жила, билась и пульсировала сила, сила, способная расколоть наклеенный на небо кругляш Солнца. Безграничная мощь. Осталось только забрать её. Вкуса не было. Не было плоти, не было крови. То, что осталось – только сухая, безжизненная оболочка, иссохшие и гнилые внутренности, кости. Ешь, учила её Мать, ешь, даже если исторгнешь это из себя – съешь снова. Коричневая вода стекала по рукам, вязала рот – торф, мох, глина. Мать глухо хохотала за спиной и цеплялась костлявыми пальцами за плечи. - Еш-ш-шь, - шептала она. Мокош давилась лёгкими, пожирала проснувшихся хищных бабочек, плесень и пророщенные семена. Когда силы оставляли её, она смотрела в серое и пустое небо - небо, где не было луны и тускло, мертво светило солнце, и снова жевала и глотала, жевала и глотала, жевала и глотала. Наконец, все было кончено – Мокош заставила себя съесть последний кусок и обессиленно упала на спину. Раскинула руки. - У тебя все получилось, - Мать нежно погладила её по вздувшемуся животу. - Я знаю, - устало прошептала Мокош. Мать не ждала её – она ушла с Болота первой. 2. Квартира была почти пуста – грузчики вчера вынесли остатки мебели. Остался только широкий двуспальный матрас с продавленными пружинами, чайник и пара кружек. Собранные сумки сиротливо сбились в углу. Стив спал под широким цветастым одеялом, под покрывалом из волос Матери – она уже вернулась, и сидела на потолке, как огромный хищный паук. Ее волосы, гладкие и алые, обвивали запястья, щиколотки и шею Стива, держали крепко. Его загорелая рука свисала с матраса, оплетенная нитями волос, свисала как-то совсем беззащитно и по-детски, и Мать аккуратно переложила ее обратно, под слой собственных волос, в тепло - и улыбнулась щемяще-нежно. Заботливо. - Смотри, какое теплое одеяло, - сказала она и мелко засмеялась. Ее смех походил на блеяние козы – высокий, и немного искаженный. - Пошла к черту, - пробормотала Мокош, –Тебя здесь нет. Она сбросила туфли и одежду на пол, залезла под одеяло, к Стиву. Прижалась к теплому боку и зажмурилась – ее знобило от чужой, украденной силы, морозило и бросало в жар. Лихорадило. Тупо ныли кости, и слышалось далекое, чужое – за смехом Матери и дыханием Стива Мокош слышала рев воды, кошачье мурлыкание и навязчивую мелодию из фургончика с мороженым. Фургончик должен был уехать еще днем. Мать должна была остаться здесь, на потолке, а не идти с ней на Болото. Все было неправильно, неправильно. Мокош ощущала себя обманутой. Внутри что-то перестраивалось, менялось – будто в море вылили несколько тонн нефти. И нефть быстро разрасталась, как плесень, по всей поверхности. Это было почти больно. Стив вздрогнул, зашипел и отодвинулся от нее. Мокош и не заметила, как вцепилась ногтями ему в плечо. Не заметила, как чуть не упала в море. - Мара? – сонно и встревоженно спросил Стив. Потер плечо. Замер. И быстрым, привычным уже жестом положил руку на её лоб, нахмурился. - Я схожу за градусником, - негромко сообщил он, – и за антибиотиками. Мокош толкнула его в грудь. Взобралась на него, сдавив коленями бока, прижав к матрасу. Не выпуская. - Не пойдешь. Градусник точно бы взорвался твердыми каплями ртути – ядовитыми, разъедающими так же, как и сила внутри нее. Нельзя было больше подавлять интоксикацию, и Мокош остро понимала – что совсем скоро умрет от жара, задохнется раскаленным солнечным светом, идущим изнутри. Времени осталось совсем мало. - У тебя жар. - Т-ш-ш. Я знаю. Не мешай мне, - Мокош склонилась над ним и коротко, смазано поцеловала. Разорвала петлю из волос на его шее. Мать ранено зашипела над ней, в темноте под потолком – Мокош почти ощущала на себе взгляд ее пустых глазниц. Волосы оплетали Мокош, оплетали Стива, забивались в рот, мешая дышать. Волос было столько, что в них можно было утонуть. Мокош дёрнула вниз его серые пижамные штаны. Стив зашипел, и вздернулся весь, когда Мокош приняла его в себя. Надавил на бёдра. Она двигалась неровно и рвано, вздрагивая от внутренних метаморфоз, дыша глубоко и надсадно, слепо глядя в потолок. Выгибаясь до хруста позвоночника, глотая набившиеся в рот волосы, гладкие, похожие на змей. Они завязывались в тяжелый узел в её кишках, ползли по сосудам, оплетали сердце. От возбуждения и силы хотелось завыть, сломать потолок, и увидеть живые, дышащие звезды. Прекрасная пустота, темнота, обнимающая стеклянный шарик с землей внутри. Стеклом исцарапанным, потёртым, с нежными радужными кольцами грибка. Тонким и хрупким. Надо только разбить стекло, что бы черное, жадное хлынуло внутрь, и поглотило все. Изменило. Раз и навсегда. А ей хватило бы внутреннего света, чтобы сгореть и обратится новым солнцем. Солнцем над новым, первозданно-чистым миром. Чтобы выжечь испепеляющим светом остатки старых устоев. Стать частью нового, настоящего, лучшего, вырастить этот мир из ростка в цветущее сердце-древо. И корни этого древа оплетут ядро земли, и никакое низкое, стеклянное небо не помешает расти ему вверх, выбрасывать тонкие ветви и клейкие белые листья. Но этот путь был не для нее. Мокош всхлипнула, падая на Стива, содрогаясь от безумного восторга, чувствуя его дрожь. Жар спадал. Стеклянные стенки атмосферы исчезли, и над ними снова был плотный деревянный потолок со светлыми полосами царапин. Скрипнули и прогнулись пружины матраса, Мать забралась к ним в постель – третьей. Ее сухая, бумажная рука легла на живот Мокош. - Не смей спать, - сказала Мать ей в ухо, – скоро встанет солнце. Мокош поближе прижалась к Стиву, слушая биение сердца, дыхание. Выжидая, когда он уснет. А потом –отбросила одеяло, отбросила руку Матери. Поморщилась и вытерла с бедер смазку и сперму. Заботливо накрыла Стива одеялом, переступила через него. За окном занимался рассвет, и вдалеке уже слышался мелодичный перезвон фургончика с мороженым. Настоящего фургончика, не интоксикационного бреда. Мокош оделась и подхватила одну из запакованных сумок, замерла на самом пороге, оглядывая пустую комнату, успевшую стать ей домом. Стив переезжал в новый дом, переезжал уже сегодня, но без нее. Новая жизнь – у него, у нее. - Ты идешь? – негромко спросила Мокош. Мать вцепилась когтями ей в плечи, и тяжело забралась на закорки. Мокош прикрыла за собой дверь. 3. Матери нравился новый дом. Она ходила по залитым кровью лестницам, переступала через мертвых и трогала-трогала-трогала стены. Пятипалые отпечатки быстро прорастали белой, невесомой плесенью. Мокош ходила вслед за ней, искала оставшихся торчков – и выворачивала их наизнанку. Аккуратно и бережно складывала органы в ржавое ведро. Пустые раковины тел путались в волосах Матери, как в рыбацких сетях. - Неряха, - бросила Мать, остановившись, – ты пропустила мусор. Неужели я даже после своей смерти должна поучать тебя? В её волосах запутался еще живой парень. В его глазах был ужас – море черного, всепожирающего ужаса. Парализующего. Его тело было изрезано острыми лесками волос Матери – не хватало пары пальцев, кожи и одной ступни. - Он не кричал. - У тебя глаза есть, я вроде не выдавила пока, - недовольно проскрипела Мать. На дне её пустых глазниц тлели угольки. Мокош дернула в стороны кожу – плоть распахнулась под пальцами, как жадный слюнявый рот с острыми зубами-ребрами. Парень тонко и тихо заскулил, и затих, когда Мокош вырывала его сердце, сложила в ведро змеи кишок, вспухшую от гепатита печень и гроздья просмоленных лёгких. Он раскрытый, опустошенный – как устрица, из которой вырезали жемчужину. Мусор. - Твое мышление все больше становится похожим на мысли женщин в гормональной истерике, - негромко сказала Мать, – ты что, животное? Она запутала мертвого парня в свои волосы, как в кокон. Будто он мог бы стать бабочкой. - Нет, - ответила Мокош. - Фундамент похож на сыр – одни дырки. Надо залатать их. Трубы протекают. Провода погрызли мыши. У тебя много работы. Мать пошла по второму кругу, пронизывая своими волосами дом, свивая крепкие, смертельные сети. Тела она подвешивала под потолок, заботливо пеленая их. Мокош отнесла в подвал ведра, бережно залатала стенки и опоры, замазала трещины – а потом дала Дому голос и имя, сделала его живым. Плоть к плоти, камень к камню. В бетонные стены она врастила глаза и рты, покрыла студнем жира стены. С любовью слепила Гнездо – то самое, в котором будет спать Мать. Гнездо из костей и плоти, из невидимых и несуществующих волос – лёгкое, прочное. Дом внутри Дома, сердце всего, что возведено вокруг. Волосы Матери вплетались и врастали в стены подвала кровеносными сосудами. Глаза Дома раскрылись, внимательно посмотрели на Мокош. Стены вздрогнули, рты часто и тяжко задышали – Мать наполнила Дом жизнью, врастая в него. - Ты могла и лучше, - прохрипел один из ртов голосом Матери, – криворукая. Она спустилась по лестнице, погладила стену – стена длинно и пошло застонала, обращаясь в кровавое месиво. Растекшись по полу, стена обратилась столпами, поддерживающими дом. Между ними Мокош подвесила Гнездо. Это было похоже на большой мясной улей, запечатанный между четырьмя колоннами. Гнездо тихо и мирно дышало. Пульсировало, разгоняя кровь к стенам. Как Остров, неожиданно подумала Мокош, как Остров, который питал все Болото. Как человеческое сердце. И тут полоснуло – не болью. Другим. Более глубоким. Мокош замерла. То, что росло внутри неё, тяжело толкнулось, натягивая кожу на животе – выпуклым, как шрам, отпечатком крошечной ладони. Мать обняла Мокош со спины, приложив узловатые руки к её животу – ладонь поверх ладони ребенка. - У него будет три ряда зубов, знаешь? – прошептала она на ухо Мокош. Мокош чувствовала, как глаза закрываются сами собой, а сознание уплывает. От рук Матери шло тепло, её волосы стлались вокруг – мягкие, нежные. Волосы ползли по груди, волосы обвивали ноги, волосы походили на неумолимые щупальца Кракена – не вырвешься. Присосок на них не было видно. Но это не значило, что их не было. - Я не забираю это у тебя навсегда. Я просто сохраню, чтобы ты не наделала ошибок, девочка моя. А потом внутри что-то лопнуло, как яйцо, как Солнце – и выжигающее, жидкое, раскаленное потекло вверх, прокладывая новые русла через сосуды, через кожу. Мать зажала ей рот, забирая крик. Забирая то, что лопнуло. Золотая вода, раскаленная лава, солнечный свет текли вверх, в её узловатые руки. Прожигая Мокош насквозь. Она текла, истекала золотом и болью, кричала, кричала, кричала. Что случилось дальше, Мокош не помнила. Она очнулась в Гнезде. Чье-то сколотое ребро кололо её бок, а голова лежала на острых коленях Матери. Мать ласково гладила её по голове, вытирая испарину. Рот вязали остатки золота – уже остывшего – и кровь. - Расскажи мне, - Мокош едва смогла это выговорить. - Позже, - сказала Мать, ласково укутывая её в теплые, пушистые волосы. Поцеловала в лоб, как мертвую. - Спи. 4. У её сына были желтые глаза, тёмный пух на макушке и когти – с самого рождения. Мать перевязала пуповину и щелкнула ножницами, разделяя их. И ласково прижала ребенка к себе, вытирая его от крови и вод – он тонко и жалобно пискнул. Не кричал. -Дай, - прошипела Мокош, – моё. Мать вложила ребенка ей в руки, тонко и неприятно усмехнулась. Мокош прижала его к груди – и мальчик вцепился острыми, треугольными зубами в её сосок. Она погладила сына по бугристой голове, устало закрыла глаза. Никакой радости не было. Было пусто и легко. Свободно. 5. К двум годам Кух уже ходил за ней по дому, пытался помогать по хозяйству и играл в игрушки. Игрушки Мокош шила ему сама. И когда Кух в очередной раз случайно порвал свою любимую игрушку – шитого-перешитого кролика, Мокош подумала, что стоит сделать ему новую. Покрепче. В холле метались пылинки в солнечных лучах, слышно было тихое посапывание дома. Днями дом спал, и спал крепко. Мокош не стала будить его, а лишь принесла с кухни стул, забралась под потолок. Распутала кокон, как веретено, и иссохшая мумия легко упала вниз. Распущенные волосы Матери упали вслед за ней – много, так много. По щиколотку. Мокош опустилась на колени рядом с мертвецом, срезала высохшую кожу с костей, отстригла прядь волос Матери. Дом содрогнулся, как от землетрясения, с потолка посыпалась труха и паутина. С ножниц капала кровь. Мать была на кухне – сидела на стене, по-турецки сложив мосластые ноги. И взгляд у неё был пронизывающий, недобрый. Очень внимательный. - Мама? Кух протянул ей катушку ниток, подушечку, утыканную булавками, разномастные крупные пуговицы для глаз. Он смотрел на неё и ждал – а за его спиной была Мать. И тоже – смотрела. Ждала. Кух помогал Мокош сводить куски между собой, набивать игрушку состриженными волосами, ногтями, костьми и древесной трухой. Не оборачивался. Мать слезла со стены на пол, и медленно отворила дверь в подвал. Её волосы шуршали, тянулись, двигались – и Кух играл с ними, ловил и связывал в узлы между собой, подбрасывал в воздух и смеялся. Волосы замерли. Мать дошла до Гнезда. - Иди ко мне, - позвала Мокош, усадила Куха между раздвинутых ног. Поцеловала в затылок и открыла коробку с пуговицами. - Выбирай, - шепнула на ухо. Кух выбрал простые черные пуговицы, и Мокош пришила их вместо глаз. А внутрь игрушки, прежде чем зашить по шву, сложила пятьдесят серебряных монет. Мишка получился мягкий, немного кривой – как самодельные вязаные варежки. Теплый. Внутри позванивали монетки. Кух прижал его к груди, счастливо улыбнулся. - Как назовешь? – ласково спросила Мокош. - Берка, - Кух провел пухлыми пальцами вдоль шва, погладил за ухом. Как живого. - Хочешь увидеть чудо? Сияющие глаза говорили яснее всяких слов. Мокош позвала все то, что дремало внутри. Упала – в глубокие тёмные воды, туда, где не светило солнце. Туда, где золотистая поверхность воды была лишь иллюзией. Пленка, что крепче камня. Дышать было нечем. Мокош выдохнула, и крупные пузыри беспомощно ударились о пленку, натягивая ее, но не разрывая. Падать вниз стало легче. Быстрее. Мокош глотала воду, глотала силу. Маково-красную, соленую, как кровь. Медведь под её руками бился, как под разрядом. Изменялся. Оживал. Мокош упала на самое дно. В скользкие щупальца Кракена и… Открыла глаза. Медведь слабо возился в её руках. - Привет, - старательно проговорил Кух. Осторожно погладил медвежонка по спине, и, осмелев, взял его на руки, как куклу. Медведь дернул лапкой, пытаясь обнять его в ответ, но тело еще плохо слушалось. - Люби его, - негромко сказала Мокош, – пользуйся им, переделывай, меняй, выворачивай наизнанку – но не переставай любить. Понял? - Я буду любить его, - пообещал Кух. Берка улыбнулся и довольно пискнул. - Развлекайтесь, - бросила Мокош. Она коротко поцеловала сына в щеку и поднялась на ноги. Затолкала ножницы в карман. Приоткрытая дверь подвала поскрипывала – как от ветра, но какой ветер внутри дома? Мокош распахнула дверь и спустилась вниз. Мать сидела в Гнезде, открытом, пустом. Она развела волосы в стороны, улыбнулась нежно. - Я соскучилась, - Мать раскрыла объятия, – иди ко мне, девочка. Мокош не тронулась с места. - Ты не идешь ко мне? – обеспокоенно спросила Мать, – я чем-то обидела тебя? - Не притворяйся дурой, - резко ответила Мокош, – я же сказала, это мой сын. Даже думать не смей утащить его. - Ты не можешь заботиться о нем, Мокош. - Могу, не твое это дело, - с нажимом сказала Мокош, – не выходи из подвала. - Иначе что? – Мать ядовито улыбнулась, – как ты меня остановишь? Ножницы тяжело легли в руку. Глаза на стенах смотрели на неё с отстранённым любопытством. Мать улыбалась. И её руки все еще были раскрыты для объятий. Она наверняка заметила ножницы еще тогда, когда Мокош спускалась по лестнице. Когда Мокош только потянулась к ножницам. Она наверняка заметила их раньше, чем Мокош решила их взять. - Так, - просто сказала Мокош, пробивая её иссохшее сердце. Мать вздрогнула – и улыбнулась еще слаще. Положила руку на ножницы. Выдернула их. Сочилась кровь – черная. И гусеницы. Ползли наружу и лопались, распахивая крылья. Мать трогала ножницы – недоуменно, будто и не знала, зачем они нужны. Лезвия сверкали, будто кислотная кровь отполировала их. - Они тебе еще пригодятся, - скрипнула Мать. И протянула ей ножницы. Кольцами вперед. 6. - Я дома! – крикнула Мокош. Она поставила тяжелые сумки на пол, сбросила ботинки, потянулась – спина приятно ныла. - Привет, - шепнула стена голосом Матери. - Я не тебе, - отмахнулась Мокош, стирая раскрывшийся на стене рот. – Кух, ты дома? - Да, мам, - донеслось издалека. - Не поможешь? У меня тяжелые сумки. Он прибежал из кухни – взъерошенный, в растянутой майке с хитро улыбающимся Питером Пэном, босой. Он выглядел обеспокоенным, а Берка, против обыкновения, не сидел на его плече. Так. - Что-то случилось? – Мокош опустилась на корточки, внимательно посмотрела в глаза Куха. - Ты не будешь ругаться? - Смотря, что случилось. - Я принес котят, - тихо сказал Кух, – им было очень плохо на стройке, вот и… - Почему не спросил разрешения? - Их обижали взрослые парни, я не мог их там оставить. Они бы им глаза выкололи, точно. У них отвертка была! Тревога разрасталась, как плесень, черная, пушистая, пронизывающая насквозь. - Давай-ка с самого начала, - велела Мокош. - Я гулял и зашел на стройку – там стены еще оживлены, представляешь? Я и ходил там, рассматривал. И слышу вдруг – писк, громкий такой, как сирена, и смеются. Я и пошел на звук, а там взрослые кошку в угол зажали, котят забрать пытались, а она кричала на них. Они ей шею свернули, - голос Куха дрогнул, – ведь это они пришли в её дом, почему они её убили? Это же неправильно! Я им это и сказал. А они сказали, что я сви-де-тель, что я все расскажу, и что надо меня зарезать, как свинью. Мне стало страшно, и я…что-то сделал, - он запнулся, затих. Мокош мягко обняла его, погладила по затылку. Четыре года. Самое время для пробуждения силы. - Ты убил их? Не бойся, я не буду тебя ругать. - Д-да, - Кух всхлипнул, – они просто упали. Как игрушки. Упали! И котята тоже. - Они тоже умерли? - Ты же оживишь их, правда? – Кух отстранился от её груди – и посмотрел в глаза, с такой отчаянной и глубокой верой, что… - Нет. Ты сам это сделаешь. Я покажу, как. А сейчас помоги мне отнести сумки. - Мама, но ведь… - Позже, - твёрдо сказала Мокош. Она подхватила самые тяжелые сумки, оставив Куху полегче – и отправилась на кухню. Под батареей стояла коробка, выстланная изнутри тряпками, и пустое блюдечко. Котята выглядели обычными спящими котятами. Никакой крови и раздробленных костей. Мокош поставила сумки на стол, и начала раскладывать продукты по местам – травы по банкам, специи – в шкаф, молоко и сок – в холодильник. Кух молча расставлял фолианты по полкам шкафа. Мокош включила чайник, села на стул. Два кубика рафинада, щепотка иван-чая. - Неси сюда котят, - негромко сказала она, разминая пальцы. Кух был прилежным учеником – слушал внимательно, и повторял пассы руками, и касался котят изнутри, чувствуя сплетения мышц и вен. Ему легко удавалось видеть пальцами. Он послушно закрыл глаза, вслушиваясь в себя, в свою силу. - Теперь доверься ей, - тихо сказала Мокош . Ничего не произошло. Черный котенок бессмысленно смотрел вдаль пустыми серыми глазами. Бока были недвижимы, не раздувались. Никаких признаков жизни. Кроме далекого, раздражающего нервы стука. Тук-тук-тук. - Не вышло, - Кух чуть не плакал. Он погладил котенка по боку – и котенок дернул лапой, хрипло мяукнул. По-прежнему не дыша. Мокош покачала головой. - Ты не оживил его, а сделал зомби. Заново. Дверь в подвал дрогнула, будто от удара изнутри. Тяжелый амбарный замок защищал их – надежно. Следующие три дня Кух почти не спал – у него никак не выходило оживить котят, сделать их прежними, а не ходячими трупами. Котята уже начали подгнивать, когда у него получилось. Они блевали кровью, гнилью, собственными внутренностями и личинками – но все-таки были живыми. Их лихорадило, а Кух заботливо вытирал за ними рвоту и делал компрессы, касался их, пытаясь подлечить. К концу недели котята уже стали обычными тощими ободранцами, боящимися людей. Они шипели на Берку, настороженно косились на Мокош и ластились к Куху. Мокош наливала им молока и чесала за ушами, давая привыкнуть к себе. - Ты хорошо справился, - сказала она, почесывая рыжие подпалины на пузе Рябого. Рябой ворчал и пытался закогтить её руку. Гордость грела её, как хорошее вино. Дурманила голову. - Я старался. - Ты молодец, - Мокош ласково погладила его по плечу, – я горжусь тобой. - Бабушка тоже молодец, её тоже похвали. Мокош подумала, что ослышалась. - Кто? - Бабушка! Она говорила со мной через Дом, представляешь? На мгновение все замерло вокруг, смыкаясь в стеклянный шар. А потом росток злости начал вспухать, разрастаться – сильно, быстро. Лопнули стеклянные стенки, изранив осколками. Как. Она. Посмела. Мокош положила ладонь на голову сына, нащупывая сети нервов. - Забудь, - сказала она, разрушая верхние слои мозга – ровно настолько, чтобы Кух потерял кратковременную память. И сознание. Она подхватила Куха, и уложила его на пол – он мягко опутал его псевдоподиями, как крепкими сетями. Убаюкивая. Мокош сняла с шеи ключ, отперла замок и спустилась в подвал. - Не лезь к моему сыну. Я сожру тебя снова, если придется. Не угрожая – предупреждая. - Ты забыла ножницы, - лениво отозвалась Мать. Она сидела в Гнезде, как на троне, как величественная королева. Её регалии – скипетр из позвоночного столба, держава в виде сердца, корона её – рога и зубы. Мокош подавилась злобой, как костью, и сорвала с неё корону, отбросила сердце и позвоночники, вцепилась в желтое и сухое горло. Сдавила его. Мать хохотала, хохотала, хохотала. Ровно до тех пор, пока Мокош не вырвала её голосовые связки. Она смеялась без звука, захлебывалась кровью, и не сопротивлялась. Она никогда не сопротивлялась. Она все позволяла – и в итоге делала так, как нужно ей. Никакой мятеж не свергнет королеву с престола. Мокош было бы куда проще, если бы она пыталась дать сдачи – хоть раз. - Ненавижу тебя, - прошипела она Матери в лицо. И ушла, хлопнув дверью. Банку с её голосовыми связками Мокош поставила среди банок с вареньем. Такие вещи полагалось хранить в сухом прохладном месте, защищенном от солнечного света. 7. - Тебя было сложно найти, - сказал Стив, переступая через порог, переступая через свернутые в жгут волосы Матери. Мокрый зонт он сложил и поставил в угол, протер запотевшие очки. За окном выла сигнализация машины. - Я тебя не приглашала. Уходи, - Мокош скрестила руки на груди. - Но я уже пришел, - Стив улыбнулся, – не хочешь предложить мне чаю? - Нет. - А раньше налила бы. - Это закончилось шесть лет назад. Сейчас ты чужак, который вторгся в мой дом. Убирайся отсюда. - Я не чужак. - С чего это? - Мой ребенок. Я пришел поговорить о нем. Если ты выгонишь меня сейчас, в следующий раз я вернусь с соцработником, - спокойно и серьезно сказал Стив. Он стоял напротив неё – мужчина в черном костюме-двойке, со строгим галстуком и идеально уложенными волосами, офисный планктон в классической обертке. Не хватало только пиявки гарнитуры в ухе и прямоугольного кейса. Стив Смит, деловой человек, которому этот визит стоил нескольких контрактов. И он искал её, Мокош. Вернее, Мару и её сына – обычного ребенка, напичканного чепухой и чушью. - Тогда проходи, - Мокош посторонилась, пропуская его в коридор. - Притворись обычным домом, - шепнула стене. И почти почувствовала, как половицы возвращаются на место, как с люстр исчезают кожные наросты, как втягиваются кости в стены, как вены сплетаются в веселенькие узоры, притворяясь обоями. Иллюзия обыденности, так привычная миру, из которого пришел Стив. Иллюзия благополучия. Мокош достала из шкафа коробку с черным чаем, а себе привычно насыпала трав. Залила кипятком. Стиву досталась кружка с ласково улыбающимся солнышком, покрытая сетью трещин, но крепкая. - Итак, чего ты хочешь? – Мокош бросила в свою кружку два кусочка рафинада, помешала ложкой. - Я хочу увидеть его. - Позже, - пообещала Мокош, – сначала скажи мне, что тебе от него нужно. И от меня. - Я считаю тебя плохой матерью, - прямо сказал Стив, – мало того, что ты воспитываешь ребенка одна при твоих взглядах на жизнь, так он еще не имеет свидетельства о рождении, не имеет страховки, и по документам не существует. И, более того, ты не имеешь постоянного места жительства, живя в доме под снос – конечно, ты его подремонтировала, но снести его могут в любой момент. Ты не заботишься о будущем своего ребенка. Как он пойдет в школу? - Надо быть сюсюкающей дурой, чтобы считаться хорошей матерью? – Мокош отставила кружку, так и не глотнув чая, – я воспитываю в моем сыне ровно то, что понадобится ему в жизни, а школьные логарифмы и французский язык ему гарантированно не пригодятся. Ему суждено изменить мир, а не гнить в офисе, занимаясь бухгалтерской ерундой. Стив досадливо вздохнул. - Твои убеждения вредны. Ты считаешь всех вокруг себя стадом, а себя гордо полагаешь пастухом. Подумай, что ты воспитаешь в ребенке с таким-то мировоззрением. Мокош подняла бровь. Стадо? Штамп из штампов, неужели Стив всегда видел её такой – истеричной девчонкой с манией собственной исключительности? - Ты считаешь его избранным? - продолжил Стив, не замечая ничего, поглощенный своей речью, полыхающим внутри огнем правоты, - подумай о том, сколько дверей в жизни перед ним откроется, если он будет жить со мной и моей женой. Он сможет учиться где захочет, сможет выбрать любой путь в жизни - а не гнить на помойке, чего ты и добьешься. - Ты навяжешь ему рамки. Это неприемлемо для того, кем я хочу его вырастить. - Это не рамки, а путь к успеху. - Успеху в твоем понимании, Стив. - Наверное, ты и в секту какую таскаешься, и его с собой водишь? - Нет. Он сам бог, и волен делать то, что хочет. - Мара, ты… - Меня зовут Мокош. - Ты плохая мать, - ровно и спокойно продолжил Стив, – и не важно, как тебя зовут. Ты вбиваешь в моего сына сумасшедшие идеи, и органы опеки согласятся с тем, что ему лучше жить со мной, в полной семье и в хорошем коттедже. - Ты не заберешь его у меня, - Мокош глотнула чая – он успокаивал. Приводил мысли в порядок. Не было злости – только холодное, острое раздражение. Как комар, который жужжит в воздухе, мешая спать. Что толку говорить с комаром? Его можно только раздавить, и потом провалиться в сон. - Ты жил со мной полгода, - негромко сказала она, – ты видел и знаешь, на что я могу решиться, защищая то, что мне дорого. Отсюда ты не уйдешь. - Ты мне угрожаешь? - Да. - Я мужчина, Мара. Я сильнее, а ты - смешна. Покажи мне его. Немедленно. - Дверь справа. Кух сидел в зале, собирая паззл – вороны на ветках корявого дуплистого дуба. Рядом мурлыкали Рябой и Чумазик, Берка притворялся обычной игрушкой и не шевелился. Желтый, рассеянный свет от лавовой лампы иногда сменялся оранжевым, вздувались и опадали пузыри в колбе. - Здравствуй, - сказал Стив, усаживаясь рядом с Кухом, – как тебя зовут? - Кух, - рассеянно отозвался тот, переворачивая треугольник детали, прикладывая его к длинной ветке. Не то. - Сколько тебе лет? - Пять. - А что ты делаешь? - Я не даун, что бы со мной так разговаривать, - отрезал Кух, - иди болтай с мамой. Я занят. Мокош коротко засмеялась – Кух хорошо усвоил правила обращения с чужими людьми. Стив взбешенно посмотрел на неё, а потом вновь повернулся к Куху. - Я твой папа, Кух. Я пришел к тебе, а не к маме. - Потом расскажешь. Ты не видишь, что я делаю? - Стив, - позвала Мокош, - пойдем. Ты и правда ему мешаешь. Кух, как дособираешь, зайди к нам, хорошо? - Да, мам, - послушно отозвался Кух, и склонился над паззлом. Мокош аккуратно прикрыла дверь за Стивом – Берка тревожно принюхивался к воздуху, а Кух – и правда увлекся паззлом. Тускло горел свет, на плите варилось мясо, блестели ножи и ножницы, за окном все еще шел дождь, монотонно завывала сигнализация. Стив стоял, облокотившись о книжный шкаф – и курил, не спросив разрешения. Пепел он стряхивал в кружку – держал он её в левой руке, той стороной, где солнышко плакало, спрятавшись за тучки. - Ты отвратительно воспитываешь его, - зло сказал Стив, – никакого уважения к старшим! - За что он должен уважать тебя? За возраст? Лоск? Намерения? Ты человек, который мешает ему играть. - Я его отец. - А я его мать. И он уважает меня и мои решения только потому, что видит их последствия, а не по праву рождения и старшинства. - Еще раз повторю, если ты оглохла, Мокош: я его отец, и он обязан вести себя подобающе со мной. - Пошёл к черту. Стив утопил сигаретный бычок в кружке, и поставил её на стол. - Ты не можешь воспитать даже элементарное уважение, стоит ли говорить о других вещах? – он вытащил из кармана плоский фотоаппарат, – я видел синяки на его коленках. Этим я уже могу доказать жесткое обращение с ребенком. И, заметь, ты не можешь мне помешать - это не частная собственность. - Синяки бывают у всех детей. Особенно на коленках. - Такие? - Ничего страшного. И да, фотографируй на здоровье. Это было даже забавно – так открыто бросать кость голодной собаке. Давай, иди, найди то, что не спрятано. Сфотографируй стену, и узри то, чего не видно в полутьме. Дай повод убить тебя. Повод посерьезней, чем неприязнь. Стив сфотографировал коленки Куха, сфотографировал ржавую ванную, сфотографировал подтекающий потолок. Он не замечал ничего ровно до тех пор, пока не открыл холодильник. - Сюрприз, - сказала Мокош. На полках лежали руки, нарезанные куски мяса, кожа. Из большой татуировки, что была на груди бомжа, Кух сейчас и собирал паззл. - Блядь, - выдохнул Стив. И сфотографировал на автомате. Щелк. - Думаешь, я шутила насчет того, что ты отсюда не уйдешь? – Мокош сложила руки крест-накрест. – Ты и правда не покинешь этого дома. Никогда. Стив будто и не слышал её – он снял крышку с красной в горох кастрюльки. Той кастрюльки, где варилась рука на ужин. - Ты кормишь моего сына человечиной, - прохрипел Стив. Его руки дрожали, спина дрожала – и не понять, от ярости, или от страха. А потом – он резко развернулся, поваливая Мокош на стол, сдавливая ей горло. - Грязная ты сука, - шипел он, – что ты делаешь с моим сыном, тварь, как земля тебя вообще носит, мразь, гнида, сука, сука! Он душил не так, как в фильмах – по-настоящему, давил на трахею со всей силы, перекрывая воздух, и мир мутился, плыл, яркие пятна всплывали и угасали. Мокош нащупала на столе ножницы и наотмашь ткнула ими Стива, он взвыл еще громче, сжал руки еще крепче. С его лица капал едкий пот и кровь. Мокош падала, падала в океан, в тёмные водоросли, и уже была готова вывернуть его, убить, как… - Руки! От! Моей! Мамы! - и злое, недоброе, – Су-у-ука! Руки Стива разжались. Мокош глубоко вдохнула, закашлялась. Она была готова к крикам, пощечинам, но не к такому. За прошедшие годы Стив тоже изменился. Спрятал все то яростное и честное, что раньше было на поверхности, под пиджаки – и оно нарастало, накручивалось. Росло. Перед глазами еще мутилось. Глотку царапал воздух. - Я забираю тебя. Сейчас же, - Стив властно протянул руку Куху, – идем. - Нет. - Сейчас же! – закричал на него Стив. - Не ори на моего сына, - прохрипела Мокош, с трудом поднимаясь на ноги. Мир чуть шатался, но она четко видела искаженное гневом лицо Стива, решительное и испуганное лицо Куха. Из зала прихромал Берка, неуклюже переминаясь с ноги на ногу. С его тряпичной морды капала слюна, а из кроваво-красной пасти щерились клыки – шесть бритвенно-острых кинжалов. - Что? - Ты пришел в наш дом без приглашения, - Кух говорил решительно, быстро, - ты напал на мою маму. Я убью тебя за это. Берка утробно зарычал и кинулся на Стива: его челюсти строчили, как швейная машинка. Стив заревел и поймал Куха за плечо, и взвыл – его рука опалилась, как от огня, плоть стекала с костей. Мокош сделала несколько шагов и вонзила ножницы Стиву между лопаток, тяжело повисла на нем, придавливая к полу. Когда Стив упал на колени, он уже не кричал – орал на одной длинной ноте. И тогда Кух заставил его заткнуться. Трудно кричать, когда у тебя нет рта. Мокош не видела, но чувствовала все это через нервы Стива – срощенный рот, боль в полуотгрызенной ноге, боль от ножниц, кровь, мешающую дышать - и чувствовала, чувствовала, чувствовала. Бесконечный. Иррациональный. Ужас. Падение в бездну. Смерть. Стив тяжело завалился на бок. Кух быстро вытер кровь с ладоней о штаны. - Я убил его, - тихо сказал он. - Да. - Я спас тебя, мама. - Спасибо, - Мокош встряхнула головой, прогоняя мутные серые пятна. Позвала глубокую, тёмную силу, выплеснула волны на истекающий кровью труп. Из Стива вышло уютное, теплое лоскутное одеяло. Кух помогал ей равнять края, и сводить между собой куски, и исподтишка отдавал зубы Берке. - Не выменяет. - А? - Он только за твои зубы дает монетку, хитрец. Мокош сравняла последние стежки, и оживила одеяло. Растянутый, расплющенный глаз смотрел на неё с ужасом и часто-часто моргал. - Я решила оставить тебя себе. Я же любила тебя, - Мокош мягко улыбнулась ему. Одеяло заныло, задергалось. Даже сейчас Мокош остро чувствовала его адреналин, его ужас. - Ты выругался, - вдруг вспомнила она, - пошли рот мыть. - С мылом? – обреченно спросил Кух. - С мылом. 8. В шесть Кух начал верить в Пасхального кролика – где только услышал эту глупость? Он красил сухие глаза красками, и мечтательно звал прогуляться по городу, искать яйца. Он вил кроличьи гнезда из вонючей одежды, которая оставалась после последнего ужина, складывал в них мячики глаз и искал по углам кролика. И в Пасху Мокош подумала – почему бы и нет? Она провела Куха мимо парков и лужаек, в Лес – глубокий, пустой, тихий. Туда, где жил настоящий Пасхальный кролик, а не сладкий беленький крольчонок с розовым бантом на шее и корзинкой, полной сладостей. Сплетенные под небом ветки почти не пропускали свет, рябины росли высоко, и тугие гроздья красных ягод были краснее кори, краснее крови. Они горькие, и вяжут рот – не на вкус, на вид. Сухая земля была усыпана листьями и высохшими ягодами, трава здесь не росла, только бледные и тонкие грибы – ведьмиными кругами. Зеленел шиповник, распуская розовые бутоны. Его ягоды набухали и наливались цветом. Тяжело пахло мертвечиной. Ведь рябина и шиповник в этом лесу краснели лишь благодаря пролитой крови. Мокош остановилась под сердце-древом – огромной рябиной с черными узловатыми ветвями. В её кроне жили феи, а у подножья гнездилась мелкая лесная нечисть. И Кролик. Он был где-то рядом – у корней белел клок вылинявшей шерсти. - Ищи, - Мокош привычно растрепала волосы Куха, и опустилась на колени перед деревом Обняла его – мокрая кора царапала щеку. Внутри дерева пульсировало огромное сердце, питая весь лес. Мокош любила это место – до дрожи, до ватной слабости в коленях, сильнее, чем свой дом. Здесь она родилась, здесь она росла, играя с феями и эльфами, здесь она сожрала свою мать, напитав её кровью сердце-древо. Напитав себя её силой и безумием. Безумие смотрело на неё пустыми глазами и нежно улыбалось из глубины подвала. А здесь – здесь не было алой паутины волос, только чистый, как вода, как соль, покой. Тот покой, которого монахи достигают через десять лет после просветления. Холодные, как ключевая вода, мысли. Умиротворение. Тук-тук-тук. Тук. - Мама, я нашел! – Кух дернул её за рукав, – пойдем, пойдем, пойдем! Он возбужденно припрыгивал на одном месте и суматошно улыбался – будто не гнездо нашел, а настоящий клад. В кроличьем гнезде было много свалявшейся белой шерсти, помета и жухлых трав. - Мама, смотри! Яйца! – Кух разгреб травы, вынимая из гнезда два яичка – маленькие, одно к одному. - И что ты будешь делать теперь? - Внутри должно быть сладкое. Надо их разбить. Скорлупа легко треснула под нажимом. - Мне врали? – огорченно спросил Кух. Между голубых скорлупок лежали мертвые, недоразвитые крольчата. По его пальцам стекала околоплодная жидкость, капала, капала, капала на каштановую землю. Кух попытался соединить скорлупки обратно – бесполезно. Уже поздно. И он просто положил эмбрионов обратно в гнездо, прикрыл желтыми листьями. Вытер перепачканную руку о штаны. - Пойдем отсюда, - расстроенно сказал он, взявшись за руку Мокош, – я хочу домой. - Идем. Она повела его обратно в город, лишь один раз обернувшись, чтобы попрощаться с сердце-древом. Вслед им внимательно смотрел Пасхальный кролик. Все было правильно. Домой они пришли к вечеру – Кух успел только попить чай с печеньем на ночь. Мокош уложила его под одеяло, ласково поцеловала в щеку. - Пусть тебе снятся самые сладкие сны, - шепнула на ухо. - И тебе, - сонно пробормотал Кух. Мокош подхватила подмышку Берку, и оставила дверь приоткрытой. Внизу раздавились ритмичные, глухие удары. - Заткнись, - бросила Мокош потолку, – ты мешаешь ребенку спать. “УБЕЙ КРОЛИКА УБЕЙ ТЫ ВСЕ ИСПОРТИШЬ” – проступило на потолке. Мокош перевернулась на другой бок, и укуталась в одеяло потуже – Стив замычал, трепыхнулся. - Цыц, - зевнула Мокош, царапая его когтями. Сон её был легок, как птичьи перья, как воздух, как свет. Она проснулась – не от звука, от ощущения. Шаги. Мягкими лапами по лестнице. Мокош поднялась с постели, запихнула Берку в комод. Выглянула наружу. Пасхальный кролик поднимался на лестнице – и замер, глядя на неё пустыми, серыми глазами. Из его распоротого брюха вываливались черные змеи потрохов, опилки: кажется, он сбежал со стола таксидермиста. - Дверь справа, - сказала Мокош. Дом вздрогнул. Снизу, из-под земли нарастал вой – не человеческий, звериный. Волосы взметнулись, как змеи. Стены обросли клыками. - Нет, - сказала Мокош, – этой мой сын, и мне решать, как его воспитывать. Она приложила руку к стене, утихомиривая дом. Зубы медленно втягивались в стену вместе с костьми. Мать выла, выла, выла, беспомощно билась в дверь. Кролик легко вбежал в комнату Куха. Мокош закрыла за ним дверь – на припасенный заранее замок. И спустилась по лестнице – пить чай. Щепотка трав, два кубика рафинада, кипяток. Дверь в подвал ритмично содрогалась. Мать никак не могла заткнуться, надписи проступали везде, где только можно. - Хватит, - лениво сказала Мокош, открывая книгу. Она искренне радовалась тому, что лишила Мать голоса. Мокош вгрызлась в яблоко, ища нужную главу. “… медведь может задрать корову лишь с божьего позволения, а на человека нападает лишь по указанию Бога, в наказание за совершенный им грех”. Сверху донесся высокий, длинный визг, стук в дверь и отчаянное “Мама!”. Дверь в подвал дрогнула, будто Мать попыталась вышибить её плечом. - Дурдом, - пробормотала Мокош, подхватывая книгу, яблоко и кружку. На улице читать было куда спокойнее. В доме было тихо. Никаких криков и стука в дверь. Доносился только шум из подвала. Мать…рыдала? В голос, подвывала и отчаянно царапалась в дверь. Из-под двери в подвал натекла лужа крови. В крови плавали обломанные ногти – будто их выдирали. Сердце кольнуло дурное, гадкое предчувствие чего-то непоправимого, злого. Мокош взбежала по лестнице, уронив книжку. Ей навстречу спускался Пасхальный кролик – весь в крови. Она поймала его за шкирку, сдавила его маленькую голову. Между пальцев вспузырились мозги. Из его распоротого брюха капала кровь – свежая. Мокош впечатала его в стену, в веселенькие обои с цветочками – они разошлись, как вода, открывая жадное, живое. Стена сожрала кролика без остатка – и снова прикинулась обычной. Пол впитал в себя кровь. Никаких следов, никаких кровавых потеков. Пыль, поскрипывающие половицы. Открытая дверь. Кух лежал на полу, бледный и жалкий, надломленный. Здесь было много крови – пол не успевал поглощать столько, а окошко блевало серым, дневным светом. Кух тяжело и глубоко дышал, сипло кашлял. Его взгляд бессмысленно блуждал по комнате. В круге света лежала оторванная рука. Мокош опустилась на колени, вытерла испарину и кровь с лица Куха. Подложила ему под голову охапку волос Матери. И ласково, нежно поцеловала его в лоб. Взгляд Куха остановился на ней – и остекленел. -Это ты натравила его на меня, - ошеломленно прошептал Кух, – ты! Мокош подняла с пола его оторванную кисть, склонилась над ним. -Нет, - негромко сказала она, приращивая её обратно к обрубку руки, – ты сам призвал его, найдя гнездо и разорив его. -Почему ты не пришла за мной? Не спасла, - он всхлипнул, – я звал тебя, а ты не пришла! -Ты должен уметь отвечать за свои поступки. Коснулась ногтями открытых сухожилий – и задела их, как струны. Пальцы Куха вздрогнули, точно пауки. -Я звал тебя, - беспомощно повторил он. И заплакал. -Т-с-с, - Мокош обняла его, мягко поцеловала в затылок, как в детстве, – я убила этого гадкого Кролика, веришь? Кух мелко дрожал и давился всхлипами. Мокош успокаивающе гладила его по спине, вдоль позвоночника, целовала заживленную руку – и думала, мучительно думала о том, что мог забрать Кролик. Все части тела были на месте, разум тоже, память. Чего не хватало? Мокош неожиданно поняла, что Кух уже не плачет – почти минуту. А тяжело дышит, сминая ворот её футболки в руках. Как в глубоком, далеком детстве, когда он пухлой ручонкой тянул майку вверх и вцеплялся в грудь, высасывая молоко пополам с кровью. - Все хорошо? – мягко спросила Мокош. - Д-да, - Кух потерся лицом о её плечо, вытирая слезы. Мокош положила руку на пол. Ища сквозь сплетения нитей ту единственную, что была нужна. Невидимые клыки медленно разрывали мертвого Кролика. Дай, приказала Мокош Дому, дай. По полу разошлись круги, как по воде. - Эй, Кух, - негромко позвала Мокош, – это тебе. - Что это? – хрипло спросил Кух. Глаза у него были красные от слез. А еще. На самом дне. Было что-то – тёмное, как ил. Мокош это тревожило. Кролик все-таки что-то забрал. Что? - Это счастливая кроличья лапка, - Мокош вложила ему в ладонь лапку, закрыла пальцы, как раковину. Кух молча кивнул, и спрятал её в карман. Муть на дне глаз никуда не исчезла. - Я хочу чаю, - негромко сказал он, – сделаешь? - Конечно, - Мокош поднялась на ноги, – сколько сахару насыпать? - Два кубика, пожалуйста. 9. Мокош вылезла из объятий Стива, потянулась. Солнце тускло светило через окошко, летали пылинки. В доме было тихо – Кух еще спал. И Мать спала тоже – последних года два точно. Её волосы больше не шевелились, как водоросли, а безжизненно тускнели на полу. Никакой магии в них больше не было. Мокош мыла их скорее по привычке, и чтобы выпутать бесконечные гнезда насекомых. Она спустилась на кухню, щелкнула чайником. Два кубика рафинада, щепотка трав, кипяток, книга и… Дверь в подвал была выломана, а увесистый замок сиротливо лежал на полу. “Кух.” Мокош метнулась вверх по лестнице, рывком раскрыла дверь в его спальню. Мать была здесь. Она сидела в изножье кровати и плакала, плакала, плакала черными нефтяными слезами. Черное мазутное пятно расползалось едва ли не до порога двери. Она прижимала к себе Куха, и что-то нашептывала ему между рыданий. Гладила по затылку – точно так же, как Мокош. Ярость вскипела, как вода. Обжигая. Выжигая. Дотла. - Что. Ты. Здесь. Делаешь, - прошипела Мокош. Она схватила Мать за волосы, и дернула на себя – наверняка сломав ей шею. Руки Матери раскрылись, выпуская Куха – мертвенно-бледного, испуганного. Его плечо было вымазано в черном. И постель. Тоже. Ярость захлестывала с головой, океан бурлил и бился штормом, ломая золотую гладь, Кракен поднимался с самого дна, поднимались глубоководные рыбы, киты и медузы. Дом стонал и дрожал, выл, боялся. Мокош стащила Мать по лестнице, хорошо прикладывая затылком о каждую ступеньку – и Мать не сопротивлялась даже теперь, не цеплялась за стены и перила, а только плакала – безнадежно, отчаянно. Лживая сука. Мокош бросила её в подвал, навалилась сверху. - Я же говорила тебе не лезть! – проорала она в лицо Матери. И вздернула все её сгнившие и переваренные нервные окончания, вздернула так, что она бы провалилась от боли в саму Преисподнюю, но Матери будто было безразлично. Будто боль на её душе была куда сильнее. - Ненавижу, сука! Разорвать, разорвать на части, но не есть снова, разорвать на атомы, на молекулы и развеять по всему миру, чтобы не собралась обратно, мразь. Сколько раз её надо убить, чтобы она сдохла окончательно и бесповоротно? Плоть Матери срасталась быстрее, чем Мокош рвала её. Это было хуже, хуже чем… Чем все. Мокош выла, рыдала и убивала её, снова и снова. Ничего. Ничего. Умри, умри, сдохни. Пожалуйста. - Неужели я так много прошу?! Мокош схватила Мать за волосы, и затолкнула в Гнездо. Руки дрожали, когда она заращивала Гнездо, замуровывая Мать. И Мать – ничего не говорила, только плакала, все так же тихо и безнадежно. Злость сменилась пресыщенностью, пустотой. Мокош закрыла дверь в подвал, нарастила на неё засов из костей, и беспомощно сползла на пол. Не было сил даже плакать. Не было сил думать. Она ужасно хотела оказаться под сердце-древом, обнять его. Вытеснить лютую, беспомощную тоску. - Мама? – Кух мягко положил ладонь ей на плечо, – ты плачешь? - Нет, - тихо ответила Мокош, – я просто…устала, да. - Пойдем полежим, - серьезно предложил Кух, – с папой. И ухватился за руку, потянул за собой – как в рябиновом лесу. Мокош послушно пошла за ним, улеглась в постель. Кух накрыл её одеялом и лег рядом. - Что она тебе сказала? – устало спросила Мокош, нащупав под одеялом его руку. Переплетая пальцы. Тепло. - Что она моя мама. Что она любит меня, и что я не должен бояться себя, - негромко ответил Кух, – но ты ведь моя мама, не она. - Не она, - эхом повторила Мокош. - Расскажи мне о ней? Он не попросил даже, а почти приказал. И интонации у него были почти как у Стива. Уверенные. Стив одобрительно замычал. Мокош устало погладила его вдоль шва. - Она меня никогда не любила, - сказала она, – моя мать. Все, что ей было нужно от меня – чтобы я научилась есть. Пожирать. Она хотела, чтобы я сожрала мертвого бога. И стала им. А потом она бы просто…поглотила меня. Забрала то, во что я могла бы превратиться. И я…я убила её. Сожрала, как она хотела. Мокош прикрыла глаза, вспоминая – красные опавшие листья, красную кровь, красные волосы, и безмятежно-спокойное лицо Матери. Будто она ждала этого. Знала заранее. Но она – не могла знать. - Я хотела, чтобы меня любили, - продолжила она, – и она вернулась ко мне даже после смерти. Иногда я думаю, это потому что она любила меня слишком сильно, а иногда – думаю, что сошла с ума, и её не существует. Но ты же видел её волосы, да? Их никто больше не видит кроме меня и тебя, Кух. Никто,– она хрипло засмеялась, стискивая руку Куха – до боли, – а потом я встретилась со Стивом. Он не видел чудеса мира, зато нашел что-то во мне, и почти убедил меня в том, что этого всего не было, научил меня правильно пользоваться столовыми приборами и разбираться в цифрах. Это было ужасно, - она улыбнулась, поглаживая Стива, прижимаясь к нему поближе. Она рассказывала это не Куху даже, как в начале – а Стиву. – А потом…Мать вернулась, она смотрела на меня с потолка, когда…когда мы трахались. Тогда-то меня как стукнуло, что я должна уйти, что это не мое, что я никогда не стану настоящим человеком. Что я не смогу жить без этого, без такого Дома. Так я и осталась с ней, здесь. И пока я была беременна Кухом, я хорошо с ней общалась, и вот чувствовала, что она меня на самом деле любит, а потом, когда она начала лезть к нему, я…я заперла её в подвале. Я не хотела, что бы она трогала моего сына своими грязными руками, лезла к нему в голову. Это мой, мой сын! Она захлебнулась слезами, уткнувшись в Стива. Прижимаясь к нему. Он мягко её обнимал и подрагивал, как мурлычущий кот. Мокош делилась с ним всем, забыв про боль, забыв про рамки. Теперь он не мог оттолкнуть её. Теперь он любил её. Так же, как и она его. Кух мягко вытянул руку, и крепко обнял её со спины. Прижался. - Я люблю тебя, - сказал негромко, – мамочка. Руки у него были мокрые. Мокош запоздало подумала, что может быть эта слабость, трещина была лишней, ненужной, что она сделает хуже Куху, и… Она обернулась. Кух смотрел внимательно и серьезно. - Я думаю, вам есть о чем поговорить без меня, - все так же серьезно. Он выключил свет, и ушел в свою комнату. Скрипнула кровать. 10. Часы показывали поздно. Мокош лениво гладила Берку и изредка бросала взгляд на часы. Изредка – это каждые пять минут. Куху пятнадцать, и он уже ничем не был похож на того серьезного и тихого мальчика; он носил идиотские широкие джинсы с кучей цепей, пестрые балахоны и футболки по колено, и звенящие побрякушки. Из его наушников, которые, кажется, приросли к шее, всегда слышалась эта ужасная музыка – гнусавый голос, читающий стихи под заунывный минус. Стихи – редкой паршивости, про секс, наркотики и золото. Мокош предпочитала делать вид, что не замечает этого откровенного вызова – а Кух смотрел на неё исподлобья. Вызов настолько очевидный и детский, насколько и смешной. Он скрывал себя под шелухой человечности: превратил когти в прозрачные ногтевые пластинки, сменил цвет глаз на карий, выровнял зубы на гладкие и прямоугольные, как в рекламе. Он делал это перед маленьким зеркалом на кухне, и в процессе иногда косился на Мокош – давай, скажи, какой я плохой, и я тоже выскажу все, что думаю о тебе. Мокош молчала и пила чай, не обращая внимания. Это бесило его еще сильнее. Но это – было уже перебором. В конце концов, ему было пятнадцать, и его ненавидело полгорода. Дверь тихо скрипнула, Кух зашуршал в прихожей. Конечно, он знал, что она его ждет. Но штампованные правила сериалов мешали ему просто подойти и сказать все, что он думал. Нужен был скандал, где все можно будет свалить на истерику. Всё это было отвратительно трусливо. Он нарочно громко скрипнул ступенькой, а когда Мокош не обратила внимания – упал с неё. Специально. - Долго еще придуриваться будешь? – Мокош даже не оглянулась, – садись, поговорим. Когда Кух сел в обитое кожей кресло, его цепочки мелодично зазвенели, как колокольчики. И на шее была одна новая – дутая, позолоченная. Похожая на висельную петлю, медленно стягивающую горло. - Чтобы так поздно больше не приходил, - коротко сказала Мокош. - Ладно, ма, - Кух закатил глаза. - И ты нарушил обещание. - Я тебе не обещал возвращаться к девяти и потрошить трупы. - Не обещал. Я говорю про Берку. - А чё с ним? - Нет такого слова “чё”, - раздраженно бросила Мокош, – ты обещал всегда любить его, а сам вот уже полгода как забросил его. - Я уже не ребенок, играть в игрушки, - Кух фыркнул, – еще вопросы, ма? - Нет-нет-нет, так просто ты от разговора о Берке не отделаешься. Чтобы с завтрашнего дня он жил в твоем рюкзаке, как раньше. - Чё я, пидор что ли, с игрушками ходить? - Считай себя кем хочешь, но чтобы Берка был с тобой. Это твой питомец, в конце концов, а не мой, - Мокош посадила Берку ему на колени, – смотри, он любит тебя. Берка шустро, как ящерица, взобрался Куху на плечо, потерся носом об ухо – как раньше. Кух скривился. Но не сбросил его. - Ты просто хочешь меня контролировать через него, - заявил Кух, снимая Берку с плеча, усаживая на колени. Мокош засмеялась. - Нет. Я просто хочу, чтобы ты исполнял свои обещания. - Так мне всего-то два года было, когда ты из меня выдавила это обещание. Я думал, этот комок кожи откинется раньше, чем мне надоест. Я же вырос из игрушек, ага. И ты все равно пытаешься контролировать меня, не отмазывайся. - С чего ты взял? – с интересом спросила Мокош. Её и правда забавляла эта уверенность в себе, метафорическое белое пальто. Было весело оставлять на этом пальто жирные, грязные мазутные пятна. - Ты сделала этого медведя специально, чтобы он следил за мной, чтобы ты знала о каждом моем шаге, разве не так? - Если бы я хотела знать о каждом твоем шаге, я бы слепила куколку вуду, - Мокош хмыкнула, - а Берка тебе друг и товарищ, не перекладывай свою паранойю на него. - Тогда где он был, когда чертов Пасхальный Кролик отгрыз мне руку? Где была ты, а? Вы хотите меня подчинить и контролировать, но хер вам! И зачем ты вообще повела меня к этому уроду, вместо того, чтобы отвести в парк, где нормальные сладкие яйца были?! - Не ребенок он, вырос из игрушек и детских обид. Кух давился, давился осознанием собственной правоты, давился лживой уверенностью в своей непогрешимости. Давился глупыми детскими обидами и правдой улиц, в которую не входила мать, показавшая ему мир с изнанки. Изнанка наверняка считалась чем-то постыдным, как лишай. Только золото, секс и наркотики, ослепляющее сияние красивой жизни. И Мокош – Мокош было тошно от того, что Кух попался на этот крючок. - Ты сам хотел увидеть Пасхального кролика, я не могла отказать тебе. - Ты знала. - Да. Это что-то меняет? - Сука, - выплюнул Кух, – чтоб тебя так же порвали. Берка оскалился, услышав в этом – приказ. Кара за совершенный грех. Острые зубы – в три ряда. - Ты натравишь его на меня? – спокойно спросила Мокош. С пасти Берки капала слюна. И он рычал. Приближался. Готов был отгрызть кормящую руку. - Берка, стой, - раздосадовано сказал Кух, – я не хочу, чтобы ты на неё нападал. Ложь. Кух – хотел этого. Хотел наказать Мокош – за вымышленные проступки. И Мокош, и Берка – чувствовали это. А Кух – нет. Человеческая шелуха застилала ему глаза. Проницательность вытекла из него, как яйцо из треснутой скорлупы. Берка бросился на Мокош, вцепился острыми зубами ей в руку. Бросился - и рассыпался в прах, тлен, пыль. На пол посыпались зубы, волосы и обрывки кожи. Мокош слизнула кровь с распоротой кожи. Кух смотрел-смотрел-смотрел. Зрачки у него были расширены, будто от наркоты. - Если хочешь на меня наорать – пожалуйста, используй для этого более раннее время. Мокош обошла Куха, поднялась наверх. Она почти видела, как Кух падает на колени, пытаясь собрать Берку заново. Как шарит по полу, выискивая раскатившиеся по углам зубы и пуговицы. Как сидит, пусто глядя в пол. Потому что из тлена и пыли – не сделать заново. Лепить из другой плоти – лишь растить иллюзию. 11. Из окна лился теплый оранжевый свет. Повзрослевший Кух сидел на полу, в квадрате солнечного света, и читал учебник. Хмурился, иногда быстро подчеркивал что-то. Что-то – выписывал в маленький блокнот с осьминогами. Мокош лениво лежала на диване, перелистывая книгу, и изредка поглядывала через плечо Куха. “π = 3,1415926535897932384626433832795” Ничего интересного. В воздухе суматошно летали пылинки, и уютно мурлыкали Чумазик и Рябой в ногах. Пахло травами, пылью, старыми книгами, и немного – сладковатым гниением. Как всегда. - Мокош? - Да? Глаза Куха тепло золотились от солнца, по мятому воротнику рубашки ползла полосатая пчела, на щеке синела чернильная запятая. От деревянных половиц поднималось сухое тепло. - Я люблю тебя, - просто сказал он. - И я тебя, мальчик мой, - Мокош ласково запустила ему пальцы в волосы, мягко поцеловала в лоб. Кух прикрыл глаза – от паутины ресниц на лицо падали длинные тени. Он аккуратно положил учебник и блокнот на пол и забрался на диван, к Мокош. Лег рядом, прижимаясь лбом к её плечу и прикрыв глаза – медовая сонливость дурманила, дурманила. Было удивительно тепло и хорошо, спокойно – Кух мерно дышал под боком, коты возились в ногах, чирикали птички под окном. И – невидимое, лёгкое, как паутинка на сухой траве. Медово-солнечное что-то на самой грани восприятия. - Спи, - негромко сказал Кух. Где-то далеко. Часы показывали поздно. Куха снова не было дома. Трескучее, электрическое раздражение наматывалось на катушку Теслы, нарастало. Не успокаивал даже чай с щепоткой трав и двумя кусочками рафинада. - Я думала, мы уже прошли этот этап, - зло сказала она в пустоту. Дом ответил густым, тягучим молчанием. О двадцати месяцах непрекращающегося серого кошмара под названием “гормональная истерика” Мокош предпочитала не вспоминать. В щели между стенами сверкнул тупой выпуклый глаз Кролика – Дому понравилась его шкурка, и он радостно нацепил её на щупальце, как куклу-петрушку. Половицы разошлись в стороны, из живого пола показался мертвый Кролик. - Ушел, совсем ушел мальчик, - проскрипел он. - Проваливай, - Мокош отставила чашку, – без тебя знаю. Щупальце завилось спиралью и провалилось в пол, как воду. По тёмной коже пола даже кругов не разошлось, половицы снова стянулись, притворяясь обычными. Мокош переступила через них, поднялась по лестнице. Комната Куха была до странного пуста - никаких книжек на полках, тетрадей и карандашей. Шкаф был раскрыт и выпотрошен, как рыба. Рюкзака не было. На стене ровным и аккуратным почерком было написано: “Так будет лучше для всех. Не ищи меня” - Давно? – спокойно спросила Мокош у стены. Стена дрогнула, буквы заметались, истаивая, меняясь местами, перетекая друг в друга. “Вечер” - Спасибо. На улице было холодно и сыро, мерцали ядовитые неоновые вывески круглосуточных магазинов. Мертвые дома высоко тянулись в небо, к мертвым звездам. Мокош свернула в узкий, тёмный переулок – туда, где гнилостно пахло мусором и шуршали крысы. Тощая, ободранная собака спала между мусорными баками – она тонко взвизгнула, когда Мокош поймала её. И вывернула наизнанку все нервы. Соленая морская кровь вязала рот. - Ищи, - приказала. Собака послушно шла за ней до самого дома, а там – вздрогнула, оскалилась. Почуяла след. Кух не блудил между домами, ища, где бы прибиться – он осознанно шел в одном направлении. Ему было, куда идти. Собака почти мчалась по следу, даже не принюхиваясь к асфальту. Кух прошел почти через весь город – и его след оборвался у приземистого четырехэтажного дома, исписанного граффити. Грязного, убогого. На двери в подъезд не было замка, не было домофона, а внутри пахло перегаром. Собака тонко заскулила. - Свободна, - бросила Мокош, поднимаясь по грязной лестнице. Здесь она и сама чувствовала след Куха – о, он бывал тут не раз. Здесь все пропахло им. Мокош остановилась на третьем этаже – напротив восьмой квартиры. Один из болтов номера отвалился, и восьмерка превратилась в бесконечность. Деревянная дверь поддалась силе – тяжело, медленно, но поддалась. Замок вытолкнуло наружу – Мокош аккуратно положила его на пол и зашла в квартиру. Они спали в обнимку, как шлюхи в борделе. Десяток человек на четырех матрасах, разбросанных по полу. Они укрывались подраными одеялами и широкими халатами, флагами. Не разобрать, где кто. И все почему-то казались смутно знакомыми. Мокош переступила через чью-то руку в червоточинах инфильтратов, переступила через иглы и использованные шприцы, бутылки, заплесневевшие и вот-вот готовые ожить куски пиццы. Отвратительно. Самое. Глубокое. Дно. На которое. Можно. Упасть. Кух спал у стены, в обнимку с рыжей девушкой – спал крепко, прижимаясь к её узкой спине. Даже не прикасаясь к нему, Мокош чувствовала гадкое наркотическое опьянение. Она опустилась на колени, и прижала ладонь к его приоткрытому рту, вытягивая эту дрянь из его крови. Исторгни её, избавься, это не твой путь. Кух закашлялся, проснулся. Резко сел, прижимая руку ко рту – и кашлял, кашлял, кашлял. На ладони осталась липкая чернота. - Что за… - хрипло пробормотал он, вытирая слизь об одеяло. - Кух, - негромко позвала Мокош. На его голой спине закостенели все мускулы. Он обернулся – резким, птичьим движением. Сейчас он больше, чем всегда, был похож на ворона – ничего человечьего, только животная злость. И страх. - Уходи, - прошипел он. - Нет. - Ты хоть когда-нибудь дашь мне… - Кух, - перебила Мокош, – либо мы сейчас скандалим здесь, перебудив всех твоих…друзей, - с отвращением выговорила Мокош, – либо мы возвращаемся домой и решаем проблему, после чего ты делаешь, что хочешь. Кух замолчал. Взгляд у него был внимательный, цепкий. По комнате прошел луч света от фар, высветляя. Ослепляя. Кух даже не прищурился, будто зрение давно ему отказало. - И ты не пойдешь снова меня искать? - Обещаю. Кух вылез из-под одеяла – его подружка сонно заерзала, перекатилась на спину. Открыла карие глаза. Мокош кольнуло смутное, далекое узнавание – горбинка на носу, разрез глаз, уголки губ. - Курт? Ты уходишь? – встревоженно спросила девица, цепляясь за его руку. Пестрый плед сполз с её плеч – девушка была раздета, и ничуть этого не стеснялась. Бугрились бородавки пирсинга. - Я ненадолго, - Кух выпутался из её цепких рук, набросил на плечи рубашку. - Не уходи, мне с тобой хорошо. Она поймала его за пояс, прижалась щекой к пояснице. Потерлась носом. Обломанные ногти, синяки на сгибе локтей, острые кости проступающие через кожу – неужели это то, в чем нуждался Кух? Это была не материнская ревность, нет – а сухое, дремучее непонимание. Мокош не понимала, как можно любить – такое. Как можно бросить все ради эгоистичной, глупой и слабой наркоманки? Ради пятиминутного наркотического кайфа отказаться от…всего? Девушка не обнимала его даже – а цеплялась, прижимаясь близко. Бормотала что-то под нос. Кух обернулся, положил ладонь ей на лоб. - Спи, - твердо сказал он. Девушка обмякла, как мёртвая. Лицо Куха было недвижимо. Он не уложил её поудобнее, а оставил, как есть, надел разношенные кроссовки. Не в любви дело, остро поняла Мокош. И не в наркомании. В чем-то другом. Еще глубже. - Пойдем, - сказала она. Кух пошел за ней. Он ничего не говорил. Щепотка трав, два куска рафинада. Кипяток. Кух смотрел в свою чашку застывшим взглядом. - Почему ты ушел? - открыто спросила Мокош. - Мне плохо с тобой, - Кух ответил, не задумываясь. Он поднял на неё глаза – в них была все та же муть, болотная, гнилая. Ил, под которым спрятаны скелеты с расколотыми черепами и бетонными кубами на ногах. Свет лавовой лампы высветлял половину его лица – опустошенного. - Ты не чувствуешь себя на месте? - Да. - И ты считаешь, что твое место среди подобного сброда? - Там Бадди. Я люблю её, - Кух пожал плечами. Он сказал это просто, слова легче, чем воздух, чем свет. Слова были пусты. - Ты не любишь её. - Люблю. - Нет. - Нет, конечно. Ты как всегда права, - зло выплюнул Кух, скрестил руки на груди, – я никого кроме себя не люблю, спасибо, что открыла мне глаза. Он откинулся на спинку стула, сдул лезущую в глаза челку. Маска дала трещину, и наружу вышло злое, звериное. То, что он давил в себе – и уже очень, очень давно. - Я говорила не об этом. Ты не любишь именно её, но хочешь, чтобы я поверила в это и отпустила тебя на все четыре стороны. - Неправда. Я люблю её. - Бадди - это от какого имени сокращение? – Мокош подалась вперед, оскалилась ему в лицо, - не знаешь её настоящего имени, да? - Барбара. Ей просто не нравится сокращение “Барби”. Кух прямо и вызывающе смотрел ей в глаза. Его сердце колотилось как бешенное, Мокош чувствовала. Чувствовала боль в его руке, чувствовала испарину, чувствовала частое и лёгкое дыхание. Чувствовала Куха сквозь те иллюзии, что он нарастил на себя. - Детектор лжи, - сказала Мокош. - Что? - Ты не знаешь её имени. Ты можешь обманывать меня словами, но не телом. Твое тело в разы честнее тебя. Кух вздрогнул, как от удара, его лицо стало удивленно-беззащитным. И зрачки – расширились. Ил разошёлся – всего на мгновение. Мелькнул скелет – один, огромный, исполинский. Скелет кита. Осталось только вытащить его наружу. Рассмотреть при ярком, солнечном свете. И закопать – не в ил, в землю. Мокош устало потёрла висок, сделала пару глотков чая и поднялась со стула. Зашла за спину Куху, положила руки ему на плечи. Он снова вздрогнул, попытался обернуться, увидеть. - Не съем, - Мокош отвесила ему лёгкий подзатыльник, и сразу же – мягко погладила. Она ворошила его волосы, нежно массировала виски. И - думала. Что это может быть? Как это отсечь, искоренить. Выжечь. - Вы давно с Бадди встречаетесь? – спросила. Кух снова вздрогнул, замер. Мокош разминала его плечи, давила на бугры мышц – напряжённых, сведенных, как в судороге. Ждала. - Полгода, - невнятно произнёс Кух. - Большой срок для твоего возраста, - серьёзно сказала она. Кух молчал. Сухожилия натянулись еще сильнее, как тетива в луке. Можно было бы залезть внутрь его черепа. Раскрыть, распять, рассмотреть и закрыть обратно. Понять, что именно нагнивает – давно, неотвратимо, и чиркнуть ногтями, чтобы гной брызнул во все стороны. Надо только сжать ему горло, а потом обеспечить кратковременную амнезию. Простой выход. Выход в тупик. Она заметила под воротником рубашки засос, цокнула языком. - Почему она клеймит тебя? Она тебе не хозяйка. - Мы увлеклись. - Ну-ну, - Мокош хмыкнула, – она, кстати, очень на тебя похожа. - Я знаю. - Нос, губы, брови…даже улыбка такая же. - И это тоже знаю, - раздраженно ответил Кух. Повёл плечами, будто ему было холодно. - Я лет в семнадцать так же выглядела. Только не была такой тощей и глупой. И тоже носила пирсинг, назло Стиву. Кружка в руках Куха разлетелась на осколки. - Заткнись! – рявкнул он. Он отшатнулся от неё, вскочил со стула – взгляд у него был дикий, обезумевший. Дом задрожал, меняясь от его страха, от его ужаса, дикого, тёмного. Стена и пол темнели, становились пушистыми и черными. Плесень. Плесень и тлен. Росли. Прорастали наружу. Куха колотило, как в лихорадке. Плесень разрослась почти до ног Мокош – она просто смотрела. Все стало кристально ясно – вина, отвращение, рыжая безымянная шлюха и побег. Как кусочки паззла, сложившиеся в цельную картинку. Вот оно что. - Ну-ка, посмотри мне в глаза, Кух, - спокойно потребовала Мокош. - Не хочу, - огрызнулся. Мокош ступила на черную, колючую плесень. Пол был жестким и ломким, как стекло. Рвался. Там, под сотлевшей кожей, медленно переплетались зубы и щупальца. Одно из них услужливо упало ей под ноги. Мокош поймала Куха за подбородок, властно подняла его лицо к свету. - Неужели мой сын вырос таким никчёмным трусом? - Я не понимаю, о чем ты, - беспомощно и отчаянно пробормотал Кух. Плесень росла – быстро, так быстро. Где-то невыносимо далеко, на втором этаже, лопнули перекрытия. - Да ты что? Мокош толкнула его на пол – щупальца послушно обвили его за руки, перехлестнулись поперек груди. Удержали. Кух молчал, молчал - и взорвался криком. Осознание лезло из него, ломало, как трава бетон, разбивало в крошево. Плесень росла с нереальной скоростью, растекалась, как вода. Кран сорвало, и вода все текла и текла, затапливая. Плесень ползла по стенам, по потолку – и проникала все глубже, в самую суть Дома. Мокош упала на Куха сверху, придавила запястья коленями. - Нет, - заорал Кух, – я не хочу этого! - Послушай меня, - Мокош запустила руку в его волосы, дернула, заставив посмотреть в глаза, – послушай! То, что ты хочешь – не плохое, не хорошее, нахер эти калечные меры. Это то, чего хочешь ты, именно ты. Поэтому ты бежал, поэтому ты нашел шлюху, похожую на меня – я даже знаю, как она будет выглядеть через пару лет. Это такая отвратительная трусость, что мне хочется умереть со стыда за тебя. Она отвесила Куху пощечину – хлесткую, крепкую. - Ты поражаешь меня. Я воспитала тебя свободным, а ты сам нацепил на себя цепи. Трус. - Я не хочу тебя, не хочу, ты ебанутая, ты же моя мать! – истерично заорал он. - Поэтому это и плохо, да? – Мокош лихорадочно разодрала завязки на платье, сдёрнула до пояса, – смотри, ты же этого хотел. Кух зажмурился. Попытался отвернуться. Мокош вело – от злости, от обиды, от болезненно-острого, как перец, возбуждения, от стыда за Куха. Она дернула в стороны полы его рубашки, пуговицы пулями разлетелись во все стороны. С силой огладила его бока, плоские дуги ребер. Кух ёрзал, пытаясь вывернуться, и дрожал от её прикосновений. Избегал их, как огня. Как яркого, безжалостного солнца, сжигающего дотла, опаляющего до черноты. - Ты сошла с ума, - пробормотал он, - перестань, мама, пожалуйста. Я не хочу этого. Мокош засмеялась над его неуклюжей ложью. Хотел, еще как. Мокош наклонилась и поцеловала его в плотно сомкнутые губы. - Если ты и в самом деле не хочешь этого, я остановлюсь, - прошептала она, – не смей перекладывать ответственность на меня. - Нет, не хочу! – хрипло закричал Кух. Голос он уже успел посадить. Щупальца осыпались тленом, он вырвался из них, отполз к стене. Отполз так тяжело, будто его тело было совсем чужим. Парализованным. Он закрыл рот ладонью. И позорно, погано совсем всхлипнул. Плесень ползла, ползла, ползла, прорастая через стены, Дом агонизировал, умирал. Мокош ждала – не прикрываясь, не пытаясь позвать. Просто ждала, слушая тяжёлое дыхание Куха. Дом – то, что она вылепила с такой любовью – разрушался. Мумифицировался, деревенел. Гнил. Как Кух. Он покачивался, вытирал слезы, хрипло и безумно смеялся – смех больше походил на карканье. Резко всхлипывал, цепляясь скрюченными пальцами за колени. Его отчаяние было намного глубже, чем могла прорасти любая плесень. Отчаянием и отвращением пах весь воздух вокруг него. Мокош чувствовала, как рушится тот маленький и уютный мир, который он выстроил для себя. Мир, где Дом из плоти, Мать на потолке и вседозволенность соседствовали с жестким сводом правил и моралью. Моралью, которую ему не навязали даже, а он сам надел, как золотую дутую цепь. Откуда же, откуда в нем этот страх? Она не вкладывала в него это. Кух замер. Посмотрел на неё – долго, тяжело. - Блядь, - с ненавистью выплюнул он, – я никогда не смогу смотреть тебе в глаза. И сам потянулся к ней, повалил на спину, поцеловал – сильно, с напором, стукнувшись зубами. Отчаянно. Мокош сдавила его бедра ногами, и резко подалась вбок, седлая его. Кух потянулся вверх, к ней, и вцепился бритвенно острыми зубами в сосок. Как и в далеком детстве, когда… Сухой потолок проломился под тяжестью волос Матери, волосы лились, текли – как кровь, красные, красные. Красные, как маков цвет. Выстрелом щелкнула пряжка ремня. В глазах Куха снова проступил страх – как кровавое пятно на воде. - Не бойся себя, - устало сказала Мокош. Она склонилась над ним и мягко поцеловала в лоб. Кожу кололо – тонкими иглами инея. Мокош как током прошибло. Кух менял её – неосознанно. Не наращивал плесень, не ломал кости, а лепил будто слепыми, одухотворёнными пальцами. Трогал – и плоть, и то, что глубже. Раскрывал, открываясь навстречу. Снимая латы, снимая кожу, прижимаясь костью к кости. Вплавляясь в нее. Мокош приняла Куха в себя, выгнулась, зашипела. Где-то сверху обрушились и лопнули стены: волос становилось больше и больше, в них можно было захлебнуться и утонуть. И они – уже не красные. Бесцветные. Мокош обернулась. Мать смотрела на них из дыры в замке. Смотрела. Смотрела. Смотрела. Волосы Матери сияли золотом, текли к ним. Все реки, все ручьи, все источники – вся золотая вода ушла в один огромный, бескрайний океан. Волосы падали с балок, волосы стекали с лестницы, со стен, свивались в один огромный водоворот. Мокош тонула в них, тонула в ощущениях. Она высоко вскинула голову, глотнула воздуха – и упала на самое дно, сквозь золото, легко смыкающееся над головой. Сквозь щупальца Кракенов, огромных китов – живых и мертвых. Упала к Куху. - Это твое, - шепнула она в его губы. И поцеловала его, исторгая все то, что хранила – хранила она, хранила Мать. Раскаленную лаву, солнечный свет, золотую воду. Божественность. Кух бился, задыхаясь непрошеной силой, цепляясь за её бедра, проклиная и боготворя. Горячий, мокрый от пота, истекающий золотом. Её. Мокош почти вывернулась наизнанку под его руками, под его силой, усиленной в сто крат, и почувствовала себя Марией. Матерью всего человечества, которую поимел сам Бог, пока Иосиф возделывал грядки и срывал плоды с деревьев. Бог под ней коротко зашипел, цепляясь за неё, сминая её бедра, выгнулся всем телом. Застыл. Коснулся её своей изменяющей рукой. Мокош охнула, судорога прошла по всему телу, сладкая, опустошающая. Кух смотрел ошалело, и… - Что ты со мной сделала? - Я сделала тебя Богом, - ответила Мокош. Она с любовью погладила его по голове, по жестким тёмным волосам. Гордость и нежность переполняли её. Она легко поцеловала Куха в уголок губ. - Засыпай, - шепнула, – когда ты проснешься, ты изменишь мир, хорошо? Кух хотел что-то сказать, но Мокош закрыла ему рот ладонью. Мягко затронула сквозь кожу его мозг, неощутимо раздражая пучки нервов. - Тебе надо поспать. Отдохни. Кух закрыл глаза. Это больше походило на кому, чем на сон. Мокош с трудом поднялась на ноги. Её шатало, вело. Плесень закостенела – шипастая, безобразная. Острая, как ножи и иголки – больно, но надо идти. Надо… Костяной засов осыпался прахом. Мать ждала её на лестнице – безглазая, безголосая, ничуть не постаревшая. Только волосы у неё были не красные, седые. Когти и рога были все так же остры. Она плыла в воздухе, как призрак, как полтергейст – её ноги не касались пола. Не касались плесени. Она открыла шкаф и смела с полок банки с вареньем. Красное, густое текло по полу, как кровь, и пахло сладко, так сладко. Приторно. Мокош всерьез затошнило от запаха. Мать разбила банку со своими голосовыми связками. И сожрала их. - Я говорила тебе, - её голос звучал откуда-то изнутри, как у чревовещателя, – посмотри, что ты натворила, идиотка. Она говорила – не о Кухе даже, а о плесени. Плесени, убившей все. Внутри стен шуршали чудом выжившие щупальца. - Мне надо идти, - с трудом выговорила Мокош. Она чувствовала себя так, будто её голову набили ватой. Сгнившей. Она хотела бы упасть рядом с Кухом, и заснуть – но нельзя. Нельзя оставаться. Нельзя оставаться с ним. Мать ласково укутала Куха в свои волосы, стёрла остатки золота с его губ. И не было никакой ревности. Мокош казалось, что это происходило сотни, тысячи раз. Болела голова. - Я позабочусь о нем, - сказала Мать, – Уходи. Мокош не стала перечить ей и закрыла за собой дверь. Она долго, долго стояла на пороге, прежде чем смогла решить, куда ей идти. Прежде чем смогла собраться с мыслями. Дом робко ткнулся в её щиколотку щупальцем. На щупальце была шкурка Кролика. -Иди ко мне, - позвала Мокош. Щупальце потянулось вверх, мягко обвивая её талию. Прижалось доверчиво, завибрировало. Так… по-кошачьи. - Спи, - сказала Мокош, сжимая его руками. И Дом – заснул. Навсегда. Щупальце осыпалось прахом. Шкурка Кролика разлетелось на свалявшиеся куски меха. Вот и все. Больше ничего нет. 12. Пожалуй, она даже скучала по Стиву. Его – их! – старая квартира была совсем пуста. Здесь не было мебели – только пыль, скрипящий дощатый пол и облезлые обои. Мокош и не нужно больше. Она выстилает пол пестрыми осенними листьями, и лежит на них, пусто глядя в потолок – там, между источенных жучками балок, раньше жила Мать. На потолке до сих пор видны следы её когтей. Чумазик и Рябой спят под боком, греют – и иногда носятся по слою листьев, вылавливая души мертвых лесных ведьм. Они уходят каждый день, но неизменно возвращаются. И ложатся рядом, сыто дремлют. Греют. В темноте, под слоем листьев, тихо шуршат гусеницы – Мокош слушает их. Слушает шум за окном. Курит трубки с рябиновыми листьями, смотрит на далекое, бледное солнце. Ждет. Ждет столько, сколько потребуется. Солнце тускло светит, как старая лампочка – кажется, скоро начнет мигать или лопнет. Потухнет. Кух так и не потрудился связать между собой десяток лестниц, залезть на твердое небо и сменить, наконец, лампочку. Мокош каждое утро выглядывает в окно, смотрит на грязно-розовое утреннее солнце – все такое же тусклое. Это становится традицией, единственным доказательством того, что мир продолжает существовать. Потому что здесь все застывает вне времени. Гусеницы шуршат под палой листвой, за стенкой кричат соседи, с улицы слышно бесконечную, монотонную мелодию фургончика с мороженным, мурлыкание котов сводит с ума. Мокош уже давится этим ожиданием, как рыбьей костью, давится собственным подступающим безумием. Тупое безмыслие сводит с ума быстрее, чем таблетки. Быстрее, чем шепчущие в листьях мёртвые ведьмы. Зовущие за собой. К себе. По её ощущениям, проходит пара веков, когда в её дверь скребутся. Скрёб-поскрёб. За дверью – Мать. В её груди – огромная дыра, а её волосы отрезаны почти под корень – криво, неаккуратно. Ножом, не ножницами. Из дыры течет густое, черное, гадкое – то, что и кровью-то назвать нельзя. Мать хватает за её плечи и падает на колени. - Мокош, - шепчет Мать, трогая её лицо, – Мокош. Её тело – странно сухое, пустое. Один рог – сломан. Её слезы – едкие, как уксус, и разъедают кожу. - Не ошибись в этот раз, - Мать говорит это умоляюще, цепляясь за неё, как за последнюю надежду, – этот Кролик опять, опять все испортил. Она давится рыданиями, прижимается к ней, и медленно истлевает. Рассыпается прахом. Мокош гладит её по голове, мягко, как Куха – давно, так давно. Не отталкивает, как раньше. Ей…пусто. Нет горя, нет радости, только пыльное – наконец-то. Наконец-то она умирает. Прах и тлен сыплются на пол, как песок из разбитых песочных часов. Наконец-то она пришла, и оборвала это бесконечное, вымученное ожидание. - Я люблю тебя, мам, - глухо говорит Мокош. Слишком поздно. Мать застывает – а потом лопается, как куколка, как пустая оболочка. Рассыпается прахом. Её больше нет, тупо думает Мокош. Больше нет. - Её больше нет, - говорит она вслух. Проговаривает. Это дико, так дико, и в голове не укладывается, что она умерла – наконец умерла, не от её рук. Мокош могла сколько угодно раз пожирать её, закалывать ножницами и перерезать горло – но Мать не умирала, никогда не умирала, каждый раз восставая из пепла и тяжелой мертвой плоти. Воскресала. Мокош ждет её, слушая возню мертвых ведьм, слушая гусениц под палой листвой, слушая мурлыкание котов. Ждет до глубокой черной ночи. И только тогда – до неё доходит. Чумазик трется о её ногу, сипло мяукает. Мокош, не глядя, треплет его по холке. Укрывает прах Матери под листвой - там ей самое место. Поднимается на ноги, устало отталкивая от себя Чумазика. Идет отворять окно – рассвет близок. Рябой сидит на подоконнике. Смотрит. Глаз у него – рябой, нехороший. Желтый, как у Куха. Мокош замирает. Пустота отсекается, как гангренозная рука – под корень. Мокош открывает окно – настежь. Впервые за все годы. Ветер уносит листья, шерсть и прах. Уносит все. Мокош перелезает через подоконник и легко падает вниз, на асфальт. И идет – туда, где она впервые встретила Куха. Рябой и Чумазик идут за ней, как стража. Следят. 13. Острова больше нет. И Болота – тоже. Земля под ногами – твердая, крепкая, высоко тянутся деревья – разве прошло столько десятилетий? Мокош смотрит на кривое, дуплистое дерево – полое внутри. То самое, под которым был похоронен Кух. Дерево почти утоплено в сухой каштановой земле, по мшистой коре быстро носятся косиножки. Рябой прыгает на ствол, придавливая лапами пару пауков, ест их. Давится ими. Мокош отворачивается, и припадает к земле. Слушает её. Болото не спит, оно мертво – нет ни дыхания, ни сердцебиения, нет ничего. А помнится – как вчера! – тяжелое, рокочущее дыхание, движения под толщей болотной тины, открытый оранжевый глаз под толщей воды. Внимательный. Чумазик мяукает – громко, требовательно. Мокош садится рядом с ним на лавку, рассеянно гладит по выгнутой дугой спине. Под другой бок прибивается Рябой. Они – как тюремщики, которые не дадут повеситься на брючном ремне, но поведут на электрический стул – медленно, по десятку коридоров. Посадят на электрический стул и туго затянут кожаные ремни – на руках, не на шее. Будто есть разница. Мокош ждет, ждет, как раньше – но только уже не в темноте и безызвестности, а в круге света, под яркими, честными фонарями. Фонарями, что честнее, чем солнце. - Привет, - негромко говорит Кух. Он выходит из теней, и нездорово щурится на свет – ослепивший и обугливший его давно, так давно. Каркают вороны в черных ветвях. Садится на лавку рядом с Мокош, улыбается – тяжело и вымученно. - Ты повзрослел. Мокош касается его лица кончиками пальцев, трогает, как слепая, запоминая – и шрам над губой, и невидимую, но колючую щетину. Черты лица заострились и закаменели, как у недоброго идола, и морщины избороздили высокий лоб. А глаза – глаза остались прежними, оранжево-желтыми, птичьими. Цепкими. - А ты постарела, - просто говорит он. И ей показалось - в тине шевельнулась хищная рыба, невысказанный упрек – как ты могла постареть? - Время, - Мокош жмет плечами, – я ждала тебя все это время. - Я знаю. Рябой и Чумазик перелезают к нему на колени, восторженно воют, как от валерианового корня, дерут когтями истертые джинсы. Кух привычно сбрасывает их на землю, так знакомо, так по-домашнему – будто и не было этой долгой, тягучей разлуки. Его жесты настолько привычны, что глупое сердце ёкает, дрожит, истекая кровью. - Я скучал по тебе, - негромко говорит Кух, – даже после того, что ты со мной сделала. - Я сделала тебя Богом. Вернула тебя к жизни. - Я не об этом. - А о чем? Кух складывает руки на коленях, смотрит в землю – и медленно говорит, будто слова слишком тяжелы для него. Будто могут раздавить его самого. - Помнишь, как твоя Мать пришла ко мне? Ты потом меня пустила к вам с отцом. И тогда ты нам сказала, что твоя Мать хотела от тебя только одного – чтобы ты сожрала меня и переродилась. Что она никогда не любила тебя, а растила только для одной цели, - он запнулся, вздохнул тяжело, тяжелее, чем Сизиф у самого пика горы, – чем ты отличаешься от неё? Эти слова ударяют сильно и остро – будто топором наотмашь. Так остро, что прорубают ту ложь, которую Мокош выстроила для себя – ложь настолько удобную, что в неё легко поверить. Что она – другая, лучше. Но остается только пустое и бессмысленное: - Я люблю тебя. - Нет. Ты любишь идею, которую вкладывала в меня. Любишь меня, как идею, не как сына. Не как любовника. Я пытался стать для тебя хоть кем-то, кроме идеи, но тебе это не было нужно. Ты не любишь – меня. В его голосе нет упрека, нет вызова – только пыльная и надломленная усталость. Усталость, давящая на плечи, как небо. Земля содрогается и киснет, вода сочится из трещин в мостовой, из люков. Коты шипят и взбираются на дерево, выше, выше, туда, где на тонких ветвях провисает небо – линялое, вытертое, как джинсы Куха. Пустое. Мокош молчит, молчит, молчит. Ей нечего сказать, добавить к горькой и едкой, как кислота, правде. Потому что – она и правда не любила его. Обожествляла, истекала от мысли о том, каким он станет, как он разломает устои и создаст новое, чистое, яркое, как цвет, как он сам станет абсолютным спектральным совершенством. Как он изменит это замшелое π – всего на пару цифр, и все провалится, сомнется, как бумага, станет другим, круги уже не будут круглыми, а небо – твердым. Мокош ждала, ждала именно этого – что безмятежно-голубая эмаль разлетится на осколки, упадёт криво прибитый фанерный круг (и новое солнце будет звездой, настоящей, пятиугольной!), открывая черное, живое, меняющееся беспрестанно. Саму суть эволюции. Изменение. И изменение прольется через дыру в небе, как семя, зарождая новую жизнь – совсем не похожую на прежнюю. Изменение, что было в Матери, в ней, в Кухе – лишь отголосок, слепок с искаженной копии. Та самая искра, из которой разгорается пожар. - Я сейчас должен либо убить тебя, либо попробовать еще раз, - негромко говорит Кух. Вода прибывает, съедая землю, впитываясь в неё – вдалеке воет сирена, кричат люди. Дома проваливаются в топь, умершее Болото просыпается, как кит, сбрасывая со спины наросты построек. Земля пульсирует от подземных толчков, дрожит и содрогается – идет трещинами, как скорлупа. - И чего ты ждешь? – Мокош поднимается, раскидывает руки – как для объятий. Открываясь. - Убей меня, и сделай то, что должен, - сухо говорит она. Нет страха, только тёмный, жадный восторг – будто она заглядывает в бездну, перегибаясь через край, и бездна в ответ смотрит на неё. И зовет к себе, раскрываясь – прожорливо, широко разевая жадный беззубый рот. Остается только шагнуть с шаткого мостика, упасть, расправив руки, как крылья – и стать её частью. Врасти в неё, слиться – и умереть, раз и навсегда. И стать чем-то большим, костьми нового мира, его колыбелью. Кух поднимается и замирает напротив неё. И тут бездна будто схлопывается, мостик превращается в ровную асфальтированную дорогу, на небо нарастают плесневелые пушистые облака. В глазах Куха – только склизкая, сгнившая тоска. - Я люблю тебя, мама, - он говорит это с горечью, острой настолько, что ей можно прошить насквозь, как иглой, – прости, что я подвел тебя. Он склоняется над ней и целует – просто и обыденно. Будто в тысячный раз. Вода гасит, гасит пламя, раздутое из искры. Воды столько, что в ней уже можно захлебнуться. Мокош отталкивает его от себя, отступает на шаг назад – гнев клокочет, разрывает её. - Трус! – кричит она, – как ты смеешь отказываться от этого?! Как ты смеешь отказываться после всего того, что я сделала, после того, что я тебе показала?! Ей хочется упасть на колени, под толщу воды, и рыдать, вырывая ребра одно за другим, и баюкать больное сердце, истыканное иголками. Хочется сорвать кожу с Куха, вывернуть его наизнанку – посмотри, что ты натворил, осознай, это мгновение не повторишь и не перемотаешь больше назад, посмотри, как укрепляется и обрастает белесой плесенью небо. Но она только тяжело дышит, задыхаясь путаницей злых обвинений, дышит тяжело, как умирающая. Её идея, за которую она готова была отдать жизнь, отдаться до капли, сказала ей - не нужно. Прости, что подвел тебя. Прости, что этот снежный шарик с кривыми фигурками и плесенью вместо конфетти останется прежним. Не пойдёт трещиной, не лопнет, расплескивая воду, вынося нас с тобой наружу. Прости. - Я не могу потерять тебя, - говорит Кух с жутковатой нежностью, – я слишком люблю тебя, чтобы… - Ты лжешь, - чеканит Мокош с холодной ненавистью, – ты просто боишься самого себя, боишься всего того, что я показала тебе. Боишься изменять мир по-настоящему, боишься творить, отрицаешь это. Я верила в тебя, а ты…ты оказался всего лишь мелким, жалким трусом, боящимся самого себя и того, что в тебе заложено. Разочарование заполняло её до самых краев. Переполняло. Злость спала, как пелена, оставляя только глухое и дремучее недоумение – на этого труса я возложила столько надежд? Потратила столько лет? Готова была умереть за него? Как же она была слепа. Ошибка закралась давно, так давно. Как холод, обморозивший дерево до сердцевины – оно растет множество лет, а сердцевина слабая, хрупкая. И дерево ломается под собственной тяжестью. Через много-много лет, почти дотянувшись до небосклона, почти прорвав его ветвями. Из-за заморозков, которые были сто лет тому назад. Кух падает, падает – и не может расправить обрезанные крылья, взлететь. - В этой жизни мы больше не пересечемся, - пусто говорит Кух, – но я не могу оставить все – так. Он вытягивает руку вперед, касается её груди. От его ладони идет тепло. - Я всегда буду знать, что ты есть, - серьезно говорит он, - прощай. Плесень на небе взрывается, течет, течет гнилой болотной водой. Как из ведра – бездонного. Локальный Великий потоп. Мокош выталкивает вверх, на поверхность, твердую, как алмаз – твердую только для неё, черная вода съедает высокие дома, людей, съедает парк, лавку, теплые фонари и Куха – он смотрит на неё с самого дна, где водоросли и ил. Болото ревет, избавляясь от гнойных наростов, пожирая само себя, как Уроборос, захлебываются люди, тонут коты – Рябой визжит, когда его уносит на дно. Каждый Бог требует себе жертвоприношений. Мокош смотрит, смотрит, смотрит – в желтые пятна глаз на дне, смотрит, как раззевается огромная пасть Болота, как тускло светится огромный оранжевый глаз и… Желтые пятна гаснут. Болото содрогается. Болото пожирает все, до чего может достать, его воды бессильно бьются под ногами Мокош. Он зябко ёжится, кутается в шаль. Уходит. 15. Рябиновый лес – все такой же тихий и светлый. Сердце-древо тянется ввысь, его крона закрывает почти весь лес, в палой листе шепчутся мертвые ведьмы, а между ветвей смеются феи. Тонкое небо натянуто между ветвей, как на пяльцах, проседает местами – но дерево не прорывает его, а растет вширь, выбрасывая ветви с вязкими ягодами во все стороны. Между корней шуршат белки и птицы – они разбегаются, завидев Мокош, не узнав ее. Она опускается на корточки между толстых и тяжелых корней, трогает кончиками пальцев землю – сквозь мох, сквозь палые листья. Дергает за изъеденное ржавчиной кольцо, отворяя дверь. Густой, душный запах сырости ударяет в нос. Мокош спускается вниз, в землянку, и обессиленно падает на шкуры. В стенах шуршат черви, светятся млечно-белые корни в потолке и стенах. Мокош думает сонно – почему она тогда вернулась не сюда, а в дом Стива? Она проваливается в сон: нехороший, темный и глубокий, как болото, вязнет в нем. Ей не снится ничего, кроме вязкой, густой пустоты. Во сне грудь жжет медовым теплом – жутким, ирреальным. Жутче, чем сосущая пустота вокруг. Мокош снимает с себя одежду, смотрит. Под серой кожей – пульсирует, бьется. Живет. Искра, самая настоящая искра. Та самая, из которой вспыхнет пламя. Она спит три дня и три ночи – но усталость, надломленное разочарование терзают ее и во сне, и наяву. Мокош просыпается – но тело ломит, болит, будто она и не спала, а лежала в гробу, укрытая саваном. Она зябко ежится, укрываясь тонким рваным одеялом, слушает темноту – наверху, в палых листьях, все так же шепчутся лесные ведьмы и феи, шумит и живет сердце древо-над ней. Все как раньше, как в глубоком детстве, которое она провела здесь, в землянке, рядом с Матерью – еще живой. Между корней еще можно найти запасенные ей травы и зелья, черные свечи и огниво, высушенные грибы и чьи-то зубы. Мокош вслепую запускает руку между корней, что-то хрустит и режет пальцы. Голубые скорлупки. И перед глазами встает давешнее, полузабытое – как Мать ведет ее к Кроличьему гнезду, и давит, давит яйца, давит зародышей, давит оскалившегося кролика – так просто и легко. А вслед за этим вспоминается, как Кух раздавил яйцо – и его обиженный, разочарованный взгляд, вспоминается взбешенный и затаившийся Кролик, розовая пузыристая слюна, капающая между острых, кривых резцов. Она кладет скорлупки обратно, роется между белесых живых корней, нащупывая злые травы, источенные червями книги, ногти и отрезанные веки, бесчисленное количество кроличьих лапок. Не то, все не то. Остро хочется чаю – с щепоткой успокаивающих трав и сахаром, и примесью истолченного корня смерти. Чтобы наконец уснуть по-настоящему, забыть обо всем – о смерти, о боли, о гадкой тоске и страхе. Забыть о Кухе и Матери – хоть ненадолго. И уже трезвым, очищенным разумом разложить все по полочкам. Отрешенно. Признать. Мокош находит пыльный мешочек с медуницей и мятой, темный порошок и… Замирает. Что-то внутри нее толкнулось, натягивая кожу. Она кладет руку на живот – и видит, видит зрячими пальцами то, что внутри. Жидкое золото, внутри которого растет живое, сильное – ребенок. Девочка, девочка, не мальчик. Мягкие бугорки рогов, длинные острые пальцы, похожие на спицы, рыжие слипшиеся волосёнки. Раскосые, влажные глаза. Как у нее самой. Все, как у нее, много-много лет тому назад. Она крошечная, не больше сжатого накрепко кулака, но – созревшая, не прошедшая сквозь тысячу стадий формирования, от зародыша, похожего на рыбку, до развитого, конечного. Она – законченная, как на девятом месяце, и Мокош почти видит, как она напивается золотом в ее чреве, растет. Растет быстро, так быстро. Чувствует свою собственную кровь в ней, чистую, зовущую, еще спящую силу. Мокош закрывает глаза и оседает на вылинявшие шкуры. Подбирает мосластые колени к груди. Слушает, слушает, слушает – биение сердце-древа, биение маленького сердца внутри. Последний подарок Куха – вовсе не её жизнь, не твердая вода под ногами. А это. Ребенок. Боги. Мокош колотит, как в лихорадке – от сухого, прозрачного понимания. “Я всегда буду знать, что ты есть”. Хаотичные кусочки воспоминаний выстраиваются в ровную вереницу – математически точную, выверенную до последнего события. Дежавю, вся ее жизнь – одно большое дежавю. Все это уже было. Тысячи, тысячи раз. Мать предупреждала ее, пытаясь оградить от ошибок, защитить, не дать петле снова затянуться – а Мокош не слушала, не слушала. Собственная правда застилала ей глаза, не давала смотреть глубже – сквозь ил, на скелеты. Кролик. Как все было просто. На самой поверхности. Всегда. И Мать – Мать кричала, рыдала и билась, пытаясь разорвать эту петлю, спасти ее, спасти Куха. Убить Кролика. Мокош ведь почувствовала тогда – что-то не так, царапнуло, как кошачьими когтями, что не мог Кролик уйти просто так. И забыла, позорно забыла, свалив все странности Куха на переходный возраст, разгоревшуюся тягу к человечности. А ведь все было просто, проще, чем вода, чем соль – Кролик забрал его смелость. То упорное стремление, что должно было вести его вверх, к тусклым небесам. То тяга идти дальше, пробивать все устои, расти, развиваться – так же, как инфузории решили стать рыбами, а рыбы – выползти и на сушу и покорить ее, отрастив ноги и легкие. Тяга, бесконечная тяга к эволюции – внутренней, внешней, любой. То, что было в Кухе самым ярким, цветным и сильным, самым важным – это и послужило разменной монетой за погибших крольчат. То, чего ему не хватило, как кальция в костях, и он обрушился под собственной тяжестью – в пропасть. Мокош кладет руку себе на живот, сжимает зубы – то скрипа, до хруста. - Я тебе не позволю повторить этой ошибки. Ты у меня сдохнешь, но доведешь дело до конца. Плод в ее чреве пульсирует, растет, напиваясь золотом. - Только попробуй провалиться, Мокош, - шипит Мать. Уже окончательно отказавшись – от себя, от своего имени. 16. - Мокош, - Мать ловит ее за запястье. Она хочет сказать - пожалуйста, не повтори своих ошибок. Пожалуйста, убей кролика, пожалуйста, не дай своему сыну бежать от самого себя. Пожалуйста, сосредоточься на нем, а не на идее, люби его как сына, а не как орудие, которым можно пробить небо. Люби его, люби его, люби его, твори что угодно, выверни его наизнанку, трахайся с ним, сделай его таким, каким хочешь, воскреси для него котят, сшей медведя из моих волос, давай ему пощечины - но никогда, никогда не переставай любить его. Люби его так же, как любишь Стива (или как его зовут в этой жизни?). - Да? - Мокош ждет, смотрит внимательно, спокойно. - Не води его в лес, - просит Мать, беспомощно цепляясь за ее руки. - Мокош, ты не представляешь, как это важно. Не смей показывать ему Кроличьи гнезда. Его это испортит. Верь мне. Пожалуйста, верь. Мокош гладит ее руку большим пальцем, смотрит – открыто, честно, так доверчиво. Узел внутри ослабевает, развязывается – неужели получилось? Неужели все кончится раз и навсегда? А потом лицо Мокош искажается, становится звериным, диким, вся ярость прорывается наружу. - Я сама решу, что для моего сына лучше, - чеканит она. Отбрасывает руку Матери, как ядовитую змею, и уходит вглубь коридора. Глухо вскрикивает пойманный в силки наркоман - кажется, это один из старых знакомых Куха, доживший до преклонных лет. Мать устало закрывает глаза.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.