Часть 1
9 мая 2014 г., 23:34
«Чёрт, чёрт, чёрт! Cоберись! – Вайс яростно боднул воздух, словно отгоняя этим нелепым жестом неотвязное беспокойство и гнетущее чувство вины, – Хорош, товарищ разведчик! Хорош. Чуть не угробил такого ценного, полезного человека! Чуть? Внимательный к деталям, холодный… трезвый расчёт… трезвый… Нервы, нервы, нервы! Чёрт возьми, надо было смотреть, надо было поверить… как он там… надо было, отобрать у него пистолет!»
Тщетно пытаясь успокоиться, Йоханн широко шагал по направлению к гостинице. Он был зол, и, не переставая, корил себя, впечатывая каждый шаг, словно пощёчину, за расхлябанность, нерациональность, отсутствие выдержки, даже за усталость и эту мучительную тревогу, которая с некоторых пор поселилась у него в сердце. А он не имел ни малейшего права на все перечисленные пороки, в особенности на тревогу.
Инспекция концентрационных лагерей душевному равновесию не способствовала, а тут ещё и это. Какой дьявол… ах, если бы он был, как было бы хорошо обвинить его во всём, заставлял его так методично измываться над Генрихом. Проверка? Перепроверка? Не провокация ли, не обман? Всегда нужно удостовериться твёрдо. Удостоверился. Теперь днём были ненавистные фашисты и когтящие сердце тусклые, словно бы уже присыпанные землёй, взгляды маленьких людей-скелетов, которых ему приходилось называть «товаром», стиснув зубы, перешагнув через себя, а вечером сольный концерт – лично для него: Генрих в ярости, Генрих в отчаянии, Генрих в ужасе… Да, а перед концертом артист неизменно выпивал для храбрости – литр коньяку.
Вайсу очень хотелось завыть, громко и жалобно, но он отложил это на потом. Сейчас нужно было скорее бежать в гостиницу, а для начала глубоко вдохнуть и успокоиться: «Ваша светлая голова нужна Родине, товарищ Белов, так что возьмите себя в руки, наконец. Исправь ошибки, пока не наделал новых! Привести в чувство себя, вытащить из запоя Генриха, подготовить списки детей для эвакуации, связаться с Зубовым и партизанами. …И можно жить дальше, ну, насколько это позволено рабочей личине по имени Йоханн Вайс», – составляя мысленный список дел, он повернул ключ в замочной скважине, чтобы застать на пороге Генриха в состоянии исступлённого отчаяния: Шварцкопф колыхался по коридору, словно лист рогоза на ветру, размахивал пистолетом и орал, срываясь чуть ли не на визг, что если Йоханн не даст ему перестрелять всю эту сволочь измывающуюся над детьми, он застрелит и его. Правда, которого из них он видимо ещё не решил, потому что тыкал пистолетом аккурат в правый дверной косяк. «Прекрасно», – Вайса передёрнуло от алкогольных паров и отвращения, Генрих, тем временем, пытался наставить на путь истинный гипотетическое злобное ничтожество, трусливого фашиста, мерзкое чудовище, находящееся в районе левого дверного косяка.
Вайс нервно хохотнул, ему захотелось крикнуть: «Я здесь! – и помахать рукой, – А что пусть пристрелит к чёртовой матери, сил больше нет это всё терпеть. Да, и с какой стати он возомнил, что его, вайсова, жизнь так уж важна для советской разведки, в самом деле, один он за всех что ли! Найдутся другие, способнее, хладнокровнее. Нет. Нет! Отставить эти жалкие мысли! – приказал он себе, переводя строгий взгляд на Шварцкопфа, который уже растянулся у стены в неловкой позе, – Мерзость какая! Как взрослый разумный человек может так опуститься… А ведь это ты его подтолкнул…» Что-то неприятно сдавило рёбра. Боль? Да, это была именно она – пресловутая душевная боль. Его снова охватила тревога: «Почему один ломается, а другой нет, почему один может себе позволить напиваться до полного отупения, называя людей мразями достойными смерти, а другому приходится, прикидываясь мразью, людей от смерти спасать – это не честно». Он почти завидовал Генриху, пытался злиться на него, презирать, но презрения не получалось. К этому жалкому, полумёртвому существу, практически невменяемому от постоянного опьянения можно было испытывать только отвращение, но отвращения не получалось. Нет, его жгла изнутри жалость. Ему было тоже плохо и больно, но он держался, а она жгла, и жгла – назойливо, на медленном огне. И пока его сердце не сгорело окончательно, нужно было что-то с нею сделать.
Генрих был очень бледен, кожа его лица казалась болезненно прозрачной, черты заострились, веки покраснели и опухли, длинные ресницы слиплись острыми иголочками, льняные пряди белёсой чёлки в беспорядке съехали на лоб. Он сидел, прислонившись к стене, расставив вытянутые прямые ноги и устремив в пустоту стеклянный взгляд – в неловкой позе марионетки, которой подрезали все ниточки, оставив лишь одну – центральную. Руки большие, но тонкие, безвольно вытянуты вдоль туловища, ладонями вверх. Эти красивые, мягкие руки сейчас были похожи на руки мертвеца или куклы – из фарфора, из воска. «Наверное, совсем холодные», – Вайс вдруг поймал себя на дикой мысли: мало того, что он откровенно любуется плавными, правильными линиями рук своего друга… всё-таки друга, не просто полезного человека… он хочет согреть их в своих узких, твёрдых ладошках, очень хочет, чёрт возьми. Вот что делает с человеком недосып и нервное перенапряжение. Сентиментальность! Йоханн отмахнулся от сентиментальности как от назойливой мошки, стремительно шагнул к Генриху, схватил его за руки – внезапно почти горячие – и попытался поднять.
– А ну вставай! – рявкнул, окончательно раздосадованный, Вайс.
Однако оторвать пьяного в доску Генриха от устойчивой горизонтали единственного близкого ему теперь по духу дубового пола, оказалось не так-то легко. Шварцкопф мычал и пытался брыкаться, ноги в носках непослушно скользили по лаковой поверхности, пол казался ему непокорным морем. Морем. Да, он снова тонул, а Вайс снова его спасал. Чёртов Вайс! Как всегда – холодный, спокойный Вайс спешит на помощь! Как же бесило Генриха это флегматичное хладнокровие – всегда и везде, проклятый айсберг в чёрном мундире – прямой и жёсткий, словно линия, проведённая твёрдой рукой каллиграфа – никакой дрожи, ни случайного заусенца. Чёртов эталонный Вайс – лепите знак качества!
Вайс был далёк от эталонов. Волоча отбрыкивающегося Генриха до ванной, вытряхивая его из помятого кителя, умывая, точно малолетнего ребёнка упавшего в лужу, он отчётливо чувствовал дрожь в руке каллиграфа поставившего его как восклицательный знак в конце безапелляционной строчки «Приказано выжить!» Он чувствовал дрожь и боролся с ней из последних сил.
После водных процедур Шварцкопф немного пришёл в себя и до комнаты доковылял уже самостоятельно, молчаливый, угрюмый и мокрый. Теперь он стоял покачиваясь у кресла, в которое плюхнулся вконец измученный Вайс, и сверлил того взглядом полным мутной ненависти. Йоханн прикрыл глаза, чтобы не видеть этот взгляд цвета затяжных дождей, призывающий на его голову всю мощь хлябей небесных. Однако хляби разверзлись, не такие уж небесные, но неотвратимо приближающие Вайса к его личному апокалипсису. Генрих вдруг прошептал хрипло: «Мне так плохо», – а потом заплакал, откровенно, не таясь, как плачут потерявшиеся дети. «О Господи, только не это! И что мне теперь делать», – с тоской подумал Йоханн, и, не придумав ничего лучшего, утянул рыдающего Шварцкопфа к себе на колени. Тот вцепился в него мёртвой хваткой, и теперь река слёз потекла утешителю за воротник. «Час от часу не легче», – вывернувшись из цепких объятий, он заглянул в потемневшие зарёванные глаза, перевёл взгляд на подрагивающие тонкие губы и на покрасневший кончик носа, с которого свисала большая капля. И вот почему-то, вместо отвращения к слабости недостойной офицера, его затопило волной нежности к этому взбалмошному балбесу, который мотал ему нервы уже бессчётное количество дней. Вайс и сам не сразу понял, что шепча успокоительное: «Ну, не плачь, не плачь, пожалуйста», – покрывает лёгкими стремительными поцелуями солёные мокрые щёки, дрожащие губы и припухшие веки. Реальность шарахнула Йоханна по голове своим неопровержимым присутствием только, когда Генрих увлёк его в настоящий солёно-сладкий, пьяняще медленный поцелуй. С непривычки оглушила. И Вайс поддался соблазну, он так устал, ему так давно хотелось простых человеческих чувств. И да, сейчас он со всей отчётливостью понял, от кого он этих чувств ожидал напряжённо и молча, так долго, очень долго. Он хотел, чтобы Генрих любил его, он сам любил Генриха. Чёрт возьми, это же очевидно, они же только что за руки не держались – а разве не держались – всегда и везде вместе, даже в командировку он его с собой потащил в первую очередь потому, что не хотел оставаться один, без него.
Они целовались долго, неспешно и нежно, слизывая слёзы, успокаивая друг друга лёгкими прикосновениями, утешая, обмениваясь теплом. Было так хорошо, словно они вдруг оказались на маленьком острове посреди спокойного синего моря, где не было ни горя, ни страданий, ни войны.
Успокоившись и немного протрезвев, Генрих почувствовал, что в комнате несколько прохладно. Он нехотя сполз с вайсовых коленок, прихватил с кровати плед и, как ни в чём не бывало, вернулся обратно, укрывая их обоих и снова заключая в объятия своего эталонного Вайса. «Я так люблю тебя», – прошептал он и тут же заснул.
А вот Йоханн ещё долго не мог уснуть, чувствуя себя неуместно счастливым - здесь, где буквально в нескольких сотнях метров от тихих и почти уютных гостиничных комнат, страдали тысячи ни в чём не повинных людей, иссушённые голодом, лишённые последней надежды… Но ругаться на себя сил уже не было. Обо всём остальном он старался не думать. Для всего остального ещё найдётся время – совсем скоро, всего лишь через пару-тройку часов. К тому же два дела из списка, похоже, уже можно вычеркнуть: равновесие восстановлено, и есть резоны считать, что с пьянством покончено. «Вот и славно», - подумал он и тоже заснул, прижимая к себе своего бесценного человека. Да, кстати, выть Йоханну Вайсу уже не хотелось.