Часть 1
10 июня 2014 г. в 19:12
Утром Мишель узнает, что пары для работ над проектной работы уже распределены. Она скатывается с кровати, одной рукой набирая десять вопросительных знаков Бессьеру, а второй натягивая штаны.
Днем Мишель узнает, что у нее впереди — месяц работы бок о бок с Энн Уэлсли, на которую у Мишель аллергия точно такая же, как и на Массена, деспотичное начальство и сирень в конце мая.
Ночью Мишель приходит к Мюрату, вытаскивает его на кухню, пинком заставляет сделать себе кофе и в подробностях, обстоятельно рассказывает о всех пятидесяти оттенках своей ненависти.
— Это здоровая ненависть, — убежденно говорит Мюрат, помешивая кофе в турке. — Абсолютно точно тебе говорю. Она добавит перчинки в ваше общение. Тебе не кажется, что ты просто ее хочешь?
— Тебя же я ненавижу иногда. Это вовсе не значит, что я тайно желаю с тобой переспать.
Мюрат делает задумчивый вид и с намеком двигает бровями. Вид у него нечеловечески дурацкий, ровно настолько, насколько можно по-дурацки выглядеть, в три часа ночи стоя на кухне в пижамных штанах с распущенной резинкой, периодически почесывая зад и размешивая кофе. Мишель равнодушно смотрит на его задницу, отхлебывает из чашки; все на кухне словно отмечено павлиньей сущностью Мюрата, что чашка в сумасшедший узор, что, собственно, пижамные штаны. Они перламутровые.
— Кто знает, — мистическим голосом говорит Мюрат, — может, ты уже пятый год тайно в меня влюблена.
— Не смеши меня.
Мишель заправляет за ухо непокорную рыжую прядку, зевает и встает из-за стола, шлепая босыми ногами по холодному полу.
— Бывай, — говорит она, — про англичанку я тебе поныла, твоего поганого чаю напилась, тебя разбудила, больше мне ничего не надо.
— И помни, — патетически напоминает ей Мюрат, высовываясь в коридор, когда она уже выходит из кухни, как была, босиком, — англичанка всегда гадила и будет гадить. Не поддавайся. Храни свою полуфранцузскую аутентичность.
Все идет не так, прямо как Мюрат и предсказывал.
На первый день, когда Энн, поджав губы, говорит Мишель «здравствуй», Мишель с максимумом доброжелательности говорит ей:
— Хуявствуй!
Потом она говорит:
— Чур все расчеты и письменное говно делаешь ты.
И еще:
— У тебя нос размером с Пиренейский полуостров.
Уэлсли улыбается краешком рта, ужасно мерзко и насмешливо, как умеет вся их островная нация, и Мишель буквально чувствует, как у нее чешутся кулаки; она ожидает ответа достаточно резкого, чтобы можно было возненавидеть Уэлсли еще сильнее. Но англичанка не говорит ничего такого, только сухо распределяет их обязанности, стукает папкой с бумагами по столу и снимает колпачок с гелевой ручки.
На второй день Мишель не приходит.
Ну, как. После занятий они с Уэлсли еще месяц должны встречаться в каком-нибудь пустом зале и работать (если приходится работать рядом, а в первые дни это неизбежно).
И Мишель не приходит. Она проводит прекрасный день, гоняя на велосипеде по бульвару в центре города, слушая уличных музыкантов и нарезая круги по манежу на своем любимом коне.
Потом, вечером, придя домой и обнаружив рассерженное сообщение на фейсбуке от Уэлсли, она ничего не чувствует: ни вины, ни стыда. Мишель закрывает окошко с сообщением, наедается соленых огурцов на ночь и с чистой совестью ложится спать.
Третий день начинается с того, что ее отчитывают.
Глаза у Энн Уэлсли — голубые, как корка льда на замерзшем озере, очень холодные и злые. Эти глаза над длинным и острым носом, не знающий улыбки узкий рот и высокий воротник блузки вместе создают ощущение, мягко говоря, неприятное; Мишель ненавидит чувствовать себя придавленной чьей-то властью, но именно это и происходит.
— Мы работаем вместе, — очень тихо говорит Уэлсли, — работаем, это такой глагол, обозначающий, что ты выполняешь определенную работу, а не отлыниваешь.
Ну здравствуйте, думает Мишель. Меня что, отчитывают? Добрый день.
От очень тихого и твердого тона Уэлсли ее пробирает неконтролируемая дрожь; лучше бы орала, право слово, поорать-то Ней сама любит, умеет и практикует.
Она выдает Уэлсли примерно 40 процентов от всего, что о ней думает, рявкает, что прислала план работы ей на почту час назад, и, пожав плечами, говорит:
— Я — выпить, а ты как знаешь.
Четвертый день начинается с того, что Энн Уэлсли заходит в аудиторию, в которой они вроде как должны сидеть и работать, а Ней, рыжая, как двадцать ирландцев, и помятая, как двадцать ирландцев, сидит на столе и бренчит на гитаре. Энн готова признать: бренчит Ней неплохо; когда Ней поет, в ее голосе вдруг прорезается немецкий акцент, так что слов песни не разобрать.
— Хватит терзать гитару, пора за работу, — рассеянно роняет Энн, распускает волосы, проходится по ним гребешком и снова забирает в высокий хвост.
Ней, медноголовая, своим эго, кажется, занимающая всю аудиторию, фыркает и что-то говорит на немецком, но гитару убирает.
Когда Мюрат открывает рот и заикается о целебной ненависти, Мишель наступает ему на ногу и обещает вылить на него горячий чай.
— Она — самый непробиваемый и невозможный кусок англичанина, который я когда-либо встречала, — говорит Мишель.
На пятый день Уэлсли невозмутимо заявляет:
— Мы с моим ручным чувством справедливости посовещались и решили, что раз ты ничего не делала во вторник, значит, будешь сегодня вечером делать сверхурочную долю расчетов.
Она похожа на остроугольную и невыносимо самодовольную птицу. Ней сначала ругается, потом снова ругается, потом пожимает плечами (всего пять дней, а это уже ее любимый жест) и обещает, что ничего делать не будет.
— Будешь, — говорит Энн.
Боже, дай мне мудрости и терпения, думает Мишель, а силы не давай, иначе я сейчас ей врежу. Это будет настоящая бабская драка. В лучших традициях. Мюрат снимет нас на видео и выложит на ютуб, но мне-то с этого что, а она, эта носатая, эта, эта... Но Мишель никак не может придумать эпитетов, а Уэлсли смотрит на нее льдистыми глазищами и улыбается, как острие ножа.
— На отъебись, — злобно шипит Мишель.
Тем же вечером она приходит под окно к Энн, дожидается, пока Энн погасит свет (одиннадцать вечера ровно), расчехляет гитару и самую громкую из матерных частушек, и исполняет ее сначала на английском, а потом на немецком. Никогда еще немецкий мат не приносил ей столько удовольствия, и нигде еще он не был так уместен, как под окном Энн Уэлсли.
На середине немецкого варианта окно открывается.
— Голос у тебя никуда не годится, — устало говорит Уэлсли.
Синяки у нее под глазами заметны даже со второго этажа, у белеющей в темноте ночной рубашки видны старомодные рюши, темные волосы убраны в тугой пучок, и Мишель видит, какая у Уэлсли длинная красивая шея. Обычно за высокими воротниками ее рубашек этот факт оставался незамеченным.
— А теперь, когда концерт закончен, — продолжает Энн, и она больше похожа на чучело лисы, чем на девушку-ледник, — иди-ка ты спать.
— А, — растерянно говорит Мишель.
Она сама не очень понимает, как так случается, но она закидывает гитару на плечо и уходит.
Белый силуэт Уэлсли в квадрате окна не дает ей покоя всю ночь; она чувствует себя виноватой и одновременно злится.
На шестой день Мишель перебарывает себя и извиняется.
— Это была плохая идея, — говорит она, чувствуя, что в первую очередь говорит это самой себе.
— Да, — кивает Уэлсли.
Мишель чувствует себя самой настоящей святошей, вроде тех, что уезжают в Африку, чтобы ходить там босиком и помогать голодающим детям, или тех, что говорят с телевизоров, вызывая вспышки вины у половины населения Европы, но потом бьет себя по рукам. Насколько же надо быть засранкой, чтобы от одного-единственного извинения так себя чувствовать.
Уэлсли смотрит на нее и вздыхает. Синяков у нее под глазамИ уже не видно; она их, наверно, тоналкой замазывает, думает Мишель, чтобы не казаться усталой.
— Больше так не делай, — безнадежно говорит Уэлсли и вдруг усмехается. — Если я правильно помню курс немецкого, это было что-то про гусаров, а?
А на седьмой день ничего не случается.
Они садятся за стол и работают бок о бок.
И вот это Мюрат действительно снимает на видео. Пять минут он неслышно стоит в дверном проеме и, не дыша, снимает, как голова огненно-медная и темная склонились над кипами бумаг, потом так же неслышно прикрывает дверь и идет залечивать свой сломанный шаблон тазом персикового мороженого из «Баскин Роббинс».
Новая неделя начинается с того, что Мишель Ней заходит в аудиторию и находит Энн сидящей на их столе.
Энн хлопает по столу рукой и улыбается одними глазами, очень холодными и красивыми.
— Спой, — предлагает она, и Мишель, немного сомневаясь в собственной адекватности, дергает загорелым плечом, скидывает с него гитару и поет.
Когда она заканчивает, они несколько минут сидят в тишине, прохладная и узкая ладонь Энн — на ладони Мишель, и на исходе десятой минуты Энн говорит совершенно не в тему:
— Я не из Англии, вообще-то. Родилась в Дублине.
И Мишель смеется.