Часть 1
23 июня 2014 г., 01:48
Позднее утро. Меня будит звонок будильника, назойливый и громкий, как крик Генри, когда он бежит вниз, опаздывая в школу. Но в доме нет Генри. И уже не будет никогда. Он умер, потому что мы не сумели уберечь его, потому что не знали, что для того, чтобы уберечь его, нам нужно не просто сплотиться, а стать одним целым. Тогда бы наша магия победила. Тогда бы Генри остался жив. Мы не знали этого, и за свое незнание нам пришлось заплатить слишком дорогую цену. Зелена убила Генри, а мы убили Зелену, убили жестоко, но ее смерть никак не повлияла на то, что нашего мальчика больше не было. Как не было и нас, просто тогда мы еще не понимали и этого.
В марте ей поставили диагноз. Было холодно, но пробуждающаяся весна кипела повсюду – она была в грязных канавах, заполненных растаявшим снегом, во взъерошенных кучках воробьев на люках канализации, в лицах людей, после полудня расстегивающих свои зимние пальто, в паре, окутавшем деревья. Стояла весна, которая заполнила мое сердце горечью, никогда до того не испытанной. Вокруг все были спокойны и счастливы. Люди на улицах Сторибрука – они не ведали горя, им неизвестна была печаль. Они ходили вокруг и делали свои дела. У каждого была своя жизнь, но меня она не касалась. Я открывала машину, закрывала машину. Я ставила на огонь чайник, я снимала с огня чайник. Я ложилась спать, я просыпалась. Я надевала куртку, я снимала куртку. Это было все. Подумать о чем-то большем было немыслимо. И я гнала от себя то, что было вокруг. Мне казалось, если я подумаю о будущем или прошлом – весь мир рухнет, и меня раздавит осколками. Я боялась, но не думала о страхе. Я думала, что если окружу себя миллионом вещей и дел, то все придет в норму. Я тщательно начищала сапоги. Я каждый день пылесосила ковры. Ее ковры, которые она так любила и содержала в чистоте. Я мыла посуду после еды. Я покупала пену для бритья, гель для душа, пинцет для бровей, кремы для рук, для ног, для тела и лица. Каждое утро я приводила себя в порядок не меньше двух часов. Я вставала очень рано и начинала перекладывать вещи на ее туалетном столике так, чтобы их порядок не был похож на вчерашний. Я приходила на работу и начинала обустраивать свой рабочий стол. Я заново ставила карандаши, степлер, ножницы, бумаги и клавиатуру. Я ни с кем не говорила. Я не работала. Когда мне приносили папку с делом, я читала ее и изображала, что собираюсь заняться этим немедленно. Но я не собиралась. Я ждала, пока кто-то уйдет, чтобы опять вернуться к своему невероятно важному занятию по перекладыванию предметов на столе. Иногда заходили они – то моя мать, то отец, то Руби, то доктор Хоппер. Зачем они заходили? Они говорили какие-то слова, но я не слушала их. Мне казалось, что если кто-то упомянет хотя бы ее имя, я закричу и не смогу остановиться. Я болела. Теперь только я понимаю, насколько я была больна, но тогда в этом было мое единственное спасение.
В апреле ей стало лучше. Мне разрешили забрать ее домой. Я приехала в субботу, привезла с собой огромный букет цветов и теплое пальто, которое она так любила, но когда я зашла в палату, ее там не было. Не могу передать, что я почувствовала, когда я увидела аккуратно сложенное одеяло на том месте, где лежал человек. Я встала у порога и закрыла глаза. Я стояла и ни о чем не думала. Комната была пуста. Так пуста, как только может быть пуста комната. Пустее Вселенной. Самая пустая комната в мире.
Сзади подошла медсестра. От нее пахло приятным запахом больницы – свежесть и медикаменты. Аромат приближающегося конца. Этот запах она почувствует самым последним. Это будет запах ее смерти. Свежесть и медикаменты.
- Она в холле, - говорит медсестра. – Она пошла вас встречать.
Я молчу. Какая разница, где она, если я уже стою здесь, ощущая, что ее нет? Я уже поняла это чувство, я открыла его в себе, я осознала его. Какая разница. Но эти мысли недолги. Пустота не остается со мной. Я понимаю, что она жива. Радость – то чувство, которое я так пытаюсь вытравить из себя - затапливает все мое существо. Я кладу букет и пальто на кровать и иду в холл. Мои шаги легки, как будто я иду на свидание. Я ненавижу себя за это.
Громадная приемная пуста. Только в конце ее, у окна, виднеется прямая фигура с царственной осанкой. Королева… Она стоит, обняв себя за плечи. Она совсем исхудала. Я подхожу к ней сзади, она оборачивается. И снова меня убивают ее глаза. Она уже мертва, но глаза ее – они еще живут. И мне кажется, что единственное, что живет во всем мире – это ее глаза.
- Я ждала тебя, - говорит она спокойно.
Я почти каждый день приезжаю в больницу. Я почти каждый день рядом с ней. Но вот она стоит и говорит со мной так, словно мы не виделись годы, и она умирает от ожидания. «Я ждала тебя».
Она невысокая, ниже меня всего на несколько сантиметров. У нее темные волосы, четкие брови и прямые плечи, которые несут на себе всю тяжесть того, что нам пришлось пережить. У нее карие глаза и тонкие запястья. В своем больничном халате она кажется толще, но я знаю – под ним худенькое тело с хрупкими костями. Тело, которое я так люблю. Тело, которого больше не будет.
Я обнимаю ее. Я не могу говорить. Она прижимается ко мне и вздыхает всем телом. Я чувствую, как дрожат ее плечи. От нее почти не исходит тепла.
- Ты замерзла? – спрашиваю я. Надо же что-то спросить.
Она мотает головой, и я вижу пробор в ее волосах. От нее пахнет цветами и тем самым запахом. Свежестью и …
- Пойдем отсюда, - предлагаю я. Она кивает, и мы идем в палату. Она видит цветы.
- Красивые, - говорит она с оттенком прежней насмешки, касаясь лепестков кончиками пальцев. Я купила не те цветы, что она любит, потому что тех в апреле не достанешь, и мне нравится, что она еще может меня уязвить.
- Это тебе.
- Спасибо, Эмма.
Она целует меня ледяными губами. Я стою и боюсь зарыдать в голос.
Обращаться с ней, как с мертвой, - самое страшное испытание. Поддерживать ее под руку, чувствуя слабое сопротивление и ее злость, потому что она так слаба, что не может дойти до машины, но стыдится признаться в этом. Застегивать пуговицы пальто, потому что ее пальцы не просунут их в петли. Чувствовать ее дыхание на шее, такое слабое, как будто оно уже вот-вот закончится. Но и как с живой я обращаться с ней не могу. Она сидит и смотрит на меня, пока я веду машину. Я болтаю о всякой ерунде, чтобы не чувствовать ее взгляд, но он словно сверлит меня. Она смотрит так, как будто прощается. И она на самом деле прощается.
Дома все по-старому. Ее не было два месяца, но она уже входит сюда как в номер придорожной гостиницы. Она аккуратно вешает пальто. Она оглядывается, думая, куда бы пристроить шарф. Она не собирается здесь задерживаться. Она не спрашивает, почему я переставила диван к окну, а журнальный столик убрала в подвал. Она садится на край и смотрит на меня. Я вношу пакет с продуктами, кладу рядом с ней.
Когда-то я вошла сюда впервые. Я помню, как это было. И как потом приходила много раз, чтобы встретить ее презрительную улыбку, услышать колкость, устроить скандал. И как потом первый раз я вошла сюда после смерти Генри. Когда мы обе были в состоянии, близком к помешательству. И ни у кого не было сил сражаться. Тогда мы впервые выпили по-настоящему, глотая виски как лекарство, залпом, а потом плакали, слушая, как дождь бьет по подоконникам в пустом и темном доме. И не было колкостей, не было ссор, как будто вместе с Генри умерло то, что нас разделяло, и, как бы страшно это ни звучало, как будто Генри был тем, что мешало нам наконец-то начать нормально разговаривать.
И как потом я легла спать в ее доме, пьяная в стельку, ничего не соображая, и проснулась в ее объятиях, потому что она тоже не смогла быть одна в ту ночь. Но мы не занимались любовью. И сексом не занимались тоже. Мы просто лежали рядом и молчали.
И я стала приходить – тогда когда хотела, обычно вечером, боясь оставаться в квартире с Мэри Маргарет и Дэвидом, которые вели себя так, будто я прокаженная и при мне нельзя говорить громко. В квартире был младенец, но при нем они не стеснялись, а при мне – да. И я уходила к Регине. Первое время мы не разговаривали. Она готовила для нас, потому что в один прекрасный день мы вспомнили, что нам нужно есть, и мы ели, запивая пищу вином, а потом переходили на виски. Мы много пили в те дни. Потом мы сидели в библиотеке и говорили о Генри. А иногда молчали о Генри. А иногда мы играли в шахматы или карты, а иногда она читала, а я смотрела бейсбол.
А однажды я пригласила ее на свидание. Она не удивилась, когда я пришла и спросила, не хочет ли она пойти со мной поесть в город, просто взяла пальто, и мы пошли. На нас все пялились, но никто не посмел ничего сказать – мы обе были прокаженные. И мы поели, чуть ли не в первый раз за все время чувствуя вкус еды, потому что где-то в глубине души нам обеим впервые стало смешно. Смешно от нелепой ситуации, когда все смотрят на нас – несчастнейших женщин, которые стали есть вместе только после смерти их общего сына…
И как красива она была в тот день – разрумянившаяся от легкого октябрьского мороза, одетая в черное пальто с белым шарфом. Мы ушли из кафе и, не сговариваясь, поехали к ней. Домой. Тогда я впервые почувствовала, что у меня есть дом в Сторибруке. Я заехала в магазин и купила бутылку шампанского. Она вошла первой, я передала ей шампанское, попросив поставить в холодильник, и она ушла в гостиную, не дожидаясь меня. Когда я вошла следом, она уже сидела на диване – том самом, что я переставила к окну. Она улыбнулась мне, совсем так, как могла бы улыбнуться Генри – устало и нежно. Почему-то пальто она не сняла.
- Ты не разденешься? – спросила я.
- Совсем?
Мы обе засмеялись. Позже в тот вечер она разделась совсем, и я разделась. Ее прекрасные волосы были ледяными, как снег, и я все хотела их согреть, я пропускала их сквозь пальцы, прижимала к себе ее голову, ловила их ртом. Я помню ее позу – как она сидела на постели, озаренная светом из окна, прикрыв пах скрещенными лодыжками, словно молящийся буддистский монах. Помню свое восхищение. Помню, как она говорила что-то, но я не слушала, да и не те это были слова, чтобы стоило их запоминать, и они улетали вверх как снег, что внезапно пошел за окном, пока мы любили друг друга. С тех пор прошло два года, и я прожила их только благодаря тому, что мы смогли убедить друг друга, что мы счастливы.
Видя, как она сидит на этом же диване, словно чужая в своем собственном доме, я вспоминаю ее улыбку. Любила ли я ее? Вероятно, я не думала об этом. Я не думала, что она – главное, что у меня осталось после Генри, и другой такой не будет. Не думала, что все может кончиться так же быстро, как и началось, словно дым, улетучиться, не оставив и следа. Не думала ни о чем. Думала только, что с этой женщиной мне хорошо, и хотела ее. И хотела, чтобы она была со мной, чтобы помогла мне пережить смерть Генри, и чтобы я помогла ей. Это казалось таким простым решением. И она осталась тогда, чтобы уйти сейчас. Зачем она осталась?
- Как ты думаешь, - спрашивает она, вертя в руках свой легкий шарфик, - зачем люди любят друг друга?
Зачем она это спрашивает? Что я должна ответить?
- Я не знаю, - говорю я.
- Чтобы сильнее чувствовать свое одиночество?
- Не знаю. Хочешь чаю?
Она видит, что я говорю так от боли, что я совсем не то думаю на самом деле, но лишь улыбается молча.
- Конечно, чаю было бы неплохо.
- Пойдем на кухню.
- Сначала я помоюсь. Я вся пропахла больницей.
Глядя, как она поднимается, я с трудом сдерживаю слезы. Помнишь, как ты входила в комнату вечером после дежурства, глядя на темную макушку, как наклонялась, чтобы поцеловать ее в щеку и отпрянуть от страха, что потревожила ее покой, и тут же отступала, а она вставала и притягивала тебя к себе? Чтобы обнять руками за шею и прижать к себе так крепко, как только можно, до боли, до хруста костей. Чтобы твои руки проникли ей под халат, чтобы нащупывали застежку бюстгальтера, пока ты нащупывала языком ее язык. Чтобы, хохоча, повалиться на диван и упасть с него, не боясь придавить ее своим весом, чтобы разбросать одежду и оказаться на ковре в одной рубашке, смешной, липкой от пота и желания, чувствуя животом ее обнаженный живот. Странная штука – воспоминания. Они ничего не стоят, пока ты не осознаешь однажды, что самое главное в твоей жизни стало ими. Они как вино, приобретают значимость спустя много лет. Они становятся дорогими, когда от них остается лишь след в душе. Мы никогда не ценим реальность. Мы обречены всегда вспоминать. Вся наша жизнь – это воспоминание.
Она идет в ванную, и я крадусь за ней наверх и слышу, как шуршит ее одежда. Я спускаюсь, ставлю чайник, прислушиваюсь к незнакомым звукам – давно в этом доме никто не лил воду, пока я на кухне. Мои звуки – тишина. Я почти привыкла к ней. И вот опять.
Уже десять минут подозрительно тихо. Я пугаюсь. А вдруг она упала, и ей нужна помощь?
Я срываюсь с места и бегу в ванную. Она лежит в пене, закрыв глаза. Она как мертвая. Я зову ее по имени. На бледном лице темнеют четкие брови. Она приоткрывает глаза.
- С тобой все в порядке? – спрашиваю я.
- Да, - говорит она тихо.
Я опускаюсь на колени рядом с ванной. Ее мокрая рука лежит на бортике, и я беру эту руку, прижимаюсь к ней губами.
- Можно я помогу тебе? – спрашиваю я.
- Как?
- Я помою тебя.
- Я могу сама, - говорит она сухо.
- Я знаю.
Я беру губку. Удивительно, как исхудало ее тело. Она не выздоровеет больше никогда. Я мою ее ноги, тонкие лодыжки, ступню с удлиненными пальцами. Она не выздоровеет больше никогда. Я хочу ее. Даже сейчас я хочу ее. Но этого не будет. Она очень больна. Я мою все ее тело, и мне кажется, что я делаю это в первый раз. Но нет. В последний.
Все мое существо пульсирует от желания. Она притягивает мою голову и целует. Ее губы двигаются очень осторожно, словно это я больна. Я отталкиваю ее. Мы молчим.
В первые дни, когда я узнала о том, что она больна, я еще не верила в это. Это просто не могло быть правдой. Генри умер из-за меня, из-за нее, и мы могли винить друг друга, но кого нужно было винить теперь? Как могло такое случиться, что, потеряв нашего мальчика, мы обрели друг друга и вот теперь должны были лишиться и этого? И как только это случилось со мной, я почувствовала между собой и миром такую стену, которая уже никогда не будет пробита. Они и я. У них все в порядке. У них жены и мужья, которые их ненавидят, но они проживут вместе много-много лет. У них дети, рожденные вне любви, в припадке осознанного порыва «так надо», и эти дети не станут говорить им мудрые вещи. У них восемьдесят лет быта и маразматическая гордая старость. А мы – две несчастные одинокие женщины, которые потеряли единственный смысл жизни и нашли его подобие друг в друге, не были достойны даже этого. Я поверила в бога. Кого еще винить в этом? Кто мог бы придумать такое, если бы его не было? Кто отнимает у меня мою жизнь? Я хочу ничего не чувствовать. Я хочу ничего не понимать. Я хочу стать говорящим животным. Я больше не хочу боли. Я ходила по улицам и не могла понять, почему я еще жива. Я ступала на проезжую часть на красный сигнал светофора, надеясь, что из-за поворота выскочит пьяный водитель. Я сидела на окне ее спальни, думая, что, может быть, мои руки соскользнут и я упаду вниз. Я хотела смерти. Я сходила с ума.
А потом все прекратилось. Ее забрали в больницу, и я начала перекладывать свои вещи. Каждое утро. Каждое утро. Чтобы не думать о Генри, о Регине и о том, что жизнь всего одна. Что больше шансов не будет, и как же тогда возможно, что этот единственный шанс на счастье упущен?
Потом я веду ее в кухню, стараясь не думать о поцелуе. Старина Фрейд, что бы ты сказал, если бы узнал о моем непреодолимом влечении к умирающей женщине? Зачатки некрофилии? Неосознанное желание извращения? Она умирает, а ты хочешь ее трахнуть. Черт бы побрал тебя, животное-человек.
Мы пьем чай и молчим.
- Скажи что-нибудь, - просит она, и я говорю. Рассказываю ей о Мэри Маргарет, о Дэвиде, об общих знакомых, кто с кем развелся, кто с кем спит, и мне кажется, что я рассказываю не о своей жизни, а пересказываю сериал. Как все скучно, нелепо, уныло и убого. Неужели я жила так все эти годы и думала, что это и есть жизнь?
- А что ты делала, пока меня не было?
Я молчу. Рассказать тебе, как я застегивала и расстегивала куртку? Как перекладывала твои безделушки с полки на полку, сжимая в руке каждую, словно это часть тебя? Скоро они – это все, что у меня останется.
Она понимает.
- Я спала в комнате Генри, потому что не могла лечь в твою кровать… Так ни разу и не заставила себя.
Ее щеки мокры от слез. Она смотрит на меня так, словно я умираю, а не она.
- Прости меня, - шепчет она, - это я во всем виновата…
Я бросаюсь на пол, к ее ногам, прижимаюсь лицом к ее коленям. Я что-то шепчу, что-то вроде «ты здесь, ты здесь», как будто только сейчас понимаю, что она еще не умерла, а я ведь уже почти научилась жить без нее. Ее запах, ее руки, ее глаза. Она – единственное, что удерживает меня от безумия в мире без Генри. Да, его нет, он умер, но есть она, Регина, и она дает мне силы жить, несмотря на боль и невозможность забыть. Как я буду дышать в мире, где ничего нет, где нет воздуха и причин жить? Разве может быть что-нибудь без тебя?
Ей нельзя плакать. Доктор Хоппер, к которому я ходила первое время, долго объяснял мне про отрицание и осознание, которое должно прийти к умирающему. Но про меня никто ничего не говорил. А я ведь тоже умираю, хотела закричать я. Как же я?! Ей нельзя плакать. Она и так слаба, предупреждал доктор Вейл. Вы должны храбриться, шутить. Плакать будете потом. «Потом» – что это за слово? Что будет «потом»? Неужели будет это «потом», и как я переживу его? Вот настанет утро, я открою глаза и пойму, что второе самое страшное событие в моей жизни – случилось, так? Это будет оно – «потом»? ПОТОМ. Я боюсь его, этого слова. Я не хочу знать его. Что такое – «потом»?
Я заставляю себя не плакать. Я беру ее лицо в ладони и внезапно понимаю, что мне надо делать.
- Я люблю тебя, - говорю я ей, - я люблю тебя больше всего на свете. Я всегда любила и буду тебя любить.
Я не знаю, правда ли это, но я должна это сказать. А она должна услышать.
Но она отцепляет мои руки. Она смотрит поверх моего плеча.
- Не надо, так мне еще хуже. Ты не могла бы помочь мне подняться, я хочу поспать.
Вот так. Смерть забирает ее у меня. И сама она не хочет быть со мной. Я веду ее в спальню. Потом мою посуду, пью виски, опять пью. Вырубаюсь на диване.
Поздний вечер. По-моему, предрождественский. Сладко пахнет еловыми ветками. Трещат дрова в камине. За окном темно, и падает снег, медленно, как будто его кто-то кладет сверху, аккуратно, как хрустальный. Из окна падает оранжевая полоска света. Там, за окном, вечер чудес. Все забыли о работе. Последние прохожие идут по улицам медленно и неспешно. Все замирает, чтобы потом взорваться оглушительным треском праздника и звона бокалов. Под одеялом тепло и уютно. Я чувствую, что кто-то приближается. Мне немного даже страшно. Босые ноги аккуратно ступают по ковру. Под одеяло врывается струя прохладного воздуха. Я ощущаю аромат духов. Легкая тень скользит ко мне. Мои руки обхватывают ее тело. От нее исходит прохлада. Ее губы прижимаются к моим губам. Вся она – счастье. Вся она – сладкая темнота. Я падаю в поцелуй, и он так чудесен, что я теряю голову. Вдруг слышится топот по ступенькам.
- Эй, вы где? Мама!
Кто-то бежит сверху, и Регина вскакивает, как ужаленная, садясь рядом на диване, поправляя растрепанные волосы. Я натягиваю одеяло на лицо, пряча смех и выравнивая дыхание.
- Вы здесь?!
Это Генри, который вбегает в комнату, чтобы разбудить меня – после ночной смены мне нет дела до рождественского ужина, я сплю прямо в гостиной, а Регина ругает меня за это. Впрочем, сегодняшняя ругань мне по вкусу.
- Эмма! Ты что – спишь? Мам, буди ее. Нам уже пора ехать в кафе бабушки.
Я высовываю голову из-под одеяла. Нас все ждут у бабули Лукас, там будет половина Сторибрука, все наши друзья и родные. Мы будем праздновать Рождество. Я ловлю смеющийся взгляд Злой Королевы. Он обещает мне продолжение нашего поцелуя. Позже, когда Генри уснет.
Я смеюсь. Когда лежать или вставать одинаково хорошо – вот оно, счастье. Я смеюсь. Это сон.
У меня нет Генри, и никогда больше не будет. Я сплю, но боже мой, как же хорошо спать. Я не хочу просыпаться никогда больше.
Я открываю глаза. Она лежит рядом на диване, прижавшись ко мне всем телом. Она так же пахнет свежестью, как и Регина в моем сне. Только эта Регина умирает. И мы не пойдем к бабушке Лукас на рождественский ужин. И не будет Нового Года вместе. И подарков и счастливого лица Генри. И нашей ночи после того, как Генри заснет. В рождественский вечер я нажрусь виски и закушу парочкой таблеток снотворного. И пахнуть будет не елкой и не духами Регины, а окурками и блевотиной. Вот такой будет новый год. И все новые годы после него. И всегда.
- Эй, - я слегка трясу ее за плечо. Она открывает глаза и улыбается.
- Тебе лучше?
- Да, а тебе?
Я прижимаю ее к себе. Она здесь. Она здесь.
Это продолжается недолго. Через две недели ей становится хуже, и мы возвращаемся в больницу. Каково это, Регина, осознавать, что комната, в которую ты заходишь – последняя комната в твоей жизни? Помнишь первые мысли о смерти? Сколько тебе было, 12 или 15 лет? Ты думаешь, а каким он будет, мой конец? Где? Каким будет потолок? Какой будет запах? Как это произойдет? И знаешь, Регина, счастлив тот, кто не успел почувствовать запах и не увидел потолок. А вот самое страшное – знать. У тебя отнято все – последние дни, последние минуты. Все отнято этим чертовым потолком. Ты смотришь на него и думаешь – вот он, мой последний потолок…
Она была безжалостна со мной. Момент отрицания прошел, но принять она так и не смогла. Говорила мне страшные вещи. И про потолок и про сиделок, про запах и про вкус. Била меня словами, как будто хотела добить. Каждый день напоминала, что знает, что скоро умрет. Винила меня в смерти Генри. Напоминала, что я могла бы спасти его, но не спасла. Напоминала, как я ненавидела ее, а ведь могла любить еще тогда. И сын бы остался жив. Я говорила ей, ты хочешь знать, что меня не станет в тот же миг, когда не станет тебя? Да, это правда, что ты еще хочешь? Она молчала.
Это прекратилось за неделю до ее смерти. Она перестала думать о ней и говорить. И я перестала тоже. Она слабела, и я сидела рядом с ней на кровати или водила ее по коридору, мы подолгу вспоминали Генри, приключения, тяготы и невзгоды – все наше общее прошлое, и оно стало казаться нам гораздо более прекрасным, чем было на самом деле. Мы смотрели фильмы, читали, смеялись, когда ей становилось лучше. Мы говорили только о прошлом, потому что будущего не было.
Потом она умерла. Настало «потом». Настал день, когда я проснулась, а ее не было. Ни в больнице, ни дома, ни на работе, ни в саду, нигде во всей Вселенной. Ее не было, и больше никогда не будет.
Вы хотите, чтобы я закончила свой рассказ какой-нибудь мудрой фразой? Чтобы я рассказала вам, как много я поняла в те дни и что я осознала, что любила ее только тогда, когда начала терять? Что мы обе были идиотками, потому что могли бы спасти сына, если бы сплотились и полюбили друг друга, а не тратили время на ссоры и ненависть? Что я жила всю свою жизнь, не зная, что такое жить и любить, не зная, как ценен каждый миг? Да, это так, и вы знаете, что это правда. Но суть не в том, что мы не умеем жить на этой земле и не ценим ни свою, ни чужую жизнь. Суть не в том, что из всего нашего существования можно извлечь только малую толику смысла. Суть не в том, что за всю свою жизнь мы произносим только пять или шесть стоящих слов. А суть в том, что я умерла вместе с ней и Генри, и мне стало легко. И меня больше не заботят вопросы, кто я, зачем я здесь, есть ли Бог и что такое любовь. Пусть их задают себе другие. А мне все равно. Это – мой потолок.