Часть 1
6 мая 2012 г. в 20:30
Есть вещи, о которых никто никогда не говорит. Не потому, что нельзя, просто из-за чувства того, что так правильно. Так должно быть – и навсегда на всех невысказанных, но прожигающих язык насквозь словах отпечатывается негласное табу.
Бывают времена, что сдерживаться уже почти невозможно – в голове звенит каждая фраза, мечущаяся, не способная обрести звук и характер. Тогда судорожно стискиваешь зубы и цепляешься за мораль, и терпимость, и, в конце концов, обыкновенную человеческую вежливость. И это трудно, но необходимо, потому что прошлое всегда должно быть под толстым и плотным слоем настоящего; потому что нельзя приводить в собственный дом мертвецов.
Бывают времена, когда кажется, что все это уже почти позади. Ты, улыбаясь, протягиваешь руку, шутишь, как старый друг, и – даже так – приваливаешься своим плечом к другому плечу, словно через многое вы прошли вместе, но – главное – на одной стороне. И легко становится внутри и снаружи, потому что не нужно больше изглаживать что-то зверски нездоровое из взгляда, пытаясь сохранить улыбку вместо гримасы злости, боли и чего-то еще, не нашедшего своего слова. Просто это случается намного реже. Потому что никто никогда не забывает.
---
Асфальт под ногами переливается блестящими крупицами, на солнце, которое все-таки слишком яркое. В воздухе запах свежести, но отнюдь не новизны, и временами в него врывается цветочный аромат вишни; а может, яблони или груши. И на мгновение кажется, что так пахнет жизнь. Едва уловимо, совсем чуть-чуть – сладко; но мимолетно, как тихий звон колокольчиков.
Иван вдыхает этот чистый, невесомый воздух так глубоко, словно пытается наполнить каждую альвеолу в легких. У него немного кружится голова от несоизмеримой свежести, и в висках слегка покалывает. Но это можно терпеть, потому что только так ощущается жизнь вокруг и внутри – в самом себе и в мире, который вне тебя.
– Хорошо весной, да? – улыбаясь, он поворачивается к Людвигу и смотрит на него долго и пытливо, как ребенок.
В полупрозрачных фиолетовых глазах мерно переливается умиротворение, они светятся будто изнутри, хотя на самом деле это всего лишь солнце освещает их так причудливо и мягко.
Людвиг кивает:
– Так и есть.
И не потому, что все кончилось в мае. Весна просто хороша сама собой.
Улыбка Ивана теперь обращена к деревьям. Он протягивает руку и, слегка коснувшись сухого зеленого листа, опускает ее. Людвиг наблюдает внимательно и напряженно, как и всегда.
Иван, едва заметно нахмурившись, говорит с оттенком какого-то странного взрослого спокойствия:
– Ты сегодня даже более серьезен, чем обычно.
Взгляд через плечо тоже слишком взрослый и немного… другой. Каким он не бывает почти никогда. Почти.
Людвиг почему-то вспоминает август тридцать девятого: шуршание бумаг, черные авторучки, штампы и табак. А потом в памяти всплывают строчки о дружбе и границе. И совсем позже – конец июня, яркое рассветное солнце и чужие крики. Людвиг выдыхает шумно и трясет головой. Как будто это поможет.
– Я… – он запинается, не зная, какие слова можно сказать дальше. – У тебя скоро праздник, и я просто подумал, что буду лишним.
Людвиг поднимает глаза на Ивана. Тот смотрит внимательно и строго. Необычно, знакомо, невыносимо. Взгляд тяжелый, но лишенный эмоций. Только задумчивость и понимание.
– Мне жаль, – начинает Иван, – что у нас с тобой только такие совместные воспоминания. Мне правда жаль, Людвиг.
В его голосе безумная искренность, а Людвиг просто еще раз кивает. Слова застревают где-то в горле, и пытаться сказать их – страшно и стыдно.
В углах губ Ивана замирает тонкая улыбка, он берет Людвига за руку, чтобы повести вперед за собой, а когда уверяется в том, что Людвиг идет за ним – отпускает. Его плечи слегка сутулы, а походка медленна и задумчива. Иван молчит, и Людвиг тоже, потому что боится подобрать не то слово и напомнить о чем-то далеком и темном.
Это сложно – говорить с тем, кто знает о своей боли и пытается ее скрыть. И еще сложнее, если вы такие оба.
Иван вдруг поворачивается и приглашающе указывает на скамейку, стоящую неподалеку.
– Ты же поговорить хочешь, да? – он улыбается, хотя ему немного трудно. – Здесь как раз тихо и спокойно.
Людвиг хочет сказать: «Нет, спасибо, мне ничего не нужно, и вообще все нормально»; но сопротивляться и позволять всему происходить так, как получится, больше нельзя, поэтому он молча садится.
Иван опускается рядом.
– Знаешь… им для храбрости давали выпить. Чтобы стояли не на жизнь, а на смерть. А когда все кончилось, из этого вырос алкоголизм, – он коротко смеется. – Смешно. Только непонятно, почему.
На периферии фиолетовой радужки плещется что-то больное.
Людвигу становится жутко. Или вообще никак не становится.
Вопрос обретает жизнь неожиданно для обоих:
– Ты их считал?
Он хрипит и взвизгивает одновременно. Неправильный правильный вопрос. Жестокий. Справедливый.
Иван выглядит немного потерянным.
– Считал, – отвечает он, нервно передергивая плечами.
Нельзя звать мертвецов. Нельзя приводить в свой дом.
В интонации незавершенности как будто скользит обвинение. Но это всего лишь раздутое и больное чувство вины закрывает глаза на истину – или пытается преподнести свою собственную.
– А ты? – Иван заставляет себя держать взгляд на Людвиге, хотя хочется не видеть, не слышать и не понимать.
Не быть и не помнить.
Людвиг отвечает эхом:
– Считал.
И в его глазах тоже что-то совсем нездоровое и по-звериному загнанное. Что-то, что жестко напоминает: ты не один.
И это сходство загоняет в тупик, потому что не на кого свалить вину. Не на кого – это жизнь, а не книжки, где главный злодей берет на себя все пороки и всю гниль. Это жизнь, в которой есть не только цвета – в ней есть оттенки. Самое сложное, самое главное, самое нужное.
Иван говорит медленно, с долгими паузами – будто сам пытается поверить в эти слова:
– Просто нужно помнить, Людвиг, – он давится звуками, как некогда – кровью. – Нужно помнить, что никто никогда не умирает. Не умирает. Никто. Никогда.
Он повторяет по несколько раз, потому что не может расставить акценты на словах – все они кажутся необходимыми сами по себе. В каких угодно контекстах и во всех ситуациях – самые важные не теряются никогда. Не только слова. Не столько слова.
Людвиг не дает неуместному смешку сорваться с языка.
– Сам-то веришь? – он напряженно сжимает пальцы, хотя губы приподняты в скупом подобии улыбки.
Иван выдыхает отчасти устало:
– Нужно.
И смотрит на Людвига в немой просьбе, наверное, говоря, чтобы тот тоже просто попробовал верить. Потому что без веры жить невозможно, как без воды или воздуха. Это стержень, основа и начало во всем, что ты делаешь. И что не делаешь тоже. Вера есть везде – внутренний, мысленный кислород.
Им кажется, что вокруг них сплошной вакуум. Или космос. По сути это одно и то же.
– В конце концов… – Иван медленно обводит взглядом деревья, близкий к горизонту край неба и отблески солнца в лужах. – Началась новая жизнь. Мир меняется, да?
Губы Людвига складываются в тонкую полоску.
– Старый новый мир, – наконец говорит он, щурясь, когда солнце на пару секунд выглядывает из-за растянутых, но толстых облаков.
Иван вновь улыбается:
– Или новый старый.
Фиолетовое и голубое – полупрозрачный-полупризрачный дуэт чего-то старого и чего-то нового. Давно забытого в квадрате.
Выражение голубых глаз смягчается:
– Ты всегда был оптимистом.
– А ты всегда смыслил в самолетах.
В памяти опять всплывает лето. Опять рассветные лучи и привкус помятых сигарет. Но в этот раз – конец июля и двадцать пятый год. В этот раз крики счастливые.