ID работы: 2134089

Эффект свидетеля

Слэш
R
Завершён
102
автор
Размер:
25 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
102 Нравится 26 Отзывы 22 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Только пепел знает, что значит сгореть дотла. Иосиф Бродский

Виридиан Жойен выходит из дома для стыдного дела — чтобы покурить, хотя тяжелый, раздражающий слизистую воздух так грязен повсюду, что не станет хуже от тонкой струйки дыма, этот воздух её даже не заметит, он пахнет, как грей, как рад, как чертов беккерель и проклятый рентген, как кулон на килограмм и как кровохарканье; от смеси спаривающихся, зачиная смерть, потоков альфа-бета-гамма частиц в этом воздухе счетчик Гейгера взлетает с облученной земли до нейтронных небес, что ему одна жалкая порция смолы? Между розовой младенческой невинностью легких и этим воздухом нужно ставить свинцовые преграды, чтобы не дефлорировать их одним вдохом и не выкашлять из себя. Человек — самая агрессивная и безумная из тварей. И самая голая. У него нет толстой косматой шкуры, способной обмануть мороз, он лишен чуткого слуха и зорких глаз, быстрых лап, сильных крыльев, вспарывающих плоть мощных когтей и острых клыков. С момента зачатия до могилы он занимается тем, что пытается отгородиться от окружающей среды — гладкомышечными стенками материнской утробы, бетоном и кирпичом, стеклом, железом, тканью одежд, аккуратным пространством гроба. Приспособленность человека к существованию в мире стоит под большим вопросом. Стоит ли удивляться, что пришлось возвести Стену. Стоит ли удивляться, что это не помогло. РЕСПИРАТОР Р-2 ПАМЯТКА ПО ПОЛЬЗОВАНИЮ № 5391 НАЗНАЧЕНИЕ Респиратор Р-2 защищает органы дыхания от радиоактивной пыли. От паров и газов респиратор не защищает! Воздуху, пыли и ядовитым парам безразлично, флюоресцирующая плоскость над головой ещё никогда не выглядела настолько далекой от человека, но Жойен привык прятаться с сигаретами от отца, поэтому продолжает бегать из дома по несуществующим кустам, ведь если не цепляться за привычки, можно совсем себя потерять. Что тогда останется — стройные ряды костей и клубки органов в кожаном мешке, да табличка с надписью «направление из пункта А в пункт Хер-знает-когда-дойдем», памятка, для надежности приколотая к куртке? Человек превращает направление в цель, используя слова и цифры. Слова: «верность», «долг», «надежда», «одержимость». Но сочетания букв легко теряют смысл, тонущий по дороге в топях голода, холода, усталости и ночных кошмарах, точащих изнутри, как жучок, медленно, но верно грызущий подгнивающий деревянный настил. Числа надежнее. Девятнадцать, десять, два, тридцать шесть. Сколько шагов, зевая и пошатываясь спросонья, ты делаешь от своей спальни до ванной. Сколько минут можно принимать душ, чтобы хватило воды, и не пришлось бы оказаться намыленным, остервенело оттирающимся сухим полотенцем и мечтающим сбросить кожу, на которой с издевательской медлительностью лопаются пузырики пены. Сколько кусков сахара ты кладешь в утренний чай, лениво болтая ложкой в любимой фарфоровой чашке. Сколько недочитанных страниц осталось в книге, которая до сих пор лежит на столе в твоей комнате, ты разговаривал с ней последней, даже после отца, пообещал: «Я дочитаю, когда вернусь», зная, что врешь. Цифры, цифры, цифры, в них вся жизнь, их нужно помнить, даже если начинаешь путать вкус сахара со вкусом консервированной кукурузы из жестянок, или если дом от тебя бесконечно далеко. Особенно — если далеко. Особенно-особенно, если бесконечно. Запах йода на улице почти невыносим. ПРАВИЛА ПОЛЬЗОВАНИЯ Выньте респиратор из пакета. Наденьте респиратор на лицо так, чтобы подбородок и нос хорошо разместились внутри полумаски. Отрегулируйте ленты оголовья по размеру головы. Расправьте респиратор на лице, прижмите концы носового зажима к носу и сделайте 2–3 глубоких выдоха. Жойен не надевает респиратор, слиняв на улицу. Он пересчитывает сигареты в мятой пачке, в своей скомканной бумажно-целлофановой сокровищнице, хранящейся в нагрудном кармане у сердца. Их осталось всего тринадцать, нужно беречь, других он достать не сможет, все попадавшиеся им до этого на шоссе магазинчики давно разгромлены, автоматы разбиты, все остальное, попадавшееся им, давно разгромлено и разбито. Мир разрушен так основательно, что уже, наверное, не склеить. Это плохая мысль, мысль точащего дерево жучка, и Жойен гонит её от себя. Дерево должно выжить во что бы то ни стало. Пшииик. Он чиркает задорно жужжащим колесиком зажигалки, глядя на то, как огонек выхватывает из вязких сумерек бледный фрагмент руки. На миг ему кажется, что ладонь горит, а потом ему кажется, что горит — все, но это не его ощущение, а то, чего он не мог видеть, но может засвидетельствовать, поставить свою подпись. Гони или не гони, никуда оно не денется, выжжено под веками, зашифровано под коркой, отпечатано в его сознании, где все расплывается, но при этом так беспощадно четко. Он, должно быть, провидец, да? Некого спросить. Жойен закуривает и выдыхает дым, почти не видимый в плотной полутьме, пролитой на землю, как маслянистые пятна нефти. От первой затяжки кружится и отрывается от шеи, тянясь вверх, голова, она становится такой пустой и приятно звенящей в этой пустоте, что Жойен чувствует, как рот сам разбегается до ушей в глупой клоунской улыбке. Вот его маленькое счастье. Осталось тринадцать порций чистой радости, после которых, в принципе, можно и помирать. Панихида, похороны, оркестр, «он был таким молодым и подавал множество надежд». Ха, как же! Ему давно известно, что умрет он, когда уже кончатся сигареты, вокруг его смерти бьется сердце Зимы, и сужены пристальнее всего глаза несуществующих богов. — Суки, — зло выплевывает Жойен, — суки гребанные… Богохульство без веры похоже на дрочку, от которой никак не можешь кончить, сколько ни надраивай член. Ни малейшего удовольствия. Но что-то разлито в мире, какая-то темная, яростно молчащая архетипическая вода. Он думает о том, что ненавидеть тех, в кого не веришь, совершенно иррационально и абсурдно, и что нельзя понять, боги ли меняются вслед за людьми, или же люди становятся каждый раз их новым образом и подобием. Что было раньше — зооморфные тотемы с песьими головами или псы, вставшие с четырех лап на две и поднявшие их в молитве туда, где меркнет с каждым днем ссохшееся, обгрызенное по краям солнце? В последнее время псы издыхают, а боги плодятся, как тараканы. Так всегда бывает, когда гасят свет, — чем темнее ночь, тем больше богов. Некоторые умеют этим отлично пользоваться. Жойен слышал по радио: «Ночь темна и полна ужасов. Покайтесь, грешники, обратитесь к единственному истинному Богу! Владыка Света Р’глор разгонит тьму, очистит вас от всех грехов и примет в вечную жизнь с душой младенца. Пункт приема пожертвований расположен по адресу…» Длинная Ночь пришла и обрушилась на мир, придавила к отравленной почве, затолкала в зараженную воду, свалила на обломки обгорелых деревьев, чьи острые прутья впиваются в спину, будто насильник удерживает своей потной вонючей тушей жертву, уже не способную сопротивляться, переставшую отчаянно дергаться, зажмурившую глаза и смирившуюся со своей участью, Жойен и те несколько, кого он ведет за собой, идут параллельно с человечеством, барахтающимся на поверхности изо всех сил. Они существуют рядом с людьми, но не пересекаются с ними ни в одной точке: они разные, хотя, казалось бы, все у них то же самое — дни, дозы, шансы. Отличается маршрут. В ту сторону, в которую двигаются они, добровольно не пойдет никто другой. Когда Жойен впервые увидел район эпицентра, там шел густой, валивший хлопьями снег муторного цвета осиных гнезд. Человек не может дышать пеплом. Твари, которые им дышат, не могут быть людьми. От сигареты осталось меньше половины, она так омерзительно иссушает глотку и так славно горчит во рту, жаль только, эту горечь почти невозможно отличить от вкуса самого воздуха, вкуса сажи, едкого дыма и страха, от которого потряхивает не меньше, чем от пронизывающего ветра, забирающегося под куртку и все тридцать три свитера, в которые он укутан, Жойен все равно дрожит, но это пока не лихорадка, лишь её преддверие, спасибо, он в курсе. Вакцины не смогли изобрести. Болезнь называли «болотной горячкой», она рождалась в сырости Сероводья, вылуплялась из топи и тины, как из склизкого яйца, и скребла своим липким шипастым языком, пока кожа не превращалась в серую чешую, отваливающуюся сухой шелухой. Затем начинало отваливаться гниющее мясо, и все кричали, и никто не выживал. Ни один человек, кроме него. Только демоны или боги, или кто там замещает наверху механика, лишь они и знают — почему. Жойен докуривает сигарету до фильтра и делает последнюю глубокую затяжку, обжигая губы и пальцы, последняя тяга — это, должно быть, как оргазм при соединении с другим телом, но он точно не знает, секса у него никогда не было. Он с сожалением бросает окурок на землю и, прощаясь, нежно растирает его ботинком. Кашляет так оглушительно громко, что в доме его наверняка слышат, придется лгать, будто выходил, чтобы подумать в одиночестве. Причины «подышать свежим воздухом» и «полюбоваться пейзажем» остались в прошлой жизни, но это, конечно, ерунда. У большинства людей в прошлой жизни осталась сама жизнь. У Жойена она только началась и, наверное, не важно, что так быстро закончится. Под его кожей заходятся в скорбном вое существа с песьими головами, но он их слышит, поэтому готов. Он открывает душераздирающе скрипящую ржавыми петлями дверь заброшенного дома, ставшего на эту ночь их убежищем, напоследок оглядывается на то зрелище, что считалось раньше закатом. — День, когда у меня оставалось тринадцать сигарет, — говорит он тихо. Это почти ничего не значит. Просто нужно как-то отмерять время. Шелестом песка в стеклянных колбах, вырезанными из черноты тенями, наложенными на ослепленную солнцем землю, цоканьем стрелок, заполошным квохтаньем механических кукушек, покойницким неоновым светом, мерцающим на пластиковой поверхности электронного табло. Чем-нибудь, чтобы не потеряться в шестеренках больших часов, отмеряющих все сроки в мироздании. День, когда у него оставалось тринадцать сигарет. У заката тот цвет, который называется «виридиан», глухая сероватая зелень, сдержанная, будто негромкий голос. Всегда считалось, что зеленый символизирует жизнь, сейчас это цвет костюмов химической защиты. — Что, по сути, — отмечает Жойен философски, — и означает жизнь. В этом есть своя символика цикла. Ветвь отцвела, высохла, рассыпалась в щепы, стала трухой. В отдалении слышится протяжный голодный лай. Псы вышли на охоту в поисках добычи и трупов, или деревянные тотемы, треща, выпускают из себя стаи первообразов со звериными и птичьими головами. Но это не страшно, главное, чтобы не те, кто были раньше людьми. На людей, правда, сейчас почти никто не похож. Все носят респираторы, превращающие физиономии в зеленые рыла. Свинья — тотем нового трухлявого мира. ХРАНЕНИЕ Респиратор храните в полиэтиленовом пакете, закрытом с помощью кольца. Оберегайте от механических воздействий, увлажнения водой и воздействия органических растворителей и масел. Техническое обслуживание респиратора производите в соответствии с техническим описанием и инструкцией по эксплуатации. Жойен широко зевает, чувствуя усталость везде, от пальцев на ногах до кончиков ресниц. Пора спать, завтра — новая ночь, притворяющаяся днем. Он возвращается в дом, мутно-серая зелень волочится за ним следом, как шлейф или хвост, будто её сшили с человеческим телом. Огонь, отец и Бран Внутри облупившихся стен, под дырявым протекающим потолком, на затоптанном, вздувшемся по краям линолеуме достаточно места, чтобы забраться в свой спальный мешок и отдохнуть без чьего-либо общества. Но одиночество считалось роскошью раньше, когда планета волновалась насчет перенаселения. Больше никто не волнуется. Время пошло назад, люди снова плотно сбиваются у костров, ища чувство локтя. Вместе не так жутко под немым беззвездным небом, распахивающим рот лишь для того, чтобы плюнуть черным дождем. Комнату освещает ласковый костерок, разожженный для тепла. Мира способна разложить в деревянных стенах огонь и при этом не спалить весь дом дотла, отец научил её разным премудростям, хитростям-ловкостям. Есть шанс, что даже если погибнут все, она останется — последней как человек и первой как богиня. Её брат бесполезен и беспомощен, из его бестолковых рук валится всё, кроме сигарет и книг, а разводить огонь ему запрещал отец. Когда Жойен очнулся после болезни, его удивило то, что тело не было обугленным. В горячке ему сначала казалось, что его обхаркали чужой ледяной мокротой, запеленали в неё, поэтому его рвало от омерзения, а потом он скучал по тошноте, потому что его начали жечь и жгли достаточно долго, чтобы получились паленые кости с остатками обгорелого мяса. Но ничего этого не случилось, его обычное, ничем не примечательное тело по-прежнему было при нём, на том же самом месте, где он оставил его перед тем, как начали соскребать с него кожу, выкручивать ему желудок и сжигать каждую клетку. Спустя некоторое время Хоуленд Рид повел своих детей на пустошь, где покачивались, как медитирующие шаманы, черные скелеты деревьев над бурыми кляксами обмелевших болот, и там сказал, что сейчас будет учить их выживать. Мира училась на пять с плюсом, золотые звездочки отцовских похвал усыпали её плоскую грудь, а Жойен размышлял о природе вещей, пока ронял вещи, промахивался в вещи, готовил вещи до состояния абсолютной несъедобности, забывал вещи, которые ему велели забрать, резал пальцы о края открываемых консервных банок, а хлеб — слишком толстыми кусками, и в тот единственный раз, когда ему удалось высечь искру из двух камней, уронить её в ветки и раздуться от гордости раньше, чем успело заняться пламя, отец бросился к нему, яростно размахивая руками, как будто собирался его побить: — Нет, не смей! Ты не должен этого делать ни в коем случае! — Но почему? — спросил Жойен обиженно. — Боишься, я все вокруг сожгу? — Ты сожжешь себя, — сказал отец. Объяснять он больше ничего не стал, но выглядел таким непривычно испуганным, что Жойен даже передумал на него орать, орал уже после, когда слышала только сестра. — Почему я не могу?! Что, он полагает, со мной произойдет? Мои священные силы меня покинут, или ещё какая-то хрень? Жойен читал про это в книге: вождь племени не может раздувать огонь, иначе его дыхание перейдет к пламени, от пламени к горшку, от горшка к пище, и съевший её человек умрет. Ему было не по себе от мысли, что отец так его видит. В конце концов, он был совершенно обычным человеком. Но Мира услышала только про «хрень» и поморщилась недовольно: — Не ругайся, детка. Тебе не идет. — Это же глупо! Какое-то идиотское суеверие из древних преданий. Он что, помешался? — Может быть, — сказала она спокойно. — Но огонь ты раздувать больше не будешь. — Это кто ещё сказал?! — возмутился Жойен. — Отец сказал. Значит, это правда. — И ты вот так просто примешь её на веру? Тебе даже не приходит в голову поинтересоваться у него, что значит этот маразм? — Что ты так распереживался? — фыркнула она. — У тебя всегда буду я, младший братик, а я о тебе позабочусь, разожгу любой костер, какой захочешь. — Не смей со мной сюсюкаться! — рассвирепел он, ему ужасно хотелось ссоры, он был подростком, который не мог уйти из дома, потому что идти было некуда, все границы раздвинулись и пропали, линия горизонта размылась, сначала в небе дохнуло теплом, потом жаром, а затем, после полураспада, холодом и йодом, всегда и только, вечно и постоянно — йодом, от одежды, волос и вещей любой природы. — Я не младенец! Но она мило улыбнулась, примирительно чмокнула в щеку, взлохматила ему волосы, как делала в детстве, а потом кто-то закрыл глаза его разуму, сунул его в черный мешок и украл, утащил куда-то совсем далеко, и он очнулся уже в Зиме, завывающей голосами псов и богов. В самом сосредоточии холода Жойен увидел, как хлопья снега падают на голову незнакомого мальчика, но не тают в темных прядях, а делают их серыми, седыми, заносят тоненькую хрупкую фигурку, сгорбившуюся в инвалидном кресле, заставляют её блекнуть, теряя краски и цвета, отличающие живое от мертвого, но в его руке — крошечный росток, на котором заметно то, чего больше нет в мире, что исчезло вместе с рассветом, закатом и прозрачным дождем, — влажно-клейкий листок того цвета, что не называется «виридиан», но называется — «Весна». Росток поднимался в раскрытой ладони мальчика, робко пробиваясь прямо из его плоти, словно из-под земли. Бран лежит у костра, из спального мешка высовывается только кончик носа, лицо спрятано за взъерошенными волосами, но Жойен знает, что во сне у него всегда немного приоткрыт рот, и он кажется совсем ребенком. Лето «Лето» — это игра Брана. У него есть и другие, закаченные на жесткий диск миниатюрного комма, с которым он раньше не расставался, поэтому успел унести с собой после того, как разбомбили его дом. Видеоигр у него полно, не заскучаешь в дороге, но «Лето» он любит больше всего. Игра больше похожа на интерактивный фильм, хотя в ней есть свои правила. Распорядок жизни. Накрыться одеялом с головой: ночные демоны не придут к тебе. Забыть накрыться одеялом: потеря от 5 до 30 очков в зависимости от вида демонов. Вид демонов зависит от последней мысли перед сном: море — самая опасная мысль (потеря 30 очков). Контроль демонов во сне возможен при высоком уровне умственного здоровья. Right Ctrl — проверка уровня умственного здоровья. Жойен попросил возможности её изучить. Но, когда Бран отдал ему комм, и он принялся водить пальцами по сенсорной клавиатуре, все, происходящее внутри игры замедлилось, потеряло резкость очертаний и естественность движений, как будто там, в смоделированном мире, остановилась виртуальная жизнь, застыла в полужидком студне стоп-кадра. Тогда Жойен стал просто рассматривать картинки. Они были пестры, красивы и стилизованны под мифическую старину, под века рыцарей, мечей и зелени, от которой не тошнило и не выпадали волосы. Огромный замок, словно сложенный из сизых ледяных плит, выглядел древним, его камни росли вместе с землей, пустив в неё корни, вместе с первыми лесами, набираясь их живой силы, он будет стоять в этом мире до конца времен. Пока не кончится зарядка. — Что это за место? — спросил Жойен, смутно догадываясь. — Винтерфелл, — ответил Бран. Его голос прозвучал нарочито небрежно, но Жойен мгновенно распознал сходство с тем гигантским комплексом небоскребов, что пропарывали облака, плывущие по небу Севера, похожему на расплавленное олово. На центральной, самой высокой, башне с монитора, бывшем размером с футбольное поле, рвался распахнутой пастью вперед роскошный трехмерный лютоволк, эмблема «Старк Индастриз». Когда он рычал, закладывало уши всему Зимнему городу. В игре тоже были лютоволки, живые и абсолютно разные, как их хозяева. Жойен насчитал пятерых людей, братьев и сестер Брана, и шестерых зверей. — А где ты? — обернулся он к мальчику. Тот указал на изображение лютоволка с желтоватыми глазами. Того самого, у которого не было хозяина. Без Брана, ведущего игру, зверь вяло шевелил хвостом, как в замедленной съемке. — Любопытно, — протянул Жойен задумчиво. — И почему так? — Потому что волк это я, — сказал Бран, словно речь шла о чем-то само собой разумеющемся, — а он и есть — Лето. — Ты это сам придумал? — Почти. — Что значит «почти»? — удивился Жойен. Бран периодически говорит или делает что-то, ставящее в тупик, он выпадает из общей картины, как лишний кусок пазла, который должен находиться на другом рисунке, и взгляд у него периодически становится, словно у поэта, осененного вдохновением, или умственно отсталого, пускающего слюну. Этот мальчик — как фрактал, не желающий быть подобным всему множеству в целом. Математический парадокс с парой мертвых ног. Кажется, когда-то он мечтал о спортивной карьере. Логично, с учетом чувства юмора вселенной. — Иногда мне кажется, что я сам придумал, иногда — что кто-то мне об этом сказал, а большей частью я не знаю, — признался Бран. — Понятно, — кивнул Жойен. — Это называется сублимацией. — Что-что? — Зверь делает то, чего не можешь делать ты, ну, — Жойен неловко замялся, — из-за твоего паралича. Он бегает, прыгает, охотится на дичь, играет с другими волками и… — Я знаю, что означает это слово! — Бран разозлился, как будто его смертельно оскорбили. — И это вовсе не то, что ты говоришь! — А что же тогда, по-твоему? Бран не ответил, нервно передернулся, как от резко подувшего сквозняка, и его комм, будто раздосадованный кот, которому надоели поглаживания и ласки, выпрыгнул из руки Жойена так неожиданно, что тот невольно охнул. Бран ловко поймал игрушку и усмехнулся с издевкой: — Может, в этом дело? В том, что я умею, а ты нет? — Я и раньше знал, что ты это умеешь, — возразил Жойен. — Но это ведь не то же самое, что быть волком. Как сам считаешь? — Отстань от меня, — мальчик окончательно надулся и нырнул назад в свою игру, забегав пальцами по клавишам панели. Серый лютоволк отмер, завилял хвостом и оскалился, глаза засветились охряным теплом, он казался таким настоящим, будто его не нарисовали, а вдохнули в него плотскую, сочащуюся теплой кровью жизнь. «Как в легенде или детской сказке», — решил Жойен про себя, вслух он похвалил хорошую графику, и Бран потом долго с ним не разговаривал. «Ребенок» почти всегда звучит так, как будто ставят диагноз. — Пусть играет, — сообщил Жойен своей сигарете в тот день, когда их было у него тридцать девять. — Это отвлекает его и успокаивает, верно? В день двадцать девятой сигареты он сообразил, что зарядка комма давно должна была кончиться, а Брандон Старк продолжает играть в «Лето». Когда он это делает, его глаза похожи на красноватые сгустки смолы, отражающие сильное, не притушенное чернью нового мира солнце. Волк носится среди зелени и чистого белого снега, выпавшего во времена рыцарей и мечей. Жойен следит за ними и постепенно понимает. Это вовсе не зооморфный тотем и тот, кто ему поклоняется, принося жертвы и моля об удаче. Это стоящие друг напротив друга зеркала с отраженной в них бесконечностью лабиринта, многомерное пространство, сходящееся в одной точке, как в обсидиановом зрачке янтарного глаза. В конце — либо выход, либо Минотавр. Так или иначе, кто-то обязательно умрет, но Жойен знает, что это страшная сказка, и не жалуется. Зеленые дни сменяются черно-зелеными ночами, разница между ними становится все меньше, из-за Стены приходит ветер, лохматящий волосы стылыми пальцами. Зима их заждалась и торопится передать привет. Бран увлеченно играет в «Лето», а Жойен иногда позволяет себе мечтать о лесе, представляя себе пение птиц и прозрачную сладость воздуха, не пахнущего тухлыми водорослями и дохлыми рыбами, плавающими вверх брюхом. Он совсем не удивляется, когда однажды, бросив через плечо Брана взгляд на маленький экран, видит, что попал в игру. Тотем и табу Впервые они целуются тогда, когда Жойену чертовски плохо. Пожалуй, это имеет смысл, хотя он не совсем понимает, какой именно. Какой-то. Чередование полос, может быть. Черная-белая, черная-белая. Зеленая. Черно-бело-зеленая гребанная зебра скачет перед его глазами. Припадок приходит не расплывающимися пятнами, а разметывающими пространство в хаос кривыми-косыми, подпрыгивающими линиями, как электроэнцефалограмма. Позже он понимает, что видел, как ведут себя нейроны его мозга во время судорог. Буквально заглянул внутрь собственной головы. В ней что-то распускалось и хищно шевелилось, как лепестки плотоядного цветка, и он почувствовал себя чужим самому себе. Скорее всего, с возрастом его ожидало бы безумие от запредельных нагрузок на мозг. Радость-то какая, что не доживет. Приступ настиг его в машине, и Мире пришлось остановиться, чтобы его держать. Челюсти сомкнулись так плотно, что сестре даже не удалось втиснуть ему меж зубов тот сложенный кусок ткани, который она обычно для этого использует, поэтому всегда держит под рукой. Жойен сильно прикусил себе язык и плевался кислой слюной с кровью, когда очнулся. Зато хотя бы не стошнило, как в последний раз, иначе заблевал бы все сиденье в машине, если бы не успел открыть дверь и вывалиться наружу. Сестра оставила его внутри, чтобы дать возможность отдышаться, и Уолду тоже велела выйти, а тот и рад был — в машине здоровяку, задевающему головой потолок неба, приходится сгибаться в три погибели, запихивая ноги под переднее сиденье. Ездить он ненавидит, скорее, прогуляется под черным дождем, чем лишний раз станет сворачивать себя в трубочку. Жойен полусидел, полуумирал, все ещё тяжко дыша и борясь с дурнотой, слабостью и тряской, со всем этим больным танцем своего тела, в который его тащат против воли за руки и за ноги, не спрашивая дозволения. Древние люди, смотревшие на мир черно-белым взглядом детей, считали, что падучую насылают боги на тех, кого проклинают. Жойен, видящий сны, бегущие по зеленым нейронным цепям подкорки, знает, что так оно и есть. В доме на столике перед его кроватью стояла целая шеренга флаконов с таблетками: оранжевыми вытянутыми, и желтовато-бежевыми круглыми, и розовыми овальными, и с двуцветными бело-бирюзовыми, и даже с трехцветными капсулами — красный, серый, желтый, его собственная химическая радуга. Иногда он собирал их в горсти, ложился на пол и подбрасывал вверх, представляя, что попал под цветной дождь. Дождь теперь бывает лишь одного цвета, а лекарства кончились, поэтому приступы накрывают его все чаще. — Тебе нужно попить, — сказал кто-то с заднего сиденья, и Жойен сообразил, что Бран остался в машине. Конечно, сам-то он не может выйти. Жойен усилием воли подавил нервный смешок, не расплескав ни капли. — Не нужно, — ответил он. — Тебе же плохо было. — Я в порядке. — Конечно, нет. — Бран, — сказал Жойен устало, — отцепись от меня. Первый раз, что ли? — У тебя вода кончилась? Кончилась. Остатки своей дневной порции Жойен неосмотрительно выдул ещё час назад. Из-за сигарет жажда мучила его сильнее, чем остальных, но он не желал подавать виду. Он промолчал, чувствуя себя глупым, маленьким и больным. Захотелось плакать, но так бывает после судорог, в этом все дело, а не в том, что он нюни распустил. — Подняться можешь? — спросил Бран. — Зачем? — буркнул Жойен угрюмо. — Я к тебе не дотянусь. Жойен вздохнул, сел, чувствуя головокружение, проклял все на свете. Подумал, что «аура» — красивое слово, во время своих он всегда видит мерцающий свет, мать его, зеленый, как сигнал светофора, которым тычут прямо в глаза. Когда он вообще не видит какую-нибудь убийственную, ядовитую, радиоактивную, разъедающую зелень? Только в тех снах, где есть Бран. Пить хотелось ужасно, но он никого обкрадывать не станет. От металлического привкуса крови во рту затошнило сильнее. Он сглотнул с усилием, перевернулся, встал на сиденье на коленки, свесился к Брану. — Чего? Мальчик протянул ему свою пластиковую бутылку с водой, в которой оставалось больше половины. На обтрепавшейся белой этикетке синяя надпись: «Весенняя чистота». За окнами машины расстилалась до истертого горизонта земля, похожая на окаменевшую серую чешую, отваливающуюся с лиц заболевших «болотной горячкой». Небо — как асфальт, облитый зеленкой. Настоящая весенняя свежесть. Сколько этой воде лет? Жойен подавил новый смешок, щекочущий сухое, будто натертое наждаком, горло. — Нет, — покачал он головой. — Спасибо, но нет. — Ты же хочешь пить. Зачем строить из себя героя? — Я не строю, но чужое не возьму. — Я сам с тобой делюсь. — А я отказываюсь. — Тебе она сейчас нужнее! — Бран начал злиться. — У тебя даже губы потрескались. — Ты важнее, чем я, — Жойен впервые произнес это вслух, и тогда это стало ясным, окончательным, процарапанным по асфальту неба до самых его глубин, пока оно не треснет. — Ты важнее. И сейчас, и всегда. — Я сказал, бери немедленно! — раскрасневшийся Бран попытался всучить ему бутылку в руки, но Жойен её не взял, и она упала на пол с глухим стуком. Бран посмотрел на него так, как будто хотел убить взглядом, и Жойен увидел ощерившегося волка с янтарными глазами. «Фокусы. Трюки воображения, — подумал он. — Возбужденные нейроны рисуют мне веселые картинки. Ха-ха». Ему почему-то до сих пор хотелось списывать некоторые вещи на галлюцинации или выдумки. В конце концов, он был совершенно обычным человеком, которому нельзя дышать в огонь, чтобы тот не откликнулся у него внутри. Видишь, папа, до меня, наконец, дошло. Бран склонился, поднял упавшую бутылку, отвинтил синюю крышку, отхлебнул с громким хлюпаньем и стал похож на мультипликационного бурундука с раздутыми щеками. Жойен захихикал, как дурачок, хи-хи-хи. Тотем волка на глазах превращается в тотем мелкого грызуна. Он захихикал сильнее, и тут руки обхватили его за шею, крепко вцепившись, и на него надвинулись грозно раздувшиеся алеющие щеки, и сердито блестящие глаза, и все те звери — крупные и маленькие — о которых он думал, и сам мальчик, вжавшийся в его потрескавшиеся губы своим мокрым ртом. Большая часть воды, конечно, пролилась, но немного Жойен все-таки проглотил и почувствовал блаженство от того, как дивная влага смачивает горло, это было прекрасно. Он не успел заметить, когда закрыл глаза, и не смог бы определить, как долго все продолжалось. Чуть дольше, чем требовалось для того, чтобы напоить его насильно. Он подумал, что Бран, наверное, почувствовал металлический отголосок крови в его рту, и порадовался, что до этого не стошнило, иначе был бы ещё мерзкий желчный привкус, а ведь обычно люди глотают перед таким делом мятные конфетки или пользуются специальными освежителями дыхания, вот был бы номер, если бы вместо весенней свежести — болотная застойная муть… Он чуть снова не рассмеялся, сдаваясь истерике. Свои руки он остановил ровно за секунду до того, как они потянулись вперед, чтобы обнять Брана за плечи или сделать что-нибудь ещё, после чего уже не запустить обратный отсчет. Мальчик этого, похоже, не заметил. Может, для него и не было никакого поцелуя, одно спасение жизни иссыхающего. — Бери! — приказал он после этого, протягивая открытую бутылку во второй раз. — Иначе я тебя опять напою. Напугал. Ещё несколько глотков, и это даже лучше, чем сигареты. Вечером они находят крышу, пол и стены — покосившийся сарай, в котором все сгнило, разложилось и заплесневело. Снаружи что-то или кто-то воет, и Мира на всякий случай держит пистолет наготове. Вой не стихает, но и не становится громче, значит, это не люди, не собаки, не мутанты и не боги. Все в порядке, можно спать, просто скулящий ветер в мире, у которого случился эпилептический припадок, но его некому напоить. В сарае нет окон, темнота кажется абсолютной, словно изначальной, как было тогда, когда не было ничего, ни солнца, ни луны, ни звезд, ни молекул, ни атомов. Жойен закрывает глаза, и становится светлее: мягкое пшеничное солнце в перламутровом небе, отражающий его лучи свежевыпавший пушистый снег, который высоко намело посреди деревьев. Ветки топорщатся сочно-зеленой листвой, и Жойен откуда-то знает, что этот снег — летний. Здесь, в этом Винтерфелле, так бывает. Живая изумрудная зелень и снег, отливающий серебром. Красиво. Зверь носится по сугробам, с удовольствием разрывая их лапами и азартно раскидывая снежные комья. Потом волк подбегает к Жойену и, веселясь, опрокидывает его на спину, опираясь передними лапами в плечи, приветливо тявкает, как щенок, и начинает вылизывать ему лицо теплым шершавым языком, трется им о нос, щеки и подбородок, дурашливо тычет в ухо, а затем касается губ, слюняво и небрежно, а потом ещё, ещё, снова и снова, для него все это — просто игра, Жойен знает это, запуская пальцы в густую мягкую шерсть, просто игра… Фрактальная теория В этот раз сквозь стены и потолок просвечивает. Здесь теплее, чем в остальных местах, куда их забрасывало по дороге, да и сама атмосфера меньше напоминает заскорузлую тряпку безнадежности, вываренную в соусе бессмысленности и поданную на тарелке узкой цветовой палитры. — Я понятия не имею, почему, — говорит Мира, с удивлением изучая шкалу счетчика, — но он показывает очень низкий уровень радиации, хотя к Стене мы стали ближе. — Я тоже понятия не имею, почему, — замечает Бран и картинно задумывается, старательно распахнув глаза и прилежно приоткрыв рот. О, боги. «Детский сад, — напоминает себе Жойен, — детский сад». — Уолд, — говорит Уолд. Все смотрят на Жойена, ожидая, что он сейчас выдаст им готовый ответ жестом фокусника, достающего кролика из шляпы. Они постоянно так на него смотрят. От этого спина гнется к земле. — Можно я тоже не буду иметь понятия? — позволяет он себе сарказм. — Один раз, для разнообразия. Спасибо. Они определенно разочарованы. Простите, ребята, шоу не будет. У Жойена, хотя он и принадлежит к роду Ящерицы, глаза змеи со сросшимися веками, сквозь прозрачные зеленые линзы иногда идет поток информации и данных. Иногда не идет. — Интонацию утомленного вниманием публики гения убери, а? — рекомендует Мира. Брат с трудом удерживается, чтобы не показать ей язык. Но нельзя. Он взрослый. Больше по привычке, он прислушивается к тому, что вокруг. Или приглядывается, сращивая веки ещё плотнее, пока на их изнанку не выплескивается та часть текста, которую он сможет прочитать. Понятия «услышать», «увидеть» или «прочитать» совершенно условны, Жойен сам не понимает, что конкретно делает его сдвинутый с оси мозг, взращенный в судорогах пароксизма. Из бездонного сумеречного омута в височной доле, из не имеющего измерения слепого пятна в судорожном очаге, на точке слияния плоскости с глубиной вымещаются текстуры и цвета — акварельный лазурный, теплый желтый, невесомый белый, волокнистый коричневый… Разрозненные стеклышки калейдоскопа складываются в различимую сознанием картинку. Остальное — простейшие рассуждения, доступные школьнику. Фокус-покус. Здесь был большой густой лес, с многоэтажными деревьями, в чьих верхушках путались марлевые обрывки облаков, бежавших дальше, на Юг. Ветер пощадил этот оазис. С сухостоя ещё не облетела листва — жухлая, вялая, как ладони стариков с пигментными пятнами, но она все-таки осталась, мало где такое сейчас найдешь. На краю — широкая полоса молодняка, посаженного жившими в этих краях людьми за полгода до Всесожжения. На постепенно костенеющих веточках листья кое-где сохранили легкую прозелень. Кустарник гол и помят, точно проволочный саксаул в пустыне, а трава тускло-рыжая, но не такая высохшая и колкая, как в пораженных насмерть землях, она кажется мягкой на ощупь. В таком месте до сих пор могут водиться животные, белки или зайцы, потрепанные пуховые комочки, которым не повезло появиться в мире, принадлежащем двуногим. С учетом низкой радиации их даже можно употреблять в пищу почти без вреда для здоровья. Трава — седая от пыли, пергаментные листья тоже запорошены, значит, давно скапливалась. И следов сажи не заметно. — Здесь не идут черные дожди, — говорит Жойен. — Направление ветра такое, что он относит тучи прочь отсюда. А ведь именно дождь все отравляет. — Не поедем дальше, — предлагает Мира, — останемся тут на ночлег. Все согласны? — Согласен, — говорит Бран. Жойен кивает. — Уолд, — улыбается Уолд. Он самый улыбчивый из всей их компании. Есть свое счастье в слабоумии. Они разводят костер, для которого теперь всегда достаточно кормежки, ужинают хлебом из конвертов и мясом в тюбиках из запасов, найденных в разгромленном пищевом центре, где занимались разработками для космоса; бесценного дара богов в портативных упаковках им достался всего один ящик, но и его содержимого пока хватает, если экономить. Они богаче королей, у них есть творог и пять пакетиков готового горячего кофе. Мира извлекает из своих запасов трофей — бутылку, отобранную у тех подонков, что попались им на пути и хотели её изнасиловать. Одного она, отбившись, смогла застрелить, другому Уолд свернул шею, ну, почти Уолд. А бутылку Мира забрала, не пропадать же добру. — Что это? — спрашивает Бран с интересом. — Алкоголь, — отвечает она, откручивая крышку и принюхиваясь к содержимому. Этикетка с пошловатым рисунком грудастой дамочки в остроконечной шляпе гласит: «Зеленая ведьма», и верно, жидкость травянистого цвета и пахнет отталкивающе, будто какое-то коварное варево для волшебной ворожбы, но привередничать не приходится. Мира отпивает первой, зажмуривается, комкая лицо, и выдыхает с ужасом и чуть-чуть с восторгом: — Гадость какая! Брр… Жойен ухмыляется и тянет руку: — Дай попробовать. На вкус напиток похож на жженую горьковатую траву, по которой хорошенько потоптались в грязных ботинках. Запах ментола на спирту, лекарственный и химический, жестоко больничный душок. От крепости перехватывает в горле. Эта жидкость, дай ей волю, и цинк разъест ржавчиной. Жойен издает звук, выражающий омерзение, и быстро отпивает во второй раз, в груди теплеет, в животе теплеет, в голове начинает шептаться живая листва. Он никогда ещё не пробовал ничего, кроме вина и пива, организм отвык от хмеля, ослаб от пропитывающей его заразы, измучился от припадков и долгой дороги из зеленой темноты в небытие. На третьем щедром глотке организму становится хорошо, и Жойену вместе с ним. — Эй, полегче, младший брат! — смеется Мира и, отбирая у него бутылку, передает радостно ожидающему своей очереди Уолду. — Оставь другим немного. Стаканов нет, они пьют прямо из горла. В другом времени, сгрудившись вокруг потрескивающего пламени, раскрашивающего лица таинственными узорами светотени, задрав головы к сапфировому океану с просыпанной в его волнах алмазной пылью, они бы чувствовали себя очень близкими к природе и неотъемлемой её частью. — И мне дайте, — требует Бран. — Я тоже хочу. Мира хмыкает с сомнением, а на Жойена нападает приступ кашля, одолев который, он выпаливает решительное: — Вот ещё! Ты слишком мал. — Ничего подобного! — Серьёзный аргумент, — язвит Жойен. — Всегда так и спорь. Детям нельзя такое пить. — Это кто тут ещё дети?! — Да ладно тебе, брат, — вмешивается Мира. — Ничего страшного не случится от одного глоточка. Случится, случится и ещё как. Детям нельзя такое пить, детям нельзя делать то, что делают взрослые, даже если им кажется, что все это — лишь забавная игра. Впрочем, что за нелепые мысли? Кому какое дело до правил, от которых несет нафталином? Мир разметан на осколки, найти серую пыль в нём — большая удача, ведь все прочее залито липкой темной жижей, грызущей корни земли, задушившей леса, траву и кусты. Планета оделась в черный саван, и грядет Зима, которая похоронит всех, какая разница, если несовершеннолетний нарушит всеми забытый закон? Даже воздух кажется окаменевшим, застывшим и тугим, вдыхать и выдыхать его — уже работа, так разве никто из них не заслужил пару глотков запретного удовольствия? Бран таращится на него с мольбой, так он уговаривал бы взглядом старших братьев или отца, чтобы они выписали ему пропуск с разрешением: «Сегодня можешь вернуться после девяти, но не позднее десяти, не то сядешь под домашний арест на неделю». Но я не отец тебе и не брат, не смотри на меня так… Жойен вспоминает вжавшийся в него мокрый рот, и его щеки вспыхивают, а сердце, глупое сердце переходит на бег. Вот же дерьмо. Дерьмо! Уолд пригубливает напиток и мгновенно выплевывает его на землю с громогласным возмущенным: — Уолд! Он смотрит на Миру с доверчивой собачьей укоризной, мол, что же ты мне такое всучила? — Вот видишь, — Жойен указывает Брану на поблескивающую в ржавой траве зеленую слюну, — вкус противный, тебе не понравится. — Давай я сам за себя буду решать, что мне нравится? — говорит Бран с неприятным холодком и царапает Жойена таким колючим взглядом, что тот ежится невольно, и ему чудится, что речь идет не только о выпивке. Или ему хочется так думать. Тотем/табу. — Нет, — отрезает он. Сквозь сердитый шум ветра в листве почти слышно, как рычит на него волк. Пусть рычит, что он вообще понимает? Но дело в том, что фокусы умеет показывать не только Жойен. Ведьминская бутылка, кокетливо блеснув округлыми боками, выскальзывает из сосисочных пальцев бормочущего себе под нос Уолда, и, не успевает тот испугаться, как она прыгает в открытую ладонь Брана. Не сводя с Жойена глаз, мальчик подносит горлышко к своим растянутым в самодовольной усмешке губам. Вызов, нахальный, дерзкий и детский, только не совсем. В разноцветном гормональном коктейле, постепенно набирающем крепость в переломанном мальчишеском теле, бурлят первые красные всплески тестостерона. Сначала «останови меня, если сможешь» — да, ожидаемо, Жойен сам через это проходил не так уж давно. Но после этого, вторым слоем: «Ты здесь не вожак». Если сказать ему сейчас: «Через тридцать секунд ты тоже будешь плеваться», Бран всосет в себя полбутылки и после зальет зеленью всю изжеванную траву вокруг. Жойен отворачивается первым. — Попробуй, Бран, только осторожнее, — обращается к нему Мира мягко. — Штука суровая, мне до сих пор горло дерет. Да ещё на вкус, как лекарство, знаешь, было такое от простуды? Не помню названия, но будто залили эту пакость спиртом. Я бы вина выпила, оно намного вкуснее. Ты ведь уже пил вино раньше? Покосившись на брата, она заговорщически ему подмигивает. Её тростниковые глаза блестят, и спрятавшийся в уголке рта смех звучит мудро, как в глянцевой рекламе, предлагающей посетить детского психолога. «Смотри, как надо, умник. Ничего ему не запрещай, только хуже будет. Улыбайся и заговаривай зубы. Я сто раз так с тобой делала». Пристыженный Жойен, благоразумно помалкивая, возится с заевшей молнией куртки. От костра тянет жаром, по венам, разгоняя кровь, бродит шальное тепло, хочется скинуть с себя хоть одну из ста одежек. В сравнении с промозглым холодом, выбеливающим по утрам инеем свинцовую хмарь каждого из встреченных ими дней, они очутились в настоящем парнике. — Эй, Жойен! — окликает его веселый голос. — Раскрой руку. Он поднимает глаза. Бран, хлебнувший взрослой жизни, похоже, оттаял и улыбается ему, отблески костра на его чертах превращают лицо в плоскую золотую маску, и несколько секунд его почему-то нельзя узнать, он кажется каким-то чужим и незнакомым, словно ненастоящим, как будто он — рисунок, набросанный поверх ткани реальности. Но как такое возможно, если Бран — на самом деле, обыкновенный живой человек? Что это за пребывание в двух измерениях? Или никакого «на самом деле» попросту не существует? Фракталы… Жойен не случайно о них думал. Он видел снимки галактик, похожих на атомы, и изображения атомов, похожие на галактики. Словно все существующее подчинено принципу соответствия, все структуры тождественны, и тогда мальчик, рожденный в роду Волка, может быть зверем, а зверь может быть мальчиком, плоть может быть землей… Но разве все это не один примитивный символизм, которым он всегда и полагал свои долбанные «зеленые сны»?! Ответ ему известен. Ему кажется, что он пытается сбежать от того, что уже знает, что знал всегда, и ему мешает, его удерживает и не пускает его же собственная рука… — Я брошу, а ты поймаешь, окей? Прошлое, настоящее, будущее — это одно и то же, время нелинейно, по прямой движется только мир, и кто-то поставил его самого, подростка из рода Ящерицы, на обочине, чтобы наблюдать, но до чего же это жестоко, до чего жестоко, если ничего не можешь изменить, лишь беспомощно смотришь, считывая информацию… Он должен смириться, иначе сойдет с ума. — Жойен, слышишь меня? Голос продолжает его теребить. — Сможешь поймать? — Бран вытягивает руку с зажатой в пальцах бутылкой. — Что? — растерянный Жойен толком не понимает, чего тот хочет. — Давай, раскрой ладонь. Не бойся, я попаду. Лови! Бутылка, лихо подпрыгнув, перелетает через костер и приземляется Жойену в руку. Он хватает инстинктивно, почти не ощущая холодного касания гладкой стеклянной поверхности. Голова кружится, земля шатается, хоровод атомов и галактик, неотличимых между собой, вращается в расфокусе поплывшего зрения. Богов нет, ни Старых, ни Новых, но и мир не висит в пустоте. Каким-то образом существуют те, кто может преобразовывать материю, если уж нашлись такие, кто начал играть с мутагенезом. Пальцы липкие, зеленая дрянь расплескалась в полете. Бран счастливо хохочет, а Мира восторженно аплодирует: — Здорово! Ты так пока не делал. — Ага, теперь получается увеличивать расстояние, — отвечает тот гордо. — Ну, я тренируюсь все-таки. Меня твой брат заставляет. — Ты молодец, — хвалит она, целует его в лоб и лохматит ему волосы, они все для неё — младшие братья, как она только волочет их на себе и не ломается… — Правда, он молодец? — Правда, — говорит Жойен глухо, рука немного трясется, он прикладывается к бутылке, чтобы скрыть волнение, но ни травянистого привкуса, ни лекарственного запаха не чувствует. Он слегка онемел, слегка ослеп, слегка отупел. Его тело — радиопередатчик, который скоро сломается. Где-то на краю его сознания пылающий, как драконье дыханье, огненный смерч сжигает землю (было), она покрывается тупой равнодушной коркой льда, что не растает тысячелетия (будет), древесные корешки сосут из живой плоти кровь, на гибком черенке раскрывается солнечно-зеленый веер листьев (неопределенно). — Смотрите, что я ещё могу, — говорит Бран, слегка красуясь. Жойен замечает, что он сжимает кулаки, скорее всего, рефлекторно, ведь его воздействие не требует приложения физических усилий, иначе он был бы не искалеченным ребенком, а великаном высотой с пять Уолдов, взгроможденных друг на друга, мясной башней со вздувшимися буграми мускулов, с толстой слоновьей кожей, поросшей косматой шерстью, с когтями, клыками, крыльями и гнущимся резиной хвостом для прыжка, он был бы главным чудовищем эволюции, уложившим на лопатки все виды в естественном отборе, не чувствительным ни к вирусам, ни к бактериям, ни к дрейфу генов, ни к радиации. Супер-мутантом поколения 2.0. За спиной раздается ужасный треск ломающегося дерева. Подскочив, Жойен оборачивается и видит, как толстая сухая ветка, похожая на обглоданную бедренную кость, отваливается от ревматически гнущегося набок корявого ствола и с грохотом обрушивается на землю, выбивая из неё пыль. Мира и Уолд вскрикивают в унисон, у руки Жойена случается эпилептический припадок, и он с удивлением переводит на неё взгляд, ведь сам он спокойнее фонарного столба, почему же сквозь его руку пропускают ток? Умирающая от жажды земля жадно пьет бесполезную алкогольную отраву. — Круто, да? — говорит Бран Старк неуверенно. Тишина после этого кажется единственным звуком в мире. Произведенный эффект оказывается чересчур сильным. Как кислота, которой плеснули в глаза. — Уолд! — восклицает Уолд с той же захлебывающейся животным страхом нутряной паникой, с какой древние люди молились перед идолами, когда катящаяся со страшной скоростью небесная колесница дребезжала с такой силой, что земля могла сорваться со спины Большой Черепахи, и нисходящий с вершин ослепляющий белый огонь полыхал столь яростно, что готов был спалить землю. — Уолд, уолд, уолд!!! Мира подходит к нему, успокаивающе гладит по предплечью, обвивает ласковым голосом: — Все хорошо, Уолд, не волнуйся, все хорошо… — Я просто хотел показать, — расстраивается Бран. — Простите, что напугал. — Ничего, все в порядке, — улыбка Миры будто растянута на дыбе, но она быстро берет себя в руки, хоть восторга в её интонации и поубавилось. — Это… это очень круто. Тебе, хм, трудно было? Бран отрицательно мотает головой: — Раньше было сложно, теперь нормально. Дерево и металл почти не сопротивляются, с синтетикой хуже, чем с органикой. Он смотрит на Жойена со смущенным видом. Вдруг его покаянный взгляд прорезает ужас, все его страхи поднимаются на поверхность, как мутная пена: «Урод… Мутант… Выродок… Мало того, что калека, так ещё и… Боги, за что вы так беспощадны? Люди меня боятся, даже они, даже Жойен… ” Когда-то, тысячелетия назад, или в мире, из-за пробок на дорогах не успевшем пересечься с нашим, новорожденного мальчика продели через волчью шкуру, и на шею ему повесили амулет, в который зашили кусочек волчьего глаза и сердца, и тогда мальчик стал принадлежать волку, а волк — мальчику, и они никогда не расставались, ибо были одной и той же сущностью, вторя друг другу, как атомная структура и звездная система. Зверь защищал его и оберегал от бед, но не мог спасти от каждого несчастья, тем более что мальчик был своенравным и иногда не слушался маму. Не все люди поклонялись Волку, потому перебили многих волков и сожгли нору, в которой те жили. Но мальчик — самый слабый и беззащитный в роду, считавшийся мертвым для всего мира — не погиб, кто-то продолжал его хранить, словно сберечь его было важно не только для рода Волка. Охотники не смогли его застрелить, и на пожаре он не сгорел, и даже холод и ночная тьма обходили его стороной. Но то, что было его даром, стало и его проклятьем, ведь строение Вселенной предполагает самоподобность всех, составляющих её вещей и явлений. Мальчик чувствовал себя очень одиноким, и печаль лежала на его волчьем сердечке холодной тенью, хоть это и не имело никакого значения в рамках иерархической модели строения мироздания, состоящего из бесконечного числа вложенных фрактальных уровней материи. А теперь нужно накрыться одеялом с головой, чтобы к тебе не пришли ночные демоны. Жойен опускается перед Браном на колени и кладет руки на его испуганные плечи. — Я никогда не буду тебя бояться, — говорит он. — Никогда. На короткое мгновение, пойманное между сердечными ударами, ядерный холокост, аннигиляция человечества, прошлое, настоящее, будущее — всё, кроме сказанных слов — перестает иметь для них какое-либо значение. Dream a little dream of me — Ты помнишь звезды? — Да, конечно. — И я помню. Знаешь, в Винтерфелле спальня, где я жил, была под самой крышей. Когда я был маленький, моя комната находилось ниже, но потом я уговорил родителей переселить меня на верхний этаж. Туда лифт добирался сто лет! Но мне было все равно, для меня всегда было чем выше, тем лучше. Никто не мог подолгу оттуда из окон выглядывать, у всех, кроме меня, голова кружилась, даже у отца. По ночам, когда погода была ясная, я часто садился на подоконник и смотрел на луну и звезды. Они казались такими близкими, как будто только руку протяни, и можно потрогать. А город внизу был похож на микросхему, но на него я почти не смотрел, только вверх, — Бран вздыхает, — так здорово было. Жалко, показать не могу, тебе бы, наверное, понравилось. — Наверное, — Жойен улыбается, — но у меня бы, скорее всего, тоже закружилась бы голова, да ещё бы и абсанс навалился. — Это что такое? — Короткая потеря сознания. Длится всего несколько секунд, и я потом ничего не помню. — Откуда ты тогда знаешь, что это было? — Врачи говорили. И по лицам можно прочитать. — В смысле? — Ну, если я вдруг вижу, что окружающие белеют, как простыни, и смешно хлопают ртами, значит, я только что отключался и даже этого не заметил. Сестра и отец при этом пугались сильнее, чем когда я пену изо рта пускал. Бран смотрит на него участливо, но без оскорбительной жалости. — Тяжело с этим жить? — спрашивает он осторожно. Жойен пожимает плечами: — Я привык. Они перешептываются, забравшись в свои спальные мешки, у затухающего огня. Жойен пытается запомнить тепло этой ночи, зная, что тело все равно вскоре забудет. Остальные уже спят — Мира бесшумно и настороженно, Уолд громко и безмятежно, у неё пистолет вместо подушки, у слабоумного гиганта — сглаженное лицо счастливого пластикового пупса, хранимого в уютной бархатной коробочке, обитой изнутри поролоном и мягкой ватой, там он отдыхает до утра, пока его снова не извлекут на свет добрые хозяйские руки и не прижмут к нежной щеке, поверяя те секреты, что рассказывают только любимым куклам. Брану однажды пришлось заставить его убить человека, и Жойен, с ненавистью сверлящий взглядом мироздание в поисках ответов, ни за что на свете бы не решился задать мальчику вопрос: «Что ты чувствуешь?» Слишком страшно. — А ты видел звезды в своих снах? — спрашивает Бран. — Видел как-то раз. Недели три назад. — Чье видение это было? — Одной женщины. Бран, лежавший до этого на спине, пытаясь истребовать у неба, чтобы то светилось, как раньше, переворачивается на живот, ползет вперед и оказывается напротив Жойена в неприличной, непристойно-дразнящей близи, в которой он сам, разумеется, не видит ничего неприличного, его душа чиста, как разрез хирургического скальпеля. — Расскажи, — просит он. — Эта женщина находилась далеко, за Узким морем ещё до того, как оно начало обмеливать, — начинает Жойен, чувствуя себя диктором, передающим сводку новостей, чем ужаснее события, тем бесстрастнее должен быть голос. — Она только что пережила большую потерю, и я чувствовал её горе, как оно жгло её изнутри. Я иногда путаюсь в ощущениях — чьи они, мои или чужие, ведь даже чужие до конца не проходят, оседают на дне, как известняковый налет от воды в чайнике, — он останавливается, прочищает горло, — ну, неважно. Та женщина была совсем молодой, ещё почти девчонка. Она находилась не в доме, а на природе, в брезентовой палатке, где на полу остался лежать мертвый человек, её муж. Он был до этого, как орех с цельной скорлупой, но гнилой изнутри, должно быть, находился в кататонии. Жена его сама задушила, чтобы он не существовал «овощем». В углу палатки валялся в сгустках крови ребенок, даже не младенец, а эмбрион, изуродованный, как мутант, с огромной, раздувшейся головой и тонюсенькими ручками, вместо ног у него были перепончатые лапы, а позвоночник заканчивался хвостом. Женщина его не замечала, и я понял, что на самом деле его там нет, это лишь призрак, который будет всегда её преследовать. Затем она выбралась наружу, упала на колени в песок и согнулась пополам, но не заплакала, слез в ней не было, все ушло, иссохло, стало, как пустыня вокруг… Ночь была холодной, но меня вдруг обожгло жаром, и мне показалось, что он идет от неё, она полыхала огнем. И тут я увидел, как пламя лижет её кожу, но не вредит ей, будто они состоят из одной структуры, и само её тело — одна из фаз процесса горения, что с молекулярной точки зрения совершенно необъяснимо, если тебя и волка я ещё могу понять, ведь речь идет о биологии, то в её случае… — Жойен, — выдыхает Бран, распахнув глаза так, что туда можно провалиться, — хватит! — В общем, потом она упала на спину и уставилась в небо, там была куча звезд, — слова бегут и наскакивают друг на друга, как стая оголтелых мартышек, дерущихся за банановую гроздь. «Проклятье, зачем я только начал?! Не нужно ему пока этого знать…» Мальчик напряженно молчит, терзая зубами свою нижнюю губу, и смотрит мимо Жойена в ночную зеленую мглу. — Ясно, — произносит он, наконец, и криво усмехается, — хорошая история про звезды. — Извини, — выдавливает Жойен. — Не извиняйся, я же сам попросил. Моя сестра Арья в таких случаях говорила: «Сам дурак». Некоторое время слышно только потрескивание догорающих веток и храп Уолда, от которого дрожат вершины гор, что скоро оцепенеют и порастут льдом даже за Узким морем, где воздух когда-то плыл и переливался на жаре бензиновой радугой. Жойену уже кажется, что Бран уснул, как тот снова приподнимает голову: — Как ты считаешь, трехглазая ворона это какая-то птица-мутант? — Я так не думаю. — А кто тогда? Поколебавшись перед ответом, Жойен решает лишь бросить туманное: — Скоро сам узнаешь. — И сколько мне ещё ждать? — Недолго. — Сколько? — настаивает Бран. «Семь сигарет», — думает Жойен. Он почти не боится, это просто, как закрыть глаза и уснуть… — Недолго, — повторяет он. Ногти в стиснутых кулаках впиваются в кожу до боли. Бран ловит его мечущийся взгляд, он не кажется сейчас ни юным, ни невинным, жесткий залом рта выглядит властным и требовательным, челюсти сурово сомкнуты, глаза сливаются с ночью, а зрачки режут, режут, режут скальпелем, его рука тянется к лицу Жойена — теплая, горячая, обжигающая, она ложится на кожу щеки, плавящуюся от касания, после останутся ожоги, волдыри, раны и уродливые корки, после останется только боль, ты — моя смерть, не отнимай ладонь, пожалуйста, только не отнимай… Это длится вечность. — Ты ничего больше не хочешь мне сказать? — шепчет Бран почти беззвучно. «Я видел, как ты целуешь мою сестру. Как вы лежите обнаженными в постели и дотрагиваетесь друг до друга так, как мне хотелось бы касаться тебя, потом она обхватывает твои бедра ногами и опускается сверху. У вас обоих закрыты глаза, может быть, вы не хотите друг на друга смотреть, может быть, хотите слишком сильно, или так всегда бывает при сексе, я этого никогда уже не узнаю, у меня не осталось времени… Я не отвернулся в тот раз не потому, что не мог, а потому, что не хотел, мне было нужно увидеть, каким ты будешь, когда… Ты показался мне таким уязвимым. Я видел, как набухает в небе взрывающийся огненный шар, и тьму, и Зиму, тысячелетия Зимы, в которой вымрет все, но не навсегда, ведь твое тело — земля, коэффициент изменения реальности близок к степени абсолюта… Я видел свою смерть, а дальше — ничто, пустоту, я уйду в неё, и от меня ничего не останется… Что ещё я могу хотеть тебе сказать?» — Давай спать, — говорит Жойен. Он не отводит руку Брана от своего лица, не может на это решиться, словно иначе от него оторвется кусок мяса, но все-таки отстраняется сам, откидывая голову назад и готовясь лечь, зашнуроваться в свой спальный мешок и в свое одиночество, серо-зеленое, как тоска дождливого дня в забытом, необитаемом, простуженном доме, стоящем на обочине дороги, по которой никто не пройдет. Бран по-прежнему не отпускает его и выглядит сосредоточенным, словно перед броском, на лице — два озерца вязкой смолы, из которой ещё не родился янтарь, но он появится, появится, станет вместилищем солнца и ловушкой для одной беспомощной, заплутавшей, запутавшейся мушки, что никак не может взлететь. — Идем со мной, — приказывает мальчик с парой мертвых ног. Жойен едва успевает закрыть глаза. День чуть светлее, наряднее, чем в прошлый раз, снег добродушно похрустывает под ногами, замок издалека похож на украшенный сахарной глазурью гигантский торт. Ветерок такой мягкий, что едва колышет листву, и, хотя Жойен здесь всего лишь гость, сейчас ему дано слышать, как дышит земля. Дышит, а не задыхается, хрипя в удушье. Кто бы ни мечтал очутиться в этой сказке о другой Зиме, которую сочиняет ребенок? Лето идет к нему навстречу, легко шагая по снежному насту с прирожденной уверенностью сильного зверя. Его походка — танец, только в исполнении четырех лап близорукий ко всему на свете человеческий глаз этого даже не заметит. Но Лето ступает на двух ногах, и даже человек способен теперь понять, что его движения совершенны. На нем та же одежда, которую носит Бран, не снимая столько времени, что некогда белая рубашка стала почти неотличимой по цвету от болотного свитера Жойена. Все оттенки долгого пути, петляющего среди сажи, пыли и пепла сгоревшего мира. Лето останавливается рядом, небрежно засунув руки в карманы. Человеческие темные пряди рассыпаны по человеческому лицу с нечеловеческими глазами. — Привет, — говорит он, улыбаясь краем рта. — Давай сыграем в одну игру. — Какую? — спрашивает Жойен оторопело, он чувствует себя младше него на несколько тысячелетий или навсегда. — Я буду задавать тебе вопросы. — Ты и так постоянно задаешь мне вопросы, — он исправляется, — Бран задает. — Да, — соглашается Лето. — Но в этот раз это любые вопросы, и ты обязан будешь мне ответить. — А если я не соглашусь? — Тогда мы просто помолчим, прогуляемся, если ты захочешь, — волк продолжает улыбаться. — Но ты тоже можешь меня спросить, о чем угодно. Хорошо? — Хорошо, — решается Жойен. Волк, делая приглашающий жест, опускается на белую землю, как на расстеленную перину, и они усаживаются напротив друг друга, скрестив ноги. Лето погружает руку в снег по запястье, и Жойену вдруг хочется сделать то же самое, все равно холода он не ощущает. Верхушки деревьев плавно покачиваются в такт слышимой только им мелодии. В отдалении дятел ритмично долбит кору. На распушившуюся в снежной варежке ветку куста садится, бойко блестя черными бусинами глаз, птичка с лазоревой шапочкой на макушке и лимонным пухлым брюшком. В окнах замка зажигают первые свечи, ало-золотистые огоньки мерцают в оконных проемах, как праздничная иллюминация. Должно быть, скоро подадут ужин, и вся семья усядется за стол, зазвучат оживленные разговоры, начнутся ссоры, споры, дерганья за косы и пинки исподтишка… Идеальный день идеальной вечности. Можно лишь наблюдать их праздник из окна и уже чувствовать себя от этого счастливым. — Чего ты боишься больше всего? — слышит Жойен первый вопрос. Он прислушивается к себе, отвечает без особого удивления: — Ничего. Сейчас — ничего. — Это потому, что мы здесь, — замечает волк немного грустно. — Поэтому он так и любит тут бывать. — Я догадался. — Теперь твоя очередь. — Что ты такое? — спрашивает Жойен, этот вопрос жжет ему рот очень давно. — Если бы ты отвечал за Брана, как бы ты объяснил, кто такой Лето? Тот задумывается, подбирая слова, пытается нанизать их на нить, чтобы узелковое письмо из другой реальности получилось прочитать, пальцами, глазами, сердцем. — Моя плоть в бесплотном мире, — отвечает он, наконец. — Мой дух в любом другом. Но не только. Он — мой отец, мои братья и сестры. Он — мы все, даже моя мать, хоть она и пришла из другого рода, но Волк принял её. Нельзя убить его и не убить меня, мы не существуем друг без друга. Понимаешь? — Да, — произносит Жойен не совсем уверенно, вряд ли это можно осознать полностью. Птичка с лазоревой макушкой подпрыгивает на ветке, стряхивая снег, и улетает, озабоченно вереща о своих птичьих делах. Сумерки постепенно сгущаются, неторопливо растекаясь по низкому небу жидким серебром. Солнце блекнет и отступает, пропуская вперед тяжелый шар молочного стекла, хрусталики звезд обозначаются в вышине. В темные волосы Лета медленно опускаются искрящиеся снежинки. Они не тают. Его глаза начинают меняться. — Кто такие мы? — спрашивают мальчик и вторящий ему волк. — Я имею в виду таких существ, как ты и я. Наш род. Сейчас он — юн и неопытен, и ничего не знает. Это другая территория, она ему неведома. Чтобы узнать её, нужно выгореть дотла. Жойен пока балансирует на грани. — Я ещё этого не понял, — признается он. — Может быть, спящий ген. — Что это значит? — Представь невидимую трещинку в стеклянном стакане. Пока наливаешь туда воду комнатной температуры, ничего не происходит. Плеснешь кипятка, и трещина проявится, стакан расколется. — И что? — жадное детское любопытство освещает лицо, и Жойен больше не чувствует себя младше. — Кто-то плеснул в нас кипятка, — усмехается он. — Только я не знаю, кто, не трать свой вопрос напрасно. — Значит, мы все-таки мутанты, — голос Брана ломается, будто лед между пальцев. — Как обезумевшие белые твари из-за Стены! Теперь это знакомый мальчишка, с его вечными вопросами и тщательно запрятанными страхами, наивностью, часто попадающей в цель, подростковым вызовом «а ну-ка, отними!» и неловкими упрямыми губами, это снова просто Бран, и Жойен испытывает от этого большее облегчение, чем ожидал. Но он все ещё должен его учить. — Тебе не все равно? — произносит он спокойно и жестко добавляет. — Да, фрики, да, уродцы. Особенно ты. Смирись уже, окей? Мальчик вздрагивает, как от пощечины, поднимает свой взгляд подранка, ковыляющего по лесу, пачкая траву кровавыми следами лап. Его, не добив, бросили на дороге, сочтя мертвым, а он продолжает ползти навстречу распахивающейся пасти Зимы, надвигающейся на него со скоростью десятков миллирентген в час. — Не злись на меня, Жойен, — просит он тихо. — Пожалуйста. Я очень стараюсь. Правда. Кажется, они играли в какую-то игру? Вопрос-ответ, вопрос-ответ… Сейчас снова очередь Жойена, но он не выбирает вопроса, тот вырывается сам, его словно сдувает с губ, его выколачивает дрогнувшее сердце: — Можно… можно я обниму тебя? — Да… Он боится, что ничего не почувствует, как не ощущал до этого холода, но плечи Брана теплы, и теплы его руки, как и все, из чего соткана эта Зима, — ласковая, укрывающая покоем, и она не закончится даже тогда, когда Жойена здесь уже не будет, может быть, останется какая-то его часть, может быть, не останется ничего, здесь живет чужая стая, пусть даже привязавшийся волчонок тычется в него влажным носом и вылизывает шершавым языком его лицо. Второй раз они целуются, когда ему очень хорошо. Он даже знает, какой в этом смысл. Но это будет позже, спроси его тогда, он бы рассмеялся от невыносимой легкости и радости, которой так много, что не вместить телу, и ничего бы не сказал, разве что: «Я никогда не хочу отсюда уходить». Но, скорее всего, нет, ведь в тот миг на изломе вечного Лета ему кажется, что и уходить никуда — не нужно. Письма издалека «Дорогой Жойен! Прости, что не писал так долго. Неделя выдалась абсолютно сумасшедшая, я просто с ног сбился, извини за дурацкую шутку: -)) Несколько раз начинал тебе писать перед сном у себя в голове, но позорно отрубался от усталости. Расскажу понемногу обо всех событиях. Для начала вышли из строя почти все наши оросительные системы. Поющие с загадочно-умудренным видом, с которым они говорят даже о поджаривании тостов на завтрак, могут сколько угодно нахваливать свою чудо-технику, но конструкциям как минимум пара тысячелетий, и они портятся со временем не меньше, чем обычные электрические генераторы и моторы. Срочно нужно было заняться починкой, а ты знаешь, что с искусственно созданной материей я работаю на порядок хуже, чем с органикой. Сколько лет стараюсь, но там, где нет углеродного скелета, приходится попотеть. Один раз даже чуть не потерял сознание, но ты не волнуйся, я в порядке. Уолд, кстати, мне очень помогал, таская тяжести. Ему ужасно нравится, когда он нужен, плюс много разноцветных предметов, они его радуют, как ребенка. В общем, пестрое с ярким и меня радует. Там, снаружи, все было одного цвета. Купол по-прежнему непроницаем, но я обратил внимание, что уровень его упругой деформации неуклонно повышается. Сейчас всей компанией думаем, что с этим делать. Как минимум, нужно добавить элементы электростатического поля, но я боюсь, что и этого будет недостаточно. Придется Поющим подключить свою «магию», природы которой я до сих пор до конца не понимаю, от чего иногда чувствую себя прискорбно тупым, как пробка, хоть Мира и не устает твердить, что я гений. Честно говоря, я так совсем не думаю. По-моему, это определение можно применить только к тебе. Ты бы точно смог разобраться, у тебя — ум философа, а я, по большому счету, банальный скучный технарь. Требуется твой взгляд, чтобы рассматривать вселенную в микроскоп и находить ответы. Заметь, даже мои метафоры лишены и грана глубины и поэтичности: -)) Меня безумно расстраивает, что я давно не видел никого из своей семьи. Последним мне снился Джон, который лежал с мертвенно-бледным лицом и многочисленными рваными ранами в какой-то криокамере. Увы, я даже не догадываюсь, было ли то символическое видение или редкий выплеск из настоящей реальности. Я не знаю даже, жив ли он, и что сейчас с остальными — с Арьей, Сансой и Риком. Я очень скучаю по ним, а Поющие «утешают» меня тем, что моё зрение затуманивается в направлении внешнего мира, чтобы я мог сосредоточиться на главном. С трудом сдерживаюсь, чтобы не послать их куда подальше прямым текстом, хотя и знаю, что они желают нам только добра. Что ж, расскажу о главном. Нам удалось, наконец, заполучить одного из тех, кого люди называют Белыми Ходоками (какое сказочное название, да?) Я заманил его под Купол, а Поющие схватили и обезвредили на некоторое время, чтобы я мог его исследовать. Сами они отказываются проводить опыты над представителями других видов, считая это неэтичным. Пришлось возиться мне. Проклятье, рассказывать что-то дальше будет сложно! Знаешь, я мог бы накатать целую диссертацию на тему механизмов мутационных изменений и радиационных факторах воздействия на минисателлиты (это короткие повторяющие фрагменты ДНК), приводящие к хромосомным аномалиям, с полной выкладкой таутомерной модели спонтанного мутагенеза, но это, по большому счету, ничего не объяснит. Поэтому я скажу проще. Ты назвал бы то, что мне удалось обнаружить, — искажением формы. И я не хочу никого пугать, но эта новая форма устойчива. Да, ты понял меня правильно. Изменения необратимы. Более того, они носят вирусообразный характер, что проще объяснить каким-нибудь проклятьем богов, чем в рамках общепринятой мутационной теории. Пока я испытываю только абсолютную растерянность, ведь мутации в минисателлитах, по сути, нейтральны и не должны оказывать никакого воздействия на жизнеспособность. Как, по-твоему, следует поступить ученому, столкнувшемуся с необъяснимым парадоксом? Дорого бы я дал, чтобы услышать твой ответ… Впрочем, он мне известен. Я знаю, что бы ты сказал мне. Ты не произносил этих слов, но это было то, что ты делал. «Нужно идти дальше». Жойен, есть ещё кое-что… Мне тяжело об этом говорить, хотя я и уверен, что ты бы только обрадовался такой новости. Но мне все равно нужно собраться с духом, чтобы тебе сейчас это сказать. Ты знаешь о том, что значишь для меня, и о моих чувствах, они никогда не менялись и не могут измениться, сколько бы я ни прожил, я всегда буду относиться к тебе так, но ты же понимаешь, мы очутились в такой ситуации, когда… Словом, это вполне естественно, верно? Проклятье, я сейчас циничен и жалок одновременно! А ведь я знаю — мне бы не потребовалось оправдываться перед тобой. Ладно, какой смысл тянуть? Твоя сестра ждет ребенка, мальчика, и я с ужасом жду того дня, когда она скажет, что хочет назвать его твоим именем. Но я уже решил, что предложу имя вашего отца, надеюсь, она согласится, потому что я не могу, я просто не могу… Невозможно дальше об этом писать, мне хочется кричать, только что на моём столе взорвалась чашка, глина, горная порода, они неустойчивы, их так легко разметать на атомы, почти не прилагая усилий, потому что эти структуры помнят, как были мельчайшими частицами, синтезированное химическим путем лишено памяти, поэтому с ним сложно, а с чашкой — легко, теперь мне стыдно за свою истерику, и что не смог себя контролировать, и стыдно перед тобой, перед Мирой, перед ребенком, ненавижу себя за это и ненавижу то, что об этом тебе говорю, мне просто очень тебя не хватает, понимаешь? Каждый день… Риверс уже не был человеком к тому моменту, когда мы сюда попали. Он сделал то, что однажды придется сделать мне, превратить себя в подобие программы, и я больше всего боюсь того, что в подобном существовании не остается ничего, кроме чистого разума, что я стану лишь контролером, выполняющим функции, эта мысль невыносима, и существует лишь одно, что позволяет мне продолжать. Мира до сих пор горько плачет, говоря о том, что ты даже не пытался сопротивляться, что ты просто смирился, но я с ней не согласен. Твое решение было осознанным, тебя никто не тащил, как жертвенного барана на веревке на бойню, ты выбрал свою судьбу сам и принял её, поэтому я считаю тебя самым храбрым человеком на свете и сделаю так, как поступил бы ты. Глаза слипаются, пойду: -)) спать, скоро снова напишу. С любовью, Бран. PS. У одного из заболевших, который к нам попал и которого пришлось умертвить, была среди вещей пачка сигарет. Я их стащил, обработал, чтобы убрать облучение, и храню в тайнике среди своих вещей, как будто бы для тебя. Робб с Теоном дымили тайком от отца, поэтому мне табачный запах знаком. Так что я знаю, что ты курил, как ты от нас ни прятался». Конец
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.