ID работы: 2149527

Навсегда. Никогда

Слэш
R
Завершён
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится Отзывы 21 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Запись 1. Пробуждение       Когда Риэ открыл глаза, на улице уже стемнело. Сумерки окутывали комнату: она казалась похожей на грубый рисунок в серых и черных тонах, а рыжие пятна фонарей лишь дополняли эту болезненную палитру, оставляя на оконном стекле мокрые неровные блики. Такие же блики пытались расцветить край чёрного покрывала и разбросанные бланки со статистикой смертей. Статистикой, в которую не хотелось больше смотреть.       Доктор не помнил, в какой момент провалился в глухой сон, но сейчас, спустя несколько часов, он чувствовал себя лучше. Риэ понимал, что эта короткая передышка завтра, среди сотен умирающих больных, заставит его чувствовать себя еще более усталым и опустошенным. Но все-таки она была необходима. И Тарру, который сейчас лежал рядом, почти касаясь губами ладони доктора, кажется, понял это даже лучше, чем сам Риэ. Доктор ощущал его теплое дыхание на пальцах. Рука Тарру сжимала край укрывавшего их обоих медицинского халата и касалась плеча доктора. Риэ хотел убрать эту руку ― но вдруг подумал, что любое движение может разбудить друга. И продолжил лежать неподвижно, вглядываясь в спокойное лицо ― с широкими грубыми скулами, прямым носом и высоким лбом, обрамленным русыми прядями.       Этот человек, появившейся в Оране неизвестно откуда и неизвестно когда, за какие-то несколько недель стал одним из близких, чуть ли не единственным, его другом. Риэ и сам не мог понять, когда это произошло. Лишь одно он осознавал с беспощадной ясностью: это странное тепло дыхания на его пальцах стало похоже на какой-то наркотик. Опиум ― усыпляющий, снимающий боль, путающий мысли. И вызывающий такую странную дрожь в теле. Иначе откуда она, не от руки же, касающейся плеча Риэ. Доктор прислушался. Ни одной машины на улице, ни одного прохожего. Тишина, ставшая привычной, впервые не давила ему на уши.       Тарру открыл глаза. Выражение его лица было по-прежнему спокойное и почти отрешенное. Он ничего не сказал, только натянул халат чуть выше. Риэ вдруг подумал, что эта минута, когда они просто лежат и изучают лица друг друга, ― точно запоминая каждую черту, ― могла бы длиться вечность...       ― Как вы? ― спросил Тарру.       И Риэ с трудом победил желание приложить палец к его губам, чтобы еще немного сохранить странную тишину. Он убрал руку, мимолетно коснувшись скулы Тарру, и ответил:       ― Хорошо... спасибо.       Тарру улыбнулся. Его ладонь по-прежнему лежала на плече у доктора.       ― Вы можете поспать еще немного.       Риэ слабо покачал головой. Он вдруг поймал себя на мысли, что ему действительно совсем не хочется вставать и идти ― но вовсе не из-за усталости и бессмысленности всей его каждодневной работы… а из-за этого странного ощущения близости. И Тарру снова понял его:       ― Тогда полежите и подумайте о чем-то хорошем.       Этому совету было трудно последовать: кажется, доктор забыл все приятные мысли, какие были у него до эпидемии. Они остались где-то за санитарными кордонами, задымленными улицами, глухими лачугами. Доктор закрыл глаза. И вдруг ощутил, как Тарру коснулся ладонями его висков. Риэ посмотрел на него с удивлением, но ничего не успел спросить: почувствовал, что ноющая боль уходит, сменяясь спокойной мягкой пустотой.       ― Один ученый... ― заговорил Тарру. ― Хочет доказать, будто люди могут передавать друг другу волны своих эмоций. Особенно сильные.       ― И какую же волну хотите передать вы? ― доктор накрыл его руки своими.       ― Я не знаю, как называют то, что помогает человеку почувствовать себя нужным.. и придает ему сил.       ― Правда не знаете? ― с невольным удивлением поднял брови Риэ.       ― Правда. А вы знаете?       ― Знаю, ― Риэ по-прежнему пытливо всматривался в его глаза.       ― И как же?       ― Это называется любовь.       ― Никогда не думал, что у такого сложного чувства такое простое определение.       Доктор снова пожал плечами. Тарру так и не убрал рук. Их лица сейчас были очень близко, Риэ видел каждую маленькую морщинку в уголках глаз и светлые точки на радужках. Он вдруг вспомнил, что при первой встрече так поразило его ― именно эти серые спокойные глаза.       ― Послушайте... ― неожиданно для самого себя заговорил Риэ. ― Ведь все это закончится рано или поздно, да?       ― Не знаю... думаю, да. Во всяком случае, лучше надеяться на это.       ― И что вы тогда будете делать? Уедете? Ведь вы откуда-то издалека. Какая-нибудь страна привлекает вас?       ― Уеду. Или останусь. Чума не располагает к размышлениям о будущем, я слишком много думаю о настоящем. А почему вы спросили?       ― Вы кажетесь мне очень целеустремленным человеком. Едва ли что-то могло бы удержать вас в городе, похожем на Оран.       Мимолетная улыбка скользнула по губам Тарру. Но он ничего не ответил на последние слова Риэ. Вместо этого еще чуть-чуть наклонился к нему, спросив:       ― Ваша голова прошла?       ― Кажется, да.       ― Хорошо.       ― Но пока не совсем, ― Риэ крепче сжал ладони Тарру. Тот снова улыбнулся:       ― Сейчас пройдет.       Он высвободил одну руку и, прикрыв ею глаза доктору, мягко коснулся его губ своими. Риэ почувствовал, как по позвоночнику пробежала дрожь ― та самая, какую он ощутил, едва проснувшись. Где-то в глубине разума мелькнула отчаянная мысль, что нужно остановиться ― прямо сейчас или никогда, но... в тот миг он хотел выбрать "никогда". Если бы только не было всей этой чумы, и...       Тарру отстранился и пристально взглянул в его лицо. Провел пальцем по его ключицам, расстегнул несколько пуговиц на рубашке и приложил ладонь к груди:       ― Даже сейчас ваше сердце бьется ровно. Вы не здесь.       ― Здесь, ― возразил доктор, снова приближая свое лицо к его. ― Иначе...       ― Вы боитесь чего-то?       ― Нет. Мне нечего, ― ответил Риэ. ― Послушайте снова. Стоило вам прикоснуться, и забилось быстрее.       Тарру улыбнулся. Это был последний рубеж. Доктор обнял его за шею, позволив прижать себя к кровати. Вокруг была холодная пустота, и лишь прикосновения чужих губ заставляли его ощущать то, чего не было уже давно. Тепло, совсем не похожее на беспощадный жар лихорадки. Нежность, отключающую разум. Тарру наклонился, касаясь его шеи. Риэ услышал обрывок фразы ― кажется, на испанском. На миг он вспомнил тот разговор на террасе ― ведь, кажется, именно тогда Тарру впервые говорил с ним по-настоящему искренне. И именно тогда доктор впервые особенно обостренно ощутил то, что заставляло его сейчас отвечать на каждый поцелуй, зарываясь пальцами в волосы. И все больше забывать о том, что где-то за окном существует мир.       Запись 2. Море       Море расстилалось перед ними, и его умиротворяющий шелест, казалось, заполнял каждый уголок сознания. Море успокаивало, и ничто в этой густо-синей глубине не напомнило о свирепствующей в городе эпидемии. Равно как и ровная прохлада ночи ничем не напоминала о знойном дне, заполненном молчанием, одиночеством и чумой.       Риэ крепче вжал ладонь в ноздреватую, шершавую поверхность известняковой скалы. На ощупь она была грубой, но доктора это прикосновение странно успокаивало. Он острее чувствовал себя частью этого мира, лежащего за пределами скованного кордонами Орана. Мира большого, устремляющегося куда-то вперёд, мира, где не считали часов и не вычёркивали дней в календаре. Мира, где разлука если и была, то совсем не такая, как здесь, ― её не пропитывало горькое осознание возможного скорого конца в точке А или в точке B. Возможно, счастливого мира. Может быть, самого лучшего.       Свет далёкого маяка мягко разрезал небо. В Оране давно не ждали кораблей, но маяки по-прежнему зажигались каждую ночь. Всё, что сейчас делалось в городе и на подступах к нему, было лишь последним вздохом угасающей привычности. Трудно было верить, что когда-то этот город жил в ритме с сотнями других таких же. И ещё труднее – что когда-нибудь будет жить снова.       Риэ провёл ладонью по своему лицу, коснулся колючей черной щетины на подбородке. Как же он устал. И как же он старался не думать об этом. Свинцовое безразличие, умение отстраниться, набор однообразных сочувственных слов. И отработанные до автоматизма действия – два крестообразных надреза ланцетом, чтобы из опухоли вытекал гной – зловонный, казалось, воплощающий собой саму смерть, удушливый и вызывающий тошноту. Непреходящая боль и бесконечное поражение. В первом он никогда бы не признался. О втором – никогда не стал бы врать. Тарру уже услышал однажды эти вырвавшиеся из его горла слова. Ещё до того, как…       ― Вы доверяете мне?       Он пока не подходил. Стоял в полуметре от Риэ, в расстёгнутой светлой рубашке – доктор видел на широкой грудной клетке множество зарубцевавшихся шрамов. Неожиданно он вспомнил один из первых их разговоров. Тогда, в бледно-жёлтом свете кабинетной лампы, слушая ироничные рассуждения о первой проповеди отца Панлю, доктор ещё считал Жана Тарру случайным человеком, мало что знавшим о такой неприятной части человеческого бытия, как смерть. Ведь что Тарру? Тарру всегда улыбался, светло, искренне и вроде бы безмятежно. Когда бы Риэ ни встретил его, было спокойствие в светлых внимательных глазах. И доктору потребовалось немало времени, чтобы понять, что за силы и сколько скорбных, давящих воспоминаний стояло за этой надрезанной улыбкой.       «Вы… никогда не видели, как расстреливают человека?»       Прошлое тогда впервые по-настоящему взглянуло на Риэ из чёрной глубины зрачков далёкого и близкого человека. Политик. Революционер. Солдат. А теперь врач-доброволец. Нашлось ли хоть что-то, чего Тарру не знал бы об этой жизни? Риэ был в смятении, но смог не показать этого. В конце концов, ему были важны не слова, а произносившие их губы. А прошлое так и останется просто прошлым.        И сейчас, услышав заданный вопрос, он улыбнулся в ответ:       ― Да.       В шелестящей тишине раздались медленные шаги босых ног. Тарру приблизился, и доктор почувствовал на шее его ровное дыхание:       ― Тогда о чём вы задумались?       Риэ молчал, глубоко вдыхая солёный, пахнущий песком и водорослями, воздух. Если бы ещё недавно ему сказали, что от чьей-то близости у него будет кружиться голова, он бы лишь посмеялся. Он уже совсем не в том возрасте, и любовь мало его беспокоит.       Голова могла кружиться у журналиста Рамбера. Ведь Рамбер был молод и влюблён, и его любовь хранила – по крайней мере, вполне возможно, что он в это верил, каждую ночь мысленно отправляясь гулять по улицам своего далёкого и манящего Парижа.        …И голова никак не могла кружиться у доктора Риэ, основной сутью жизни которого стала работа – работа в сгущающемся мраке, сквозь который ему уже очень давно не протягивали руку.       Но эта рука была крепкой, чуть смугловатой, с идущим от запястья до локтя шрамом, оставленных чьим-то штыком. А пальцы, накрывшие его собственные, были тёплыми. Их не хотелось отталкивать, совсем наоборот. И если поначалу Риэ это пугало, то теперь он понимал, что больше не сможет существовать без этого.       Риэ обернулся и расслабленно прижался к скале лопатками, глядя на стоящего напротив Тарру, за спиной которого синело бесконечное море. Они были одного роста, и лица их сейчас были вровень – так, что дыхание с губ одного касалось губ другого. Тарру подался ближе, пристально всматриваясь в глаза доктора. Так близко. Слишком близко, чтобы можно было заставить себя отступить. Совсем как…       Воспоминание было обжигающе острым.       Новая сыворотка не возымела должного действия, и мальчик, сын следователя Отона, умер – распятый болезнью, как самое нелепое опровержение христианского учения. Тогда Риэ справился с собой. Да, выдержка на миг отказала ему, и он ушёл, чтобы через пару минут выслушать все увещевания отца Панлю и в конце концов обратить того в свою веру – веру, где не было места всемогущему карающему богу, а было место лишь цифрам смертности, гною, крикам и сладковатому дыму из мусоросжигательных печей. И всё же… тогда никто не увидел на его лице ничего, кроме маски врачебной скорби – сильной, но профессионально-отстранённой.        Хуже было вечером, когда он остался один.       Ему нужна была лишь минута или две, и он наглухо затворил дверь. Без малейшего звука он рухнул на кровать лицом вниз и прижал к губам трясущиеся ладони, борясь с рвущимся наружу криком. Он сам не знал, что именно в нём дало трещину и почему всё, с чем он боролся день за днём, именно сегодня попыталось найти выход в этом задушенном вопле, отдающемся спазмами в хрипящем горле и распространяющемся волнами боли к сердцу и к вискам.       И доктор понимал, что не сможет закричать. Его услышит мать. Услышат и соседи, если кто-нибудь из них по нелепой случайности ещё жив. И главное, его услышит Тарру.       Ему показалось, что он забывается или даже умирает, а скрип двери ― лишь последняя попытка угасающего сознания уцепиться за мир вокруг. Но вскоре он почувствовал прикосновение к своим волосам. Нужно было подняться и объяснить всё неожиданным приступом дурноты, бессонной ночью, трудным днём. Но Риэ молчал, и, точно читая его лихорадочные мысли, Тарру прошептал:       ― Не говорите ни слова. Я здесь. Тише.       Риэ забыл о том, что сидящий над ним человек – такой же, как и он сам, столь же усталый и измученный, без шанса выбраться на свободу. Сейчас доктор чувствовал себя ребёнком – с такой осторожной нежностью огрубевшая широкая ладонь касалась его влажных от пота волос. И Риэ молчал, прикрыв глаза и лёжа на волнах утихающей боли. Боль можно было потерпеть. Теперь, когда её смягчало что-то, чему в зачумлённом Оране совсем не было места. Он попытался сказать «спасибо», но язык не слушался его. Тарру молча наклонился и поцеловал его – в основание шеи, крепко сжав плечи. В этих объятьях было тепло, но почти сразу Тарру отстранился и, поднявшись, покинул комнату. Он знал, что Риэ захочет собраться с силами сам, в одиночестве. И за это доктор тоже был благодарен.        Через несколько минут Риэ уже спустился вниз. Тарру сидел в глубоком кресле рядом с его матерью и держал клубок с её пряжей на коленях. Он поднял на доктора глаза лишь на мгновение. И тот совсем не знал, какими словами передать всё, что он чувствовал там, наверху, в те несколько коротких мгновений. Он не знал этого до сих пор, а чувство вместо того, чтобы поблекнуть на фоне сжигающей город лихорадки, крепло, как чахлое растение в расщелине асфальта. Чахлое… но упрямо отстаивающее своё право жить.       Сейчас Риэ внимательно прислушивался к дыханию Тарру, ловя каждое слабое движение воздуха. Под его ладонью ровно и сильно билось чужое сердце. Они не говорили. Впрочем, они почти никогда не говорили. Что-то заставляло их понимать друг друга без слов, и уже не в первый раз доктор задавал себе один и тот же вопрос. Почему сейчас, когда чума может вырвать их друг у друга в любой момент в точности так же, как вырывала сотни и тысячи любящих у сотен и тысяч других любящих?       А они даже никогда не звали друг друга по именам… И им так редко удавалось остаться вдвоём дольше, чем на несколько коротких часов – когда Тарру вместе с доктором ездил к больным или работал в лазарете. Когда короткие ночи скрывали их от чужих глаз, позволяя наконец хоть немного раствориться в нежности или страсти, приглушая стоны и истаивая в утренних сумерках следами поцелуев на коже. Времени было мало, оно растекалось сквозь пальцы и всё сильнее плавилось в знойном жирном воздухе. Но так или иначе… доктор не мог отрицать того, что так резко подчинило его себе. Это была любовь. И у него кружилась голова. Все слова отрицания были напрасными.       ― Ни о чём, ― сказал доктор.       Ответом была знакомая тёплая улыбка. Тарру ему не верил. Но доктор мысленно просил его поверить и подступить ещё ближе. Хотя бы сегодня, когда они наконец вырвались из плена города. И чужие губы прижались к его губам. Опуская ресницы и отвечая на поцелуй, Риэ снова увидел за спиной Тарру глубокое синее море, на противоположном берегу которого продолжал жить своей жизнью мир. Возможно, самый лучший из всех существующих и выдуманных. А возможно, не стоящий и самого чахлого ростка в расщелине Оранского асфальта.       Запись 3. Дым       Комната тонула и плыла. Теперь она — узкая, заставленная тёмной неприметной мебелью, чисто прибираемая мадам Риэ каждый день, — была их камерой. Для каждого одиночной и одновременно общей, такой же общей, как дым, который они вдыхали медленно и глубоко. Дым оседал в лёгких, и можно было бы подумать, что дым способен прогнать прочь чумные микробы. Кто-то из страшившихся заразы упивался этой иллюзией защищённости. Но ни один из них двоих не боялся смерти: она была гостьей, такой же гипотетически возможной, как соседи из квартиры сверху или же констебль с формальной проверкой. Гостьей, вполне ожидаемой каждый день и потому нестрашной. А дым проплывал мимо, въедаясь в стены и стёкла.       От него свет стал болезненно серым и приглушенным. Серой стала кожа, волосы, стены вокруг. Но это едва ли было важно двоим, ставшим безобразно обезличенными, как и все в Оране, но узнававшим друг друга по малейшему вздоху. Ближе с каждым днём.       Один, вжатый в темное покрывало телом другого, запрокинул подбородок и бессильно, исступленно зажмурился, чувствуя поцелуи на шее, не переставая скользить ладонями по чужой спине, широкой и сильной, и наконец делая новый вздох, рваный и жадный. Волна дрожи накрыла их одновременно, охватила полностью, а потом настала тишина, в которой опять остался только дым.       Это была редкая минута. Одна шестидесятая часа не в госпитале, не в крематории и не у префекта, требующего всё новых и новых уверений, будто умирающий Оран уже на пути к выздоровлению. Одна шестидесятая часа, в который доктор забывал, что обычно не курит и что обычно не позволяет себе так бесполезно пропускать сквозь пальцы убегающее время.       Риэ лежал неподвижно и смотрел на замерший перед ним высокий силуэт. Тарру не мог долго оставаться на одном месте, даже теперь он, прислонившись к подоконнику и подняв голову, курил и, казалось, вслушивался. Может быть, больной и измотанный город на что-то жаловался ему, а доктор, слишком привычный к неразборчивому бормотанию улиц, просто не мог этого расслышать.       Но вскоре Тарру вновь подошёл и наклонился над ним. Пальцы с широкими фалангами поднесли к сухому рту доктора сигару. Риэ сделал затяжку, не отрывая взгляда от широкоскулого лица. Серые светлые глаза были теперь такими же дымными, как всё вокруг. Риэ улыбнулся.       Тонкие губы коснулись его губ, рефлекторно заставляя глотнуть горячий дым, позволить ему проскользнуть по горлу внутрь. И только после этого доктор медленно ответил, борясь с секундным желанием сделать это резче, менее мягко и более требовательно. Но это одна шестидесятая, всего лишь одна шестидесятая, и её недостаточно. Ладонь Тарру легла на сложенные у груди кисти доктора, отросшие русые волосы опять упали на глаза. Тарру спокойно стоял рядом на коленях, и казалось, будто он весь, а не только его глаза, – дым.       — Скажите, Риэ… — голос или дыхание, но что-то опалило кожу доктора. — Вы столько всего знаете… почему же вас не научили останавливать время?       Улыбка заставила приподняться угол рта. На такое нечего было ответить, особенно ему, человеку, отдавшему себя столь земной профессии, исключавшей почти всякую метафизику. И доктор покачал головой:       — А почему этому не научились вы? Нет ничего, что вы бы не умели.       — Этого я не умею. Да и многого другого тоже, не стоит заблуждаться на мой счёт.       Риэ слабо усмехнулся, не открывая глаз. Жизненный опыт уже показал ему: в людях он ошибается крайне редко. Почти каждый, с кем сводила его судьба или то, что только называли судьбой, оправдывал первое впечатление до самого конца.       — Расскажите же, на что ещё вы не способны. Мне было бы любопытно сравнить это со своими наблюдениями.       Доктор ждал какой-либо ответной шутки, парадокса, любого привычного проявления. Тарру всегда как-то очень странно воспринимал чужие слова. К ответам он подбирался медленно, странными длинными путями. И доктор видел почти в каждом его ответе эффект перевёрнутого бинокля — тот самый, что встретил впоследствии в его дневниковых записях. Но тогда он ещё не знал ничего о дневнике.       — Вам будет странно и неожиданно услышать от меня подобное признание, доктор.       — Не это ли одна из частей моей профессии — слушать странные признания?       Риэ удивился, с какой лёгкостью снова улыбнулся. Ему часто казалось, что он вовсе потерял эту способность, а если и не потерял, то потеряет скоро. Но сейчас — с закрытыми глазами, в задымлённой комнате, ощущая, как склоняется над ним человек с едва известным прошлым и совершенно неопределенным будущим, — доктор улыбался. Широкая ладонь провела по его волосам, чуть влажным от пота.       — Что ж. Долгое время мне казалось, что я совершенно не имею способности быть с кем-то рядом, рядом по-настоящему. Это противоречило моей природе. Я мог быть окружён людьми самых удивительных достоинств или же недостойными совершенно, но… это вовсе не было тем, что зовут дружбой, ненавистью или любовью. — Я наблюдал, а зачастую даже совершал поступки, говорившие о моем расположении, хотя я не испытывал его.       — Почему же? — с некоторым усилием спросил доктор.       — На этот вопрос я не ответил себе до сих пор. Я никогда… — он помедлил, — не делил на своих и чужих, хотя это свойственно человеческой натуре. Чужими для меня были все.       — Об этом можно догадаться, помня отсутствие у вас семьи и то, что вы совсем никому не пишете писем.       Тарру ничего на это не ответил. Он опять накрыл рукой кисти доктора и легко сжал их. Хотел ли он сказать что-то этим жестом или же жест просто стал для него привычным, оставалось вопросом.       — Знаете… — Риэ больше не мог улыбнуться. Он открыл глаза и опять посмотрел снизу вверх, — мне близка и понятна ваша позиция. Она правильна, особенно помня, что однажды вы связали себя с войной. Она правильна и теперь, когда война другая.       — Но ваша не такая.       — Я выбрал зависимость от людей, потому что не мог иначе. Вы же… — видя, что Тарру затянулся, Риэ забрал у него сигару, — не производите впечатление человека, который нуждается в других.       — А какое же впечатление я произвожу?       Что-то надавило на грудь. Так показалось, хотя на самом деле давило изнутри. Может быть, дым стал тяжелее, или его стало слишком много. Слова дались не так просто:       — Человека, в котором нуждаются другие.       Сказав это, он чуть приподнялся. Одна его кисть по-прежнему была накрыта ладонью Тарру. Тот подался немного ближе. Риэ хорошо помнил этот его взгляд: он пронзил в первую встречу, пронзил во вторую, безошибочно находил в госпитале, на улице, у моря, в баре. От этого взгляда никогда не было возможности уклониться, не было возможности не замечать его, и…       — А вы?       — Что я? — доктор не сделал попытки освободиться и настороженно нахмурился.       Тарру молчал. Сосредоточенно наклонившись, он смотрел только на их руки — смуглую и бледную, одинаково загрубевшие и широкие. Риэ ждал.       — Вы… нуждаетесь во мне? ..       Доктору казалось, что более слов не будет — едва ли они смогли бы пробиться сквозь дым. Но Тарру вдруг закончил:       — … так, как я в вас, Риэ? Или хотя бы вполовину меньше?       Обезоруженный, доктор присматривался к его лицу. Мелкая дрожь прошла по руке, но он не убрал её. Дым начинал постепенно истончаться, светлея и ускользая. Риэ не опускал глаз. Он знал, что у него просто не выйдет ответить длинно. Подобрать все слова, которые так легко находились, когда он, оставшись наедине с собой, думал о человеке, так неожиданно и просто пришедшем в огромный город. Поселившемся именно недалеко от серого дома доктора, именно ему предложившем добровольческую помощь, полюбившем один с ним бар. И в конце концов… в конце концов Жан Тарру стал слишком необходимым, чтобы с этим можно было жить просто так. Да во все времена… было ли в условиях постоянных встреч со смертью что-либо страшнее человеческой привязанности?       — Кажется, у меня уже не выходит это скрывать, — Риэ снова улыбнулся. — Хотя я и не измеряю, сколько смог бы выдержать без вас. Едва ли слишком много.       Слова были простыми, но он произносил их слишком редко и они оставляли его абсолютно без защиты. На мгновение он подумал о том, что будет, если тот, к кому они обращены, не переживёт этой эпидемии. Но дым всё ещё не рассеялся до конца, и, кажется, доктор тоже поддался некой иллюзии безопасности и покоя. Поддался слишком рано.        Опускаясь назад, Риэ сделал вдох прежде, чем поцелуй заставил оставшиеся минуты снова помчаться быстрее. Одна шестидесятая ещё не подошла к концу.       Запись 4. Ни строчки       Раз за разом опускающая на Оран ночь давно уже перестала быть временем спокойных снов и размышлений. Намного больше она напоминала короткое погружение в мутную грязно-синюю воду – когда что-то сильно сдавливает и утягивает в гулкую пустоту, чтобы, вырвавшись под утро, мы жадно глотали промозглый воздух и благодарили болезнь за то, что она обошла нашу улицу. А если не обошла – то встречали рассвет истошным надломленным криком.       Доктор Риэ, стоявший возле окна своей спальни, чувствовал себя зверем, загнанным в какую-то странную клетку – клетку из собственных эмоций и пронизывающего страха, обычно безотчётно подавляемого и потому незаметного даже ему самому. Глядя в небо– на единственную звезду среди рваных мутно-синих туч, ― он задавал себе тот самый вопрос, который разлучённые влюбленные города задавали уже на протяжении нескольких месяцев: «Почему?» И, не слыша ответа, понимал, что сегодня страх победил.       В соседней комнате умирал Тарру. Доктор прислушивался, и иногда ему казалось, будто он слышит шаги крадущейся к его постели чумы. И тогда в груди Риэ начинала подниматься незнакомая, глухая, клокочущая ярость: он не звал таких гостей в свой и без того тёмный, холодный дом. В их дом.       Тихий, с явным усилием сдерживаемый кашель заставил его поднять голову. Тарру сказал ему идти спать, ведь нельзя же сидеть у постели всю ночь. И Риэ послушался. Но едва переступив порог комнаты, понял, что в этом не было смысла: он не заснёт, зная, что Тарру, отделённый от него лишь стеной, борется за свою жизнь. И не заснёт, зная, что уже ничего не сможет сделать, чтобы вырвать эту особенно дорогую, самую дорогую жизнь из липких, скрюченных пальцев.       Всё зависело лишь от случайного исхода: выздоровевших за последние две недели намного больше, чем за все предыдущие шесть месяцев вместе взятые. Но значительная часть пациентов по-прежнему умирала на второй или третий день болезни, несмотря на все усилия доктора. Были усилия или же их не было, казалось, не играло для чумы никакой роли. И от этого отчаяние Риэ усиливалось.       И сейчас он молча вышел из своей спальни, прошёл через коридор и, бесшумно приоткрыв дверь, опустился у постели Тарру. Внимательно, цепко всмотрелся в запрокинутое лицо. Приступ лихорадочного бреда прошёл лишь недавно, и вспухшие на висках жилки по-прежнему напоминали о нём. Упрямо сжатый рот слегка кривился от неутихающей боли. Но когда Тарру открыл глаза, они были ясными и светлыми, как и всегда. Большая широкая ладонь неуверенно потянулась к Риэ и тут же собиралась отдёрнуться, но доктор крепко сжал её в своей, быстро прижимая к губам, не давая вырвать:       ― Как вы? – шёпот дался с огромным трудом, ответ был не нужен. Но Тарру всё же улыбнулся уголком губ:       ― Ещё повоюем…       Он слегка нахмурил брови и попытался убрать с лица волосы, но рука лишь безвольно опустилась на грудь, по-прежнему тяжело вздымающуюся. Сдерживая рвущийся из горла вой, упрямо закусывая губы и не позволяя себе вспоминать, каким воплощением несгибаемой силы Тарру казался ещё два жалких дня назад, доктор протянул руку и осторожно провёл по покрытому испариной лбу, поправляя русые пряди. Хмуря брови, Тарру спросил:       ― Почему вы не послушали меня?       ― Сон мне не нужен. ― Риэ осторожно погладил большим пальцем костяшки его пальцев. – Я…       ― Риэ, жаль, что мы раньше не встретились, правда?       Доктор кивнул. Но не ответил – ответ значил бы поражение. Тарру всё ещё боролся за свою жизнь. И единственное, чем он мог ему помочь, ― вера. И вся любовь, на которую он только был способен. Он не знал, что будет, если и этой любви окажется недостаточно.       ― Слушайте… ― Тарру слегка повёл головой в сторону – опухшая шея заставила его опять скривиться от боли, ― там… в вашем столе лежит серый блокнот… мои заметки. Я веду с того момента, как сюда прибыл. Пойдите и…       ― Принести вам?       ― Прочтите страницу в середине. И положите назад. А потом можете вернуться.       ― А вы не хотите, чтобы я вам почитал?       Тарру на миг закрыл глаза. Вздохнул и ответил:       ― Я помню каждое слово.       Уходя, доктор коснулся ладонью его щеки и попросил:       ― Попробуйте пока немного поспать.       Вернувшись к себе, он осторожно выдвинул первый ящик и действительно нашёл поверх бумаг блокнот. Пробегая страницы глазами, он находил то коротенькие записи, то маленькие зарисовки, то и вовсе отрывочные, незаконченные предложения. Тарру вёл дневник так же, как видел мир вокруг, ― отрывочно, проступающими неприметными деталями, за соединением которых сквозила суть.       Первым, за что взгляд доктора зацепился по-настоящему, был его собственный портрет.        «На вид лет тридцати пяти. Рост средний. Широкоплечий. Лицо почти квадратное. Глаза темные, взгляд прямой, скулы выдаются. Нос крупный, правильной формы. Волосы темные, стрижется очень коротко. Рот четко обрисован, губы пухлые, почти всегда плотно сжаты… ходит всегда в темном, впрочем, ему это идет. Походка быстрая. Переходит через улицу, не замедляя шага, и почти каждый раз непросто ступает на противоположный тротуар, а легко вспрыгивает на обочину. Машину водит рассеянно…»              Столько маленьких чёрточек, собранных вместе… Взгляд Тарру – светлый, сосредоточенный, изучающий, ― не упустил ничего. И невольно Риэ задумался о том, насколько часто замечал этот взгляд на себе. Сколько времени они проводили вместе. О чём говорили. И когда Тарру стал для него кем-то, без кого больше невозможно было существовать.       Доктор перелистнул несколько страниц, постепенно добираясь до середины и находя по пути всё новые слова о себе.               6.06.       «Рядом с ним удивительно спокойно, как будто от одного его прикосновения, да что прикосновения, ― взгляда! ― может исчезнуть любая боль. Именно такими и должны быть настоящие врачи, но почему-то мысли об этом человеке не оставляют меня».              15.07.       «Истинное мужество и истинная доброта. Таких людей я не встречал уже лет десять, последним был мой командир, – он прикрыл собой лейтенанта, совсем ещё юнца, безрассудного, увлёкшегося революцией по причинам ещё более глупым, чем я, ― не из желания изменить мир, а от скуки. Пуля пробила моему командиру грудь и попала точно в сердце. Он умирал на моих руках и всё ещё улыбался, потому что мы победили. И я буду не я, если позволю подобному случиться с Риэ».       9.08.       «Возможно ли подойти к нему хотя бы на шаг ближе? На самый маленький шаг? Он кажется отстранённым. Погружённым в себя. Я почти никогда не видел, чтобы он улыбался. Всё, что происходит в городе, угнетает его, и раз за разом я одёргиваю себя, когда желание приблизиться становится слишком сильным».              14.09. «Всё, что я могу, ― быть рядом, пока он позволяет мне это. Смотреть на его губы и вытравливать желание коснуться их. Желание привлечь его к себе, позволить хоть минуту отдыха. Он не щадит себя, почему?»       13.11.       «Никогда не чувствовал себя так. Эти поцелуи заставили меня забыть всё, что было до Орана. Он просто смотрит на меня, и я впервые ясно понимаю, что я нужен. Я не вернусь».       18.12.       «Опять прыгает через ступеньку. Я скоро заражусь всеми его привычками. Мне нравится, когда он улыбается, почему так редко?..»       29.01.       «Пора признать неизбежное: я люблю так, как не думал, что когда-либо полюблю».       На той самой странице посередине почерк дрожал, буквы казались неровными и неуверенными, будто писавшего уже покинули силы. Слов здесь было больше, никаких рисунков, никаких отчерчивающих фразы друг от друга линий. Тарру спешил – видимо, боялся. Что ослабеет окончательно, не успев закончить.              «Есть ли хоть что-то в моём прошлом? Ответ: нет.       Есть ли хоть что-то в моём настоящем? Ответ: да. Целый город, четыре океана горечи и пепла сожжённых и всего один человек, ради которого я живу.       Есть ли хоть что-то в моём будущем? Ответ: Никто его не знает.       Хочу ли я теперь стать святым без бога? Может быть, это желание и осталось, но оно где-то очень глубоко. Сейчас мне как никогда хочется просто быть живым, и нет минуты, в которую я забывал бы об этом. Мне не хватает только взгляда и прикосновения, чтобы почувствовать эту жизнь. Довольно иронично, раньше мне казалось, что цена её намного выше.       Мне кажется, что-то внутри меня может сломаться, уже давно я не ощущал такой слабости. И если вдруг ни одна страница этого дневника не будет более заполнена, я отдаю его вам, Риэ. До самой последней строчки. И сердце тоже – до последней капли крови»       

Жан Тарру Оран, 18 февраля, 194* года.

             Когда Риэ вернулся в комнату, где лежал Тарру, то увидел, что тот всё же уснул, измотанный долгой борьбой.        Прислушиваясь к дыханию, доктор замер, потом опустился рядом. Он наклонился и поцеловал сухие, растрескавшиеся губы ― со странной, такой несвойственной ему, нелепой верой в то, что либо заразится, либо вернёт этим поцелуем жизнь Тарру. Отстранился, вновь убрал с широкого лба волосы и прошептал:       ― Проснитесь ради меня.       *        Небо над оранном было уже по-весеннему светлым, а море, казалось, синело с каждым днём, возвращая себе все утраченные во время эпидемии краски. Болезнь разомкнула свои удушливые объятья, отворила городские ворота и покорно отступила. Тонкие лучи рассеянного солнца постепенно возвращали на лица улыбки, а на чернеющие ветви деревьев – молодые зелёные листья. Февраль растворился в небесной глубине, уступив место марту – самому тяжёлому месяцу в году, месяцу перемены ветров.       … Они вдвоём шли через толпу, слыша смех, разговоры, перешёптывание. Здесь, среди сотен людей, им невозможно было просто так коснуться друг друга, переплести пальцы, внимательно посмотреть в глаза или коснуться поцелуем губ. Но даже просто слышать рядом такое знакомое и родное дыхание, ловить каждую интонацию и каждую улыбку казалось невозможнейшим, несуществующим, таким вожделенным счастьем, от которого перехватывало дыхание.       Тарру немного ускорил шаг, мягко берясь за рукав пальто доктора и увлекая его в сторону знакомого дома. По чёрной лестнице они поднялись на нависавшие почти над самым побережьем террасы – туда, где уже когда-то стояли вот так, совсем рядом, различая в тишине лишь голоса друг друга и не нуждаясь больше ни в чём.       Сейчас здесь тоже было тихо, а вместо заката они видели рассвет – бледноватый, но уже пронизанный золотом, разносящий лёгкий запах цветов, которые вновь начали продавать на улицах. Тарру молчал, неотрывно глядя на море. Риэ смотрел на его профиль, борясь с желанием подступить ещё на полшага.       Тарру не стал ждать – подойдя, он скользнул ладонями по плечам доктора и улыбнулся. Десятки самых разных слов хотели сорваться с губ Риэ, но он спросил самое глупое, что только было возможно:       ― Тарру… а вы ещё не забыли испанский? Скажите мне что-нибудь.       Казалось, Тарру совсем не удивился вопросу. Не отрывая от лица доктора светлых глаз, он прошептал:       ― Quiero estar contigo para siempre. (*)       Риэ почти не знал этого языка, но фразу он понял. Кивнул, позволяя широким узловатым пальцам коснуться лица, сжимая их в своих, отвечая на поцелуй, в котором сейчас не было страсти, но была нежность, без которой оба они задыхались всё это время.       А йодистый запах моря смешивался с ароматами цветов. И весна только начиналась.       *       Жаль, что всё это был лишь сон. Не просыпаясь, Риэ сжал пальцами руку Тарру. Пульс бился уже совсем слабо.       Запись 5. Не улетай       Цветы, такие лёгкие и нежные, разносили свой аромат в весеннем воздухе. Он прокрадывался даже на самые узкие улочки и в самые грязные подворотни, нисколько не способный сделать их лучше или уютнее, но как бы размывая их очертания и – наоборот – делая более четкими и ясными силуэты красивых домов. Оран дышал. Оран жил. Оран забывал о чуме.       Доктор Риэ уходил всё дальше от праздничной толпы. Дальше от священников, кричащих о божьей благодати и милосердии, дальше от влюбленных, не размыкающих своих отчаянных объятий, дальше от весёлого смеха и гомона голосов. Дальше от счастливых маленьких детей с воздушными шарами в руках – забавой, появившейся всего десять лет назад и уже ставшей частью каждого городского праздника.       Риэ понимал, что когда-нибудь воспоминание об этом дне станет для него чем-то почти бесценным – потому что день посереет и останется далеко позади. Но сейчас вся эта слепая от счастья весна была чем-то вроде крюка, которым вспороли грудину в попытке добраться до сердца и который, не найдя сердца, оставили в живой плоти. Теперь крюк уже постепенно врастал в тело, раны зарубцовывались поверх блестящего холодного металла, и нельзя было даже подумать, что там, под наглухо застёгнутой чёрной рубашкой и под смуглой кожей одного из блистательнейших оранских врачей нет сердца, а есть это стальное острие.              ― Помните, доктор, я говорил, что единственное, чего я хочу, ― стать святым без Бога?       Дым поднимается к потолку, увлекая холодный воздух комнаты в медленный танец. Очертания предметов размытые, как во сне или после инъекции морфия. Мир вокруг есть, или его нет, ― это не так важно. Риэ забывает обо всём, и скомканные простыни кажутся водой, принимающей в ватные настойчивые объятья.       У Тарру очень крепкие сигары, и от их дыма немного кружится голова. Но Риэ этот запах нравится: он успокаивает и помогает в полной мере осознать – очередная смена в горниле умирающего города окончена. Несколько ночных часов ― полностью их. И… можно забыться.       ― Помню, Тарру. Вы не похожи на других даже в своих желаниях.       На грубоватом открытом лице появляется улыбка, её отблески – в серых спокойных глазах, устремлённых на Риэ. Эти глаза – единственное, что не теряет своей отчётливости в сигаретном дыме. И голос:       ― Теперь я понимаю, что немного поторопился.       Доктор собирается задать вопрос, но Тарру с прежней улыбкой подносит сигару к его губам. Риэ делает затяжку и чувствует, как дым проникает в лёгкие, приятно щекочет их и наполняет тело ощущением тепла.       Вообще-то он обычно не курит. Не закурил даже теперь, когда смерть встречает его каждое утро, сопровождает днём и стережёт ночью где-то за дверью. Но рядом с Тарру всё становится другим, и даже этот дым, который Риэ выпускает через правый уголок рта, кажется только продолжением поцелуя. Продолжением прерванного и началом нового. Риэ никогда не целовал святых… может быть, поэтому лишь в эти короткие ночи он начинает верить в их существование?              Встречая кого-нибудь знакомого из госпиталя, доктор улыбался. Встречая старых больных – спрашивал о самочувствии. Он делал всё, чтобы быть таким, каким и всегда, ― отстранённым, серьёзным и внимательным. Только почти не получалось вдохнуть – лишь наполовину, с усилием.       Вскоре он остался один – в каком-то кривом переулке, перед спуском из крутых ступеней, ведущих прямо к морю. Ненадолго доктор остановился, потом стал спускаться. Пространство между домами было совсем узким. Наверху тянулись от окна к окну побеги винограда, образуя чахлую зелёную крышу. Сквозь эту крышу на ступени спрыгивали резкие пятнышки солнца.       Риэ шёл, прислушиваясь к звукам, оставшимся сзади, на шумных улицах. Он ждал. Ждал одной, единственной, минуты, в которую звуки как будто отрежет ножом. Минута совпала с очередным шагом вниз, и, замерев на ступенях, Риэ обернулся. Он стоял на тоненькой невидимой границе между будущим и прошлым. Но эта граница не была и настоящим.              У него хмурый взгляд исподлобья, и в этом взгляде больше понимания, чем в тысяче сочувственных слов других. Грубые пальцы касаются щетины на щеке, проводят по волосам.       ― Не вспоминайте, Риэ. Иногда привычка помнить – это всего лишь рудимент.       Он материалист, они оба – материалисты. Но Риэ почему-то никогда не сможет назвать «рудиментом» навеки застывший в памяти образ умирающего от чумы мальчика. Худое тело, мечущееся и корчащееся на кровати, запрокинутый беззащитный подбородок, дорожки слёз на щеках и гноящиеся нарывы. Не сможет забыть того, как сжимал до хруста свои пальцы священник отец Панлю.       Там, в той комнате, умирал ребёнок, и там же умирала вера в Кого-То. Риэ не знал её, но смерть её была мучительной. А разверстую могилу можно было увидеть совсем близко. Прямо в глазах Панлю.       Да, память нельзя стереть… но осторожные прикосновения пальцев могут заставить её немного поблекнуть, как блекнут весной уродливые подворотни. Ненадолго. И Риэ закрывает глаза.       Они вместе всего лишь третий месяц. Доктор никогда не меряет чувства временем, и в последние дни ему всё труднее удержать рвущуюся с губ фразу, простую и связывающую по рукам и ногам. Но… он понимает, что слова о любви и благодарности не нужны странному человеку с красивой линией бровей и светлыми глазами. Не нужны святому. Доктор вообще не знает, что ему нужно в этом городе.       Так и не поймёт…              Он шёл дальше, под бесконечным зелёным навесом. Спуск становился то шире, то уже, ступени местами раскрошились. Риэ коснулся рукой шершавой стены и провёл по ней пальцами. Это простое ощущение камня под пальцами тоже было жизнью, вставшей из пепла, праха, грязной бесплодной земли и жирного густого дыма над крематорием.       Очень медленно Риэ остановился и вытащил из кармана часы на цепочке. Сам он никогда не стал бы носить такую дорогую и непрактичную вещь, она принадлежала Тарру.       На часах была гравировка, и, всматриваясь в пожелание счастья, доктор невольно пытался представить себе того или ту, от кого был этот подарок. Не получалось. Тарру всегда казался доктору странно одинокой фигурой. Даже в дни, когда он был в окружении других волонтёров – заботился о больных. И даже в ночи, когда, просыпаясь, Риэ видел совсем близко его лицо и прикасался к нему.       Доктор поднёс часы к уху. В них билось крохотное сердце, они тикали, отмеряя время. Часы ни о чём не знали. Не понимали, что в их механическом нутре осталось больше жизни, чем в их прежнем хозяине… и чем в том, кто сейчас держал их в ладонях и вдруг – в непонятном ему самому порыве – прижал к щеке.       Умирая, Тарру попросил бросить часы в море. Почему?              ― Знаете, Риэ, с вами, наверно, очень трудно… вы совсем не умеете жить сегодняшним днём. Всё время вытягиваете шею, пытаясь заглянуть в будущее.       Тарру стоит у окна и внимательно смотрит на доктора, ещё не вставшего с постели. Риэ задерживает взгляд на шрамах, иссекающих голую грудь. Раньше он видел такие лишь в анатомическом театре, в студенческие годы. Оказывается, призрак войны иногда страшнее войны настоящей. А слова – как и всегда – беспощадно верны, и они не обижают доктора. Поэтому он, улыбаясь уголком губ, отвечает:       ― И не вижу там ничего хорошего.       Тарру качает головой и, возвращаясь к кровати, садится на её край.       ― Совсем ничего?       ― Почти ничего.       На этом он замолкает. Говорить о том, что слово «будущее» и имя «Жан Тарру» в последнее время для него почти рядом, он не собирается. Но Тарру не спрашивает. Он смотрит на свои крупные ладони и щурится:       ― Хотите, когда всё закончится, я покажу вам Испанию? Там уже не воюют. Вам там понравится.       Риэ отвечает на это согласием. Он не уверен, что «всё» когда-нибудь закончится. Но он понимает, что Тарру, в отличие от него, живёт настоящим. А в будущем видит что-то, что заставляет его улыбаться. Всё время. Иногда – только глазами. Со временем доктор научился видеть и эту, скрытую, улыбку. Окончательно поблекнет она только когда навсегда закроются серые глаза и последняя терзающая судорога оставит сильное тело.       Доктор Риэ совсем не знал, как скучать по таким людям – людям, рука об руку с которыми, казалось, шла сама жизнь. Людям вроде бы непримечательным, но поражающим этим странным внутренним светом, сильным рукопожатием, невидимой улыбкой. Людям, не знающим лжи, не знающим смущения и совсем не ведающим страха. По таким ведь не скучают. Без таких просто не живут дальше. Но этот путь – не для него.        Доктор всё шёл вниз, и наконец ступеньки закончились. Мимо нескольких чахлых деревьев он вышел на узенькую набережную. Здесь по ней не гуляли, здесь она была почти заброшена, даже кованая ограда местами погнулась, а местами проржавела. Море плескалось внизу и казалось глубоко-синим. Таким близким. И таким ждущим.       Часы тикали в сжатом кулаке Риэ. Маленькое механическое сердце отстукивало последние удары.       Последний взгляд на мёртвое тело даётся с огромным усилием. Тарру изменился до неузнаваемости, напряженное измученное лицо так и застыло маской. Закрывая ему глаза, доктор ловит себя на том, что ищет в погасшем взгляде ту прежнюю силу и то прежнее спокойствие… которых не будет уже никогда. Его руки дрожат. И он в молчании отступает, когда за телом приезжают.       Тарру должны сжечь, как и других. Никаких исключений. Риэ сам пишет свидетельство о смерти, сам ставит нужную печать и отдаёт посыльному – чтобы бумага попала к префекту в руки. Родных оповещать не нужно, родных нет. Разве что…       Гран застаёт его, когда он пишет на листе имя. Хмурясь, начинает нервно жевать кончик пожелтевшего от никотина уса и наконец спрашивает:       ― Простите, доктор, но… кому вы пишете? На письме ваш собственный адрес.       Риэ смотрит на этого старика мутным взглядом, потом молча комкает бумагу. Они выходят из квартиры, чтобы отправиться в госпиталь. И работают дальше. Скомканное письмо всё ещё жжёт доктору карман. И страшно болит голова.       Запах моря невозможно было не вдыхать, он давал хотя бы призрачное подобие успокоения. В это море ушла память, ушла нежность, ушла надежда. И доктор не мог просто так отдать ему и часы – последнюю, кроме блокнота с записями, вещь, которая осталась от Тарру. Он стоял и смотрел на ждущие волны.       Тарру не любил считать минуты, и само то, что он носил часы, было только его данью условностям. Риэ же смотрел на часы постоянно, боясь потерять хотя бы минуту. И всё равно терял – те самые мгновения, в которые взгляд останавливался на циферблате. Его наручные часы были при нём и сейчас – тугой широкий ремешок немного сдавливал запястье. Но доктор не посмотрел на них. Он обернулся назад.       Дома и узкий проход между ними – всё это уходило ввысь и звало обратно, на шумные площади, полные счастливых людей. Близился вечер, и небо над поблекшими коробками зданий медленно расцвечивалось, но не закатом. Закат был за спиной доктора, в море. А над Ораном поднимались десятки отпущенных воздушных шаров. Их уносил лёгкий ветер, особенно далеко – самый светлый, который доктор почти сразу потерял из виду. Доктор поднял руку с часами – и тут же опустил её, отворачиваясь.       Ему легче было смотреть на море. И снова ощущать обманчивую отчуждённость от всего этого города. Поставив руку на кованую ограду, он медленно начал раскачивать часы на цепочке. Серебряный корпус блестел над тёмной водой. Риэ не решался разжать пальцы. Жизнь-смерть, жизнь-смерть…              Они оба материалисты. Ни один из них не верит ни в вечную любовь, ни в жизнь после смерти. И для Риэ неожиданно однажды осознать, что ему не хватает минут на то, чтобы быть кем-то другим, а не только врачом. Не поэтому ли он так гонит машину после смены? Не поэтому ли позволяет подносить сигару к своим губам и сам касается чужих губ? Его влечёт слепое понимание того, что потом не будет уже ничего.       И… наверно, это же понимание заставляет Тарру в последнюю минуту шепнуть, захлёбываясь бредом:       ― Часы… бросьте часы в море.       Жизнь-смерть, жизнь-смерть…              Маленькое бьющееся сердце на цепочке снова качнулось. Риэ закусил губы. Он успел уже сжиться с болью, но почему-то воздушные шары, взлетающие за спиной в небо, растревожили его снова. Шары были нелепостью, они своим стремительным полётом отрицали саму смерть. Ведь никто из тех счастливых городских детей не знал, что ночью ветер отнесёт каждый из шаров умирать в море.       Доктор взглянул в небо. Может быть, хотя бы один долетит за облака и исчезнет среди них? И он увидел... один долетел. Его уже было почти не видно. А там, на площади кто-нибудь, наверно, кричал: «Не улетай!» Так же, как Риэ готов был кричать в первый день своего нового одиночества, болезненного и противоестественного, такого непривычного и давящего. Кричать, забыв про то, что они на «вы», про то, что уже много лет не кричал, и про то, что он не верит в вечную любовь.       А сейчас он просто медленно и устало разжал пальцы. Цепочка скользнула по ним, блеснув серебром, и часы упали в море. Ещё несколько мгновений механическое сердце, наверно, билось, а потом захлебнулось и затихло. Риэ отвернулся и пошёл вдоль набережной вперёд. На самые тихие и пустые улицы.       ― Знаете, Риэ… я очень хочу жить.       Улыбка слабая, глаза запали. Тарру уже не двигается, и даже взять его за руку – значит, причинить ещё большую боль. И доктор просто сидит рядом, внимательно и серьёзно глядя в открытое лицо.       Ему нечего ответить, кроме одного, ― за то, чтобы Тарру жил, он отдал бы половину своей собственной жизни, а может быть, и всю. Но эти слова не для них, эти слова для тех, кто верит в вечную любовь. Врачи таких слов не говорят, даже тем, кого любят. Врачи знают, что ничего вечного нет.              И было странно теперь, на этой набережной, осознать, что кое-что вечное всё-таки существует для таких, как он. Вечное одиночество. Среди тысяч людей. Без одного единственного человека. Если только… человек этот не ждёт где-то за облаками. Если самый светлый из воздушных шаров тоже не долетит до неба и умрёт в море под чей-то крик: «Не улетай».
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.