Часть 1
31 июля 2014 г., 15:42
Самое захватывающее в посещении крыш — вовсе не высота, на которой оказываешься.
Крейг кивает и мысленно усмехается, будто говорит с кем-то внутри себя. Нет, самое мощное ощущение в этом деле — взлом замка. Разрушение чего-то материального и устойчивого, вот что по-настоящему завораживает.
Крейг наблюдает, как Кенни, согнувшись и приоткрыв рот, дёргает разводным ключом дверную петлю с замком. Большим, холодным и, наверное, тяжелым настолько, чтобы задрожала ладонь, если он на неё упадёт. Крейг бросает взгляд на экран телефона скорее машинально, чем осмысленно. Время — 15 минут.
На что? Или лучше сказать — в какую сторону? Осталось ли пятнадцать минут до тридцати или прошло пятнадцать минут от нуля? Обычно Крейг находит подобные вопросы бесполезными, но в моменты, когда Кенни так сосредоточенно работает разводным ключом, напрягая каждую мышцу под толстовкой, Крейг отчего-то неизменно задумывается, куда движется их время. Прошло оно или только приближается?
Кенни издаёт сдавленный звук, одинаково похожий на уставший выдох чернорабочего и на отважный вздох солдата перед решающим боем. Он проводит тыльной стороной ладони по, наверное, немного взмокшему лбу, вяло встряхивает, наверное, сильно затёкшей рукой и подходит к замку с другой стороны.
— Ну и возня у нас сегодня, — говорит он виновато и вновь склоняется над расшатанной петлёй, несомненно, уже давшей трещину, но по-прежнему не ломающейся.
Крейг ничего не отвечает, лишь втягивает носом пыльный чердачный воздух, к которому пристрастился уже настолько, что не променял бы и на запах леса после дождя.
На голове у Кенни капюшон, по лбу рассыпались густые песочные пряди. Такой задумчивый и смущённый, с разводным ключом вместо прежней самодельной отмычки он похож на искателя сокровищ из детского мультика.
— Скоро сломается, — сообщает он, всё быстрее терзая петлю, и всё более угрожающий скрежет разлетается по помещению.
Крейг не сомневается в его правоте, но про себя отмечает, что дверная петля, вероятно, не планирует ломаться. Дверная петля до последнего будет стоять против Кенни и его разводного ключа, как щит против меча, как коренной житель против колонизатора. И это кажется Крейгу таким правильным.
— Готово.
Кенни слушает предсмертный писк петли и только затем говорит.
Дверь немного приоткрывается, буквально на сантиметр, и тоже — с негодующим скрипом. Крейг сожалеет, что так и не успел хорошенько подумать о главном и самом завораживающем в этом процессе — о балансе созидания и разрушения. Пока Кенни ещё раз протирает рукой лоб и подхватывает с пола рюкзак, Крейг не двигается с места, спешно домысливая.
Кто-то припаял железные петли и вставил в них строгий замок, чтобы личности вроде них с Кенни не попали за дверь, которую от них заперли. Потому что за дверь попадать нельзя. А они, такие бесцеремонные, пришли и разрушили их запреты вместе с петлёй, которую победили.
Вернее, всё это сделал Кенни.
Раньше он носил с собой набор самодельных отмычек, осторожно приседал на корточки и открывал замок тихо, довольно быстро, совсем ничего не разрушая. Но однажды что-то изменилось, и отмычки Кенни навсегда оставил дома. Вместо этого он обзавёлся громоздким разводным ключом и стал с грохотом рушить всё, что мешает ему пройти. Нагло, без жалости и без страха заслужить уголовную ответственность за порчу имущества. Почему произошла эта перемена, Крейг понятия не имеет. Конечно, те отмычки подходили не к каждому замку, и порой приходилось менять несколько зданий, прежде чем удавалось попасть на крышу. Но и разводной ключ не каждую петлю может сломать. В некоторых схватках он терпит всё такое же постыдное поражение.
Кенни с рюкзаком на плече открывает дверь шире. Веет свежестью летней ночи, уходящее солнце бросает лужицу лучей к их ногам.
Грудь Крейга разрывает от вопроса: что Кенни чувствует, ломая твёрдое, материальное и запретное? Есть ли в этом страх и страсть убийцы? Или сладкая злость нарушителя правил? Из-за новых ли ощущений он начал ломать, или есть тому иное объяснение?
Крейг сходит с ума, размышляя об этом, но ни разу напрямую не спросил Кенни. Также он ни разу не сломал сам — не хочет. Подобный путь к ответу кажется ему слишком простым, слишком прямолинейным, пробивным таким — в стиле Кенни.
— Ты идёшь или зависаешь?
Кенни не впервые это спрашивает. Точно так же, как не впервые ломает замок именно в этом здании. Ничего не повторяется, убеждён Крейг, просто прямое развитие действия затрагивает одни и те же места.
Иногда он отвечает: «Иду», иногда: «Зависаю».
— Зависаю, — кивает Крейг, а затем резко встряхивает головой и делает шаг вперёд.
Кенни скрывается за дверью, граничащей с сине-оранжевым небом. Ни трепета, ни задумчивости в нём нет, он просто топает своими пыльными кедами по покрытию крыши. Крейг следует за ним. Воображая, будто падает во вселенную.
— Ну и пейзаж, — объявляет Кенни, точно диктор станцию метро. — Если представить, что видишь это впервые, кажется даже красивым.
— Я всегда так и делаю, — говорит Крейг.
Его искренне удивляет, что подобная идея посетила голову Кенни первый раз за все годы, что они взбираются на смехотворную высоту этой восьмиэтажки. Есть в таком отставании нечто неправильное, почти абсурдное. Ведь Кенни для Крейга — тот, кто ведёт за собой. Тот, чьи следы всегда выше и дальше. Значит, и думать он должен на уровень глубже. А всё равно отстаёт от того, кого сам ведёт.
В угасающем свете дня Кенни удивлённо рассматривает растянутые вдалеке наливные зелёно-желтые равнины, будто выточенный из тёмного мрамора лес и нависшие над городом горы. В данный момент он видит это впервые. Крейг же лишь делает вид, будто в извечной картине есть что-то завораживающее. Взгляд его в напряжении застыл на одном из ближайших зданий и дальше не двигается. Это — полицейский участок, и любому дежурящему там стражу порядка не составит труда разглядеть их силуэты, торчащие из запретной зоны. Нужно быть осторожнее, думает Крейг, нужно отойти от края крыши, присесть, не высовываться. Однако сказать об этом вслух он почему-то не решается.
Кенни достаёт из кармана толстовки пачку Мальборо с ментолом. Крейгу курить совершенно не хочется, но когда прямо перед лицом появляется протянутая в щедром жесте сигарета, он берёт её безропотно, поджигает и осознаёт: ничто в жизни он не любит так сильно, как курить сигареты Кенни. Особенно, когда они не украдены из запасов отца, а куплены им на собственный вкус. Что-что, а дурных сигарет Кенни не выбирает.
А ещё у него, похоже, снова есть подработка. Раз уж Кенни покупает Мальборо. Интересно, кем он устроился и давно ли? — задаётся вопросом Крейг, но потом прогоняет его почти в панике. Нет, совершенно это не интересно. Это страшно, это убивает.
Крейг не хочет ничего знать о Кенни. Почему-то любой факт из его жизни отзывается внутри болью и раздражением. Нет, вновь проносится в голове леденящее отрицание, пусть останется для него Кенни просто парнем на фоне неба. Без работы, без друзей. Без истории за пределами этой крыши.
— Пива попьём? — спрашивает Кенни.
В рюкзаке у него негромко и недвусмысленно звенит.
— Давай, — отзывается Крейг с опозданием.
Солнце уже почти с головой опустилось за горизонт, и можно чувствовать, что время начинает идти быстрее.
Вот Крейг стоит, вслушиваясь в шум проезжающего на другом конце города поезда, сигаретный ментол холодит грудь изнутри, а теперь они сидят с Кенни плечом к плечу, касаются локтями, спрятанными в толстовках, сосут пиво из бутылок, Кенни улыбается блаженно и отрешённо, щурится на небо, губы его мокрые…
— Мама, я опять живой!
Кенни прыгает на месте, у него будто пружинят ноги. Он не пьян, лишь немного развеселён единственной бутылкой пива. Что значит фраза, которую он с такой радостью бросает в воздух, — неизвестно.
Может, строчка из какой-нибудь песни, думает Крейг. Не развеселён, но согрет холодным пивом настолько, чтобы не чувствовать нарастающих порывов ночного ветра. Небо стало окончательно синим и уже начинает чернеть. Крейг смотрит на экран телефона. 15 минут заменяют все прочие ориентиры.
— Такер!
— Чего тебе?
— Ты по-прежнему не улыбаешься?
Кенни щурится, хотя зрение у него вроде хорошее. Этот хитрый прищур простодушных глаз делает его ещё больше похожим на пытливого маленького искателя приключений из мультика.
— Никогда, — отвечает Крейг.
— Ну а скобы поставить? Сходи к дантисту, он тебе придумает…
— Отвали от меня с этим! — требует Крейг и со страхом представляет, как скривилось его лицо.
Не просто скривилось, а превратилось в древнегреческую маску злости. Так бывает всегда, когда Кенни принимается развевать по ветру тайну, которую ему однажды доверили.
Почему Крейг никогда не улыбается. Он знал, что нельзя объяснять это безмозглому Маккормику. Слишком уж он прямолинеен и разрушителен, чтобы понять: кривой заборчик нижних зубов и залезшие друга на друга верхние — вовсе не истинная причина вечно прямого положения его губ.
Он не помнит, как улыбаться. Он перестал это делать ещё в начальных классах. И в связи с таким устойчивым изменением палитра его эмоций постепенно потеряла оттенок улыбки, а диапазон чувств забыл звук высоких улыбчивых нот.
Кенни такое осмыслить не в силах, он даже уравнение с одной неизвестной с трудом решает. Потому остаётся лишь сжигать его этим взглядом презрения в надежде, что он обидится и заткнётся. Но Кенни совершенно не замечает обращённой к нему эмоции. Невозмутимо достаёт очередную ментоловую сигарету и закуривает. Дым почему-то не сносит ветер, и он стройной струйкой уходит в небо.
— И всё же я думаю, — заявляет он, выдыхая, — что кривые зубы совсем не повод не улыбаться.
— У меня хотя бы какие-то есть, — соглашается Крейг, выпуская из себя остатки короткой злобы.
— Да ладно, у меня всего одного нет. И я этого совсем не стесняюсь.
В подтверждение Кенни расплывается в совершенно идиотской улыбке, демонстрируя лишь правую сторону рта с зияющей пустотой на месте четвёртого сверху зуба.
— Да его же вообще нереально выбить, — удивляется Крейг в очередной раз.
— Выбить, наверное, нереально. А потерять можно всё что угодно.
— Жаль, не из-за меня ты его потерял.
Кенни смотрит сверкающими глазами, его губы напряжены. В росте он Крейгу ощутимо уступает, а всё равно взгляд как будто бы сверху вниз. Взгляд на непослушную собаку: «Ну чего ты разлаялась, дура?» Не раздражение, но снисходительность.
Разговор иссякает. Небо избавляется от последних следов синего, облачаясь в абсолютную черноту. В доме семейства Маршей гаснет свет. Кенни сцепляет руки на затылке.
— Добрых снов, Стэн.
Саус Парк — город, который спит ночью. Этой ночью он особенно тих и глух.
Крейг нервно выдыхает, чувствуя себя немного пристыженным. Тут небо такое тяжёлое и звёзды — настоящие гвозди, в него забитые.
А они говорят о зубах. Какая нелепость. Нелепость, только им двоим свойственная.
Десятки минут на то, чтобы впустить панику глубже в душу. Крейг, затягиваясь собственной сигаретой, до боли невкусной в сравнении с ментоловой из пачки Кенни, испуганным взглядом окидывает всё вокруг.
Где же он?
Обсуждать с Кенни больше нечего. Совершенно. Пожалуй, кроме зубов, у них не было ни единой развернутой темы за все годы, что они сюда лазают.
Начиная с четвёртого класса Кенни зовёт Крейга на одну из местных низеньких многоэтажек без всякой стабильной периодичности или внятной на то причины. Просто пишет в фейсбуке: «Пошли», когда Крейг сидит за ужином или смотрит кино в своей комнате. Иногда он отвечает: «Нет, не хочу». Иногда: «Выхожу». Они встречаются в одном и том же месте в центре города.
У Кенни идеальная комплекция акробата: малый вес, сравнительно небольшой рост, мышцы крепкие и эластичные. Он не называет своё увлечение пафосным словом «руфинг», хотя за спиной у него не только смешные зданьица Саус Парка, но и истинные высотки Денвера, заброшенные вышки, подъёмные краны, подвесные мосты. Всюду он может стоять на одной ноге или подтягиваться на тонкой перекладине, или прыгать с одного выступа на другой, представляясь людям внизу крошечной безумной точкой. Крейг знает это, потому что бывал там с Кенни. Но всего пару раз. В качестве исключения из правила.
Обычно Кенни посещает такие места в одиночестве, а Крейга зовёт лишь на самые скучные здания. Вероятно, он делает это не ради экстрима, а… Чего ради? Чтобы прогуляться по крыше, как по тропинке в парке, попить пива, покурить травы. Подразнить Крейга случайными фразами о романе с Рэд, об угарном случае на работе, о задолбавшей аллергии на цветение…
Обо всём, что заставит Крейга понять очевидное, но упорно им отрицаемое: там, внизу, за пределами этой крыши Кенни Маккормик ведёт совершенно иную жизнь. Он общается со множеством людей, зарабатывает и тратит деньги, чувствует себя хуже или лучше, чем сегодня.
Кенни вне крыши — это особый мир. Крейг похвастаться тем же не может. Крейг вне крыши — это жалкая совокупность костей и мяса, с губами навеки сжатыми и глазами ко всему равнодушными. Крейгу восемнадцать лет, он никогда не ухаживал за девушкой, никогда не работал, никогда не чувствовал себя лучше, чем на крыше с Кенни Маккормиком.
— Знаешь, почему я зову с собой именно тебя? — неожиданно спрашивает Кенни, и Крейга едва не сбивает с ног вызванное страхом головокружение.
Если есть у человеческого разума система координат, то этот вопрос он выбросил за её пределы ещё несколько лет назад. Вопрос этот такой степени запретности, какой никогда не будут обладать все крыши Саус Парка вместе взятые.
— Понятия не имею.
— Ты всегда одеваешься в синее, — говорит Кенни. Крейг незрячим взглядом бродит по пустым улицам. Только не принимать всерьёз. Только не думать, будто это действительно важно. — А я одеваюсь в оранжевое. Тебя не видно на раннем восходе, потому что ты сливаешься с синим небом. А меня не видно чуть позже, когда солнце всё красит в оранжевый.
— Оттого мы как будто одни, хотя вдвоём? — спрашивает Крейг.
Он никогда раньше не думал, во что одевается. Никогда за все эти годы.
— Да. Будто по отдельности существуем. И каждый исчезает периодически.
Небо над ними — звёздно-чёрное. Не под цвет ни одному, ни другому. Пропали они оба или встретились?
Кенни подходит к самому краю крыши. Она плоская, без защитных ограждений.
— Душа рвётся, — говорит он со смесью счастья и горечи.
— Надвое? — спрашивает Крейг.
— Нет, на волю. Чувствуешь?
Крейг чувствует, что надвое. И находит это предельно правильным. Потому что если из Кенни вылетит душа, он отдаст ему половину своей.
Уже долгое время — Крейг не знает, сколько месяцев или лет — его преследует одно и то же странное видение. Кенни стоит на крыше, на такой же примерно высоте, как сейчас, и смотрит на него выжидающе. Позади Кенни — небо, такое синее, каким оно в реальности быть не может. Синева эта невероятно однотонная, будто нарисованная гуашью. В ней нет ни намёка на присутствие солнца или звёзд. Кенни стоит в паре метров от Крейга и ничего не говорит, не двигается, не улыбается. Просто смотрит добрыми глазами, будто шепчущими: «Всё хорошо», и ждёт. Смиренно и спокойно ждёт чего-то, о чём сам Крейг никак не догадывается. А если и догадывается там, внутри видения, в обычной жизни он ничего не помнит. Ничего, кроме ощущения странной лёгкости во всём теле, прозрачности, даже призрачности. Будто он состоит из дыма и вот-вот рассеется.
Крейг не может понять, сон ли это, застывающий в глазах перед пробуждением, или смутное воспоминание, или кадр из фильма, отпечаток рисунка в подсознании, эпизод давно прочитанной книги, который воображение исказило, поставив их с Кенни на места действующих лиц. Крейг не то чтобы часто об этом думает. Всё равно ничего осмыслить не получается. Остаётся лишь созерцать раз за разом эту картину и чувствовать себя призрачно-дымчатым.
Кенни стоит у края восьмиэтажки.
— Я хочу вознестись на небо, — говорит он.
— Что?
Кенни улыбается, ветер слабеет, холод висит в воздухе.
— Как Ремедиос Прекрасная из «Ста лет одиночества».
— Это там, где братья с сёстрами трахались?
— Там, где Смерть сидела в кресле напротив.
Крейг пытался читать эту книгу, но нашёл её дико скучной, а вскоре ещё и мерзкой.
— У нас нет ста лет, — говорит он с неожиданным раздражением.
— У нас будет продолжение.
— Вряд ли.
Южно-северный город спит, убаюканный точками-звёздами. Крейг уверен: после него не останется поколений, их уничтожит война и атомное оружие. Да и если его род обречен на сто лет одиночества, пусть он станет последним его представителем.
Кенни сбрасывает с головы капюшон. Почему именно сейчас и именно таким картинно-продуманным движением, Крейг не знает. Лишь чувствует себя немного безумным, когда встаёт у него за спиной в такой близости, точно Кенни его возлюбленная. И вдыхает.
Запредельно пугающий грустный запах, не способный жить ни в чьих больше волосах. Запах Страйпи спустя пару дней после того, как еда в её миске перестала уменьшаться. Этот запах хватает за горло с ухмылкой: «Всё кончено».
— Ты пахнешь смертью, — произносит Крейг, едва не зарываясь носом в песочные волосы.
— А ещё потому, что ты умеешь говорить такие фразы, — заявляет Кенни, оборачиваясь. — Я беру тебя с собой.
— Я просто прихоть, — кивает Крейг. — А ты лицемер. Материшься грязнее всех в школе, а сам читаешь Маркеса и Шекспира.
— Шекспира не особо читаю, — качает головой Кенни. — Но посмотрите! Холодный грубиян Такер говорит, что он моя прихоть! И ему от этого… горько?
— Горько! — кричит Крейг.
Так желает напомнить, что он живёт встречами с Кенни, иного смысла не зная. А Кенни берёт его с собой только потому, что он одевается в синее и болтает о смерти, как тупая смазливая девчонка.
Кенни живёт чем угодно, только не им.
— Ты используешь меня! — кричит Крейг.
И нечто невидимое вдруг вырывается из его груди.
Это нечто врезается в Кенни, застывшего в шаге от края крыши. Он пошатывается, поскальзывается и так безнадёжно опрокидывается назад. Чтобы, столкнувшись с ним, город вздрогнул во сне.
Крейга сковывает страх. Ни пошевелиться, ни закричать. Только пустота в груди увеличилась процентов на пятьдесят. И что-то болит. Точно надвое раскололось, и одна половина прочь вырвалась.
А Кенни не падает. Останавливается в воздухе, не достигнув даже окон восьмого этажа. Руки сложены на груди, ноги тянутся вверх, а спина провисает. Он вздыхает:
— Эх, идиотка. Вылетела.
Крейг смотрит на него, сам едва не теряя равновесия. Он хотел бы понять, по своей воле Кенни застыл там, или его держит что-то, от него не зависящее. Он хотел бы крикнуть: «Я не толкал тебя!», но молчит, едва успевая дышать.
Кенни встаёт прямо на воздухе в полный рост. Воздух движется под ним, медленно возвращая его на место. Крейг пятится от края, уступая ему дорогу.
— Ну и дела, Такер, — говорит Кенни с оттенком осуждения в глазах.
На ноги не опускается. Так и висит, опять сомкнув на груди руки, в полуметре от поверхности крыши. Он теперь выше. Он что, невесомый? Крейг, пытаясь сохранять невозмутимость, ищет в голове закон физики, который смог бы внятно объяснить, почему земля больше Кенни не притягивает. В мыслях — неверием восторженного ребёнка: «Ты летаешь!»
Нервной усмешкой с губ:
— Ты… каким-то образом поимел гравитацию?
— Я не вознесусь, — вздыхает с притворным сожалением Кенни. — Я же лицемер, использую тебя. Вот и душа моя запуталась в проводах.
Крейг запрокидывает голову. Он прежде не замечал, что над ними есть какие-то провода. А они есть. Тянутся чёрными макаронами над крышами, а по ним бегут телефонные разговоры и картинки с телеэкранов. В них запуталась душа Кенни. Крейг прищуривается, чтобы видеть. Нечто плотное, но прозрачное, так похожее на то, что вылетело из его собственной груди, колышется на ветру. Не то привидение, не то галлюцинация.
— Твою я верну, — говорит Кенни, и голос его без слов добавляет: «Обещаю». — Она не застряла. Просто вышибла мою, когда раскололась.
— Раскололась? — слов в груди Крейга становится панически мало.
Наступает настоящая засуха. Потому что вода выплеснулась наружу, пропитав насквозь его футболку и толстовку.
— Ну да, — говорит Кенни. — Надвое. Как ты и описывал.
— Я не хотел этого… — шепчет Крейг и всё трёт невольно свою толстовку, оказавшуюся вдруг леденяще мокрой.
— Всё справедливо, — утешает Кенни. — Я сам виноват. Задел тебя так, что ты не выдержал. Извини. И не переживай, я не мёртв, просто выгляжу так. Сейчас достану из проводов душу, и вообще всё станет нормально.
Нормально? Насколько? Внутри тоскливо саднит остаток души.
— Это сон? — спрашивает Крейг. Ветер проходит сквозь его мокрую одежду, но телу ничуть не холодно. — Или в твоём пиве что-то было подмешано?
— Ничего в нём не было, — обижается Кенни. — Это наша прежняя жизнь. И немного магического реализма.
— Как в «Сто лет одиночества»?
— Как всегда, — пожимает плечами Кенни. — Теперь помоги мне. Чтобы забрать душу, мне надо подняться выше. Но для этого ты должен опуститься. Таков закон.
Чтобы кто-то мог забрать душу, взлетев, другой должен опуститься. Крейг такого закона не знает, хотя физику учил даже внимательнее, чем Кенни читал свои безумные книги.
— Встань поудобнее, а я полетел.
Эти слова звенят эхом в ушах. Более сильного головокружения Крейг, наверное, никогда не испытывал. Кенни вновь отталкивается от чего-то невидимого, поднимает одну руку вверх, точно супергерой, и плывёт по воздуху к проводам. Его не сбивает с траектории ветер. Его не тянет к себе Земля.
Под ногами хрустит крыша. Нужно опуститься.
Вот Кенни поднялся на метр выше, вот под весом Крейга оседает всё ниже пол. Здание рухнет, думает Крейг без особой паники, разве что с сожалением. Он помнит, что в той реальности, откуда он родом, ничья душа не рвётся надвое, чтобы выбить из груди чужую, но если Кенни — тот самый особый мир, каким Крейг похвастаться не может, то, наверное, это правильно, что он взлетает, чтобы выпутать свою душу из проводов. И то, что крыша всё больше проседает, и никто — даже полиция в соседнем здании — этого не замечает, наверное, тоже правильно. Пусть выплёскивается вода из груди. Пусть светят звёзды. Пусть ломаются все замки.
Крейг смотрит на экран своего телефона. Время — 15 минут. Навсегда ли пятнадцать?
Кенни над ним победно кричит:
— Юху-у!
Такого раньше не было. Никогда. Хотя волосы Кенни всегда пахли смертью, Крейг не то чтобы относился к этому серьёзно.
Он стоит на проваленной почти по колено крыше и пытается вспомнить, как прежде проходили подобные ночи. Когда говорить с Кенни становится не о чем. Когда комком у горла встаёт факт, что он совсем его не знает, да и не хочет знать. Когда шутки о зубах пошучены. Куда же уходит остаток времени?
Они пьют, вспоминает Крейг, могут даже накуриться или закинуться. Иногда Кенни читает под светом луны или бессвязно болтает о том самом романе с Рэд, об угарном случае на работе…
А потом наступает рассвет. И они расходятся по домам? Крейг ложится спать, когда солнце уже висит высоко, пропускает школу? Что он говорит родителям? Странно до очередного приступа головокружения и дрожи в пальцах, но Крейг не помнит, как когда-либо спускался с крыши. Они будто никогда не возвращаются.
— Ах ты ж срань, как больно! — вскрикивает Кенни, разрушая атмосферу беспокойной мистичности. Минуту назад он ещё висел в воздухе, ухватившись за что-то прозрачное, а теперь рухнул с грохотом и лежит, тяжело дыша. — Да уж, полторы души для меня многовато.
Крейг отбрасывает мысли о невозвращении и пытается проглотить безысходный страх, вылезая из вмятины в крыше.
— Мне всегда казалось, — говорит он, помогая Кенни подняться, — что человек без души становится кем-то вроде исчадия ада. Или умирает.
Кенни отряхивает тощую задницу и трясёт нечёсаной головой.
— Ну, исчадием ада, конечно, не становится. А вот умирает — уже ближе. Тут как повезет. Если душа мгновенно отлетает, то умрёшь, куда деваться? А если путается где-нибудь, как в этот раз, а потом возвращается, то живёшь дальше.
Крейг собирался внимательно рассмотреть, как же всё-таки выглядит душа Кенни. Похожа она на воздушный змей, который постоянно где-то запутывается, или на птицу, которая упрямо улетает? Да и как вообще выглядит душа? Вот только Кенни её, видимо, уже спрятал. За ту долгую тоскливую минуту, пока Крейг думал о невозвращении, он погрузил в себя душу, отяжелел и упал.
— А что происходит с теми, у кого осталась лишь часть души? — спрашивает Крейг, кивая себе на грудь.
Толстовка подсыхает, вода больше не выплёскивалась.
Кенни щурится на его одежду. Вероятно, у него действительно плохое зрение, ведь он так любит читать при луне.
— Что это?
— Не знаю. Вдруг вылилось.
Крейг разводит руками. Если Кенни надо посмотреть ему в душу, пусть смотрит. Он никак не собирается препятствовать.
Но Кенни не пытается смотреть. Он подходит близко, оттягивает ткань толстовки и накрывает её губами. Пьёт воду, застывшую среди волокон.
— Не солёная. Пресная.
— Ну и что?
Крейг не сомневался, что она пресная. Свою собственную воду не нужно пробовать на вкус, чтобы знать.
— Значит, не слёзы, — заключает Кенни. — Так могли бы проявляться слёзы, которые не выплакал. Но ты, кажется, вообще никогда особо не хотел плакать.
Крейг вспоминает. Кажется, действительно никогда. Ему хочется рыдать лишь в те моменты, когда он понимает, что Кенни живёт своей независимой жизнью и любит Рэд, а не его. Но даже в такие моменты рыдать хочется не настолько, чтобы, например, налился ком в горле. Наверное, рыдать ему хочется совсем не по-настоящему.
— Ну так что с душой? С половиной, — меняет он тему.
Кенни в последний раз облизывает губы, стирая неопознанный вкус.
— Тебе об этом беспокоиться не стоит. Я же сказал, что верну.
— Но как?
Крейгу не то чтобы важен способ. Не будь эта ночь такой магической, он бы сказал, что и душа ему не важна.
— Боли ты не почувствуешь, — улыбается Кенни.
Он совсем ничего из себя не корчит, не растягивает насильно губы, только тёмная дыра на месте четвёртого сверху зуба всё равно отчётливо видна.
Он прижимается грудью к мокрой груди Крейга, так плотно, что меркнет всё позади него, оставляя лишь свет над его лицом и странное прохладное биение где-то в воздухе. Крейг невольно сжимает кулак, понимая: здесь, прямо в воздухе, колотится его собственное сердце. Кенни тянет руку к его шее, наклоняет к себе, и за миг до того, как их губы сливаются воедино, Крейг лишается остатков веры в происходящее.
И слетают границы когда-либо существовавшего.
Кенни крепко держит его за шею. Кенни вдыхает в него отколовшуюся половинку души. Она мягко оседает где-то над сердцем, срастается, склеивается поцелуем со своей уцелевшей сестрой.
Немного непослушной, будто затёкшей от взлома замка рукой Крейг проводит по песочному затылку Кенни. Запах смерти хватает за горло: «Всё кончено». Запах смерти разносится с летним ветром, долетая, наверное, до самых звёзд, и внезапная властная сила заполняет каждую клетку тела. Крейг обхватывает Кенни за талию.
Этот миг не должен кончаться, думает он. Раз уж теперь они в таком измерении, где осколки души могут путешествовать из одной груди в другую, пусть пятнадцать минут замедлят своё движение. Кенни проводит языком по нижнему ряду его зубов, а затем по верхнему. Медленно, изучая каждый миллиметр. И отстраняется.
— Ровные, как у фотомодели, — сообщает он так, будто Крейг в самом деле об этом не знает. — И магический реализм тут не причём. Сам себе выдумал. А зачем? Вдвое сократил диапазон, да и палитру затемнил без всякой причины.
Слишком трудно распрощаться с его волосами, текущими сквозь пальцы, как песок в перевёрнутых часах. Может, Кенни и решает с трудом уравнения с одной переменной, но в границах магического и реального разбирается лучше всех. Только Крейг и теперь не раскроет причин смерти своего диапазона. Несомненно, Кенни знает их лучше него. Ведь Крейг перестал улыбаться, когда понял, что Кенни живёт чем угодно, только не им. Чему вообще можно радоваться, если собственная жизнь не признаёт тебя своим обладателем?
— Почему ты пахнешь смертью? — спрашивает он решительно, с небывалым напором. В мыслях всё ещё пропуская сквозь пальцы его волосы.
Но Кенни не поддаётся и тоже не раскрывает причин. Лишь обращает на него пытливо-подозрительный взгляд.
— А откуда ты знаешь запах смерти?
Что ж, про это Крейг готов рассказать. Как в «Сто лет одиночества», он когда-то увидел Смерть сидящей в кресле напротив.
— Страйпи… Однажды перестала есть из своей миски. Я заметил не сразу.
Кенни хмурится, но без тени негодования.
— Твоя морская свинка? Как она умерла?
Крейг сглатывает и пятится, пусть и не хочет отдаляться от Кенни. Об этом эпизоде, занимающем второе место в списке самого трагичного в его жизни, он ни разу никому не рассказывал. Так и не смог. Закопал, погрёб внутри себя.
— Я очень любил Страйпи, — голос дрожит, и слова поневоле получаются невнятными. — Кормил и ухаживал. Только воду… однажды налить забыл. И когда повеяло запахом смерти, поилка была совершенно сухой. Сухой несколько дней. Или недель. Не знаю… — Крейг трясёт головой почти в панике. Слова, путаясь, цепляются за язык. В глазах Кенни — неизменное: «Всё хорошо». — Страйпи была старой. Ей пора было умереть через год или, может, полгода. Но она умерла чуть раньше. Я не знаю, почему. Может, дело вовсе не в воде. Может, ей пришёл срок, а вода сама собой закончилась. Только когда еда перестала уменьшаться, я нашёл её свёрнутое в комок тело, от которого пахло смертью, и подумал, что, наверное, сам её убил. Забыл про воду. Но, может, она умерла от старости. Я понятия не имею…
…виноват ли я, — хочет сказать Крейг, но страх мешает.
Вода льётся из груди с новой силой. Прохладная, пресная, снова мочит толстовку.
— По крайней мере, — произносит Кенни деловито, — мы теперь знаем, откуда эта вода.
— Так я всё-таки?.. — шепчет Крейг.
— Не кори себя слишком сильно. Периодически каждый из нас забывает долить воды. И ты платишь тем, что теряешь теперь свою.
— Но разве можно таким образом расплатиться со Страйпи?
— Со Страйпи — нет. Но каждая ошибка забирает что-то у нас. Это естественно. Отдавай свою воду во имя её памяти. А что до меня — ты уже всё и так понял. Моя душа слишком часто отлетает от тела, а Смерть постоянно сидит напротив.
— Оттого волосы под капюшоном прячешь? — спрашивает Крейг, вспоминая его извечный вид.
— Оттого я со всем на свете общаюсь на «ты».
На «ты»? — сокрушается Крейг. А как ещё можно? На «вы»? На «Вы»?
Он бы попросил уточнения к этой фразе, если бы в тот же миг не слетело тёмное облако с неба, и над ними не засиял месяц.
Наверное, подобное — за гранью понимания в принципе, думает Крейг, глядя, как тонкий серп очерчивает светом силуэт Кенни. Ни Эйнштейн, ни Шекспир этого не объяснят.
Когда крыша начинает ходить ходуном, запах смерти от волос Кенни становится удушающим. Крейг считает это дурным знаком и крепко сжимает свои ровные, как у фотомодели, зубы. Кенни протягивает ему руку тем же уверенно-беззаботным движением, как когда они вместе встали на тонкий выступ высотки в Денвере. Город тогда точно так же дышал под ними, только он не спал, а игриво подмигивал. Одно случайное движение, один лишний процент к извечному головокружению — и конец. Упадёшь вниз и размажешься до неузнаваемости. Так думал Крейг той ночью в Денвере. Думал и вцеплялся в пальцы Кенни до боли, до пота, до постепенно накрывающего чувства спокойствия, до уверенного шёпота в голове: «Всё хорошо».
Но теперь крыша валит их с ног, с грохотом клонясь в сторону гор. Крыша этого никчёмного здания сейчас накренится над городом, и они съедут по ней вниз, будто с горки, и растворятся.
— Не бойся, — говорит Кенни.
Крейг сжимает его руку крепче. Ему страшно, и он готов об этом закричать. Ему стыдно: будь Кенни хоть самим Богом, он не хочет быть перепуганной девушкой рядом с ним.
А крыша всё валится в правую сторону. Крейг ищет глазами дверь, через которую они сюда попали, но не находит.
— Она исчезла? — спрашивает он нервно. — Дверь, откуда…
— Нам она не нужна. Мы останемся целы. Не паникуй. Просто смотри, как у этого города едет крыша.
— У города?
Да, конечно, именно у города. Крейг сжимает руку Кенни и видит, как в каждом доме, магазине и кафе Саус Парка — даже в полицейском участке — крыши с шумом едут в сторону гор. Почти одновременно, но некоторые всё-таки отстают. Город сходит с ума, думает Крейг, это мы свели его с ума. Когда пришли сюда, наплевав на запреты. Когда взломали дверь в странный ночной портал. Когда увидели, как отлетают души, и узнали, почему льётся вода из груди.
Кенни в сторону Крейга даже головы не поворачивает. Только руку спокойно держит и смотрит бесстрастно, как по его вине целый город сходит с ума.
Крыша останавливается, оголив здание где-то наполовину. Так и застывает круто наклонённая к тёмной улице под углом, настолько острым, что даже лист, слетевший с дерева, не удержался бы и съехал неминуемо вниз.
Вот только они не падают. Когда Кенни освободился от отчаянной хватки Крейга, они ловко добрались до нового края крыши и легли прямо на скользкой наклонённой поверхности. Ветер проходит насквозь.
— Можешь задать какие-нибудь вопросы, — говорит Кенни немного сонно.
Подложив обе руки под голову, он смотрит, как чернота неба начинает потихоньку рассеиваться.
Крейг пытается вспомнить своё видение. Крыша ровная, фон синий, он растворяется… Ничего подобного сейчас нет.
— Почему ты больше не используешь отмычки? — спрашивает он, подавляя вопрос о невозвращении.
— Когда лишился зуба, перестал.
— Как это связано?
— Напрямую. Здесь вообще всё принципиально друг с другом связано. Однажды в школе мы занимались бейсболом, — начинает Кенни свой рассказ, и эти слова кажутся Крейгу намного более странными, чем разорванные надвое души. Всё из обычной жизни стало чужим и с трудом облекается в подходящие формы. — Баттерс стоял на базе, собираясь отбить мяч. А мы с Картманом отмазались от урока и слонялись из стороны в сторону. В какой-то момент оказались позади Баттерса. Он всё стоял, Стэн замахивался. И тут я сказал что-то Картману. Не помню, что именно. Но это было чертовски забавно и касалось Баттерса. Просто шутка полушёпотом у него за спиной. Ничего по-настоящему жестокого, но смешно настолько, что Картман захохотал.
Крейгу хочется закурить, он смотрит в небо. Звёзды во главе с месяцем ещё достаточно яркие и способны ему подмигивать, но солнце уже на подходе. Оно выспалось, это чувствуется. Кто такой Картман? — мелькает мысль. Жирный парень, приятель Кенни. Баттерс — тот белобрысый, над которым все издеваются. Едва верится, что эти люди существуют где-то рядом с ними.
— И что произошло? — спрашивает Крейг, понимая, что задумался слишком сильно.
— Баттерс услышал, — в голосе Кенни плещется заведомая вина, — и обернулся. Посмотрел на меня с непониманием. Я не хотел себя выдавать и улыбнулся ему как обычно. Как улыбался всегда, когда здоровался, прощался или благодарил за что-нибудь. А он взмахнул битой и ударил меня в лицо так сильно, что я на ногах не удержался. «Ты улыбаешься мне как другу, а сам шепчешь гадости у меня за спиной». Он колотил и колотил меня, а я не мог ему ничего ответить. Да и не хотел. Я всё слишком хорошо понял. И позволил ему бить меня.
Кенни замолкает.
— Что было потом? — спрашивает Крейг.
— Потом я проснулся в своей кровати. Зуб лежал рядом. А пустота стала напоминанием о том, что я натворил.
— Ты натворил? — удивляется Крейг. — Это Баттерс устроил бойню. Я даже не знал, что он на такое способен.
— Он бы не был способен, если бы я не испортил его. Баттерс называл меня лучшим другом и считал самым достойным из всей школы, а я был таким же, как все. Смеялся над ним и кидал от случая к случаю. Баттерс думал, что я ключ к его душе, а я оказался отмычкой. Подлой такой, хоть и мастерки изготовленной.
— Отмычка — это подло… — произносит Крейг, желая задать вопрос, но получается расплывчатое утверждение.
— Очень, — соглашается Кенни. — Лучше быть наглецом с разводным ключом, чем подлецом с отмычкой. Лучше дать Баттерсу в ухо и сказать, что я его презираю, чем вскрывать его бесшумно, притворяясь другом. Потому что рано или поздно всё, что ты вскрыл, вскроет в ответ тебя.
— Я-то думал, тебе этот зуб старшеклассники в драке выбили, — усмехается Крейг и по привычке на миг отворачивается.
Чтобы Кенни — и с ним целый мир — не узнал, что он способен усмехаться.
— Тогда он бы вернулся на место.
— Вернулся?
— Да. Ко мне возвращается всё, что было потеряно по несправедливости. А то, что потеряно по заслугам, порождает пустоту навсегда.
…пустоту навсегда, повторяет про себя Крейг.
— Расплата. Как у меня со Страйпи, только почему-то материальнее.
— Материальнее… — вяло повторяет Кенни. Ему, похоже, не нравится такое слово. — Я тоже плачу за многое. И особенно за то, что был отмычкой.
Крейг, охваченный внезапным волнением, понимает именно теперь: пришло время задать вопрос, мучивший ещё в самом начале.
— А что чувствуешь, когда ломаешь замок?
Кенни смотрит в небо, говорит сонно и медленно, но с почти осязаемой твёрдостью.
— Чувствуешь себя честным.
Честным взломщиком, проговаривает про себя Крейг, честным разрушителем материального и устойчивого. Как бы оно ни было противозаконно, это, пожалуй, больше всего подходит тому, кто постоянно видит Смерть напротив себя.
— Ещё вопросы? — спрашивает Кенни чуть погодя.
Крейгу только теперь стало окончательно не страшно. Померкли попытки привязать происходящее к привычным законам мироздания и найти среди аномального пространства своё место.
— А что со мной? — спрашивает он, ощущая, как трётся о грудную клетку склеенная душа. — Разве ты для меня не отмычка?
— Для тебя я — ключ, — отвечает Кенни и протягивает ему мятную сигарету. Синий свет всё настойчивее продирается сквозь небесную черноту. — Настоящий ключ, не разводной даже. А ты для меня — самая ценная дверь.
Рука Кенни ползёт к низу живота Крейга. Туда, где уже давно пульсирует плоть, и Крейг этого не скрывает. Разумеется, Кенни знает, что он живёт им. И что каждая клетка его тела встаёт дыбом от одной только мысли об идеальной комплекции акробата, запахе смерти и голосе с заведомой виной.
Сигареты тлеют на ветру. Им обоим курить больше не хочется.
Кенни приподнимается на съехавшей крыше и садится сверху Крейга, зажимая коленями его бёдра.
— Чем займёмся дальше?
В словах его нет игривости, нет приторной попытки соблазнить, но решимость — Крейг смотрит в блистающие глаза — решимость есть. Кенни безмолвно заявляет: «Если хочешь подтверждения своей ценности, я дам его тебе, я докажу».
— Не этим, — произносит Крейг, отстраняя от себя его руку.
Я не знаю, в какой момент начал жить тобой, — говорит он Кенни так же безмолвно, — и не знаю, почему так получилось. Но если ты не живёшь мной в ответ (а ты не живёшь мной даже сейчас, потому что «ценная дверь» — не что иное, как прихоть), я не хочу заниматься с тобой любовью.
Кенни гасит притворный огонь желания в своих глазах. Крейг кладёт его голову себе на плечо. Так, чтобы грудью касаться груди. Чтобы души сплелись воедино, обвивая друг друга невидимыми нитями. Чтобы можно было смириться: да, Кенни принадлежит всему на свете, но не ему. Ну и пусть.
Зато сейчас, когда небо стало почти синим, Крейг знает, о чём бьётся его сердце. Всё, что долгие годы так боялся узнать. Душа Кенни, сплетённая в единый клубок с его собственной, рассказывает, показывает и даёт чувствовать… Кенни и Рэд не любят целоваться взасос. Намного больше им нравится просто слегка касаться друг друга губами, ощущая эти призрачные разряды тока, доносимые их дыханием. Кенни стоит на пороге её дома, он проводил её, но призрачные разряды не собираются заканчиваться. Рэд берёт его за шею так же, как он недавно держал Крейга, и шепчет: «Родители придут только через час».
Рэд никогда не говорит на темы, которые могут растревожить Кенни. Не намекает на серьёзность их отношений. Не соболезнует его нищете. Остался всего год до окончания школы, а она ещё ни разу не заикнулась о планах на будущее. Кенни надеется, что вскоре она выберет себе недорогой колледж и объявит об этом со свойственной ей благословенной непринуждённостью. Просто назовёт место и цену. И он последует за ней, оставив на потом размышления, где брать деньги. Они продолжат касаться друг друга губами, игриво толкаться бёдрами и говорить лишь на темы, которые им приятны.
Кенни нравится в Рэд всё: смешная короткая стрижка, упругая грудь, заговорщический смех и, конечно же, настоящее имя — Ребекка. Он считает Ребекку лучшим, что с ним случалось. Но всё же — ты не живёшь ей. Крейг видит это отчётливее, чем свет угасающих звёзд. Ты не живёшь даже ради неё.
Кенни сжимается холодным комком, чувствуя, как в него проникают глубже. Но на беспокойство готов ответить: «Продолжай». Крейг идёт дальше, чтобы вытащить на поверхность то, ради чего Кенни всё же живёт.
Вот он гладит по головке свою сестру и смотрит на неё почему-то с долей вины. Карен никогда не узнает, откуда взялся этот горький оттенок в глазах брата, но Крейгу теперь известно, что на вопрос хочет он сестрёнку или братишку, маленький Кенни в ужасе прокричал: «Нет!» Маленький Кенни был просто сведён с ума такой новостью, своим бессилием, а с рождением этого ещё и оглушающим криком, который оно издавало. Кенни не хотел, чтобы это жило с ним в одном доме. Ему хватало старшего брата и собственных бед. Кенни разбавлял детское питание водой из-под крана и подливал в бутылочку грязь из лужи, чтобы это наконец сдо…
Как в тебе нашлось столько ненависти? — удивляется Крейг. — Понятно, почему ты теперь чувствуешь себя виноватым.
Кенни дрожит у него на груди. Я люблю её, — хочет сказать он, но слов не требуется. Разумеется, он её любит. Больше, чем себя. Больше, чем кого-либо когда-нибудь сможет. Но всё же это чувство совсем не родственно тому, что заставляет жить.
Кенни любит Стэна и Кайла. Обжигающе страстно и до смерти преданно. Но любит ровно так же, как ненавидит. Это не он к ним отмычка, а они — отмычки к его душе. Захотели — позвали, захотели — бросили наедине с Картманом или заменили Баттерсом, Твиком, Джимми…
Когда Баттерс в очередной раз ударил битой, Кенни слышал, как хрустнул изнутри его череп. Кенни на семьдесят процентов состоит не из воды, а из запаха влажной могилы, подземных животных и разложения.
Кенни находит себя в собственной постели с большим удивлением, но с ещё большим смирением. Кенни ищет себя на страницах всех книг на свете и свои сочинения просит никогда не зачитывать в классе, чтобы не слышать: «Маккормик, как ты такое выдумал?»
Кенни живой рядом с ним, прямо сейчас. Дышит в шею и сердцем подпевает его ритму.
Крейг знает, какую работу Кенни нашёл себе на лето. Знает, сколько ему платят, и в каком магазине он купил ментоловые Мальборо.
Даже фразу «Мама, я опять живой!» он теперь может расшифровать.
Это Кенни лет трёх-четырёх сообщает своей матери об открытии. Чтобы она не плакала, если вдруг на него снова обрушится полка в кухне. Мама держит его на руках не как ребёнка, а как большую плюшевую игрушку, которая жить и умирать в принципе не способна. Мама знает о проклятии и без него.
Кенни шипит и сжимает зубы. Впервые кто-то пробурил его душу так глубоко.
Теперь Крейг знает всё: какую музыку он слушает (врубаешь в наушниках тяжёлый рок, чтобы заглушить грызню предков за стеной), какой фильм видел в последний раз (Рэд купила оба билета на свои деньги — ах, как неловко).
Кенни вздыхает шумно, но всё ещё дышит бесстрашием. Смотри всё, что хочешь. Поимей мои внутренности.
Крейгу это выражение не нравится. Он видит себя через призму сознания Кенни: холодного Такера с губами навеки сжатыми и глазами ко всему равнодушными. Вот он курит под дождём за углом школы, вот — рисует на доске свои уравнения. Никаких чувств внутри Кенни относительно данных кадров нет. Когда Кенни встаёт с ним в пару на экскурсии, он думает: «С кем угодно, только не с Картманом». Когда Кенни снимает с ним школьные новости, он думает: «С кем угодно, только не с…»
Крейга это почти не ранит. Крейг сквозь боль под ярлыком «почти» готов каждую частицу любить больше, чем когда-либо любил целое в виде парня на фоне неба.
Удивительно, говорит он, таких чувств, как моё, в тебе нет вообще.
Кенни прячет лицо в его толстовке. Кенни может заставить святого Баттерса забить себя насмерть у всех на виду. И достать месяц из-под облаков Кенни тоже может. Вот только нет никого и ничего, что притягивало бы его к жизни. В том и кроется его истинный дефект. В том финальный вывод путешествия.
Ты хотя бы об этом знаешь? — спрашивает Крейг. — Ты не умеешь жить.
Кенни смеётся ему в плечо. Смеётся отчаянно, с привкусом слёз, с отголосками проклятия и открытия.
Крейг зарывается пальцами в песочные волосы. Запах смерти взрывается миллионами ухмылок: «Всё кончено».
Когда синеву прорезает первый оранжевый луч, Кенни беспокойно произносит:
— Мы опоздали. Отпусти меня и поскорее.
Крейг знает, что эта его нервозность вовсе не привязана к фразе: «Мы опоздали». Кенни просто до предела не по себе от того, что проделали с его внутренним. Ему было бы легче пустить вглубь тела, чем просто вглубь. Но всё же — обиды нет. Такер заслуживает получить вознаграждение за свою неблагодарную роль прихоти.
— Кажется, я больше с тобой не связан, — сообщает Крейг, воображая, как прозрачный клубок их душ медленно расплетается.
Кенни приподнимается на руках, отделяя свою оранжевую толстовку от чужой синей, и встаёт на ноги на съехавшей крыше.
Рассвет летом приходит предательски рано. Может, на самом деле сейчас по-прежнему ночь, вот только небо уже окрасилось в сине-оранжевый, ознаменовав их безумное душевное соитие.
— Так не пойдёт, — хмурится Кенни. Приподняв рукав, смотрит на часы. — Ты пропустил своё время. Придётся немного отмотать.
— Отмотать? — спрашивает Крейг, тоже стоя на ногах крепче крепкого.
— Да, — отзывается Кенни непринуждённо. В этот миг он уже выбил из головы мысль о том, что кто-то побывал у него внутри. — Такой цвет нам не подходит. Нам нужен синий.
Крейг через плечо Кенни смотрит на циферблат. Время — 15 минут. Кенни щурится и немного сжимает губы. Стрелка, застывшая на 15, медленно и явно с неохотой даёт задний ход. Пятится-пятится-пятится, а вместе с ней отступает солнце, пряча оранжевые лучи обратно в синеву.
Крейг подобному совершенно не удивляется. Отчего-то хорошо понимает: прошло 15 минут от нуля, и это им совсем не подходит. Нужен ноль. Пустынный ноль. В этом ноле — истинное место его, Крейга.
Намного больше озадачивает рассвет. В этом городе со съехавшей крышей он какой-то совсем аномальный. Сине-оранжевый, очень плотный, будто подавивший иные цвета. Крейг прекрасно помнит, что там, откуда он родом, рассвет обязательно имеет в себе розовый оттенок. А ещё — голубой и желтоватый. Не бывает таких вот — сине-оранжевых. Если это, конечно, не их персональный рассвет.
Если это, конечно, не его невероятное видение, где фон такой однотонно-искусственный, и где…
Кенни стоит в паре метров от Крейга и смотрит на него выжидающе. Ничего не говорит, не двигается, не улыбается. Просто смотрит добрыми глазами, будто шепчущими: «Всё хорошо», и ждёт.
— Пятнадцать минут — это время, когда мы встречаемся? — спрашивает Крейг.
— Да. Твоё истинное время — ноль. А моё — тридцать, половина. Мы встречаемся в промежутке, а потом исчезаем.
Крейг опускает голову. Чтобы Кенни — а с ним целый мир — не увидел, что он способен улыбаться. Так искренне и почти счастливо.
Небо после перемотки стало нужного цвета. Солнце спрятало оранжевый, уготовив его для Кенни.
И снова: Крейг чувствует себя призрачно-дымчатым. Видением, возникшим в чужих глазах. Протяни к нему руку — и она пройдёт насквозь, разорвав прозрачно-синий туман, из которого он состоит.
Кенни ждёт. Ждёт смиренно и спокойно, когда останется здесь один. Когда подойдёт, точно поезд, его время и его цвет.
Крейг кивает самому себе: «Всё правильно. Так и должно закончиться. Так было и прежде, все эти сотни раз». Он по-прежнему убеждён: ничего не повторяется. Просто сейчас опять нужно исчезнуть, чтобы потом начать новое путешествие, взломав замок летним вечером.
Чтобы ещё раз с небывалой отчётливостью почувствовать: он жив. Его Жизнь стоит сейчас напротив. Вне зависимости от того, что сама она жить не может, жизнь есть. А значит, есть он, холодный Крейг Такер, чей цвет — синий, чьё время — ноль.
— Ты ведь снова позовёшь меня? — спрашивает он, безмолвно интересуясь: «Я ведь по-прежнему остаюсь твоей прихотью?»
— Разумеется, — кивает Кенни, прибавляя: «Ты навеки моя самая ценная дверь».
И синее небо начинает всё быстрее светлеть, накрывая собой Крейга с его улыбкой.
Время на часах города на миг замирает на цифре 15, а затем продолжает ход к тридцати.