Это утро — особенное. Я не остаюсь одна в офисе, как обычно, а должна ехать с директором. Вниз, в старый город. Ему нужны документы, а также подписи на этих документах, а ещё там очень нужна я. «Он любит девушек», — говорит он о заказчике, и объясняет: если там буду присутствовать я, это повысит наши шансы на успешный исход дела. Строго говоря, мне стоило понять всё и отказаться от поездки уже тогда. Тем не менее, ничего не боясь, я спускаюсь к машине, и вместе с ним и его шофером мы едем туда.
Обожаю эти кварталы с причудливыми домиками, построенными в позапрошлом веке. Тогда люди были внимательнее и заботливее к каждому новому строению; об «индивидуальном подходе» они знали не понаслышке, и стройные ряды одинаковых панельных девятиэтажек показались бы им адом. Так, мы подъезжаем к зелёному особняку с облезающей краской. Его фронтон на пару метров выше, чем у окружающих его домов, и это заставляет его как бы царить над ними. Решетка на карнизе и шпиль над круглой башней — его корона, а мох и лишайник на этом дереве — должно быть, его горностаевые меха. Готическое круглое окно на фронтоне зияет черным провалом, окна также темны, и даже магазинчики на первом этаже кажутся давно покинутыми. Мы, несмотря на эту покинутость и беспризорность, смело проходим внутрь, где вскоре находим внутри лестницу наверх. Удивительно, что никто не пытается остановить нас. Продавцы в магазине делают вид, что нас нет, и более того, — будто нет и самих их.
«Он любит девушек, и поэтому лучше, чтобы ты поехала с нами!» — вновь и вновь звучит у меня в голове. Я не мнительна, я легкомысленна. По пути наверх мне объясняют, почему мы оказались здесь: он не может вставать.
— И так как он не передвигается сам, но его подписи важны для нас, мы едем к нему сами.
Его нельзя назвать нашим клиентом, и нельзя назвать партнёром. Он просто является владельцем нескольких важных документов (и всей недвижимости и прав, что кроются за этими документами), а мы хотим выкупить у него часть этих самых прав — так обстоит дело, если рассказывать о нем общими словами, не вдаваясь в скучные подробности.
На первых двух этажах ещё теплится жизнь: они сданы под магазины и офисы, — но выше совершенно темно и тихо. Двери заперты на засовы, комнаты оплетает паутина, окна заклеены или забиты изнутри — и это великолепный особняк в центре старого города, памятник архитектуры, в котором местные мастера из дерева сделали то, что столичные воплощали в камне. Этот дом, такой помпезный и пышно украшенный снаружи, почти разрушен внутри, а прихотливый изгиб крыши над башней поддерживается всего одной старой доской, уже немного прогнувшейся, с торчащим из неё на уровне моего виска ржавым гвоздем. Винтовая лестница с косыми ступенями лишена перил, и я тихо радуюсь, что щель между краем и стеной слишком узка, и в неё в любом случае не упасть. Ступени не скрипят под ногами — они трещат. Ещё две просто отсутствуют. Я сомневаюсь, что дальше будет что-то. Следуя логике, там должен быть просто провал или низкий чердак, не приспособленный для нахождения в нем людей. Но я пока не подозреваю обо всех секретах старого особняка.
Мы попадаем в большую комнату прямо под сводом башни. Она полутемна, окна закрыты ставнями, а полоски света с улицы падают сквозь щели между досками наружных стен, которые затянуты изнутри светлым полотном. Всё заставлено вещами: массивные шкафы, огромное трёхчастное зеркало, какие-то коробки, ящики, давно засохшие цветы, а поодаль белеет расправленная кровать. Всё старо, всё — антиквариат, а самая новая вещь здесь — это сам хозяин. Да, в комнате пахнет, и сразу чувствуется, что здесь живет мужчина, человек больной и редко отсюда выходящий. Вскоре я вижу белые пятна его лица и рубашки. Он сидит на стуле, вернее, водружен на него. Мой начальник тут же подходит к окну и раздвигает старые запыленные жалюзи на одной половине. На бледное лицо нездорового палевого оттенка падает слабый свет. Я вижу, что утро из солнечного превратилось в облачное, и небо затянуто серой пеленой.
Мы проходим, садимся по его приглашению на диван, и мужчины начинают свою деловую беседу. Она начинается издалека: мы сдержанно интересуемся, как ему тут живется (по размышлении, вопрос выглядит почти издевательским). Он объясняет, что пару раз в неделю к нему заходит пожилая женщина, ухаживающая за ним по мере сил и приносящая продукты. В общем, мы не должны думать, что он совсем беспомощен: первичные потребности ему более или менее удается удовлетворять самостоятельно. Иногда он обращается в социальную службу, и его даже вывозят прогуляться в парк или — по необходимости — в больницу. У него медленный низкий голос, и создается впечатление, что каждое новое слово он с трудом выцарапывает из глубин своей памяти, потеряв их все в своем вынужденном заточении. Это клетка внутри клетки, первая из которых — комната наверху башни, вторая — его беспомощное тело. Разговор переходит к цели визита куда быстрее, чем обычно, поскольку находиться в этом мрачном и затхлом месте долго не хочется никому. Я оглядываюсь по сторонам и думаю о том, где же инвалидная коляска. Я боюсь её увидеть, и потому тут же замечаю — она стоит в углу, за диваном, и завалена вещами настолько, что её можно принять за обычное кресло, если бы не колеса. Осторожно оглядываюсь дальше. Здесь невероятно пыльно, и жаль, что старинные и, вне всякого сомнения, дорогие вещи стоят здесь без всякого ухода. Сокровищ в резной шкатулке никто не видит, и можно поспорить, что сам хозяин не открывал её уже давно.
Что-то вырывает меня из задумчивости, и я понимаю вдруг, что он смотрит на меня. Взгляд из-под полуопущенных век так откровенен и остр, что я тут же отвожу глаза. Кажется, он прочитал все мои мысли.
Но не надо больше об этом, не надо. Надо другое — просто достать документы из прозрачного шуршащего файла и протянуть ему. Он медленно берет их и смотрит, и после несколько минут читает и думает, а затем долго возражает, выторговывая себе что-то, так успешно, что по лицу своих спутников видно, что сделка перестает быть выгодной. Он ставит им кучу условий, тем более мелких и странных, чем сильнее становится ясно, как нужна нам его подпись и разрешение. Я не могу думать уже ни о чем, и свет, падающий сквозь щели, кажется единственным спасением.
Под конец он решает добить нас, напомнив, что он человек, весьма ограниченный в своих физических возможностях, и, раз уж тут присутствует двое здоровых взрослых мужчин, которые вполне могут поднять его, почему бы им не помочь ему в удовлетворении некоторых потребностей его тела? Ему всегда дается это с большим трудом, поскольку женщине поднять его тяжелее… И я снова вижу, что он косится на меня. Его тон не заискивающий, а самый вежливый и наигранно дружелюбный. Он даже пытается изобразить некоторое стеснение. Я затрудняюсь сказать, хочет ли он так унизить их или унижается сам, пряча за улыбкой умного человека стыд и страх.
— Да, конечно.
Мой начальник не думает, сделать это или нет, поскольку не помочь инвалиду было бы совсем некрасиво.
— Максим, давай, взяли.
Ванная рядом, за другой дверью, ведущей из комнаты, но нужно спуститься на несколько ступеней вниз, что, видимо, и вызывает главную сложность. После успешного решения проблем с узкой дверью мы попадаем туда.
Здесь ещё темнее, в слабом рассеянном свете белеет кафель и ванна, вся в темных разводах и потеках, тошнотворно пахнущая. Включается слабый электрический свет: лампочка на двадцать пять ватт, не больше. Здесь как в старой больнице, и ремонт тридцатилетней давности выглядит хуже запыленного антиквариата в соседней комнате. Я подхожу к ванне и заглядываю. В неё кто-то блевал, её кто-то использует в качестве писсуара, а иногда из крана течет ржавая вода, и кто-то не закрывает его. Хотя к чему эти умолчания — вполне очевидно, что пользуется ею только один человек.
— Теперь можно посадить меня вот сюда, — указывает он мужчинам и поворачивает голову ко мне. — Да, тут грязно, её надо почистить.
Он улыбается, проводя это испытание. Согласятся или уйдут? Нет, что вы, как его можно оставить сейчас! Он очень расчетлив.
— Вы можете пока пойти покурить на балкон, — советует он им. — Оттуда очень оригинальный вид на реку.
Я остаюсь с ним. В общем, чистить её почти приятно, хотя сода так и не перебивает этот мерзкий запах.
— Теперь наберите воды, а то вдруг она кончится. Центр города, все коммуникации подводились больше ста лет назад. Бывают перебои, знаете ли.
К нам заходят мужчины. Пока они раздевают его и перетаскивают в ванную, я стою в дверях и думаю. Боже, это кажется просто невероятным. Неужели мы будем мыть его? Более того, очевидно, что ни мой начальник в его деловом костюме и галстуке, ни шофер, который сейчас просто спустится ждать нас в машину, делать этого не будут. Неужели это буду делать я? Надо уйти, но я понимаю это слишком поздно.
— Можно снять платье, если боитесь забрызгать его, — предлагает он мне вкрадчиво.
Тут я откровенно возмущаюсь. Он открыто смеется и тут же объявляет, что пошутил. У меня остается надежда на то, что ниже пояса он парализован полностью и абсолютно. Я понимаю вдруг, что его улыбка просто отвратительна, а он сам бесконечно далёк от какой бы то ни было доброты и человечности. Но я тут же вспоминаю слова Ницше о том, что большей частью выражение лица собеседника мы додумываем сами. Может быть, сейчас происходит так же, и он вовсе не смеется? Нет, ему просто нравится испытывать нас, и он не представляет себе других отношений между людьми, помимо принуждения и подчинения. Страшно представить, на что способно его распаленное одиночеством воображение.
Я мою его тщательно и осторожно. Он получил, что хотел.
— Да-да, так. Можно посильнее. О, как приятно!
Его тон становится расслабленным. Я переворачиваю его на спину. Вода плещется и перетекает через край.
Затем заканчиваю и на некоторое время останавливаюсь.
— Нет-нет, так не пойдёт. Вы же забыли самое главное. — Голос вновь обретает твердость и насмешливость.
Его тело — тело слизняка, его бока — две абсолютно параллельные друг другу линии. Кажется, что у него совсем нет мышц, и даже руки, такие цепкие, выглядят очень тонкими и слабыми. Теперь я удивлена, что не нашла в ванной огромного волокнистого кокона, откуда этот слизень выполз однажды, или бледной склизкой шкуры, подобной той, которую сбрасывают раз в год змеи.
Потом я снова зову тех, с кем приехала. Он наконец соглашается взять документы, но говорит, что отдаст их со своей подписью только завтра.
С тем условием, чтобы их забрала я.
— Как ты? — спрашивают меня, когда мы снова садимся в машину и уезжаем.
— Нормально, — отвечаю я. Что ещё можно сказать?
Город, вновь проносящийся перед глазами, стал вдруг холодным и грязным. Место, которое мы покидаем — вовсе не красивый дом. Это логово. Это — центр паутины.
***
На следующий день я возвращаюсь туда. За двадцать четыре часа мне удалось развеяться и даже подзабыть вчерашние подробности. Старый город в лучах солнца, разрушающийся и пыльный, обретает прежнее очарование, в тайниках давно нет скелетов, все тайные ходы намертво забетонированы. Надеюсь. Я поднимаюсь вверх по винтовой лестнице. Сегодня на мне строгое платье с высоким воротником, делающее меня похожей на викторианскую гувернантку. Может, он проникнется духом чопорности? Ну, не стоит даже надеяться.
Похоже, в комнате чуть светлее. Из старого проигрывателя еле слышно играет Голденталь, и я задумываюсь: может быть, он — вампир, и ему нравится играть чужими чувствами, толкая людей на край и доводить их? Вечная душа, заключенная, как птица, в мертвое тело — можно ли придумать ад ужаснее этого?
Сегодня он лежит в кровати, но при виде меня приподнимается на локтях, забираясь выше и принимая полусидячее положение. На нем вообще ничего не надето, одеяло соскальзывает, обнажая белую грудь с еле заметно обозначившимися провалами между ребер. Видна под светлой кожей сеть сине-зелёных вен.
— Прошу прощения за моё, так сказать, неглиже.
Я снисходительно улыбаюсь — ему не возразишь и не возмутишься — и интересуюсь, подписал ли он бумаги.
— Ну, не так быстро! — грозит он пальцем. — Сейчас я их откопаю в этих завалах, а вы сходите заварите чай.
Кухня тут же, если так можно назвать пространство размерами метр на метр, отгороженное только китайской ширмой. Повернувшись к нему спиной, я слышу, как он возится на кровати, с трудом пытаясь перетащить неподвижную нижнюю часть слизнеподобного тела, и шуршит чем-то. Передо мной стоит высокий столик, заставленный тарелками, кружками и одноразовой посудой с остатками еды, давно засохшими. Поднимаю одну из крышек. Пространство густо затянуто бледной плесенью, пушистой и нитеобразной. С трудом удается удержать рвотные позывы. Наконец ставлю чашки на поднос и возвращаюсь.
Он нюхает тёплый пар из кружек, и кончик его длинного носа шевелится, чуть двигаясь из стороны в сторону.
— Как это мило — когда за тобой кто-то ухаживает.
— Да, — соглашаюсь я.
— Знаете, мы с вами могли бы заключить договор: вы бы ухаживали за мной, а я не остался бы в долгу. Я имею в виду материальные ценности, конечно.
Теперь моя очередь смеяться и грозить пальцем. Отказывать ему легко и приятно.
— Нет-нет! Страшно подумать, что вы будете заставлять меня делать. Вам действительно так одиноко тут, что вы цепляетесь за любую возможность?
Он весьма раздосадован, но не подает вида. Я боялась, что после этих слов в меня полетит посуда и все вещи, до которых он сможет дотянуться, но он ещё сдерживается. Хочется бежать отсюда прочь.
— Я вам так неприятен?
Слабо возражаю. Ну что вы, сэр. Разве к вам можно испытывать что-то, кроме симпатии? Вашу очаровательную улыбку каннибала, ваши жёлтые кривые зубы, ваше мучнисто-бледное лицо и две недели не мытые волосы — разве можно их не любить?
— Хорошо. Унесите это, — он по-королевски машет в сторону подноса с чаем. Его голос становится жёстким.
Быстрым жестом фокусника он опускает руку куда-то за кровать и достает оттуда бутылку вина. Но я не буду пить. "Нет же, нет!" — говорю ему.
— Успокойтесь, пить буду только я. Достаньте из серванта вон тот бокал. Осторожнее, ему больше двухсот лет.
Я возвращаюсь и наливаю в низкий широкий бокал тёмную жидкость цвета свернувшейся крови. Он берет его и поднимает, оглядывая со всех сторон.
— Вы знаете, почему древние греки пили вино из чаш, напоминающих по форме женскую грудь?
Я осторожно предполагаю, что это может быть связано с вкусовыми ощущениями.
— Вы так проницательны!
Он улыбается мне и вкрадчиво продолжает:
— Её окунают в чашу и пьют вино, стекающее по ней. Знаете, я хотел бы пить его сейчас так же.
Я затрудняюсь сказать, почему не могу отказать ему. Возможно, он владеет особым видом гипноза? Или я уже связана со всех сторон обязательствами, не дающими шагнуть в сторону?
Высовывается язык, длинный, такой воспаленно красный по сравнению с его бледно-серым лицом, слизывая капли, катящиеся вниз, и он сам, тяжело приподнявшись на руках, тянется ко мне. Мне кажется, что его слюна отравлена, и на её месте образуются язвы. Вскоре я отшатываюсь и торопливо одеваюсь.
***
Паутина. Другими словами и не описать то, что он создал вокруг себя. Я вздрагиваю. Мне вспоминается, как в конце лета, во время поездки, мы гуляли в лесу – глухом, заросшем, непролазном, с трухлявыми стволами давно упавших и сгнивших деревьев, целыми ведьмиными дорожками из мухоморов, с затянувшим все низины папоротником. Но главным во всей этой природе были пауки, висящие между каждых спутанных тонкими белыми нитями ветвей, между любых двух тростинок, такие жирные и крупные, что сама их паутина рвалась и сильно провисала под их весом. Они висели сплошь вдоль тропы, по которой я шла, обняв себя, чтобы отгородиться от этого кошмара, но в один момент те, кто шел со мной, закричали: «Не смотри, не смотри туда!» — и пытались закрыть мне глаза руками. Всё же я увидела: там висел гигантский паук, вне всякого сомнения, тот самый маршал пауков, о котором упоминал вскользь знаток чудовищ и ужасов Гофман в своем «Крошке Цахесе». Он был огромен, слишком огромен для наших северных широт и короткого лета, пёстрый, с толстыми лапами, и ему удалось поймать в свою паутину не больше и не меньше — стрекозу. Красивая, с длинным тонким телом переливающегося синего цвета и большими прозрачными слюдяными крыльями, она не сопротивлялась, а висела покорно и неподвижно, давно высосанная и мертвая. Возможно, он смог бы ловить и маленьких птичек.
Человекоподобный паук, лежащий возле меня сейчас, протягивает свою руку с цепкими тонкими пальцами и, сжимая мою ладонь, спрашивает, что случилось. Я сильно и резко вздрагиваю от неожиданности и быстроты, с которой он схватил мою руку, и, кажется, даже кричу. Он смеется. У него неприятный и хихикающий смех, который отдает безумием.
— Я вас пугаю? Что ж, жаль. К слову, мне очень понравилась вчерашняя процедура.
«Слов нет, как бы мне хотелось, чтобы она повторялась ещё и ещё», — подразумевает он.
— Мне любопытно, что же вы ещё согласитесь сделать, прежде чем я отдам вам этот документ? — улыбается он. Губы у него красные от вина, в углах рта ямочки от этой улыбки, но бледное лицо полу-мертвеца это вовсе не оживляет. Театральная маска, не больше. Он продолжает: — Хм, дайте подумать, чего ещё сегодня бы мне хотелось?
Он достает из-под одеяла заветную бумагу с подписью и легонько машет ею перед моим лицом. Совершенно напрасно. Давление становится невыносимым. Я тянусь к нему, выхватываю её, задевая вазу с иссохшими розами, с которых поднимается облако пыли, вскакиваю и бегу. Быстро, как можно быстрее, вниз по проваливающимся ступенькам винтовой лестницы, наваливаюсь изо всех сил на тяжелую и высокую входную дверь. Вслед мне не доносится ни звука. Может быть, он и хотел довести меня до этого? Стоит лишь прислушаться, и до меня донесется сдавленный смех?
***
Он может ещё долго сидеть там, на вершине своей ветхой башни, этот бледный паук, запутавшийся в паутине из собственной лжи и ограничений. Ему не больше сорока пяти лет, и однажды история может повториться.