ID работы: 2274748

Храбрый маленький милый

Слэш
PG-13
Завершён
57
автор
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
57 Нравится 12 Отзывы 9 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Сны, эти странные сны. Убийства за убийствами. Цветные сны. Чужие сны. Бласко видел их каждый раз, когда сворачивался на матрасе на чердаке убежища Круга Крайзау. Времена, когда грёзы были полны похожими на пони облаками над Техасом, криками детей, весёлым собачьим лаем, запахом розовых орхидей и белой тенью платья женщины, что стояла рядом и трудилась над барбекю, пока главный герой этого сна, отдыхая в шезлонге, водил вокруг затуманенным взором — эти сны прошли вместе с сорок шестым. Теперь сны стали другими. Немного размытыми, под стать военному времени снами, цель у которых одна — покинуть проклятый замок. Бласковиц покинул его. Давно покинул. И не узнавал теперь. В замке всё знакомо, но не по реальному прошлому, а по все тем же повторяющимся снам. Нигде и никогда наяву Бласко не видел странных стен из светлого камня с черными прослойками, ворот из бирюзы, желтых ручек на этих воротах. Уходящие ввысь и вниз серый потолок и серый пол, бесконечные комнаты, комнаты, да и, правда, замок ли это, не лабиринт ли? Однообразные кривые портреты Гитлера, орлы и свастика, крутящиеся столы, лампы и бесформенные кучи, отдаленно напоминающие высохшие кости. Почему это место его преследует? Почему эти сны сопровождаются простым и нудным мотивом? И немцами. В форме СА старого образца, хотя Бласко мог ошибаться на счет этого, но нынче немцы такое не носят. У немцев из сна, у каждого — пистолет образца сорок шестого… Заколдованный замок не похож ни на свой реальный прототип, ни на Тотенкопф на берегу Балтийского моря. Лишь через две недели тревожных снов Бласко смог выбраться из замка Вольфенштейн. Через бесконечную путаницу комнат и коридоров, убив не меньше сотни похожих друг на друга немцев, Уильям вышел к особым воротам. Эти двери отличались от всех остальных, были из стали. За ними открылся лифт, да, скорей всего это был лифт… Бласко успел подумать, что теперь перейдет на новый уровень, что теперь он поймёт что-то, и что-то изменится. Но, пройдя через последние ворота замка, Бласко увидел гипсокартонный заплесневелый потолок чердака над собой. Затем почувствовал влажность тяжёлого матраса. Запах свечей. Запах машинного масла. Мышей и потерянных игрушек. Он, кажется, дома. Это прекрасно. Этажом ниже сидит у рации Аня, там же колдует у стола Кэролайн, где-то там возится с вертолётом Вайат, Клаус, малыш Макс, Бобби, Джей, Сет и все остальные друзья. У Бласко теперь, кажется, есть семья. Совсем не такая, которой у него никогда не было, но которая, несмотря на это, часто ему снилась, но всё-таки. И даже если это нельзя назвать семьей, это то, за что Уильям порвёт миллионы нацистских глоток. Впрочем, не в семье дело. У Бласко и без этого нет другого предназначения, кроме как истреблять захвативших мир нацистов. И не только потому, что нацисты победили в войне. Инновационные разработки генерала Штрассе, его невиданные роботы, супероружие, реактивные самолеты, атомные подлодки и прочая дрянь совершили перелом в войне. Это стало свершившимся фактом в сорок шестом, на берегу Балтийского моря. После своей победы Германия милостиво свернула войну к сорок восьмому, перед этим разбомбив ядерными зарядами всё, что можно. А потом грозно взялась отстраивать заново. Используя свой подлый супербетон и рабский труд миллионов покоренных народов. Арийская мечта воплотилась в жизнь. Планета преобразилась. Не только эта планета, но и Луна, и Венера. Высшая раса правила всем, не боясь истреблять. Правление было жёстким. Новое поколение высшей расы заученно верило в идеалы нацизма, торопливо размножалось и цвело небесным цветом на удобрении миллиардов замученных. В любой системе, а уж тем более в такой, будет сопротивление. Конечно же оно было и здесь, в техническом шестидесятом. Как раз в такое, скрывающееся под землей и под памятником Истины в самом сердце Берлина сопротивление Бласко и влился. И теперь, спустя много недель, он лежал на пропылившимся матрасе и сбитой грязной простыне и смотрел в потолок. До этого вечера он всегда умирал в замке Вольфенштейн. Солдаты выпрыгивали прямо из-за распахивающихся бирюзовых ворот и расстреливали его в упор со своими мерзкими грубыми криками. Каждый раз, умерев в замке и проснувшись, Бласко не помнил своего сна. Вспоминал его только попав в замок снова. И теперь, выбравшись, он помнил сон во всех красках. Ничего. Он уже привык. Что нацисты, их суперсолдаты, кровожадные псы и роботы всюду, куда бы он ни взглянул. Даже во сне. Никуда от них… Вздохнув, Бласко поднялся и вернулся к своей работе. Работой было убивать, а сегодня — покорять берлинские затопленные катакомбы. Самые тёмные, глубокие и холодные, самые грязные канализационные бездны. Уильям не знал, как прошёл бы через затопленные тёмные туннели глубоко под землей, если бы не голос Ани, то и дело вспыхивающий в голове благодаря нерушимой радиосвязи… Аня. Умница. Надежная, храбрая. Тревожная и красивая. Бласко не думал, что ему в жизни будет дана такая любовь. Это почти подтвердилось. После ночи в поезде на Берлин и проникновения в Круг Крайзау, Аня полностью погрузилась в заботы сопротивления, членом которого стала всей душой. Она отвлекалась от стола, записей и рации только для невероятного поцелуя, который каждый раз дарила Уильяму перед очередным прощанием. Из каждой такой вылазки во враждебный новый мир Бласко не мог, просто не должен был вернуться, ведь это каждый раз было полнейшим самоубийством. Каждый раз Уильям врывался в логово, в муравейник, в колонию, где стрелял, взрывал, убивал, вспарывал, разрывал и в этом лишь видел своё предназначение. А когда возвращался… С брюхом, набитым осколками, с ранами, с ободранной кожей и сбитыми пальцами, когда возвращался, Аня бросала свои дела и, не выпуская из синих глаз колкой тревожности, бросалась ему на шею. Потом они трахались. Уильям не мог подобрать другого слова. Словно дикие животные в запертой комнате. Без всяких остановок, не распуская волос, не снимая курток, на столе в архиве. На всё убежище раздавался их грохот, и, как в комедиях, падали со стен картины и звенело стекло на полках. В таком мире, в котором они жили, можно было себе это позволить. В мире плесени, трухи и мышиной возни в подпольном убежище только это и можно было себе позволить. Уильям говорил Ане, что хочет «всегда. Вот так. С тобой». Но это не было правдой. Правда неуловимо растворилась в «Железной стреле», в ночном поезде на Берлин… После той ночи, после их первой ночи, когда Аня храбро предложила разделить одну постель на двоих, Бласко потерял ту грань, которая разделяла Аню-тревожного ангела и Аню, которая смеряла вернувшегося с задания Уильяма хитрым, усталым взглядом и кивала головой в сторону пустой комнаты. Бласко понимал, в чем дело, но не хотел принимать это к сведению. Не хотел осознавать, что это лишь награда ему, как грязная кость свирепой собаке. В этом нет любви, нет необходимости. Есть лишь что-то отвратительно физическое. Совсем не то, что он видел в своих бежевых снах в сорок шестом. Подобное могло бы устроить какого-нибудь отморозка. А Уильяма, психа-убийцу без тормозов, который всегда ходит на задания один, просто потому, что перебьет в огне сражения не только врагов, но и союзников. Уильяма, который получал наслаждение от брызжущей в лицо крови; который любил говорить сам с собой загадочными стихами; который был просто машиной; который не придумывал планов, не составлял путей отхода, не думал, не хитрил, не боялся боли, а просто действовал, выполняя указания, которые ему нашептывал, как дьяволенок на плече — наушник в ухе… Да, Уильяма со свёрнутой крышей все устраивало. Более того, его устраивало одиночество. Весь чердак убежища был его вотчиной. Вольером дикого зверя, которого берлинское сопротивление на своё счастье приручило. У Уильяма была цель для метания ножей на стене, был прогнивший матрас, на котором умер не один раненный боец, оставив там свои пятна, и шум воды в трубах. Больше ему для терзаний и отдыха, что являлось одним и тем же, было не нужно. А если он не нуждался в терзаниях, он спускался этажом ниже, где ночами берёг сон Ани, днями помогал кому-то из друзей и с удивлением и опаской осознавал себя совсем нормальным, совершенно мирным человеком. Аня целыми днями сидела на рации, прослушивая стратегические передачи лондонских нацистов, и если и разговаривала с Уильямом, то только чтобы дать поручение. Намного больше она говорила с ним, когда он уходил из штаба. Ее незримое ангельское присутствие было всегда рядом — снова наушник на ухе. Аня не говорила, что любит его или что переживает (их ведь слышали Кэролайн и еще куча народу), но отлично ему помогала. Светила где-то впереди, с ней было легче. Особенно когда она читала вслух дневник своей двоюродной сестры Рамоны, польской девушки, что изучала археологию в Лондонском университете, а потом стала убивать нацистов. Ей было шестнадцать, когда война началась. От Лондона мало что осталось, и Рамона вернулась в свою Мала-Весь. Стала работать медсестрой в психиатрической лечебнице своего дяди и вести войну, одна против всех нацистов. Она выманивала их дождливой ночью за порог дома обещанием поцелуя, а потом вонзала в их шею нож. Подсыпала им в еду цианистый калий, душила веревкой спящих, сбивала на машине идущих по переходу, закрывала двери и поджигала дом, приглашала на пикник, напаивала снотворным и закапывала в землю. Притворялась тонущей и топила не снявших снаряжения, бросившихся спасать её. Разбивала молотком головы наклонившихся, чтобы поднять ее перчатку… Одного, самого ненавистного нациста она убила в себе, совершив аборт в домашних условиях. Польша на тот момент давно сдалась и стала нацистской. Клиника, в которой Рамона работала, шла на сотрудничество с немцами. На это шли все знакомые Рамоны, даже её родители и даже она сама. Оставалось только судить об искренности этого сотрудничества, но это становилось все труднее. Это разбивало ей сердце. Она чувствовала себя одинокой. Она продолжала убивать нацистов, гуляя по редким и тихим страницам местных газет, как неуловимый маньяк из Мала-Весь. Она ненавидела немцев, забывая причины и находя в этом смысл, а годы шли. Война закончилась и грань между нацистами и старыми знакомыми начала размываться. Нацистами стали все. Открывая тайны только своему дневнику, Рамона мечтала познакомиться с солдатом, с убийцей фашистов, чтобы тот научил ее стрелять и драться. И чтобы научил не раскаиваться и продолжать, но вокруг были только сдавшиеся и душевнобольные. Может, и сама Рамона, отвергнув несколько снисходительных и вороватых предложений руки и храброго сердца, постарев и потеряв покой, была душевнобольной? Угоняя подводные лодки и бронепоезда, Бласко слушал эти записи прочтенного дневника на повторе и думал, что Аня, к счастью, не была такой как Рамона. Аня дала Уильяму возможность любить себя на расстоянии. Ведь когда они находились близко, между ними не было ничего, кроме либо деловых разговоров, либо жаркого дыхания диких медведей. Это правильно. Когда за стенами убежища сотрясалась невидимая, замалчиваемая, партизанская или террористическая война, не было времени на отношения. Но была пара минут, что по шифрованным радиоканалам долетали от Берлина до Лондона. От Берлина до дна Атлантики. От Берлина до Гибралтара. От Берлина до тёмной стороны Луны… В эти минуты Аня говорила, а Уильям слушал. И это и было проявлением не имеющей права на проявление в сложившихся обстоятельствах любви. Той незамысловатой, простой и не требующей ни переживаний, ни ревности, ни тоски, ни страсти любви, которая не отвлекала психа-убийцу от дела, но слегка грела его закаменевшее сердце… Выбравшись из замка Вольфенштейн, Бласко больше не видел его во сне. Теперь ему снился, снова и снова, другой сон. Сон, повторяющий шаг за шагом несколько самых прекрасных часов его новой жизни. Бласко видел поезд, «Азенфаль «Варшава-Загреб», несущийся по стонущим рельсам сквозь штормящую ночь. Сквозь ту ночь, в которой только он и его Аня… Анина родня осталась в Мала-Весь. Навсегда. После погрома на заставе их, скорее всего, вычислят и казнят. Это оправданная жертва. Теперь только Уильям и Аня. Синий кофе, чужой поезд и стук мощных колес. Однообразные угрюмые пейзажи пустошей и лесов за окном. Рваные облака несутся быстро-быстро, Луны не видно. Аня нервничает. Ещё пару дней назад она была медсестрой в лечебнице для душевнобольных. Ещё четырнадцать лет назад, в военном сорок шестом она встретила Бласко. Бласко (тогда никто не знал его имени) появился из ниоткуда, был найден на волнах холодного моря с раскуроченной головой и многочисленными ранениями. Стараниями ли генерала Штрассе или просто повредившись, Уильям впал на долгих четырнадцать лет в кататоническом состоянии. Всё, что он делал, это качал головой и бродил бессмысленным взглядом по лицам других пациентов. Аня все эти годы была рядом. Она пела, когда купала его, и пела глуше, когда проводила губкой по его бронзовым плечам. Она отчего-то заботилась о нём капельку сердечнее, чем обо всех остальных. Рамона, судя по её дневнику, надеялась, что Бласко придёт в себя и научит ее стрелять и драться. Научит её не терзаться совестью, ведь по Уильяму с первого взгляда видно, что он солдат, чьё призвание — война. Но Бласко ничем не помог девушке, что в одиночку сражалась с нацистами. Но он немного помог Ане. Может быть, ей это нравилось? Огромный, с телом, нафаршированным шрапнелью и пулями, с куском металла, пробороздивишим череп и там и оставшимся, солдат, не лишенный незапоминающейся славянско-медвежьей красоты и арийской правильности крупных черт сурового лица, светловолосый, сероглазый и неубиваемый, весь в шрамах и вечной памяти. Сильнее целого мира. Сильнее всех нацистов точно… И это воплощение силы долгие годы расслабленно улыбалось, когда видело своего ангела. Поэтому Аня привязалась к нему. А он Аню полюбил. Любил все эти годы, пока за стенами лечебницы нацисты строили дивный мир, уничтожали ядерными бомбами одни города и отстраивали другие, протягивали мосты с одного континента на другой, создавали плацдарм своего превосходства, строили базы на Луне, покоряли космос, колонизировали планеты и подминали под себя человечество… Уильям всего этого не видел. Но и его глаза открылись. Через четырнадцать лет туман перед взором рассеялся, и он начал слышать что-то кроме аниного голоса. Его разбудило то, что и должно было разбудить, не с первого раза, так с сотого — ненавистная немецкая речь. Немцы заявились в лечебницу с погромом в недобрый для них час. Бласко услышал голос этого одноглазого французского арийца Келлера и всё вспомнил. Вспомнил, как поднимать веки, как фокусировать взгляд, как двигать рукой, чтобы стащить со столика столовый нож. И воткнуть его в бронированную грудь солдата, что подошёл, чтобы убить его. Туман рассеивался, и краски приобретали контрастность, когда воздух разносил гром выстрелов. Как только эхо стихало, картинка вновь теряла чёткость и тёплые тона и синела. Бласко видел, как застрелили родителей Ани и ещё кого-то, как оглушили прикладом и утащили саму Аню. Келлер с эскортом покинул палату, оставив одного солдата, чтобы тот разобрался с пятью пациентами. Тот разобрался. Через подушку стрелял в им голову. Но не ушёл от ножа. Уильям ещё долго не мог прийти в себя. Перед отвыкшими фокусироваться глазами плясали вспышки и все плыло, но старая память разогнала кровь. Загремели выстрелы. Началась жизнь, та самая, которая вовсю росла и светилась без своего главного оппонента, без капитана Бласковица. Некрепко стоя на ногах, Бласко как полубог разобрался с целым гарнизоном нацистов и с их техникой. Спас Аню. Прижав её щуплое тельце к огромному себе, почувствовал всю свою неземную силу, кое-как умещающуюся в залитой кровью больничной робе. Уильям почувствовал, что нужен миру, чтобы его разрушить. Это было прекрасное чувство. С помощью бензопилы показав Келлеру, что его жизнь до этого дня была раем, устроив знатную бойню на заставе, покрутив руль неработающей машины, поговорив с невидимой красоткой и в очередной раз совершив невозможное, Бласко оказался в этом волшебном поезде «Айзенфаль». И он и Аня были в относительной безопасности, так как притворялись поляками, но в уютном купе сидели как на иголках. Они ехали в Берлин. У Ани был план. У Ани он всегда был. Аня захотела кофе. Бласко тоже. Отправившись за ново-германским, чисто-арийским, как глаза стариков, блёкло-синим кофе, Уильям нарвался на сумасшедшую оберштурмбанфюрера Энгель. Столь близкое соседство и тем более, наверное, в первый раз в жизни вежливая односторонняя беседа с немцами чуть не свела Бласко с ума. Шум поднимать было нельзя. Можно было лишь убедится ещё раз, какие же эти нацисты злобные и двинутые на голову твари. Уильям вернулся в купе с подносом с остывшим кофе, и Аня, испугано прижавшись к двери, тревожно назвала его имя. Она не любила его за то, что он был пациентом или героем, потому что он не был им ни больше, ни никогда. Скорей всего, она не любила его и за то, что он любил убивать. Не любила, но нуждалась в нём, и потому подарила ему пролетевшую быстро ночь. Единственную ночь, когда было темно и тихо, а за чистыми окнами шли об руку дождь и сумерки. В движениях сквозила нежность, а в дыхании — покой. Эту ночь, именно эту, а не все дневные перепихоны, Бласко помнил до конца. Эту ночь, плавно перебравшуюся из поезда в номер гостиницы «Гляйхмут». Гостиница была тем примечательна, что располагалась по соседству со штабом берлинского Гестапо. Там-то всё и произошло. Первую часть своего сна, мчащийся поезд, фрау Энегль и анины руки Бласко видел как в тумане. Но с того момента, как он оказался на балконе гостиничного номера, всё шло очень чётко и последовательно. Аня коротко и тревожно рассказала ему свой план и спустилась вниз во двор, чтобы на чистейшем немецком отвлечь разговором водителя тюремного транспорта. А Бласко начал свой путь по карнизам. Пока он крался, он слышал громогласное обращение громкоговорителей к берлинцам. Вставало солнце, вставали немцы. Новое прекрасное утро начиналось над городом. Дирижабли десятками висели над небоскребами, купола далеких технических храмов светились хромом, переливались крыши. Стаи птиц прогоняли облака вдалеке. А берлинцам говорили, говорили громко, так, чтобы, даже закрыв голову подушкой, можно было услышать. Труба, люк на крыше, посыпанная трухой лестница старого запасника, лазерный резак, окно, крыша Гестапо… Оказавшись там, Бласко быстро убил стоящего спиной к нему охранника. Они всегда стоят спиной, наивные, глупые, злобные… Ещё трое ждали его в следующем кабинете. Трое вооруженных палками бумажных крыс в бронежилетах. С ними было трудновато разобраться, ведь у Бласко был только нож. Но все трое свалились на пол, истекая своей чистой кровью. Умерли тихо и быстро. Бласко ответил на чужой телефонный звонок, по старой привычке прошерстил документы и отправился дальше по коридору Гестапо. Он вовремя успел спохватиться и припасть к полу, чтобы не разбудить кампфхунда. Иллюстрацией к благонадежности — комната, устеленная кафелем, краны, раковины, сток на полу. Опрокинутый стул, всюду кровь. И спящая собака с раздувшимся, закованным в железо брюхом и окровавленной пастью. Зубы псины были слеплены кусочками человеческой кожи. Бласко любил убивать этих псов одним мощным ударом, засаживая ребристый нож спящей собаке в щель между прикрывающим тело панцирем. Затем Бласко оказался в коридоре, который стал местом встречи его новых красочных снов. Недолгий серо-зелёный коридор, полутьма, пара скамей. Уютные желтоватые лампы. Урна, в ней тлеет окурок, заполняя коридор узорчатым и ароматным дымом. Дым вырастает на пути сизой сетью, отгораживая от Бласко несколько закрытых дверей по сторонам. Эти двери ему не нужны, а последняя открыта. Это вход в Вольфенштейн. Через дым, через метры и шаги по чуть потёртому паркету, по смутным теням на стенах, по сиденьям из тёмного дерева и этому голубиному дыму едва различимо доносится музыка. Бласко не сразу её уловил, но, услышав, замер с кинжалом на изготовку. Ещё один осторожный шаг. Музыка громче. Прекрасная песня. Как бы Уильям ни презирал немецкий язык, он понимал его и о чем эта песня. О дребедени: о расставании, о сладком вине Рейна, о цветах в волосах, о том, что кто-то стоек, как Альпы, и вечен, как Бавария. Все это тонуло в мирной жизни, в новой жизни, которую охраняют сонные кампфхунды и солдаты, всегда стоящие спиной к врагу. Бласко долго отказывался давать этой песне право на полёт по коридору, отрицал её и не признавал прекрасной, но уже перед самым дверным проемом, в котором маячили книжный шкаф и противоположная стена, Уильям остановился и прислушался. Tapfrer kleiner liebling, weiter weg als ich es mag, tapfrer kleiner liebling, du gestaltest den tag… Разобрав слова, Бласко понял, что всё идёт не так. Не так. Даже тот обожравшийся кампфхунд на кафельном полу был не тем. И те охранники, злые, но, считай, безоружные со своими палками. В этот ранний час опустевший этаж Гестапо был не тем, за что Бласко его принимал. Особенно в свете поставленного на повтор сна всё было по-особенному. Особенно в тот момент, когда Бласко всё-таки заглянул в кабинет. Кабинет как кабинет. Коды Энигмы на шкафчике, полки, картина фальшивого ренессанса на стене, стол… Но у окна стоял офицер. Он был не таким, каких Бласко убивал пачками в коридорах крепости на берегу Балтийского моря. Этот… Этот держал в одной руке чашечку кофе. Запах бережливо стелился только по кабинету и не казал носа в коридор. В этой же руке офицер держал широкую трубку, храбрый маленький милый пережиток прошлого. От трубки шёл такой же дым, что и от окурка в коридоре. Приятный сладкий дымок, туманной нежностью застилающий взгляд и мысли. Офицер стоял перед открытым окном, одним из трёх в кабинете, и смотрел на тот краешек рассвета, что открывался здесь именно для него. Панораму прекрасного города закрывало высокое соседнее здание всё того же Гестапо, но уголок дивного, жёлтого, юного и древнего германского солнца проникал сюда. Ложился только на лицо офицера. Только на его, должно быть, прикрытые бледные веки, на его уставшую шею и всё ещё немного встрёпанные сонные волосы под фуражкой. Рядом с офицером на краю стола стояло радио. Песня споткнулась и началась заново. Офицер не придал незначительной паузе значения. Не заметил. Свободной рукой в тёмной кожаной перчатке он водил по дымчатому воздуху в такт этой волшебной мелодии, которая была нежнее альпийских лугов и баварских ромашек. Офицер слушал музыку и, закрыв глаза, подставлял своё идеально арийское лицо свету. Бласко стоял у него за спиной, в одном шаге, с занесённым ножом. После того, как песня пошла по третьему кругу, Уильям окончательно понял, что поэтичный офицер не обернётся. Возможно, если тронуть его, он заметит. Заметит, запаникует, достанет оружие или, скорей всего, такую же безобидную палку, как и у охраны. Как и все другие офицеры, этот попробует вызвать подкрепление, но кого ему звать? Никто не придёт. Маленький гарнизон мертв. Верный пёс крепко спит. Никого нет на этом погрузившимся в дым и сладость песни этаже, все двери закрыты, гестаповцы не торопятся на свою любимую работу. Бласко стоял за спиной офицера с занесённой рукой. Рассвет не двигался с места, трубка дымила, кофе пахло теплом, а офицер покачивался в такт. Уильям до сих пор не мог ответить, что за ступор в первый и в последний раз напал на него тогда. Может, дело в музыке? После ночного поезда, после аниных ресниц так близко, после ее тревожного голоса, канареечного дыхания, каштановых волос и польско-синих глаз, это Tapferer kleiner liebling вошло слишком глубоко в умеющее запоминать сердце. Вошло и с уверенностью заявило, что вот она — красота, где ты её не видал. Вот эта песня, раскрывающая секрет того, что на немецком языке не только истошно кричится сигнал тревоги и чеканно произносятся доносы, но и поются невероятно красивые вещи. Таких красивых Бласко никогда не слышал. И никогда не услышит больше. Таких песен, что тонкими нитями переплетаются с венами в чуть ссутуленной и облепленной ремнями и грубой тканью спине офицера. Офицер тоже любит красивые песни, хоть и нацист. Тоже любит рассветы. Любит сладкий дым и кофе, любит гладить между кожистых ушей своего кампфхунда, что истекает сейчас по-прежнему собачьей кровью на кафеле. Конечно, Бласко понимал, что у каждого убитого немца есть семья. Он видел приклеенные на стену у коек фотографии и детские рисунки в казармах. Бласко читал немецкие письма, слышал, как умирающий шепчет чье-то мудреное имя. Конечно, всё это так. В этом и есть парадокс нацистов. И вообще парадокс жестокости. Можешь, делать больно, убивать и разрушать, можешь лишь выполнять приказы или быть воплощением зла, но у тебя всегда будет что-то, что придётся вспомнить перед смертью. Даже у накаченных химикатами, мутировавших людей, раз и навсегда закованных в титановые доспехи, даже у этих молодцов со стальными лицами, молниями СС в петлицах, лазерными пушками и переносными гаубицами есть в душе клочок незабытого прошлого. Нет его только у Уильяма. У него только кожа, обожженная огнем красного прилива, и воспоминания о том, как он погружался под воду. Но теперь у Бласко был ночной поезд в Берлин. Была Аня. И был этот офицер, невольно давший ему песню и рассвет, увиденный из-за немецкого плеча. Бласко не стал поднимать шум. Аккуратно воткнул офицеру в шею нож. Тот развернулся, но не успел и пикнуть, только сильнее себя убивая. Он прохрипел что-то, наверное, о красоте. Его голубые глаза так и остались открытыми, но чуть закатились. Проявив чудо ловкости, Бласко смог подхватить в полете кружечку с остывшим кофе. Он был тёмно-синим и самым вкусным, какой Бласко только пил в своей скрытой в тумане неизвестности жизни. Трубка упала и обсыпала пол пеплом. Немец умер, залив красный ковер красной кровью. Вот и все. Песня всё ещё играла, рассвет всё ещё разворачивался. Лежащий на полу немец был особенным, Бласко даже подумал, что неплохо поступил, позволив тому умереть в минуту нравственного возвышения. Уильям не запомнил лица этого немца. Оно осталось неясным пятном из сотен лиц всех убитых офицеров, что так и не успели поднять тревогу. Бласко вылез в окно и отправился вдоль по карнизу. Вновь навстречу приключениям, опасностям, массовым убийствам и подвигам. Выбравшись из замка Вольфенштейн, в своих снах Бласко стал снова и снова видеть ту песню, тот рассвет и того офицера. Это стало маленьким наваждением. Аня бы его не спасла. Аня целый день, стоило им двоим, вытащив из городской тюрьмы Айзенвальд одного из лидеров сопротивления, внедриться в Круг Крайзау, сидела, приклеившись к рации. Она бы никогда не пошла на чердак, Уильям этого и не хотел. Ему было лучше одному. В очередной раз садиться на матрасе и обнимать своими сильными руками голову, прятать лицо в коленях и пытаться поскорее избавиться от глупой мысли, убеждающей его в том, что один из миллиона убитых немцев был прекрасным созданием. И стараться забыть те слова Ани: когда Бласко ходил по Луне, Аня по радиосвязи сказала, в первый и в последний раз сказала, что скучала по нему. Скучала задолго до их встречи. И ещё, дочитав её дневник, Аня сказала, что у нее и у Рамоны слишком много общего. Разве это что-то меняло? Аня и была Рамоной. Бласко догадался об этом задолго до их встречи. И всё бы хорошо: Аня, Кэролайн, сопротивление, предназначение, если бы не один фактор. Пробст Вайат третий. Вайат не распространялся на эту тему, а Бласко вообще бестолковые разговоры никогда не вёл (только в поэтической форме с самим собой), но было доподлинно известно из разных источников, что Вайат из семьи каких-то американских богатеев, владельцев отелей, железных дорог, нефтяных вышек — что выберешь. Это было понятно хотя бы по его внешности. Только в богатых, с беспочвенной претензией на аристократизм американских семьях рождаются такие, как Вайат. Такие красивые, рыжеватые, отважные и голубоглазые. О глазах Вайата Бласко думал иногда и, поймав себя на этом, приходил в лёгкое недоумение, но потом вспоминал, что все в порядке, и таких глаз больше ни у кого не было и нет, и снова становился собой. Самоуверенной, молчаливой и всесильной машиной для убийств нацистов. А глаза у Вайата и впрямь были замечательные. Такие голубые, что их можно было сравнить разве что с нежнейшим голубым утром, в котором цветет сирень и кружится весна. Мягчайший голубой, от которого на сердце становится легче и который не зря освещает этот кажущийся прекрасным мир. Только у васильков и учеников Гарварда могут быть такие глаза. Вайат и был учеником Гарварда, хоть и недолго. Едва переступив семнадцать, Вайат оказался отправлен туда отцом и должен был учиться на дипломата, дабы стать гордостью семьи и воплощением долгих амбиций. Но Вайат был слишком хорош для такой роли. Идеальный ребенок, что и говорить, милый щенок, наивный идеалист, поклонник справедливости и олицетворение нежного благородства. Ко дню его семнадцатилетия успела разгореться до всемирного пожара война. Она-то и освободила Вайата от светлого будущего и он, по велению сердца и максимализма, метнулся в добровольцы. Вайат успел побомбить японцев, при этом не потеряв ни капли своей благородной чистоты, бескорыстной положительности и потрясающей невинности. Война не успела сделать ему больно, обмануть или напугать. Но в сорок шестом он попал в небо над Балтикой, в котором все силы были брошены на грандиозное воздушное сражение. На борту Кондора-9 они и встретились. Бласко был как всегда немногословен. Как всегда молчал, набрав в рот воды и плюясь каменистыми ручейками тихих музыкальных фраз. Тогда он следовал за Фергюсом, своим товарищем на последние дни и последние битвы и своей путеводной звездой. Фергюс умело руководил им, называл «Бласко» и не раз спасал ему жизнь. Будто Уильяма можно было убить. Еще чего. Даже панцерхунд обломал бы об него свои титановые зубы. …На борту Кондора-9, перевозящего солдат, убило пилота. Фергюс, летящий на своем грузовом самолете в конвое рядом и до этого поддерживавший радиосвязь с убитым пилотом, кричал в рацию, чтобы кто-нибудь, ради всего святого, взял в руки штурвал падающего в океан Кондора-9. К рации подбежал какой-то паникующий дурень и отрапортовался Вайатом из 109-той. Этот Вайат кричал, в первый раз управлял самолетом, благодарил, истерил и боялся. Бласко и Фергюсон перепрыгнули со своего разваливающегося от столкновения с вражеской машиной самолета на крыло Кондора-9. Двадцать метров свободного падения над мчащейся далеко внизу океанской гладью? Ни Фергюсу, ни, тем более, Бласко не привыкать. После прыжка Фергюс поспешил занять место пилота, а Бласко дал пару невесомых пощечин свалившемуся на пол, перепуганному и несущему что-то неразборчивое Вайату. Тогда-то все и произошло. Держа Вайата за плечо и глядя в его проясняющиеся глаза, Бласко понял, что пропал немножко. Особенно когда Вайат крикнул: «спасибо, сэр, теперь я в порядке». Особенно когда, пробившись-таки через немецкий заслон, долетев до Балтийского берега и с горем пополам высадившись, под перекрестным огнем Бласко пробирался по окопам, по туннелям, а потом по коридорам крепости, как всегда один, как всегда расправляясь с сотнями врагов и собирая собой десятки пуль и осколков. Особенно когда слышал из рации голос Фергюса. Все-таки, хоть Блаксо и мог провернуть что угодно, ему стратегически необходимо было слышать чей-то голос. Он любил сравнивать себя с неуязвимым роботом. Как позже выяснилось, с Лондонским Монитором, которому говорят, куда идти, и как бы невозможно там было пройти, он пройдет. …А рядовой Вайат, судя по прерывающейся связи с Фергюсом, забывал менять расстрелянный магазин автомата, отставал и спотыкался. Но потом рядовой Вайат появился откуда-то сверху. В тот самый момент, когда огромный панцерхунд, разбив ворота туннеля, внезапно напал на Бласко, выбил из рук оружие и сжал в челюстях его ногу. Бласко был один в тот момент. Как всегда. Бласко успел подумать, что это — очередной конец его пути, который никогда не закончится. Но на краю широкой траншеи появился повзрослевший за эти полчаса Вайат. Отвлек панцерхунда и метко бросил гранату прямо ему в пасть. Трехметровое стальное подобие собаки разорвалось на части, а Вайат, свесившись с края, подал Бласко руку. И пока Бласко ошалело оглядывался по сторонам, убеждал на разные лады за эту руку схватиться. Вайат добился своего. Добился чести, чтобы Бласко на него посмотрел. И произнес, наверное, в первый раз в жизни или в первый раз за эту войну или за ту минуту, когда его чуть в пятый раз не разорвал панцерхунд, что одно и тоже, несколько слов. Не столько Вайату, сколько самому себе, но Вайат должен был услышать. «Private Wyatt. Good Kid». Только чистейший английский сохранил бы эти интонации. А потом, вряд ли ход этих быстротечных событий взаимосвязан, но Бласко не был уверен, с Вайатом случилась еще одна истерика. Он часто дышал, захлебывался и говорил, что у него кружится голова и в глазах темно. Да, в глазах колера «гарвардский голубой». Что принадлежали мальчику с лицом куклы. На минутном привале Бласко подошел к нему и, искренне выразив на точеном лице сочувствие, потрепал по плечу. Быстренько научил приему «Вдох. Считаешь до четырех. Выдох». Как знал. Как знал, что этим жестом навсегда войдет в мальчишеское сердце, как тот «кого я бесконечно уважаю и вечно помню». На кого смотрю снизу вверх. Кому обязан жизнью. Кого никогда не забуду. Не отец. Нечто большее. А потом в крепости Бласко узнал, как его называют. Фергюс называл его «Бласко». Кэролайн называла его «мистер Бласкович», с ударением на «о». Вильгельм Штрассе называл его «капитан Бласковиц», с по-немецки выверенным, елейным ударением на последний слог. Четырнадцать лет спустя, дав ему имя, Аня называла его Уильям. Другие называли его «Би Джей», потому что только инициалы у него и были. А Вайат… В сорок шестом Вайат кричал «капитан Бласковиц, сэр». В бетонном шестидесятом это «сэр» пропало за прошествием лет. Но в крепости, в день когда решался исход затянувшейся войны, Вайат с каждым разом произносил его имя со все большим уважением и благоговением. Может быть, с нежностью Гарварда. Может быть, с легомысленностью своих чистейших голубых глаз, каких не было и не будет ни у одного арийца. Бласко не сразу заметил, что Вайат старается держаться к нему поближе. Не из соображений собственной безопасности, разумеется, а по каким-то другим мотивам. …Их отряд сокращался на глазах. От всей авиации Англии и Америки осталась горстка десантников. Умер Блонди, умер Гейтс и еще кто-то безымянный, и кто-то еще. Чем ближе они подбирались к лабораториям генерала Штрассе, тем меньше их оставалось. В конце их осталось четверо. Один со сломанными при падении ногами, храбрящийся Вайат, Бласко и потрепанный Фергюс. В конце концов генерал Штрассе вместе с несколькими своими солдатами-роботами оказался сильнее. Бласко и трех его друзей раздавили, поймали, раздели и прижали к холодному скользкому полу кожистые, нечеловеческие лапы мутантов. А генерал Штрассе спросил «капитана Бласковица», кто больше подойдет для вивисекции, Вайат или Фергюсон? У Вайата, по словам генерала, были прекрасные глаза, молодое жизнеспособное тело и неразрушенные ткани. По мыслям Бласко, у Вайата было чистое сердце, много отваги и желание жить. А у Фергюса не было ничего, что заинтересовало бы Штрассе. Генерал принял бы этот выбор только потому, что Бласко так выбрал. Если бы Бласко так выбрал… Уильям должен был спасти своего товарища? Не обрекать на ослепление, безумное страдание и долгие-долгие муки человека, которого знал? Фергюс ведь спас его. Фергюс говорил, что делать. Фергюс, хоть и был не намного старше, напоминал Бласко кого-то вроде отца. (Отца, за чьими часами Бласко нырнул в колодец, будучи когда-то девятнадцатилетним). Только Фергюс называл его «Бласко». И когда Уильям мотнул головой в его сторону, произнес только: «Ничего, Бласко. Это война. Рано или поздно…» Генерал Штрассе воткнул скальпель ему в глаз. Робот заправил трясущееся тело Фергюса в адский прибор, который стал вскрывать ему спину и заживо извлекать из головы мозг. Как же Фергюс кричал. Бласко не смел отвести глаз. Бласко не произвел ни звука. Что-то подсказало ему, что они еще встретятся… Разве можно было в этой ситуации поступить иначе? Да. Можно было кивнуть в сторону Вайата. Штрассе расплылся бы в отвратительной улыбке своих обожженных шрамированых губ и одобрил бы такой выбор. А Вайат смотрел бы на Бласко и до последней секунды говорил. «Капитан Бласковиц, сэр, все будет хорошо? Вы спасете меня? Вы ведь знаете, что делаете? Спасете меня?..» В следующую секунду Штрассе ослепил бы Вайта. И десятком минут позже тот лежал бы на полу, с вывороченными глазницами, вырванным позвоночником и распиленной головой, безвольный и мягкий. А Бласко, слушая слова в момент постаревшего Фергюса, догадывался бы, что они с Вайатом еще встретятся. От этого выбора зависла вся последующая жизнь. Разные дороги, мало отличающиеся друг от друга сценарии, здоровье, броня, замки, провода… Бласко должен был выбрать своего старого друга. И Бласко должен был спасти Вайата. И потому выбрал его. И не пожалел об этом, потому что жалеть о чем-либо бессмысленно. И запомнил его таким. Отчаянно молодым, доверчивым, открытым, добрым, голубоглазым и рыжеватым, испуганным, но очень храбрым. С нашивкой в виде белой головы американского орла на рукаве. В зеленом камуфляже. С руками в свежих царапинах, с бледной кожей и покрытыми гарью ресницами. Бласко спас его. В последний момент перед включением огня в камере, они выпрыгнули из взломанного окна крепости и расстались на четырнадцать лет. Бласко поймал головой острый кусок железа, разбился о камни и через пару дней прибился волной к мирному берегу в Мала-Весь. Вайат, как потом выяснилось, благополучно приводнился и смог выбраться на берег самостоятельно. Что с ним происходило, как он выжил и что пережил, оставалось на потом, для стариковских историй у камина. За последующий военно-партизанский год в лесах Польши Вайат разучился удивляться и доверять, разучился быть добрым и милым, но научился быть хитрым, уверенным и терпеливым. Все, что Бласковицу было известно о Вайате в футуристическом шестидесятом, это что он теперь стал одним из домашних лидеров подпольного сопротивления. Лучший пилот, хороший механик и плохой стрелок. В космическом шестидесятом Бласко с первого взгляда узнал его. Узнал его в камере тюрьмы Айзенвальд, куда с боем прорвался по плану Ани. В особо охраняемом блоке сидели преступники-участники сопротивления. Не просто сидели, а в намордниках и наручниках были прикованы цепями к стенам. Из всех освобожденных в перестрелке с охраной, спасти удалось только Вайата. Вайат… Просиял. Приоткрыв рот, улыбнулся, даже рассмеялся, с прыткостью олененка обнял Уильяма, на секунду замерев головой у него на плече. И смотрел на него так… Что даже Уильям почувствовал, как на душе теплеет. Почувствовал, как услышанная несколько часов назад «Tapferer kleiner liebling» вновь набирает обороты в громкости. Храбрый маленький милый. Рядовой Вайат. Хороший парень. Воспринял это как должное. Сбросив радость встречи, торопливо поздоровался с Бласко, будто они вчера расстались, и споро взялся раздавать указания. Просто он за четырнадцать лет вырос в проверенного бойца. За четырнадцать лет он чего только не перевидал и не переделал. На его счету было не мало нацистов, но и не много. Потому что он всегда оставался пилотом и стратегом, но не убийцей. Жестоким он так и не стал. В хромированном шестидесятом Бласко смотрел на него и с легким укусом злости видел широкий шрам от ожога на его щеке. Рубцы на его шее и шрамы на руках, морщины на коже и налет загнанности и страха в уголках глаз. Вайату теперь было немногим больше тридцати. Вернувшись в Круг Крайзау, он стал носить заправленные в высокие охотничьи сапоги брюки, зеленую жилетку и несколько штук одна на одну клетчатых рубашек. Он выглядел как лондонский археолог. Ему не хватало желтых цветов в посветлевших волосах и вязаных браслетов, укутывающих запястья. Маленького стального кружка с перемычками — символики мира и вырезанных на ручке старого кольта слов о том, что нужно заниматься войной, а не любовью. Приведя Бласко и Аню в убежище Круга Крайзау, Вайат сел за стол в своей комнате и уронил голову на руки. Когда Уильям подошел к нему, Вайат сказал, что за три месяца тюрьмы очень захотел спать, добрался до ближайшей кровати и упал на нее. Бласко так и не услышал ни слова о том выборе в крепости. Ни слова о том, откуда ученик Гарварда знал, как вскрывать отмычками замки. Ни слова о том, что кто-то скучал. После этого Вайат несколько дней держался, мужественно избегая с Уильямом встреч наедине. Про него поговаривали, что три месяца тюрьмы, не просто тюрьмы, а нахождения в наморднике, наручниках и цепях и нескончаемые пытки сломили его. Вайат никого не выдал, разумеется, как он, лидер сопротивления наравне с Кэролайн, мог? Но он выглядел подавленным. И что? Бласко видел сны о замке Вольфенштейн и занимался своими делами. Но в один день Аня послала его за списками неких польских евреев, а ключ от двери, за которой находились документы, как выяснилось, находился у Вайата. Бласко вошел в его комнату. В убежище Би Джей снимал свою неизменную куртку польского лесоруба и оставался в одной драной кофте застиранно-голубого цвета. В Крайзау горело много свечей, под боком проходила теплотрасса, и поэтому было очень жарко. Но из комнаты Вайата тянуло одиноким холодом, Уильям сразу это заметил. Вайат сидел на стуле, повесив голову, и вертел в руках армейские жетоны, как Бласко определил зорким глазом — жетоны Фергюса. Когда Уильям заговорил с ним, Вайат с излишней поспешностью закатил истерику. Явно заранее приготовленную, может быть, даже за четырнадцать лет приготовленную истерику. Вайат сначала сдавлено говорил, а потом закричал о том, что Бласко сделал неверный, черт подери, выбор! В корне неверный. Бласко бросил глупому домашнему мальчишке его жизнь, бросил одного (потому что сам пропал) в чертову пропасть, в которой ему пришлось проволочь эту жизнь через ад. Вайату пришлось сотню раз обжечься, пришлось создавать по крупицам это сопротивление. Пришлось учиться на собственном опыте, на отсутствии опыта пришлось учиться, как надо поступать. Он много раз ошибался, и из-за этого погибло много хороших людей. Вайат, как командир, виноват в их смерти? Нет! Бласко, как тот, кто выбрал не того, виноват. Ведь Фергюс, умный и почти старый, видевший много войн и знающий все на свете, справился бы с задачей лучше. С задачей четырнадцать лет сопротивляться целому новому миру, с задачей создавать и терять, бежать, прятаться и вечно бояться своей тени. А Вайат… Вайат был не готов тогда. Но готов сейчас. Вайат закончил свою обличительную речь словами «я не ребенок больше». Он сказал, что теперь понимает толк в принятии решений. И то, самое главное решение, было неверным. Вайат всунул ключи Уильяму в руку, чуть ли не пинком вытолкнул из своей комнаты и хлопнул едва не отвалившейся дверью. На двери была табличка «verboten» на трех языках. За дверью отчаянно крикнули: «Теперь оставь меня в покое!» Бласко коснулся ладонью двери, потому что в глубине души был склонен к театральным жестам. У Бласко не было детей, хоть они ему снились раньше. Но сейчас он чувствовал себя отцом. Это было горько и трудно, но так хорошо. Он простоял с минуту в родительском печальном замешательстве, пожал плечами и пошел к Ане. После этого Вайат не скоро стал его другом. Он долгое время молчал, пребывал в понуром состоянии ненавидящего целый мир куцехвостого кота и скрытничал. Бласко не был тем человеком, кого тянуло на душевные разговоры. Ему не было наплевать, но у него было достаточно дел. Достаточно убийств и подвигов, которые надо совершить. Именно так, камушек за камушком, Уильям построил новый пьедестал. В Круге Крайзау его зауважали, его не то что побаивались, но разговоры при нем стихали, а сердца замирали. А сердце Вайата предсказуемо растаяло от жара самопожертвования, когда Уильям отправился в качестве заключенного в концентрационный лагерь в Белице, чтобы вытащить оттуда нужного человека. Бласко провел в лагере почти месяц. Заметно исхудал. Но потом маскировочная миссия закончилась, он перебил пол-охраны лагеря, другую половину перепугал, спас много заключенных и успешно убыл с ними оттуда. После того, как новые участники заполонили все комнаты убежища Крайзау, Уильям стал чаще сидеть на своем чердаке, путешествуя по замкам и упражняясь в метании ножей, а Вайат стал чаще бывать в подземном ангаре. Там и произошло примирение. Кому-то понадобился сварочный аппарат, и, так как больше некого, на его поиски послали Уильяма. А Вайат сказал ему, где аппарат. Невинно опустил глаза, но немного неуверенно признался, что уронил его в коллекторный люк и не смог достать. Очередное увлекательное путешествие по канализации предстояло Бласковицу. Именно тогда Вайат будто забылся, улыбнулся немного и заискивающе произнес, что «может быть, вы сможет его достать?» После этого Уильям достал бы «Сердце океана» со дна Атлантики. Именно это и произошло некоторое количество дней спустя. Они были на дне Атлантики вместе. В подводных нацистских скафандрах шагали по песку, расталкивая руками водросли. Вместе с Сетом искали вход в подводное хранилище. Когда нашли, когда вошли в древний храм и сняли скафандры, когда приоткрыли рты, увидев удивительный подъемный механизм… Вернее, приоткрыл только Вайат. И снова стал выглядеть как ребенок, только с обожженной щекой. Он радовался таким чудесам и восхищался. А Уильям, поглядывая на него, чувствовал только одно, родительское «я рад, что он рад». В голубом сиянии подземного и подокеанного грота волосы Вайата выглядели зелеными. Когда Бласко помогал ему надеть костюм Лернейской Гидры, не удержался и потрепал Вайата по рыжеватым волосам. Вайат улыбнулся. Сказал «спасибо». Значение этого стало понятно позже. Уже после Атлантических глубин, перестрелок в научных центрах и еврейских тайных хранилищ. Стало понятно тем восхитительным утром, когда туман расстилался шелковой скатертью от одного берега Гибралтара до другого. Над водой топтался ураганный дым, и шипела пена у опор, где дезориентированные чайки с опаленными крыльями разбивались о потрескавшийся супербетон. Нацистский мост из Европы в Африку был разрушен невероятной бомбой, и Бласко теперь предстояло в этих руинах над океаном найти повисший над пропастью вагон поезда, что прятал в себе пропуск на Луну. Вайат искал место, чтобы высадить Уильяма, чтобы тот в очередной раз прорывался через толпы врагов. В ту минуту, пряча взгляд в штурвал вертолета, Вайат вновь решил поговорить по душам. Он сказал, что помнил о Бласковице каждый день этих четырнадцати лет. И каждый раз, когда приходилось делать выбор, спрашивал себя, как поступи бы здесь Бласко. Уильям стоял рядом и слушал, ничего не отвечая. На нем было не меньше полутонны разнообразного оружия и брони, он был весь в крови и копоти, он уже порядком устал от всех этих висящих над пропастью поездов и подводных лодок… Они подлетели к пропускному пункту, который нужно было взять штурмом. Бласко собрался спрыгнуть с вертолета. Вайат обернулся к нему на секунду. Может быть, в надежде все-таки услышать что-нибудь в ответ. Уильям промолчал. Но изрезанными пальцами невесомо погладил Вайата по щеке. Точно так же, как когда они в первый раз встретились. Все было сделано чисто и разрушительно. Совсем скоро Бласковиц собирал чемодан для путешествия в космос. Уж где-где, а там он точно был бы один. За одну единственную ночь нужно было выспаться. Сделать это можно было только на чердаке, на прогнувшихся досках, под протекающим потолком, на пропылившемся матрасе. Заснув, Бласко снова увидел «Железную стрелу», курсирующую со скоростью двухсот километров в час от Варшавы до Загреба. В поезде на Берлин тревожно стояла у двери купе Аня. Следом Бласко увидел малиновое сбитое покрывало на широкой кровати в номере отеля «Гляйхмут». Офицер вновь стоял у окна, а Бласко стоял за его спиной. «Tapferer kleiner liebling» — нежное радио снова и снова. Два немецких голоса, будто бы в противовес всей невероятной немецкой жестокости и злобе, любили друг друга. Женский голос был как уютный огонь на дне стеклянного чайника с настоем шиповника, мужской голос был как осторожное развязывание Первой мировой. Бласко видел, о чем эта песня. О чем офицер двигает рукой. О чем держит чашечку с ароматным синим кофе и трубку, дымящуюся степным туманцем. Не было места уютнее, чем кабинет следователя Гестапо. Чем эти коридоры. Ванные, обложенные кафелем, где кровь и остатки плоти на полу и кампфхунд, что спит и видит свои собачьи щенячьи сны, а оттого поскуливает и сучит лапами. Бласко убил их всех. И вдруг понял, что больше не спит. Видит над собой размытый потолок, но музыка не прерывается. Пара секунд ушла на то, чтобы понять, что музыка и правда играет где-то безумно далеко. А, нет. Не далеко, а совсем близко, в комнате мастерской, возле которой и брошен на пол среди свечей матрас, который оккупировал Бласко раз и навсегда. Все верно. В мастерской постанывает старый патефон. По легкому сипению понятно, что играет потрепанная пластинка. И кто-то позвякивает металлическими деталями когтей. Кто-то очень знакомый. В дверном проеме появился Вайат. Он сказал, что нашел эту пластинку среди того барахла, которое Бласко притащил из своей последней вылазки в берлинскую канализацию. — Хорошая песня, правда, капитан Бласковиц? — Вайат устало улыбался и вертел в руках ребристый нож. Бласко почувствовал, что реальность от него ускользает. Он поднялся и подошел. Он всегда был на голову выше, он всегда был на двадцать лет старше, он всегда был в сотню раз сильнее. И сейчас он взял Вайата за руку и приложил лезвие ножа к своей шее. Вайат испугано дернулся, по лезвию поползла кровь, как тысячи раз до этого. Бласко смотрел в его глаза и понимал, что это правда. Би Джей законченный псих, повернутый на убийствах, и если бы не война и не нацисты, тогда бы он не знал, что… Ведь он уже давно свихнулся и пошел в невозможном направлении. Как и весь этот мир. В котором скучают по тем, кого никогда не встречали. В котором бег по коридорам замка Вольфенштейн и был раем. Рамона погибла в лечебнице, а Аня была спасена. Немецкий офицер у окна был оглушен и заботливо усажен в кресло, а Вайат был убит движением скальпеля. Все равно они бы еще встретились. Бласко наклонился и тихо сказал Вайату, что считает, что поступил правильно, когда выбрал его. Вайат промолчал, но потом, кисло усмехнувшись, сказал, что согласен. И что Земля без Бласковица опустеет. Уильям сказал, что вернется. Не потому, что здесь еще остались нацисты, которых надо убить, и не потому, что нельзя допустить, чтобы Аня осталась Рамоной. А потому, что «ты нравился мне. Ты нравился мне задолго до нашей встречи. Именно ты, храбрый, маленький, милый». Невесомое прикосновение губ к обожженной щеке. Вайат успокоено вздохнул и прижался к нему. Постоял так несколько секунд, а потом ощутимо подтолкнул в сторону проржавелого матраса, обставленного свечами. Бласко и хотел было отказаться, ведь эта кость слишком хороша для пса, даже если он собирается отправиться на Луну… Ну и что? И у псов бывают праздники. Еще одна ночь в поезде «Айзенфаль» будет лучшим прощанием с этой планетой. Может быть, эта ночь снова незаметно переберется в отель «Гляйхмут», и все начнется сначала. Над Берлином будут сиять утренние покоренные звезды. Даже если Уильям улетит к ним в белой нацистской форме. Стойкий, как Альпы, и вечный, как Бавария.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.