ID работы: 2315060

Я вернусь

Смешанная
PG-13
Завершён
16
автор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 3 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Я завтра снова в бой сорвусь, Но точно знаю, что вернусь, Пусть даже через сто веков - В страну не дураков, а гениев. И поверженный в бою, Я воскресну и спою На первом Дне Рождения Страны, вернувшейся с войны.

- Ты ставишь нас в безвыходное положение, - говорит Оливьеро, раскачивая в руке бокал. Там плещется вино цвета слоновой кости, молодое и терпкое – первый урожай с недавно выкупленных виноградников в Ломбардии. Оливьеро сидит в кресле как король: раскинув локти по подлокотникам и качая носком сапога, смотрит из-под копны густых каштановых волос, небрежно зачесанных набок. Роскошью дышит не только вся окружающая его обстановка, но и каждый жест, каждое вскользь брошенное слово – роскошью новой аристократии, сохранившей утонченную нотку классицизма, выжженой клеймом вместе с гербовой татуировкой на его руке. Этот человек вместе с Джотто пишет новую историю Италии, за руку ведя страну в новую эпоху. Заправский сибарит, обаятельный и распутный, любимец женщин Европы, тонущих, как мотыльки в смоле, в янтарно-золотом сиянии его глаз; но когда с его лица сбегает улыбка, от внимательного, цепкого, глубоко пробирающего взгляда что-то екает в груди. Всех людей Оливьеро оценивает с точки зрения того, насколько они могут быть ему полезны. Джотто он когда-то оценил очень высоко. Возможно, так высоко, как на самом деле он того не заслуживал. - Пойми, я и сам в безвыходном положении, - говорит Джотто, сложив указательные и большие пальцы вместе. – Все идет наперекос. Мы думали, что решили проблему с французами подкупом, но им не хватило смекалки действовать тоньше. Думаешь, никто не обратил внимания, что бурбонские войска проявили себя беспомощными как котята против тысячи плохо вооруженных оборванцев? В Пьемонте строят теорию заговора, и наше счастье, что свора антисемитов сваливает вину на иудеев и масонов и пока не вплетает наши имена. Здесь можно говорить откровенно, не выбирая слова. Особняк Каваллоне – самое безопасное место во Флоренции, даже если в южном крыле еще пахнет побелкой, свежей стружкой и клеем для гобеленов. Алауди не задержался бы здесь и минуты, если бы не проверил все лично, а он, бывает, остается на целые дни. Им следовало бы править страной – вдвоем. Одаривать французов благосклонной улыбкой, держать англичан в петле хлыста из сыромятной кожи, а итальянцам раздавать безжалостные, отрезвляющие удары. Им Джотто передал бы свою власть на Сицилии перед лицом смерти. Но Каваллоне сейчас заботит далеко не власть. - Чего ты на самом деле добиваешься? – спрашивает он, и под его тяжелым взглядом Джотто чувствует себя неуютно. - Пытаюсь убить всех зайцев одним махом. Гарибальди оккупировал остров, но в правительство просочились слухи, будто в Тысяче завелись двуличные и непорядочные люди. Пьемонт обеспокоен числом присоединившихся к нему сицилийцев. - Но среди них больше половины твоих людей, - спокойно замечает Оливьеро. - В этом-то и проблема, - возражает Джотто. – Если Пьемонт решит вмешаться, Нино Биксио получит добро вычищать ряды краснорубашечников на свое усмотрение. В Палермо уже начались беспорядки. Цены взлетели до небес, от моих бойцов поступают жалобы на кражу золота и провианта, а Гарибальди от природы не способен распознавать интриганов. В его личной порядочности я не сомневаюсь, но мы не знаем, кому он передоверил руководство. - Отправь Спейда, - предлагает Каваллоне. – Ему ничего не стоит создать иллюзию какого-нибудь простенького незапоминающегося лица. Разве игра в прятки – не его конек? Алауди, неподвижно стоящий позади стола (бокал в его руке нетронут), наконец разворачивается и устремляет глаза на Джотто. Глаза цвета неба, но не осеннего с его глубокой кобальтовой синевой, а весеннего – полупрозрачного, чистого, холодного и бесконечно далекого. Алауди редко смотрит на кого-то в упор: чаще его взгляд направлен на что-то, известное ему одному. Сейчас он бесстрастно всматривается в лицо Джотто, изборожденное морщинами тревог. - Там война, Оливьеро, - тихо говорит Джотто. – Деймон может сколько угодно увлекаться играми, но он не разведчик и не боец. - ...или же ты ему просто-напросто не доверяешь, - заканчивает Каваллоне, поднимаясь, чтобы долить в бокалы вина. Джотто качает головой и делает большой глоток. Молодое вино крепковато, но в этом доме пить, как и говорить, можно без опаски. Глоток вина удачно заполняет паузу из непроизнесенных, но всем известных слов. - Значит, ты хочешь, чтобы Алауди надел красную рубашку и вступил в ряды гарибальдийских собак, - уточняет Оливьеро полувопросительно. - Вовсе нет, - торопится заверить Джотто, - это было бы бессмысленно. Вы же сами знаете, иногда вызывающая честность работает лучше самой изобретательной лжи. Дюма скоро отплывает на Сицилию на своей "Эмме", чтобы встретиться с Гарибальди. У Алауди есть кредит доверия во Франции; мы выдадим его за французского репортера, сфабрикуем рекомендательное письмо, Дюма это обязательно проглотит – он сам в поиске увлекательных историй о походе для своего нового романа. Если они явятся вместе в Палермо, это откроет Алауди все дороги и среди волонтеров, и в ближайшем окружении генерала. Оливьеро вынимает из портсигара тонкую доминиканскую сигариллу (первый и последний улов испанских контрабандистов) и закуривает, выдыхая змейки крепкого, подслащенного дыма. - Что скажешь, Алауди? – спрашивает он наконец, поскольку тот молчит. Голос Алауди странным образом не вяжется с его холодной внешностью и флегматичным характером. Если закрыть глаза, кажется, будто к руке ласкается гибкая черная кошка. - Я терпеть не могу иметь дело с французами, - отвечает он. - Но ты же сам француз, - смеется Каваллоне. – Ведь ты родился в Тулузе... или в Марселе? - В Монпелье, - бесстрастно поправляет Алауди. – Это ничего не меняет. Французы корыстны, злопамятны, завистливы и себялюбивы. Об них противно марать руки. - По-твоему, итальянцы лучше? – Джотто удивлен: он впервые слышит от своего хранителя что-то столь откровенное. Но Алауди пожимает плечами: - Ничуть. Вспыльчивые, нахрапистые, лживые и подлые. Я стал агентом в пользу Италии только потому, что в вашей революции есть хоть какой-то смысл. Оливьеро эта уничижительная тирада, кажется, доставляет огромное удовольствие. - А остальные? – подначивает он. - Еще хуже, - Алауди невозмутим. – Немцы – нечистоплотные, вульгарные и ограниченные. Испанцы – безалаберные и ненадежные, к тому же жестокие как звери. Русские не в состоянии уследить сами за собой, они понятия не имеют, что такое дисциплина, а еще упрямы как ослы. - Как жестоко! – опять смеется Оливьеро. – Но есть же хоть одна нация, которая тебя устраивает? - Да, - спокойно говорит Алауди, - японцы. - Но помилуй... - Да, они безумны, - резко обрывает Алауди его возражения. – Безумней всех европейцев, вместе взятых. Но только они по-настоящему знают, что такое долг и честь, а не бросаются этими словами попусту. Они знают, что такое путь воина. Если бы я мог выбирать, я предпочел бы родиться в Японии. Джотто списал бы его откровенность на вино, но бокал Алауди по-прежнему полон до краев. Вероятно, все дело в том, что вопросы задает Оливьеро. - Я прошу тебя, - говорит он наконец, понимая, что все изложенные аргументы уже рассмотрены и проанализированы и тянуть время дольше невозможно. – Я прошу тебя как своего Хранителя. Сделай это ради Вонголы, пока не поздно. Он ждет, что Алауди как всегда уронит холодное "не помню, чтобы я становился твоим хранителем", но вместо этого вдруг раздается голос Оливьеро: - Просишь как хранителя? – повторяет он и встает с кресла, отходя с сигарой в руках к распахнутому окну. Оранжево-багровое марево закатного солнца обрисовывает его широкие плечи. – Ты никогда не просишь, Джотто. Твои просьбы – это всегда требования, которым невозможно отказать. Ты веришь, что каждый твой план безупречен, и поэтому не оставляешь другим выбора кроме как следовать ему. - Каваллоне, - предупреждающе говорит Алауди, но Оливьеро продолжает, не оборачиваясь: - Пойми, Джотто, никто из твоих Хранителей не жаждет работать на тебя. Посмотри на них. Посмотри, во что ты их превратил. Накл сбежал первым, надеясь смыть кровь, в которую ты окунул его руки, но даже он знает: господь не отвечает на молитвы убийц. Ты говоришь, Лампо – защитник? Он способен защитить кого-то, только перепугавшись до полусмерти за собственную шкуру. Да и то громко сказано: защищает он лишь себя, а выживают вместе с ним те, кому повезло оказаться рядом. Асари... да, он обязан тебе жизнью, но разве ты не взыскал с него уже этот долг – не отняв, так разрушив ее? Ему худо в Европе, он задыхается в этой стране, где ему все чуждо. Вот оно, хваленое чувство долга японцев – медленно убивает их самих. Деймон! Стоит ли о нем напоминать? Я понимаю, как он дорог тебе, но нельзя поймать и приручить туман, Джотто. Тщеславие и самолюбие, нежелание отпускать то, что досталось так легко – вот все, что держит его в Вонголе. А теперь ты просишь Алауди отправиться на остров, кишащий мародерами и чужими шпионами, куда в любой момент может высадиться армия Пьемонта. Или не правительство, так этот чокнутый Биксио отправит его под раздачу, пока будет рыскать и вынюхивать как ищейка, для верности расстреливая правых и неправых. А ведь Алауди – не часть твоей семьи. Ему плевать на Вонголу и все твои дела, пока они не касаются его лично. Что ты собираешься предложить ему взамен? На что ты пытаешься давить там, где никак не использовать долг, дружбу или подкуп? На сочувствие? - Каваллоне, - повторяет Алауди все так же тихо, но теперь в его бархатистом голосе звенят жесткие, металлические нотки. – Я не нуждаюсь в твоей защите. - Прости, - говорит Оливьеро после долгой паузы, непонятно к кому из них обращаясь. Вздыхает и трет лицо широкой ладонью, зачесывая волосы назад. Джотто молчит и смотрит на пустой бокал в своих руках – он ждет ответа. - Я поеду, - говорит наконец Алауди. – Встречусь с Дюма в Сардинии и сяду на "Эмму", чтобы добраться до Палермо. Если информация точная, у меня есть четыре дня. - Она точная, - кивает Джотто и тоже встает, чувствуя себя настолько измотанным и усталым, что еле держится на ногах. Его терпение выжато как губка. – Ты можешь отдохнуть эту ночь и отложить все приготовления на день. Завтра вечером подадут экипаж, а корабль отплывет наутро из Ливорно. - Вижу, ты не рассчитывал на отказ, - замечает Алауди с тем мимолетным движением черт, в котором не без труда можно распознать усмешку. - Я всегда рассчитываю на лучшее, - слабо улыбается Джотто. – Я тебе благодарен. Вам обоим. Уже в дверях он задерживается и, обернувшись, добавляет: - Джи – мой хранитель по собственной воле. Я могу полагаться на него, как на самого себя. - Арчери – фанатик, - резко возражает Каваллоне. – Он спит и видит тебя королем объединенной Италии. Он не понимает, что правительство никогда не примет тех, кто пытается вершить правосудие за него. Сейчас война, но однажды беспорядки закончатся и Джи протрезвеет, когда обнаружит, что остался просто-напросто убийцей вне закона. Джотто долго молчит, придерживая рукой дверь. Синие глаза пристально смотрят в золотые – и скорее его сердце, чем взгляд, видит там, в застывшем янтаре, такую же тревогу и усталость. Наконец он выходит, бесшумно притворяя за собой тяжелые створки. Этим двоим не нужен третий сегодня ночью. Едва за Джотто захлопывается дверь, Оливьеро выдыхает отрывисто и зло, в порыве чувств швыряя бокал за окно. - Твое дурацкое упрямство! Черт побери! Я ждал тебя четыре месяца, чтобы ты снова уехал завтра?! - Тебе было чем заняться эти четыре месяца, - безразлично замечает Алауди, вспоминая веселые, черные как угольки глаза Марии. Спальни Оливьеро и его жены – в разных концах дома; но ведь живот-то Марии округлился не по волшебству. Оливьеро глухо фыркает, встряхивая гривой как строптивый жеребец, пока Алауди не толкает его к столу, втирая колено между ног, не тянет золотую пуговицу на камзоле, вдыхая запах горячей, обласканной солнцем кожи и изысканного парижского одеколона. - Я привез много полезной информации для тебя, - шепчет он, а глаза Каваллоне уже наполняются нежностью, и улыбка становится такой жаркой, что может растопить лёд. - Потом, - говорит он решительно. О, как удивились бы жертвы его знаменитого обаяния, увидев Оливьеро Каваллоне на коленях перед другим мужчиной! Но для него это единственное, что правильно: на коленях перед Алауди, как перед прекрасным и холодным идолом, снизошедшим к нему одному. Сколько раз он благодарил всевышнего за этот бесценный подарок? Сколько раз молился за жизнь Алауди, до белых костяшек сцепляя пальцы? Светлый плащ давно на полу, а под брюками Алауди твердо и горячо. Но Оливьеро не торопится расстегивать их – он вжимается лицом в свежий шрам на боку, смутно белеющий в оранжевом полумраке комнаты. Оттуда четыре месяца назад – в день, когда Мария забеременела – извлекли пулю. Четыре месяца понадобилось Алауди, чтобы оправиться от ранения, и с каждым разом это время все дольше. Однажды новая рана не затянется вовсе. Целуя стянутую, тонкую кожицу, Оливьеро будто пытается стереть уродство с его тела, а воспоминания о боли – из памяти. - Мой жаворонок, - бормочет он шепотом, гладя пальцами острые бедренные косточки, пока глаза жжет сухими слезами. – Мое счастье, моя боль. Сколько еще мне придется ждать тебя? - Столько, - говорит Алауди, - сколько продлится война. - Война бесконечна, - возражает Каваллоне, уткнувшись лбом ему в живот. Алауди молчит, только дышит тяжело и рвано, но пальцы в волосах Оливьеро – ледяные, как смерть. *** Запись из дневника Джотто 8 июня 1860, Ливорно Оливьеро Каваллоне. Почему я так много записей делаю об этом человеке? Наверное, потому что он единственный, кого я не могу разгадать до конца. Моя интуиция говорит мне, что он друг, что ему можно доверять, хоть я и понимаю, что Вонгола его мало заботит – в нас он ищет поддержку и защиту для молодого рода, который только-только основал. Ему выгодно преследовать наши интересы, как бы это ни претило в глубине души. Он искренен со мной, пожалуй, даже чересчур искренен. Иногда кажется, что он пытается ранить меня, озвучивая всем известную, но умалчиваемую правду – словно мстит за что-то, и от этого я понимаю его еще меньше. Большую часть времени Оливьеро выглядит беспечным и праздным, в этом доля его обаяния, но сердце мне подсказывает, что он хранит какую-то тайну – тайну настолько тяжелую, что его плечи едва выдерживают этот груз. За душой Оливьеро не все чисто, и эта неизвестность тревожит меня: как мне узнать, касается ли эта тайна Вонголы и не вскроется ли, как нарыв, в самый неподходящий момент? Записывая свои наблюдения о нем, я стараюсь анализировать их и делать выводы; но по чести говоря, это бесполезно. Если кто и знает его лучше других, так это Алауди, и наоборот. Удивительно, как настолько разные по своей природе люди так близко сошлись. Впрочем, может, в этом и разгадка: они словно потерянные кусочки одной личности, вечно противоречат друг другу, но погибают, если их разделить. Когда Алауди смотрит на Оливьеро – это, пожалуй, единственные минуты, когда в его глазах хоть что-то меняется. Небо становится ближе, а холодная весна обещает потепление. Позавчера все прошло гладко. Я знал, что говорить с Алауди лучше в присутствии Каваллоне: тот обязательно воспротивится, и тогда Алауди обязательно сделает ему назло. Как и ожидалось, Алауди согласился и сегодня утром уже отплыл из Ливорно на Сардинию, чтобы встретиться там с Дюма. Я остался переночевать в поместье Спейда. Сейчас вечер, за распахнутыми окнами шумит Лигурийское море. Этот звук напоминает мне Сицилию; как бы я хотел вернуться туда сам! Но если всплывет мое лицо или имя, монаршье правительство мигом встанет на дыбы. Кажется, я был слишком самонадеян, когда обнародовал настоящее руководство Вонголы. Следовало брать пример с масонов. Меня уже клонит в сон. После разговора с Алауди и Оливьеро я чувствую себя измотанным, буквально опустошенным, как выжатый в чай бергамот. И все-таки тревога не отпускает меня. Я чую беду, чую, что грядет что-то страшное, но не могу понять, откуда исходит угроза. Неужели Пьемонт все-таки вмешается? Неужели нас предадут французы? Неужели англичане передумают? Неужели что-то остановит крестный ход Гарибальди в Риме? Так много вопросов, а моя интуиция не желает давать ответы. Я впервые чувствую себя настолько беспомощным. Возможно, стоит провести несколько дней в покое, лучше проанализировать информацию и глубже прислушаться к себе. Где-то есть подсказка, где-то совсем рядом, но я ее не вижу... Входит Елена с чашкой кофе и новой свечой в руках. Она еще не переоделась после ужина и так хороша в легком вечернем платье цвета молодой листвы. Тонкие пальцы ложатся на виски Джотто, своей прохладой и нежностью ненадолго успокаивая тревожное жжение. С глубоким вздохом Джотто берет ее руку в свою и целует запястье. - Я люблю тебя, мой ангел, - говорит он как всегда. - Я тоже люблю тебя, Джотто, - как всегда отвечает она. Ее золотые волосы распущены, и глядя в бездонные синие глаза, Джотто будто смотрится в зеркало. Видит собственное отражение, еще юное и не изборожденное морщинами волнений и забот. Елена так полна жизни, так не похожа на своего мужа. Высокий, статный, с длиннопалыми руками и таинственно мерцающими глазами, Деймон выглядит рядом с ней слишком женственным и изнеженным; хотя это неправда. На его теле есть шрамы, которые время не сотрет ни с кожи, ни из памяти. Джотто знает – ведь он сам трогал каждый дрожащими от волнения пальцами, целую вечность назад. Как они были молоды тогда и как глупы! Или вовсе не Деймон был глуп, а только он один? Он, когда дарил Спейду кольцо Вонголы как обручальное, встав на одно колено. Он, когда мечтательно строил грандиозные планы, в темноте чертя пальцами невидимые линии над головой Деймона, лежавшей на его плече... Он, когда, онемев от счастья и горя, целовал руку Елене, прекрасной как ангел в подвенечном наряде, но с мертвенно-бледным лицом человека, навсегда прощающегося с родиной и любимой семьей. Когда возвращался в чужой дом снова и снова, улыбаясь, если кто-нибудь говорил, что они похожи будто брат и сестра. Любит ли она его по-настоящему или только жалеет? Любит ли он или жаждет этих прикосновений только потому, что ему кажется, будто на ее ладонях осталось тепло тела Деймона, а на ее губах – тепло его поцелуев? Но ведь это невозможно. Существа из разных миров, она и Деймон чужды друг другу как солнце и туман, который рассеивается в его лучах. И все-таки, когда Деймон смотрит на молодую жену, в его глазах нет снисходительности, с которой он смотрел прежде на Джотто. В его глазах гордость, с которой он на Джотто никогда не смотрел. *** Палермо, 21 мая 1860 Твое последнее письмо меня не на шутку взбесило. Хочешь знать, как идут дела? Изволь! Пока ты давишь задницей мягкие перинки, здесь нечего жрать. Ньево бережет каждую лиру, остальное давно разграбили или спустили на дрянное оружие, которое не стоит и половины этих денег. Биксио шныряет по городу, вынюхивая каждую крысу. Глаза у него как ножи, взглядом обещают кровавую смерть. Хорошо, что ему не дают перетряхивать высшее командование, но все равно – мы так не договаривались, Каваллоне. Что до твоего хитроумного прикрытия, какого черта ты так долго тянул, чтобы мне рассказать?! Изобразить фиктивную связь с вонгольским хранителем, чтобы прикрыть связь похуже – все равно что сознаться в грабеже, чтобы отделаться от подозрений в убийстве. Тонкий ход; но не думай, что сможешь обдурить меня так же легко, как своих друзей-идиотов. Во всей Европе не хватит денег, чтобы втянуть этого французишку в сомнительную авантюру. Как ты уговорил его, Оливьеро? Что пообещал? Или, может, бездушная кукла оказалась не такой бездушной, как прикидывалась? Потрудись ответить как можно быстрее. Р. Флоренция, 1 июня 1860 Дорогой Рикардо! Не верю своим глазам! Ты хоть понимаешь, в чем обвиняешь меня? Смею напомнить, что я женатый человек. Да, поддавшись чувствам, с которыми невозможно было бороться, ради тебя я нарушил общечеловеческую мораль, поступился честью и гордостью – и не жалею об этом. Но неужели ты всерьез думаешь, что я пойду на такое вновь ради кого-то еще? Само то, что ты допускаешь подобную низкую мысль, ставит под сомнение – любишь ли ты меня так сильно, как твердишь об этом. Связь с Алауди удобна именно тем, что не будет разглашена за пределами горстки хранителей и не повредит моей репутации в будущем, зато отвлечет интуицию Джотто, как собаку ложный след. Запомни уже наконец: я всегда просчитываю все до мелочей. Алауди надежен; а какой ценой – забота моей совести, но никак не твоя. Времени очень мало, хватит пустых разговоров, перехожу к новостям. На Сицилию плывет Дюма в компании Алауди под прикрытием французского журналиста. Джотто отправил его шпионить за верховным командованием и тобой в частности: боится, что слухи о заведшихся в Тысяче паразитах дадут правительству повод остановить Гарибальди и свернуть весь поход. Твоя репутация как капитана безупречна, но прошу тебя, любовь моя, будь осмотрителен. Ты же помнишь наш уговор? Никто не должен знать, что ты обладаешь Пламенем – особенно Алауди! Если Вонгола разнюхает о тебе, живым ты с Сицилии не уйдешь. Хранители Джотто позаботятся о том, чтобы убрать тебя раньше, чем это станет известно всем недовольным его политикой и готовым сменить Волю на Гнев. Умерь свою ревность, Рикардо, и не выпускай чувства из-под контроля. У нас нет права на ошибку. Ты должен вернуться ко мне живым. Если позволят обстоятельства, я позабочусь о деньгах и хороших условиях для тебя, но большего пока сделать не могу. Мы здесь, как ты выражаешься, вовсе не "перины давим" – забот по горло, а в скором времени мне, возможно, придется увозить семью из Флоренции. Мария на четвертом месяце, и лишние волнения ей ни к чему. Пожалуйста, доложи мне обстановку сразу же по приезду Алауди. Жду твоего скорейшего ответа. С любовью, Оливьеро. Палермо, 12 июня 1860 Черт возьми, Каваллоне! Хватит нести чушь – разумеется, я люблю тебя! Покажи мне хоть одного человека в Европе, больше достойного моей любви. Но я слишком хорошо знаю, как ты привык устраивать дела. Ты превратил в ручного ягненка даже меня – меня! – и я должен верить, что ты не изменишь любимым приемчикам? Не смей лепетать о верности, или я решу, что масоны подменили тебя на двойника. И хватит указывать мне, как себя вести! Я буду ревновать и злиться сколько захочу. Проклятье! Я бы спустил шкуру с каждого, кто прикасался к тебе, пока меня нет рядом. Дюма высадился на Сицилии так помпезно, как только мог грязный арабский писака вроде него. Долго обнимался с Гарибальди, после чего оба отправились набивать брюхо. Алауди с ними не пошел: смылся по-тихому сразу же, как нас представили друг другу. Похоже, его больше заинтересовал Ньево со своими бухгалтерскими книгами, а во мне он разглядел неотесанного, но пышущего энтузиазмом патриота, готового рубить головы врагам. Не знаю насчет патриотизма, но пару голов я бы сейчас точно свернул. Думаю, Алауди займется мной в последнюю очередь, когда проверит остальных. Может, и не успеет. Гарибальди уже сучит ногами от нетерпения – Мадзини убеждает его, что пора двигаться на Рим. Только лень и тупость задерживают их в Палермо. Или наоборот: даже такой идиот как наш генерал соображает, что штурмовать Святой Престол – не то же самое, что вонючий островишко, где все уже и так стояло на ушах из-за Джотто и его шайки. Алауди держится в тени и не шныряет повсюду в открытую, как Биксио, хотя именно друг другу они доверяют меньше всех. Два сапога пара – что и говорить! Но я даже рад, что этот отморозок теперь здесь. Во-первых, под моим присмотром, а не рядом с тобой! Во-вторых, пускай теперь вместо меня строчит вам отчеты. Я умываю руки и жду твоей отмашки, чтобы вернуться. Постарайся не испытывать мое терпение слишком долго, Оливьеро, потому что меня вконец изгрызла тоска. Ты снишься мне по ночам, это невыносимо – я хочу заполучить тебя наяву, выжечь на тебе отпечатки моих ладоней, чтобы заклеймить навсегда. Когда ты посмотришь мне в глаза, это скажет тебе больше, чем кусок дрянной бумаги! Гарибальди объявляет общий сбор, а у меня кончаются чернила. Это самое длинное письмо в моей жизни – можешь, черт тебя дери, сохранить его между страничками какого-нибудь идиотского любовного романа. И давай уже заканчивать с этой войной. Твой Р. *** Запись из дневника Джотто 20 июня 1860, Ливорно Не могу поверить, что пишу эти строки. Может быть, бессмысленное вождение пером по бумаге поможет мне успокоить воспаленный ум, хотя рука моя дрожит, и я почти ничего не вижу от слез. Я не понимаю, что происходит. Елена мертва. Смогу ли я когда-нибудь забыть глаза Деймона? Я не видел ничего страшнее этих глаз. Его нечеловеческая ярость готова обрушиться на Вонголу, задушив всех нас в тумане, прорвавшемся из самых глубин ада. Он думает, что я предал его. Он говорит, что знал о моем романе с Еленой всегда; но я не верю в это. Он был так спокоен, когда произносил эту чудовищную правду, почти улыбался, словно пытался рассмеяться мне в лицо, но не хватало сил. Лучше бы он плюнул. Лучше бы воткнул нож прямо мне в сердце. Потому что, да – я виноват. Не предугадал, не защитил, погряз в политике, когда беда надвигалась из самого центра Вонголы. Я, так хвалившийся своей интуицией – что же я упустил, пока мой взгляд был направлен на север? О Елена, Елена! Ее застывшее лицо с распахнутым в беззвучном крике ртом и сейчас стоит у меня перед глазами. Наш нежный, золотоволосый ангел-хранитель, простишь ли ты нас? Даже отправившись за тобой, я не смогу искупить свою вину – а потому не отправлюсь. Месть Деймона скоро обрушится на нас, но настоящий преступник не будет наказан. Все, что я могу – это узнать правду и отомстить за тебя по-настоящему. Однажды... однажды. Я сделаю ради этого все, даже если придется бежать, как крысе с тонущего корабля. Прости меня, Елена. Я не знаю, что случится в следующий день, следующий час, минуту. Но я обещаю тебе: это еще не конец. *** Флоренция, 25 июня 1860 Рикардо! Не надейся, что я еще когда-нибудь замараю бумагу твоим именем или свой взгляд твоим лицом. Это последнее письмо – только чтобы выразить тебе все мое презрение, если слова могут его выразить! Я знаю все. С моих глаз будто упала пелена, застилавшая твое гнилое нутро, которое выносило и породило такой чудовищный план; и мерзости его не умаляет то, что ты проделал все чужими руками. Трус и слабак, ты не посмел открыто бросить вызов Вонголе, ты знал, что не справишься один. Вот почему ты решил натравить на нее сильнейшего из хранителей. Боже мой, какая подлость, какое зверство! Теперь ясно, кто успел разграбить казну Гарибальди раньше, чем стали вести учет: ты собирал деньги, чтобы заплатить людям, готовым убить Елену ради тебя. Ты стравил нас между собой; заставил Деймона думать, будто Джотто предал его, когда на самом деле все это время предателем был ты. Я думал, что просчитал все – и был так слеп, не понимая, что все просчитано гораздо раньше. В одном я только не ошибался: когда ненавидел тебя. О, ты же не думаешь, будто я в самом деле питал к тебе нежные чувства? К тебе, подлецу и бандиту! Я никогда не обманывался, возвеличивая твой гордый и неукротимый нрав. Я всегда знал, какова твоя суть, но был наивен, принимая ее за человеческую, потому что ты – зверь, Рикардо. Сделай тебя королем всей Европы, да хоть всего мира – ты останешься тем же уличным оборванцем, выкормышем грязных неаполитанских свалок, каким я тебя подобрал, и превратишь Вонголу в свору таких же как ты. Видит бог, я стремился оградить Италию от этого. Я приложил все усилия, чтобы обойтись без кровопролитий и сохранить твою жизнь, при этом защитив от тебя росток новых, справедливых традиций. И я полностью беру на себя вину за случившееся, потому что мне не хватило дальновидности понять: лучше было уничтожить тебя сразу. Все, что я могу теперь – это оставаться твоим врагом до конца своей жизни. Я бессилен отомстить сейчас; но поверь, если только ты осмелишься поднять руку на мою семью – я убью тебя, не задумываясь. Мне больше нечего терять, Рикардо. Да, упивайся своим кратким триумфом, ибо век твой будет недолог. Ты посеял зло, которое вернется к тебе сполна. Твое семя проклято, и твои потомки никогда не будут править Вонголой! Объединенная Италия не потерпит такой мерзости в своем сердце. Имя Джотто будет жить, а твое сгниет на задворках истории, где мамаши будут пугать им непослушных детей. Ненависть и презрение душат меня так, что руку сводит спазмом. Я не желаю больше адресовать тебе ни единого слова. Но знай! однажды справедливость восторжествует – и в день твоего падения я буду смеяться над твоим разбитым телом, на котором выжгут позорное клеймо. Прощай, Второй Вонгола. Мы не встретимся даже в аду: ведь для меня там приготовлена свинцовая мантия, а для тебя, как для всех предателей – ледяная колыбель*, в которой ты не сможешь ни вздохнуть, ни шевельнуться. Оливьеро. Мессина, 4 июля 1860 Мой дорогой Оливьеро! Именно твоего письма мне не хватало, чтобы сполна ощутить на языке вкус победы. Твое отчаяние – половина моего триумфа! Потрясен тем, что кто-то сумел обхитрить тебя, великого интригана? Удивлен, как умудрился так просчитаться? Это все потому, что твое самодовольство мешает тебе видеть дальше собственного носа. Любая правда рано или поздно всплывает на поверхность. Я давно понял, что ты за лицемерная тварь, Оливьеро Каваллоне. Ведь наша встреча на мое восемнадцатилетие была не случайной, верно? Ты шпионил за мной с самого начала, придумывая, как предотвратить еще не начавшийся пожар. Твоя наигранная забота и лживые слова любви, тайна, в которой ты хранил меня от Вонголы – вся моя судьба была подстроена, ни шагу я не сделал сам, по собственной воле, подчиняясь твоим интригам как безмозглая марионетка. Но я не так глуп; я о многом догадывался, пока поспешность, с которой ты вышвырнул меня на войну, не раскрыла мне глаза окончательно. Ты говоришь, что хотел сохранить мне жизнь; но разве не надеялся втайне, что кто-нибудь прострелит мне голову? Надеялся, что я сдохну, так ничего и не поняв? Смешно, насколько ты верил в свои чары! Думал, что сможешь защитить Вонголу от меня, а вместо этого сам разжег пламя гнева, спастись от которого невозможно. Ты обвиняешь меня во лжи и предательстве, но поверь, это не умалит твоей вины. Ты хотел торжества справедливости – получай! Всякое преступление должно быть наказано по заслугам – разве не это девиз Вонголы? Или ты не ждал, что наказать могут тебя самого? Теперь мой гнев уже не остановить, Оливьеро. Я буду вершить в Италии свое собственное правосудие: без лицемерия, снисхождения и поганых различий по крови, как это делали вы, зарвавшиеся, избалованные аристократишки. Эта страна получит то, чего заслужила. Я только начал с тебя. Успокойся, я не трону твою семью – зачем? Я уже отнял у тебя самое дорогое. Ты все еще пытаешься лгать, скрывать правду, ни словом об этом не обмолвился – но я-то знаю, кого ты сейчас оплакиваешь. Плачь, Оливьеро! Его кровь на твоих руках. Если только ты действительно любил его, а не обманывал как меня, твои слезы, должно быть, горше полыни. Для меня они были бы самыми сладкими на вкус. Каково это – осознавать, что во всем виноват ты один? Что ты сам повел своих никчемных друзей к гибели в тот момент, когда решил, что можешь распоряжаться чужой судьбой? Я позабочусь о том, чтобы семья Каваллоне процветала, а ты умер богатым и несчастным стариком среди горстки сопливых внуков, каждый из которых будет напоминать тебе о том, чем ты расплатился со мной за их жизнь. Неважно, что ждет тебя в аду. Твой ад начинается здесь. Вот она, моя победа, а Вонгола! Плевать мне на Вонголу. Она – только послушный инструмент для моей мести. Лишь одно я считаю позорным: то, что любовь к тебе все еще застилает мой рассудок, как кровавая пелена. Да, Оливьеро, представляешь? Я не смог перестать любить тебя, даже когда избавился от наивности и понял, что все твои клятвы – пшик. Будь ты женщиной, я заставил бы тебя выносить моих детей, чтобы ты хлебнул унижения до дна. Но тебе хватит и так. Хватит того, что на свете не осталось ни единого человека, с которым ты мог бы разделить свое горе. Ведь ты слишком дорожишь своей шкурой и никогда никому не откроешь правду, верно? Тебе тащить эту вину в одиночестве всю оставшуюся жизнь. Что? Презираешь меня? Отлично! Ненавидишь меня? Валяй! Ненавидь, ненавидь так же страстно, как прикидывался влюбленным, покажи свое настоящее лицо! Помоги мне вырвать из себя эту занозу, как я вырвал из Италии Джотто с шайкой его крыс! Не трудись отвечать, мы уже все друг другу сказали: ведь это вранья может быть много, а правда – только одна. Игры кончились, Оливьеро, теперь война пойдет иначе. Можешь воевать вместе со мной, против меня или догнивать свой век, оплакивая мертвых – мне все равно. Я счастлив. Прощай. Р. *** Последняя запись в дневнике Джотто Дата и место неизвестны Сегодня пошла четвертая неделя нашего бегства. Океан ужасно штормит, и корабль, недавно отплывший из Кералы, дал течь, которую наспех залатали. Нас осталось всего пятеро. Доберемся ли мы живыми до Японии? Не знаю. Но как счастлив был бы Алауди разделить с нами это путешествие! Мы не смогли задержаться, даже чтобы похоронить его тело. Если это можно назвать телом – так оно было изуродовано. Пламя гнева выжгло его до костей, убийца не тронул только левую руку, на которой, будто насмехаясь над нами, сияло кольцо Вонголы. Все это кажется сном, чудовищным кошмаром: ведь мы столько лет верили, что Алауди непобедим. Оказывается, даже этот человек мог не ожидать предательства. В нашем бесконечном пути у меня достаточно времени, чтобы размышлять. Правда вырисовывается передо мной, как сложная картина под кистью художника. Я складываю ее из разрозненных кусочков, и чем больше пустоты заполняю, тем страшней сюжет на открывающейся мне мозаике. Я мог бы считать, что совесть моя чиста, и целиком возложить вину за случившееся на Оливьеро Каваллоне. Но разве я не виноват? Я допустил смерть Елены, я же допустил смерть Алауди, и моя хваленая интуиция оказалась бессильна. Я заглядывал так далеко, когда нужно было следить, что происходит у меня под носом. Я чувствовал опасность – и не сделал ничего, волнуясь о том, как сохранить Италию, когда следовало волноваться о том, как сохранить Вонголу. Я не могу ненавидеть Оливьеро. Он старался действовать в наших интересах, хоть и выбрал неправильный путь. Привыкший ловчить, манипулировать и просчитывать теневые ходы, он не понимал, что правда лучше самой искусной лжи, и только зная правду, можно избежать страшных ошибок. Если бы он сразу рассказал мне о Рикардо, трагедия или развернулась бы гораздо раньше, или не случилась вообще. Но что толку теперь гадать – если бы? Это не сможет ни на каплю облегчить нашу скорбь. Интересно, оставил ли Алауди после себя хоть одного ребенка? Асари говорит, что во время того, единственного путешествия в Японию они вместе посещали чайный домик. Что это значит? Мог ли этот аскет дать слабину и изменить своему первому и единственному возлюбленному? Может, даже сделать это нарочно, чтобы связать себя с народом, которым он так восхищался? Недостойная мысль, но я надеюсь, что да. Я надеюсь, что его пламя не исчезнет бесследно с лица земли и перейдет кому-то, чтобы однажды возродиться вновь. Когда-нибудь, пусть даже спустя века, все наши потомки встретятся; будут ли они сражаться плечом к плечу или друг против друга? Будут ли среди них потомки Рикардо – теперешнего Второго Вонголы? Да, не думал я, что мне придется уступить свое детище так скоро. Что будет теперь с Вонголой? Рикардо способен как уничтожить ее, так и укрепить во сто крат. Он умен; чтобы отвести гнев от себя, он может найти стране другого врага. Например, развяжет узел антиеврейства, затягивавшийся веками. Правительству это будет только на руку, а людям все равно, против кого объединяться. Италия, Италия, хотел бы я предвидеть твое будущее... Одно я знаю точно: мы убегаем, не чтобы спрятаться навсегда, но чтобы вернуться однажды. Теперь, когда я знаю правду, у меня есть смысл возвращаться. Сейчас попытка отомстить разрушила бы страну; но когда-нибудь наступит день – и Рикардо поплатится за все зло, которое причинил моей семье и народу. Я уверен в этом так же, как в том, что все еще дышу. Я буду дышать до тех пор, пока Италия не встанет на ноги, а все преступники не будут наказаны. Это я избрал целью своей жизни давным-давно, когда еще не знал, на какую подлость способны люди во имя того, что называют любовью. И если возрождение Италии займет больше времени, чем проживет мое тело – это меня не остановит. Тенью, чужой памятью, своей предсмертной волей я вернусь все равно и за руку поведу того, кто окажется достоин писать новую историю. А пока – мне есть ради чего жить и ждать. Я должен спасти остатки своей единственной семьи, если не хочу, чтобы все, что я успел сделать хорошего, пропало зря. Думаю, этот дневник мне больше не пригодится. Но и выбрасывать его жаль – пускай служит уроком, храня следы моей наивности. Перед смертью я запечатаю его пламенем Неба; если кто-нибудь однажды сможет прочитать его, надеюсь, он не потревожит призраков прошлого и использует правду для будущего. Это был последний огарок свечи и последний кусочек карандаша. С палубы раздаются крики матросов: шторм усиливается. Надо узнать, далеко ли еще до Японии.

Облегченно вздыхают враги, А друзья говорят: устал. Ошибаются те и другие, Это - привал.

Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.