ID работы: 2331050

Неприкасаемое прикосновение

Слэш
PG-13
Завершён
219
автор
Tae Tsvet бета
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
219 Нравится 6 Отзывы 39 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Сейчас он сладко спит, прижимая к покрасневшему подбородку ладонь, на которую натянута тонкая волокнистая ткань водолазки. Рукава зажаты глубоко в тонком кулаке, не давая прикоснуться ни к одному миллиметру кожи на руке, пальцах, запястье. Ресницы мелко подрагивают, отбрасывая бархатистую тень на пухленькие щеки, покрытые румянцем от того, что в комнате невыносимо тепло. Не жарко, но тепло настолько, что я чувствую, как по всему моему телу распространяется горячий уют, и кажется, что еще чуть-чуть, и я расплавлюсь от удовольствия, исчезну. Мне тепло настолько, что все тело зудит от приятных ощущений. Я помню, как познакомился с ним. Как медленно возникала между нами, совсем еще тогда малышами, дружба, обволакивая ниточками доверия, радости прикосновения, теплых объятий. Ему было всего пять или шесть, не буду обращаться к числам — они всегда меня подводят. Я был всего на годик старше, когда в моем доме раздался звонок, и детский голосок на той стороне линии робко, захлебываясь слезами, даже не сказав «Алло» или «Здравствуйте», спросил у меня: «У вас нет моей мамочки?». Я точно так же робко ответил, что у меня нет ни своей, ни чьей-то мамочки, но я сказал, что у меня есть папочка, и что он может быть и его папочкой, если это нужно. Телефон определился, как номер старой папиной подруги, и я позвал его к телефону, сказав, что мальчику, запертому в телефоне, нужен родитель. (Да, думаю, мне было пять, а ему было четыре, потому что я точно помню, что читать я научился довольно рано и в тот момент я уже успешно практиковал это умение). Отец посмеялся, поднёс телефон к уху, но в этот самый момент на том конце уже не было слезливого мальчика, а добрый женский голос извинялся за то, что ребенок потревожил нас. Они еще долго о чем-то разговаривали. На следующий день папа повел меня куда-то, заявив, что мы идем в гости к вчерашнему мальчику, так как тому очень одиноко и ему нужен друг. Только когда мы пришли, папа сказал, что у него сегодня праздник. Да, теперь я точно могу сказать, что на тот момент ему исполнялось четыре — теперь можно закрыть тему (Можно подумать, я позволял себе ее открывать, какое, в конце концов, значение имеют числа, особенно в таком детстве? Ах да, я забыл. Мой мальчик любит точность, а это я пишу для него). Для чего я рассказываю про день его рождения, собственно… Это не так важно, но… (сейчас вы можете представить, будто я чешу затылок, потому что так и есть, ха-ха). Дело в том, что, зайдя в его дом, я увидел полную детей гостиную. Но мальчика с таким надтреснутым голосом там не было, и я даже успел использовать это время для того, чтобы отругать папу за то, что не предупредил: я не люблю приходить на дни рождения без подарков. Я мог бы смастерить отличную открытку, для начала. К нам вышла немного измотанная количеством детишек, что раскидывали еду (причем трое из них были ее собственными детишками) девушка с длинными светлыми волосами, в «кенгурушке» на плечах которой сидела шестимесячная девочка. Я тогда заметил, что малышка жует, сжимая в кулачках цепочку, красный медальон, пытаясь прокусить какой-то морской камень беззубыми деснами. Я ещё посмеялся, становясь босыми ногами на стул, возле которого стояла его мама, вытаскивая медальон изо рта очень симпатичного ребенка. Меня отвели на второй этаж, где в одинокой комнатке с плакатами супергероев из популярного в то время комикса тихонько лежал на кровати мальчик и что-то усердно выводил фломастером в альбоме, что лежал на его коленках, обтянутых темно-синими колготками, надетыми, кажется, неправильно: на животике виднелось две полоски, а пяточка оказалась на носочке. Конфуз с неправильно надетыми колготками не прикрывала даже водолазка с утенком из старого мультфильма. Рукава светлой водолазки были испачканы в фломастере, а брови насуплены, потому что этот мальчик никогда не мог делать что-то без особого напряжения. Влажная нижняя губа покрывала верхнюю, делая вид ребенка еще более сосредоточенным. Я помню, как подошел к нему, и, назвав своё имя, гордо при этом показав пальцем себе в грудь (типа смотри, вот он я, и я Фрэнк, не ты — можно подумать кто-то будет спорить, но я был очень странным ребенком, над чем каждый теперь подшучивает, и я в том числе), спросил громко, как будто он может меня не услышать, «Что ты рисуешь?». От громкости он стал робеть, но, подняв на меня взгляд круглых зеленых глаз, рассмеялся, звонко сказав: «Я Джерард, и я ришую мамочку, шмотри». Я помню, что там была голова, несколько палочек, точки вместо глаз, бровей и носа, а запятая вместо губ. Дети внизу праздновали его день рождения без присутствия именинника, да и сам он этого не хотел. Я помню, что он плохо разговаривал. Сильно шепелявил, часто хныкал, если его что-то не устраивало, но в целом был достаточно спокойным ребенком. Его мама, обычно носящая сразу двоих на себе (у Джерарда есть братья, и они близнецы), никогда на него не кричала, так как капризы в основном были по делу и касались чего-то важного, без чего малыш ну совсе-е-е-м не может. В отличие от меня. Я был тем еще проходимцем, поэтому отец часто лечил нервные срывы, и только сейчас мне стыдно за то, что я доводил папу, который справлялся со мной совершенно в одиночку, до белого каления (прости меня, папочка). Его отец, а я до сих пор называю его макаронной фабрикой (конечно, когда он меня не слышит) из-за его темной шевелюры, завитой настолько, что кудряшки, кажется, никогда не расправятся — но нет, к пятидесяти взрыв на макаронной фабрике исчез… — часто брал Джерарда на плечи, нося по всему дому и давая ему то, что тот хочет. Но хорошо разговаривать он учился долго, а читать и вовсе смог только к шести с половиной, когда Донна решила отправить его в частную школу в семь. Я помню, что я был единственным его другом. Даже его братья и сестра не играли с ним так часто, как это делал я, а чаще всего я просился у них оставаться на ночь. Поскольку мой пай-мальчик был достаточно спокойным и безопасным (в том плане, что он совершенно не доставлял маме с папой проблем, опять же, в отличие от меня), я всегда почти что насильно таскал его за руку за собой, побуждая на подвиги. Но, когда я понял, что я умею выходить сухим из воды, а Джи просто не привык к сорвиголова-образу жизни, все время попадаясь, я перестал пытаться его расшевелить, да и сам немного приутих. Я даже не знаю, как он меня терп-е-е-л. Джерард был (и есть до сих пор, если вы не его мама ну или я) молчаливым мальчиком, хранящим в себе множество красочных чувств и эмоций, которых он не умел высказывать словами, но умело показывал прикосновениями. И я помню, что ему пришлось научиться. Мне было тринадцать, когда я в очередной раз пришел в гости к Уэям, приветственно получив «пять» от Майкла и Джейкоба, а еще дав Джессике повисеть на мне пару минут, но не застал старшего из них всех на кухне, где он обычно сидит, следя за тем, как Донна готовит обед (а прокормить пять ртов, при этом самой не померев с голоду, не так уж и просто, скажу вам я — тот, кто часто наблюдал за этой женщиной-героиней). В этот вечер Джерард не дал мне прикоснуться к себе: он только плакал, заперевшись в своей комнате и не желая мне ничего объяснять, пока заботливая рука, покрытая мозолями от усердной работы домохозяйки, не увела меня в другую комнату, объясняя, что Джерарду в последнее время плохо, и он хотел бы побыть наедине. А еще она пообещала, что вскоре ему станет легче. Потом ее позвал Дональд, тряхнув черными кудряшками и заявив, что пришел «психолог». Мне пришлось уйти домой, так как я только мешал, раздумывая над тем, что же произошло с моим Джи, пока я был в летнем спортивном лагере… Мне никто так и не сказал, в чем же дело. Я просто был уведомлен в том, что теперь мне нельзя прикасаться к Джерарду. Даже если бы я сильно захотел, мальчик бы не дал мне: он носил длинные кофты, закрывая руки и кутаясь в длинные плащи. Он стал еще более замкнутым, перевелся на домашнее обучение, целыми днями читал, и я пару раз замечал, как он плачет, перелистывая тонкие, пахнущие типографской краской странички своих особенно любимых книг. Он выбирал их особенным способом: открывал в магазине на любой странице и читал. Если на той странице недостаточно эмоций, по его мнению, ее не стоит покупать. Только потом я узнал, что таким образом он… занимается мазохизмом. Он читает о том, как люди обнимаются, особенно обожая, когда детально описывается каждое движение, пронизанное словами о том, что люди чувствуют, когда осязают тепло друг друга. И Джи понимает, что сам себе мешает чувствовать то же самое, давая прошлому вклиниться в настоящее. Он говорил мне это, но не рассказывал, о каком прошлом идет речь. Я также долго смеялся, когда обнаружил у него зачитанный до ободранного состояния любовный роман с описаниями постельных сцен, на что он потом долго обижался, повторяя «ты не понимаешь». И мне было обидно тоже, потому что я всегда был единственным, кто понимал его всего. Он говорил со мной. Заменял объятия описаниями того, как именно он хочет моего тепла, словами описывая все это. Как-то он описал для меня десятиминутные объятия. Словами. И это действительно длилось десять минут, и он не прекращал говорить, рассказывая, как сжимает меня, прижимается ко мне, дышит мне в шею. Все мое тело в тот момент покрылось мурашками, а где-то в районе солнечного сплетения затрепетало новое, не известное мне чувство. И только в свое шестнадцатилетие, перед тем как сесть за праздничный стол, Джерард рассказал мне. И он не плакал. Я думал, что, будь я на его месте, я бы рыдал так, что все вокруг бы сбежались на мой плач. Просто Джерарду это не было нужно. Его бы утешали, касались бы его, обнимали, и он не хотел провоцировать людей на это, так как каждое прикосновение — это воспоминание. Воспоминание о том, как над ним издевались. Я знал, что в мире есть извращенцы, и я знал, что у людей, подвергшихся изнасилованию, есть два варианта дальнейшей жизни. Смириться и забыть, либо обратится в полицию, к врачам, к психологам, выставив на обозрение свою проблему. Второй вариант поможет, но только в том случае, если человек, а в нашем случае двенадцатилетний мальчик, не считает себя зависимым от общественного мнения. Джерард же был зависимым. И мне хотелось плакать. И я плакал. Сидел в его комнате, облокачиваясь о холодную стенку с тем же самым плакатом супергероя, в нескольких миллиметрах от самого Джи, подрагивая и давая себе выплакаться. Потому что, возможно по глупости или из-за моего вечного максимализма и крайностей, я считал себя виноватым, потому что, если бы я не уехал, оставив одиночку-Джи одного в скучном городе и с ругающимися на тот момент родителями, то тот бы гулял со мной, будучи под моей защитой, а не выходил бы на улицу один, желая скрыться из дома, где плакали дети и ругались взрослые. Донна, пожалуй, никогда себе этого не простит, и я тоже, но теперь же делать уже нечего? В тот вечер я его коснулся. Мы сидели за столом, мои глаза были покрасневшими, и Донна все время носилась со мной, словно курица-наседка, спрашивая, что у меня случилось, или «Может быть, посмотреть твой глаз? Тебе что-то попало?». Джерард спросил, можно ли мне остаться на ночь, на что Донна обрадовалась, любезно разрешив. Внезапно Джи, радостно подскочив на стуле, потянулся ко мне ладонью, призывая меня сделать то же самое, и, отпустив зажатую в кулаке манжету, на несколько секунд приложил свою ладонь к моей, затем одергивая и пытаясь успокоить мурашки, которые сразу же покрыли его кожу, а также в попытке скрыть показавшийся на щеках румянец. Первому я нашел причину в воспоминании грязных прикосновений, но второе не было плохим знаком. Возможно, телу Джерарда мое общество не нравилось, но улыбка мальчика означала, что его душа хочет вырваться наружу от капельки положительных эмоций в букете страшного прошлого. Я помню. Что я помню? Простите, отвлекся. Я помню, как он позволил мне себя поцеловать. Это было очень волнительно, но это было внезапно. Мы просто сидели, как обычно сохраняя дистанцию между нашими телами, как неожиданно я почувствовал на себе его дрожащие губы. Мы не трогали друг друга руками, но я четко ощущал на своих щеках его слезы, что истерическим потоком, который сдерживался чем-то, что мне до сих пор не понятно, текли по подбородку, опускаясь к шее и исчезая за воротником. Он плакал, дрожал, хныкал, борясь с собой, но плотно прижался своими губами к моим, затем прикусив нижнюю, заметив, что я не сопротивляюсь, но скорее для самого себя. Ему было больно, но он целовал меня. Это было долго. Я чуть не расплакался, хотя я не настолько слезлив, как Джи, от осознания того, что он рыдает, но продолжает медленно проводить дрожащим языком по моей кромке зубов. Джерард потянул за растягивающиеся рукава, как обычно натягивая их на пальцы, и обхватил мое лицо руками, углубляя поцелуй, не прекращая при этом плакать так сильно, что, кажется, я чувствовал его соленую влагу, что передавалась его языком моему. Я не осмеливался прервать его. Я не имел права, ведь он прилагает к этому столько усилий, и это что-то значит. Я не знаю, любил ли я его в тот момент. Я точно знаю, что я любил его сразу после поцелуя. Нет, я, конечно, любил его всегда, но я не это имею в виду. Надеюсь, вы поймете… Я просто ответил ему, всего лишь ласково давая то, чего он хотел, но так уверенно опровергал: он плакал до тех пор, пока у него не кончился воздух, заставляя отстраниться. Затем он свернулся клубочком в углу кровати, все еще подрагивая. Он не говорил. И я решил, что теперь настала моя очередь говорить. Джерард до сих пор иногда пересказывает мои слова, что эхом впечатались в его голову. Это что-то типа утреннего или вечернего поцелуя. Наш собственный ритуал до сих пор, даже сейчас, когда он позволяет мне изредка заправлять пряди его выбившихся волос за ухо. Он дрожит под моими руками, когда я вечерами поглаживаю его расслабленную спину. Он иногда плачет, когда мои поцелуи выходят за рамки. Но у нас есть неприкасаемое прикосновение. Мы не касаемся друг друга часто, и я живу с этим фактом. Я не могу целовать его дольше, чем положено, иначе это будет жестоко, делать это, когда он не хочет и не может. Я люблю его, и я до сих пор живу с ним. Я единственный, который может обнять его перед сном, поцеловав в щеку. Не часто, но все же, у нас есть неприкасаемое прикосновение. Это его десятиминутное объятие. Это моя любовь. Это, как ни странно, секс. И, для моего Джи, который это читает: Неприкасаемое прикосновение — звучит глупо, нелогично, не так ли? Но это возможно. Я не касаюсь тебя сейчас, сидя с открытым ноутбуком и этим текстом, что я так усердно писал целый час, пока ты спишь, изредка почмокивая разомкнутыми губами, но я ласково целую тебя, на несколько секунд прижимаясь к твоим теплым устам своими. Провожу дорожку из нескольких поцелуев к подбородку и обратно. Прикасаюсь к уголкам пальцами, обвожу контур, еще раз целую, трепетно подрагивая от неописуемых эмоций. Но я не касаюсь тебя сейчас. И это те самые слова, что впечатались в твою голову, которые я шептал в ту ночь твоего шестнадцатилетия, пока ты дрожал примкнув к стене и, кажется, не ожидая, что я буду делать это. Угловатые, неумелые звуки, которые показались бы обычному человеку пустыми, не трогающими, но для него были такими важными. Мы не умели высказывать словами чувства. Но нам пришлось научиться. Я не знаю, зачем это пишу. Я просто не умею красиво говорить, и… Может это у меня получится лучше. И это наше неприкасаемое прикосновение. Все, что я здесь написал.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.