Часть 24
29 ноября 2014 г., 13:47
Несмотря на всю свою статичность, сомнамбуличность даже, Государственная Канцелярия могла оказаться и оказывалась очень полезной службой. Фабиан понимал это, ощущал тем органом, который мог не иметь физического вместилища в его теле, но присутствовал, ощутимо определялся в его жизни; во избежание пошлости не хотелось называть это чувство интуицией, предчувствием – может быть, или каким-то-то иным словом, до сих пор не существующим в языке. Государственная Канцелярия казалась колоссом на глиняных ногах – слишком многим. Тот же Эрик Велойч позволял себе снисходительные шуточки в адрес Госканцелярии: и штат-то у нее был так себе, скудноват, и здание ей отгрохали несуразное – со стороны Площади Первой Республики мощное, узловатое, казавшееся в сумерках зловещим, со стороны Консулата – невзрачное, больше напоминавшее захолустную социальную контору; и инфоканалы-то жили недели, месяцы без того, чтобы хоть как-то вспомнить о Госканцелярии в своих репортажах. Фабиан посмеивался над этими шутками, лениво размышляя: действительно ли хитрый лис Велойч считает, что Госканцелярия совершенно бесполезна, хочет ли он убедить в этом Фабиана – или напротив, намекает, чтобы как раз и к этому присмотреться, а затем и воспользоваться, чтобы осторожный Велойч посмотрел, убедился, что Госканцелярия может быть эффективной, и сам начал прибегать к ее помощи?
Штат у Государственной Канцелярии был очень скудным. Бюджет – тот впечатлял, но впечатлял человека несведущего. Фабиан, узнав о нем, долго не мог поверить. Годовой бюджет Десятого Консула, то есть его бюджет, был в полтора раза больше, а он был один из десяти – равный среди равных, обладавший полномочиями, чтобы запустить руку и в совокупный бюджет Консулата, буде такая необходимость возникнет, но при этом и ответственность за ту же государственную безопасность деливший на десять. А Государственная Канцелярия ведь выполняла функцию балласта, уравновешивая не только Консулат – гидру вместо главы – с Магистратом, Сенатом и Судом Республики, но и присматривая за локальными властями, проводя ревизии всего и вся, и прочая, прочая. Функций у Госканцелярии было не так чтобы много: одергивать зарвавшихся мальчишек-консулов, одобрительно кивать старцам в сенате и снисходить до магистратских чинуш, и при этом функции были сформулированы удивительно общо; иными словами, Государственная Канцелярия могла вмешаться в любое дело, если расценивала его как значимое для безопасности. Полномочий у Госканцелярии было шиш и немного, но и они были сформулированы дивно невнятно: иными словами, Госканцлер половчее мог не только сунуть свой нос в любое дело, но и решить это дело по своему усмотрению. А с ним и служащие Госканцелярии рангом поменьше могли обеспечить головную боль не одному государственному служащему – если бы у них дошли руки. Наверное, в том, что штат Госканцелярии был ничтожно малым, заключалась одновременно и злая насмешка, и вневременная мудрость Первых Консулов: советники могли испортить жизнь кому хочешь, если бы хотели, но при этом были завалены утомительной, скучнейшей, однообразнейшей бумажной работой по самое темечко и на злопыхательство времени не находили. Республика выросла территориально в полтора раза, и это не считая условно-добровольно присоединившихся доминиумов, демографически – так и во все четыре, а Госканцелярия как была скучным заведением по призору и назиданию, так им и оставалась.
Фабиан не погнушался завести в ней знакомства. Почему бы нет – свои люди нужны везде, особенно там, где хранятся всякие там государственные печати и государственные договоры. Эрик Велойч на его маневры смотрел настороженно, не одобрял, но и не отговаривал, сам ограничиваясь приятельскими отношениями с Михаилом Томазиным и вымученно-дружескими с Содегбергом. Он рассматривал необходимость прикармливать советников из Госканцелярии как вынужденное, пусть и совсем незлое зло, следил за тем, чтобы самым выдающимся доставались приглашения на различные мероприятия, время от времени – совсем редко – сам снисходил до мероприятий в канцелярии и долго жаловался потом, какая у него развилась аллергия в этом рае таксидермиста, но не более того. И Фабиан отчасти понимал это: для того, чтобы использовать Госканцелярию в своих целях, нужно было, во-первых, убедить скучного, безразличного ко всему, кроме своих бумажек, чиновника, что дело, по которому его беспокоят, представляет ценность с точки зрения государственной безопасности, затем ждать долго, бесконечно долго, пока случай рассмотрят и по нему вынесут решение, а затем еще и на уровне какой-нибудь Тайной Полиции дергать за ниточки, чтобы решение было приведено в исполнение. Проще обратиться в Тайную Полицию напрямую. Конечно, решение советника Государственной Канцелярии не рисковали оспорить даже судьи Высшего Суда Республики, и с этой точки оно представлялось сверхнадежным, но ждать восемь-десять лет? Шустрость офицеров Тайной Полиции была куда более привлекательной. Конечно, если бы дело попало на ревизию в ту же Государственную Канцелярию, оно могло бы быть решено диаметрально противоположным образом, но: за те же восемь-десять лет чего только не случится. Поэтому даже Велойч, даже элегантный, неторопливый Велойч предпочитал орудовать, не вовлекая в свои козни Госканцелярию. А Фабиан считал: зря.
Он держался настороже с Томазиным. Чувствовал ли тот это или нет, Фабиана не особо интересовало; чувства следовало оставить возвышенным и трепетным душам вроде актрисулек и актерчиков из сентиментальных сериалов. В поведении же Томазина ничто не говорило о том, что он опасался Фабиана или подозревал его в двойной игре. Он не задумываясь рассказывал о Содегберге, обсуждал с Фабианом какие-то дела, считавшиеся в унылой Госканцелярии злободневными: например, оплошности в протоколе на последней встрече глав государств – это злой умысел или преступная небрежность, и не следует ли в следующий раз поручить разработку протокола службе Третьего Консула? Следует ли рассматривать попытку реформы системы заповедников, резерваций и национальных парков как опрометчивую или как соответствующую экологической и политической безопасности Республики? Расширение территории столицы – необходимо, и не лучше ли продолжить благословенную традицию городов – промышленных спутников и городов-дормиториумов. И прочие не менее увлекательные темы. Фабиан активно обсуждал их с Томазиным, испытывая к нему уважение и теплые, почти родственные чувства, несмотря на невероятную, зубодробительную занудность оного. Заодно он и полагал, что имеет все основания называть себя самым осведомленным о здоровье Содегберга человеком. И еще кое-что. И кроме этого, приятельские отношения с Томазиным позволяли ему по-дружески заглядывать в Канцелярию, распивать чашечку чая с ним, а затем наведываться к паре-тройке других людей.
Которые ценили такую непосредственность Фабиана очень высоко. Он задумчиво сознавался, что его терзают некоторые сомнения насчет законности кое-чего, происходящего, к примеру, в том же совете Магистрата по образованию, особенно после того, как его со скандалом покинул Колмогоров, и – советники присматривались. Он мог посетовать, что по последним данным, кстати, получаемым посредством самой поверхностной проверки, выяснялись забавные вещи о злоупотреблениях Колмогорова, и не только его – членов его семьи, а что будет, если копнуть чуть глубже? Он пристально смотрел на Таддеуса Торнтона, кузена своего одноклассника, печально улыбался – и Торнтон копал так глубоко, как мог, и не успокаивался, пока прокуратура не начинала рассматривать дело о злоупотреблениях членов семьи Колмогорова, и Агния Колмогорова не оказывалась под следствием.
Госпожа Оппенгейм, к которой обратилась за помощью, содействием, поддержкой, чем угодно, мать Агнии Колмогоровой, посочувствовала ей, поинтересовалась у супруга, каковы шансы у старика Колмогорова, услышала рассеянное: «На одиночную камеру? Очень хороши», попыталась выяснить, собираются ли как-то помогать ему старые приятели, и с удивлением узнала, что приятелей у Колмогорова совсем немного осталось, и тем более никто не собирается выступать на стороне его племянницы, дамочки склочной, языкастой и жадной. Она печально сообщила Ариане Колмогоровой-Свенсен, что ее муж недостаточно влиятелен, чтобы как-то повлиять на исход дела, и запаслась терпением и вместо попкорна галетами из цельнозерновой ржаной муки – последним орудием пыток ее диетолога – в ожидании процесса, более того – в его предвкушении, рассчитывая по-плебейски похрустеть ими, когда вся эта история будет предана оглашению. Когда с ней попыталась связаться сама Агния Колмогорова все с той же просьбой, госпожа Оппенгейм с артистичной печалью в голосе сообщила ей, что ее муж, к сожалению, слишком занят, чтобы заниматься всякими посторонними делами.
Агния Колмогорова связалась и с Валерией. Она долго причитала, что не понимает сути этого расследования, ни тем более почему она должна не только возвращать все свои вещи, но и платить какие-то умопомрачительные штрафы, и это в начале расследования, обвиняла в мелочной мести Валерию и Фабиана – «этого гниду Равенсбурга, который мстит мне за то, что я открыла тебе на него глаза», рыдала, что эта подлая Рушити сбежала в какую-то убогую муниципальную службу, и все это за три недели до проверки, а теперь она дает показания как свидетель, и они наверняка заодно с этим гнидой Равенсбургом, и Валерия скрежетала зубами, выслушивая оскорбления в адрес Фабиана, молча корчилась, слыша имя Рушити рядом или даже в соседних предложениях с его именем, и при этом невольно злорадствовала. Она повторяла раз за разом, что не понимает, как она, а тем более Фабиан могут помочь ей с одной стороны, а с другой – почему Агния считает, что Фабиан имеет отношение к случившемуся с ней? Агния рыдала и доказывала, что именно Равенсбург, ублюдочный Равенсбург и затеял эту кампанию против нее, и снова требовала, чтобы Валерия заставила его спасти ее. Валерия упрямо отказывалась, но в конце концов процедила, что попробует поговорить с ним. И ей до чертиков, до неприличного девичьего писка хотелось узнать: что из сказанного этой стервой Агнией было фантазией ее взбесившегося воображения, а что хотя бы отчасти соответствовало истине? Не ошиблась же она насчет Фабиана и той женщины; возможно, и в новых ее домыслах есть правда: что Фабиан стоит за всеми этими расследованиями деятельности фонда и следит за последовательным уничтожением репутации Агнии и ее дяди.
Константин Оппенгейм если и удивился расспросам дочери о коррупционных расследованиях в магистрате, то несильно. Скорее наоборот, он даже обрадовался, что нашелся человек, согласный выслушать его, не пытаясь при этом высказать свое мнение или даже навязать его, поспорить или демонстративно позакатывать глаза, слушавший внимательно и заинтересованно; и Оппенгейм рассказывал о мелких грешках Колмогорова, которые приводили к тому, что им оказывались недовольны все и со всех сторон, а более всего, как ни странно, его старый приятель Армушат. Что-то они там не поделили. Велойч мог бы заступиться: как-никак, Колмогоров не гнушался выступать в качестве его лоббиста, но по непростительному то ли легкомыслию, то ли скудоумию еще и с его недругами якшался, а с Садукисом, занявшим пост Первого Консула, так и дружил открыто и с упоением, что Велойчу пришлось не по духу. Попытки Колмогорова воззвать к помощи Содегберга оказались тщетными: то ли старик оглох, то ли решил, что овчинка не стоит выделки.
Подумав, Оппенгейм задумчиво признался, что поставил бы на третий вариант: Содегбергу нет дела ни до чего, кроме Государственной печати и первого экземпляра Статута. Возраст, не иначе. Все эти игрульки в политику воспринимаются им со своего Олимпа именно что как игрульки, так что зря Колмогоров до сих пор рассчитывал на поддержку с его стороны.
Валерия не жаловала Содегберга: давным-давно она была представлена старику, и он отчего-то произвел на нее удручающее впечатление; он показался ей то ли личем, то ли прогнившим насквозь от сифилиса полутрупом, не внешне – внешне он был очень неплох. В его взгляде, манере говорить, оценивать, вести разговоры было что-то неестественное, болезнетворное. Валерия не могла внятно объяснить себе, что именно, и едва ли это были отдельные детали; возможно, дело было не в физическом нездоровье, а психическом, но Содегберг не воспринимался ею как здоровый человек. Когда отец заговорил о нем, ей показалось даже: захотел позлословить, но затем внезапно замолчал и сменил тему, она только уверилась в том, что с Содегбергом дело нечисто. И кажется, в той же мере, в которой она могла убедиться в этом на основании собственных наблюдений и странного поведения отца, насчет Содегберга были уверены практически все коллеги Оппенгейма.
Но это было частностью, которая привлекла внимание Валерии помимо ее воли, как резкий, диссонирующий звук заставляет вздрогнуть и обернуться, как вынуждает присмотреться диод на световом панно, который судорожно мигает или горит куда ярче, чем остальные; как человек в ярко-желтом пиджаке на похоронах. Она уже поняла, что ни Колмогорову, ни тем более Агнии помогать никто не собирается. Ее интересовала еще одна вещь, и Валерия поинтересовалась: действительно ли в травле Колмогорова принимал участие и Фабиан.
– Отчего же травле, – задумчиво отозвался Оппенгейм. – Я понял бы, если бы на Колмогорова ополчились из-за его убеждений, или... хм, сомнительных хобби. Насколько я знаю, расследование вполне закономерное. Ну да, время удобное было выбрано, чтобы совершить некоторые перестановки, убрать старые кадры, ну и прочее. Сначала Садукис, затем он. Лери, дорогая, должен отметить, что еще при первых консулах пострадали бы не только они, но и их домочадцы, и весь аппарат, и простым... эм-м, ограничением свободы в тех новомодных местах заключения они бы не отделались. Эрик, конечно, играет в свои игры. Я даже не знаю, насколько хорошо, что Фабиан к нему так близок. Я бы был осторожен, но кажется мне, что он ему самоотверженно покровительствует. Нет-нет, это не травля. Колмогоров несколько заигрался в радикального реформатора. Реформа начиналась хорошо, а затем захлебнулась не в последнюю очередь по причине непрозрачного администрирования. Со статистикой опять же было не все в порядке. Ну и эта, – Колмогоров помолчал. – Племянница.
После непродолжительной, но какой-то многозначительной паузы он потянулся и похлопал Валерию по руке.
– Я, должен признаться, не раз и не два радовался, что в моей семье нет таких Агний, – сказал он.
Валерия заставила себя улыбнуться. Это был сомнительной ценности комплимент, от которого жгло щеку, как от пощечины. Но отец не отличался чуткостью, хотя на на него и его безусловную поддержку можно было рассчитывать.
– Так Фабиан имеет отношение к этой истории? – терпеливо спросила она.
Оппенгейм посмотрел на нее, словно размышляя: говорить правду – или пожалеть ребенка?
– Лери, милая, – задумчиво начал он. – Видишь ли, я поддерживаю неплохие отношения с Консулатом. Но я простой чиновник в Магистрате, и что за подводные течения доминируют в их закрытом клубе, знаю не очень хорошо. Представляю, о многом догадываюсь. В конце концов, опыт, опыт. Опыт позволяет мне приходить к некоторым заключениям. Возможно, Фабиан имеет какое-то отношение к этой истории. Но все-таки он пока еще недостаточно влиятелен, чтобы устраивать такие зрелища, не оглядываясь на того же Велойча. Ты понимаешь, о чем я?
Валерии неожиданно стало смешно. Слова отца были разумными до такой степени, что в них невозможно было верить. И кроме того, она многократно была свидетельницей того, как Фабиан говорил с тем же Велойчем. Еще вопрос, кто на кого оглядывался.
Фабиан не избежал участи Оппенгейма: Валерия принялась расспрашивать его. Он нахмурился, когда Валерия спросила, какое отношение он имеет к кампании против Колмогорова и Агнии.
– Кампании? Против? – он недоверчиво хмыкнул. – Лери, кампания – это множество действий, тактически разнообразных, но стратегически подчиняющихся одной цели. Разве это мы наблюдаем в случае с Колмогоровым и его кланом? Вот они долго-предолго вели кампанию по подчинению всех образовательных и попечительских учреждений себе или своим фондам. А в их отношении ведется всего-то пара-другая расследований. Делов-то.
– Фабиан, – кротко возразила Валерия, – пара-другая расследований, пара-другая журналистских расследований, пара-другая сюжетов на инфоканалах, пара-другая намеков всем Колмогоровым, что их присутствие нежелательно. Это ли не множество действий, тактически разнообразных, но подчиняющихся одной цели?
– Какой? – тут же спросил Фабиан, с интересом слушая ее. Валерия удивилась: он оживился, более того, он находил разовор увлекательным, судя по тому, как сощурились его глаза и заулыбался рот. Этот выразительный, но умеющий молчать рот – улыбался мягко и одновременно дерзко, словно провоцировал: ну скажи, давай, говори!
– Уничтожить Колмогоровых. – Она пожала плечами и уселась по-турецки.
– Зачем? – Фабиан вытянул ноги и подпер рукой голову. Он улыбался, глядя на Валерию – он любовался ею.
– Откуда мне знать? Возможно, у Колмогорова в Магистрате завелись недоброжелатели. И... хм, – она вспомнила отца, и ей стало смешно. Весело хихикнув, она произнесла наставительно, стараясь имитировать интонацию отца: – Разумеется, многие чиновники Магистрата близки к тем или иным консулам, но едва ли они знают, какие подводные течения доминируют в вашем закрытом клубе. Возможно, Колмогоров случайно оказался в одном таком, и его захватило в какой-нибудь водоворот. Он ведь был близок с Садукисом? А тот сейчас пишет мемуары на Лазурном Берегу.
– Узнаю Геркулеса по ноге, – развеселился Фабиан. – Тестюшка провел с тобой политинформацию, я так понимаю. Лери, дорогая, какой закрытый клуб? Какие подводные течения? При отцах-основателях можно было об этом говорить, тогда Консулат был отвратительно громоздким и неповоротливым монстром, а сейчас я чихну в своем кабинете, и мне на сорока инфоканалах говорят: «Будь здоров, Фальк ваан Равенсбург». Я диву даюсь, какие сплетни бродят о сирых и убогих консулах в Магистрате. Мы там случайно ванны из крови девственниц не принимаем?
– Ты действительно не имеешь никакого отношения к этому процессу против Колмогоровых? – настойчиво спросила Валерия.
Улыбка Фабиана потускнела.
– В мои обязанности входит контроль образовательной политики, в том числе и среднего образования. Как ты думаешь, я могу игнорировать реформу Колмогорова и ее последствия? Разумеется, мне приходится сталкиваться с этим. – Терпеливо ответил Фабиан.
Валерия рассчитывала услышать пояснения. Но Фабиан молчал. Улыбался, смотрел на нее и ждал.
Ей жутко хотелось спросить: а Агния? Она права, и ты действительно мстишь ей? И при этом Валерия понимала: благонравные женщины, и она – одна из них, не допускают даже мыслей о том, что в мире, в котором они живут, существует месть. Более того, они не могут оскорбить таким предположением их близких. Спросить Фабиана напрямую, приложил ли он руку к крушению Агнии Колмогоровой – так он рассмеется в ответ либо отшутится. Не спрашивать – подтвердить себе, что она хочет сойти за благонравную женщину, а Фабиану – неизвестно, что он подумает. В любом случае они оба будут недовольны друг другом, а Валерия – еще и собой.
– А с фондом Агнии тебе приходилось сталкиваться? Она уверена, что ты разрушил его. – Сказала она.
– Подумать только, – печально протянул Фабиан. – Она пытается заявить, что после нее в ее фонде было что разрушать?
– Ну... – Валерия пожала плечами. – Добить, к примеру.
– Лери, милая, – восхитился Фабиан. – Ты так кровожадна.
Она засмеялась. Затем вздохнула и решилась:
– Так ты действительно не пытался наказать ее...
Она подняла на него глаза. Ей было неловко. А Фабиан смотрел на нее, не отрываясь и не моргая. Улыбался и ждал.
– Что она рассказала мне о... об Александре Рушити и тебе. – Наконец справилась и произнесла она.
Фабиан поднял брови.
– Еще раз. – Смиренно сказал он. – Какая-то девка заявляет тебе, что Десятый Консул вместо своих обязанностей занимается фигней, прыгая по инфоканалам и требуя, чтобы о ней говорили только плохо, и расхерачивая полудохлый фонд, который в лучшие свои времена не обслуживал более полутора десятков детей в год. Так?
Валерия поморщилась. Звучало нелепо.
– Так, – кисло призналась она. – Глупость какая.
Фабиан развел руками: мол, я всего лишь резюмировал твои слова.
Валерия пожала плечами: мол, согласна, нелепость. И – она не верила ему.
Фабиан видел это; Валерия училась жить в его обществе – владеть собой; отбиваться от нападок, нанося болезненные удары; вести себя невозмутимо, хотя внутри ее все кипело от самых разных эмоций, делать вид, что ей если не нравятся, то по крайней мере увлекают новомодные веяния, а самое главное – делать вид. Она делала вид, что верила ему, и ему очевидно было противоположное. Пытаться и дальше убеждать ее, что он ни к чему такому отношения не имеет, об Александре не помнит, а Аглаю не считает достойным объектом для своего коварства, значило если и не проигрыш, то крайне расточительную победу. Эта новая Валерия настораживала и – привлекала. Она давно перестала быть замкнутым, стеснительным подростком, превратилась в сдержанную, отстраненную женщину. С ней было и просто, и сложно иметь дело: Валерия вынужденно соответствовала внешним правилам общества, но жила по своим собственным убеждениям. И, кажется, именно эти внутренние ее убеждения, о которых она нечасто говорила и – за редким исключением – следовала, понуждали ее сомневаться в маневрах Фабиана, хотя правила поведения заставляли прекратить разговор на щекотливую тему.
– Наверное, тем более бессмысленно предполагать, что если я попрошу тебя вмешаться и как-то заступиться за нее, ты сделаешь это, – произнесла Валерия. Она ведь обещала Агнии, что сделает все от нее зависящее.
– Абсолютно, – охотно согласился Фабиан.
– Это хорошо, – неожиданно ухмыльнулась она. Фабиан изобразил на лице глубокое разочарование от такой ее черствости, страдальчески протянул: «Лери...», хотя в его глазах плясали черти, и Валерия захохотала. Все-таки в этом что-то было – знать, что есть люди, готовые за нее заступиться.
Фабиан настоял на том, чтобы Аластер избавился от своей прежней квартиры и вселился номер в гостинице, который ему в любом случае предстояло занимать не более двух недель. Аластеру хотелось спросить: «А что потом?», но не хватало духа. Фабиан же не стремился делиться своими планами на его счет. Пока в один вечер не позвонил ему и не сообщил, чтобы он паковал чемоданы, потому что за ним наконец заедут.
Сердце Аластера глухо ухнуло вниз, а затем отчаянно заколотилось, на лбу выступила испарина, кожу обожгло холодом.
– Куда?! – крикнул он, наконец собравшись с силами, но Фабиан уже отключился.
Аластер сидел, трясясь от озноба, и сжимал коммуникатор. А время утекало.
Фабиан ввалился в его номер через два часа. Он осмотрел два пустых чемодана, лежавших посреди номера, дорожную сумку, тоже пустую – и ни груды вещей, ни одежды, сваленной на кровать. Аластер сидел в кресле, подобрав, ноги, и угрюмо смотрел в окно.
– Ты ужинал? – вежливо спросил Фабиан.
Аластер молчал.
Фабиан вздохнул, подумал, стоит ли разозлиться, устроить Аластеру скандал – или сначала заставить его поужинать – или попытаться поговорить с ним. Любой из вариантов требовал энергии, которй в нем осталось на полчаса. Поэтому Фабиан бросил на кровать свой портфель и принялся паковать вещи Аластера. А тот молчал. Упрямо, стыдясь своего упрямства, злясь на себя за стыд, отчаиваясь, снова злясь, но упрямо молчал. Фабиан методично вынимал из шкафа вещи и укладывал их; он не погнушался ничем. Затем взглянул на часы и плюхнулся на кровать.
Аластер молчал; Фабиан проверял сообщения. В дверь постучали, и он открыл, поздоровался, пригласил войти. Аластер устроился в кресле поудобней, свесил ноги с подлокотника, подпер рукой голову. Человек, стоявший перед Фабианом, был высок, широкоплеч и, кажется, сутул. Наконец он вошел в номер – и прищурился, оглядываясь.
– Аластер, – сухо бросил ему Фабиан, вроде как представляя. – Армониа. Карстен Лорман.
– Ло-орман, – протянул Аластер, словно это все объясняло. – И кем он приходится нашему ваан Лорману?
Фабиан повернулся к Карстену Лорману и приглашающе поднял брови.
– Двоюродным племянником, – флегматично ответил Лорман.
– Я боюсь предположить, что за гадость ты придумал для меня, Фальк, – угрюмо процедил Аластер. – Я должен буду возиться со спиногрызами в летнем лагере? Что? Что, я спрашиваю!
Он приподнялся в кресле, сжимал кулаки и скалился; его взгляд лихорадочно метался между Лорманом и Фабианом.
Лорман поддернул брюки – безупречно отглаженные брюки, натянутые на мосластые ноги, и сел на стул рядом с дверью. Он положил на колени руки – огромные руки с широкими ладонями и узловатыми пальцами – и замер. Затем поднял взгляд на Фабиана, устроившегося на кровати.
– Этот чемодан и сумку вы берете с собой. Второй я отдам старьевщику, – не обращая внимания на Аластера, говорил Лорману Фабиан. – С этого пижона глаз не спускать, надурит как пить дать. Просто из любви к искусству. Но это я уже говорил.
Лорман кивнул крупной головой. У него были светло-каштановые волосы, очень коротко постриженные, частью плотно прилегавшие к голове, частью топорщившиеся вихрами. У него был крупный нос и тяжелый лоб, из-за которого он подозрительно напоминал неандертальца; у него и лицо было длинное с широким ртом и длинным подбородком. Он сосредоточенно слушал Фабиана, кивал головой и молчал. На Аластера ни Лорман, ни Фабиан не обращали внимания.
Наконец Фабиан повернулся к Аластеру.
– Карстен – руководитель клиники по работе с проблемными подростками, относящейся к центру Артемиса Равенсбурга, – снисходительно пояснил он. – Не совсем летний лагерь, но расположена в очень милом месте. Некоторым даже нравится.
– И я буду притворяться трудным подростком? Или нет, я буду живым примером для трудных подростков – во что они превратятся, если последуют моему примеру. Да? – нервно посмеиваясь, предполагал Аластер.
– Хуже, – устало бросил Фабиан. – Ты будешь секретарем клиники. На общественных началах. Если справишься, я попробую выдавить для тебя оклад.
– Что? – севшим голосом спросил Аластер. – Я – что?!
– Карстен неожиданно лишился своего помощника, – нудным голосом объяснил Фабиан. – Он не против совмещать руководящую и воспитательную деятельность, но на делопроизводство и связи с общественностью его уже не хватает. В твои задачи будет входит вся бумажная работа и – да, драгоценный Аластер – связи с общественностью. То есть составление всяких сообщений для инфоканалов, увещевание возмущенных родителей, отпугивание журналистов и прочее, прочее.
Карстен Лорман неподвижно сидел, все так же держа руки на коленях, изучая пол; Аластер осмотрел его. Скривился – Лорман не был привлекательным. Отталкивающим его тоже невозможно было назвать: он мог привлечь взгляд своей несуразностью, но удержать его не мог. Аластер бессильно опустил голову на подлокотник.
– Ты бессердечный тип, Равенсбург, – печально вздохнул он. – Я думал, что знаю все подлости, на которые ты способен, но ты оказываешься еще круче.
Фабиан посмотрел на него и повернулся к Лорману. Тот поднял на него вопрошающий взгляд.
– Он будет невыносим, – произнес Фабиан. – Ты уже понял это.
Лорман кивнул и встал.
– Мы опоздаем. – Сказал он глухим, рокочущим голосом.
– Я не буду вас провожать. С огромным удовольствием подожду здесь того удивительного момента, когда сядете в самолет, – отозвался Фабиан.
Лорман взял сумку и чемодан Аластера и повернулся к нему.
– Пойдемте, Аластер, – бесстрастно произнес он.
Вся дорога была заполнена этими «пойдемте, Аластер», «проходите, Аластер», «усаживайтесь, Аластер», «мы скоро выходим, Аластер». Фабиан позвонил этому Лорману; тот, сообщив ему, что они уже сидят в самолете, расположились и ожидают вылета, и да, Аластер вел себя образцово, передал коммуникатор Аластеру.
– Фабиан желает поговорить с вами, – бесстрастно сказал он.
Аластер косо посмотрел на него и выхватил коммуникатор.
– Ты гад и предатель, Равенсбург! – зашипел он, не пытаясь говорить тише – наоборот. Он рассчитывал, что этот Лорман услышит все. – Сначала ты изгнал меня из столицы в ту идиотскую богадельню, а теперь засовывавешь меня в жопу мира к малолетним преступникам! Ты лишил меня возможности попрощаться с родными и близкими, последний раз пройтись по центральным улицам, вдохнуть воздух свободы! Я вынужден сидеть в этом дешевом самолетишке рядом с этим костлявым андроидом и терзаться от ужаса! Ты даже сопровождающего мне не смог подобрать достойного – выбрал этого мосластого ублюдка! Я ненавижу тебя, Равенсбург!
Аластер продолжал ругаться на Фабиана, костерить на чем свет стоит этого отвратительного Лормана; ему стало жалко себя, перед глазами все расплывалось от слез, неудержимо хотелось чихнуть или шмыгнуть – или просто высморкаться, а затем свернуться клубочком в каком-нибудь укромном и тихо поскулить от жалости к себе и своей никчемной жизни.
Карстен Лорман заглянул ему в лицо, заглянул в свою сумку и достал из нее безупречно белый хлопковый платок – тоже идеально выглаженный, со складками, заглаженными до бритвенной остроты. Он протянул этот платок Аластеру; тот тихо шмыгал и отворачивался. Лорман осторожно вложил платок ему в руку.
Аластер высморкался, вытер слезы, тихо сердясь на себя за свое слюнтяйство и дуясь на весь мир, заставивший его распустить нюни. Он покосился на Лормана; тот смотрел на него. Его лицо не выражало ничего – ни осуждения, ни жалости, ни сочувствия, ничего.
– А еще я дальтоник, – ровно произнес он.
У Аластера округлилсь глаза.
– Э? – выдавил он.
– Я длинный, тощий, занудный, уродливый, робот, неспособный к эмпатии, не могу понять ничьей тонкой душевной организации. И еще я дальтоник, – терпеливо пояснил Лорман. – И у меня ужасная прическа, согласен. Не было времени забежать в парикмахерскую, я попросил нашу Дотти постричь меня. У нее получилось неплохо. По сравнению с нашим терьером – просто отлично.
– Она стригла вас теми же ножницами, что и терьера? – Аластер попытался прозвучать ядовито, но получилось – жалко. Заинтересованно.
– Не удивлюсь, – безразлично ответил Лорман и уставился перед собой. – Ненавижу летать, – сквозь зубы процедил он.
Для человека, прилетевшего в столицу и улетающего из нее, это было несколько неожиданным заявлением. Аластер выглянул из иллюминатора. Из него не было видно ничего, кроме огней, проплывавших сначала медленно, затем все быстрей. Он откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Отчего-то ему захотелось улыбнуться.