Часть 1
26 октября 2014 г., 01:56
... Он никому не принадлежал. Да и не мог принадлежать - такие люди, как Эйлсбери, одним своим существованием делают факт принадлежности невозможным. Я не могу сказать в чем это выражалось, и из чего складывалось, но юноша в неизменно строгом костюме умел держать дистанцию даже с всесильным в то время Моррисом. Однажды Моррис, проглядывая его акварели, исполненные, кажется, к "Цветам Зла", сказал, как всегда, с полуулыбкой:
- Похоже, вы достигли такого совершенства, мистер Брайен, что на ваши рисунки невозможно долго смотреть.
На что этот юноша, годившийся Моррису едва ли не в сыновья, рассмеялся, как от хорошей шутки.
- Быть совершенством в двадцать два года - это слишком скучно, и я обещаю, что в следующем году вы ослепнете от моих работ, так что берегите глаза, мистер, они, думаю, вам еще пригодятся!
Его смех был злым, равнодушие - притворным, он часто сравнивал себя с Пьеро, но не во внешних проявлениях, а в глубоко духовном смысле, чувствуя родство с этим персонажем комедии масок. Я был одним из немногих людей, перед которыми он эту маску снимал, я и его сестра Джина, о которой потом ходили столь гнусные слухи. Когда мы собирались втроем, в уютной гостиной дома на Чатем-плейс, Брайан играл на фортепиано, вкладывая в музыку весь свой страх перед смертью и все восхищение светом. Свет... он пронизывал акварели, играя на дорогих одеждах, золотой упряжи коней и церковных облачениях, когда он работал над обложкой к английскому переводу Аквината. Этот юноша всегда существовал на грани - смерти и света, и только Джина и я знали, как он боится умереть ночью. Ночью в его сознании царили призраки, страшнее тех, что изображали Гойя и Эдгар По, поэтому Эйлсбери никогда не тушил свет - ночничок, стилизованный под римское искусство, всегда горел в его комнате.
Наш последний разговор, перед его отъездом в Ла-Валетту, когда Брайен лежал уже тяжело больной и почти не мог рисовать, навсегда врезался мне в память.
- Вы думаете, - тихо говорил он, - Моррис и подобные, эпатирующие публику показным бесстыдством - это искусство? Этот господин предлагал мне по тысяче фунтов за каждую иллюстрацию к его "Кифгайзеру", но я отказался, хотя денег, что платили мне в "Бронзовом коне" едва хватало на еду и вино, не говоря уже о поездках к морю, которые могли бы подарить мне несколько лет жизни. Нет, Артур, пройдет лет пятьдесят, может сто - ничтожный для искусства срок - и этот эффектный упадок забудут...
- А ваши акварели? - я не мог не возвращаться к ним, поскольку болезнь прервала его работу над серией иллюстраций к "Торжествующему зверю" Бруно, где гранвиллевская острота сочеталась с нездешним светом - уже холодным.
- По-хорошему, милый мой, половину их следует сжечь, я уже написал об этом матери и Джине. Мои работы называли совершенством, хотя истинно совершенна лишь природа и как бы искусен не был художник, он не даст жизнь даже собачке в углу листа.
- Но... получается, все это было зря?
- Отнюдь, мой хороший, - он слабо похлопал меня по руке. - Я не знаю, забудут ли мои рисунки и, честно сказать, никогда не думал об этом. Я просто не хотел скандальной известности и всегда нес свет. Он есть в каждом, можешь мне поверить, только в иных сердцах его заволакивает тьма.
Таким - лежащим среди ослепительно, по-больничному белых подушек, в небрежно расстегнутой сорочке, обнажавшей тонкие ключицы, и с внимательным взглядом подернутых синеватой тенью янтарных глаз, я и запомнил Брайена Эйлсбери.
Он умер в Ла-Валетте, буйной средиземноморской весной, так и не закончив иллюстрировать "Зверя". С ним была Джина и ее подруга Мери-Роуз, как говорили сплетники, тайно влюбленная в художника.
"Кифгайзер" проиллюстрировал другой художник, устроив настоящую оргию клякс и похотливо изогнутых кривых. Спустя два года, на "суде чести" Моррис пустил себе пулю в висок.
Сейчас, спустя почти тридцать лет, я набрасываю эти строки, сидя ясным осенним днем на ступенях галереи Тайт, где проходит выставка рисунков Эйлсбери. Кареглазый мальчик оказался прав - его искусство одержало победу над временем.