ID работы: 2504777

Псы и хозяева

Смешанная
PG-13
Завершён
9
автор
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
9 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
Единственный верный друг в Вашингтоне — это собака. (Гарри Трумэн) 1973 год. Эдвард Блэйк едва ли мог вспомнить, как жил до Нама, или до войны с фрицами, или до того, как присоединился к Ополченцам. Он всегда выбрасывал из головы всякий лишний мусор, не хранил подолгу то, что мог забыть. Каждое большое событие стирало предыдущее, как волна стирает следы на песке; оставались только всякие мелочи, вроде отдельных разговоров или встреч. Ничего не значащие вещи сохранялись, как пыль в карманах — сколько ни перетряхивай одежду, ото всего никогда не избавишься. Пыль и грязь не исчезнут за подкладкой даже после десятка химчисток и ты будешь чуять затхлый запах. И Эдвард ничего не мог толком рассказать о братьях Кеннеди — они остались где-то далеко за поворотом, как церковь, где Эдвард бывал пару раз в детстве, или тяжелые кулаки сраного ублюдка Тайного Правосудия. Наверное, Кеннеди были хорошими парнями — или плохими, одно из двух; нужно разбираться в политике, чтобы сказать точно. Гораздо важнее другое: теперь их больше не было, делами заправлял мистер Никсон, и именно он платил за все, что Эдвард заказывал, а тот был готов отработать каждый цент. Его могли называть как угодно — убийцей, психопатом, сукиным сыном, но никто никогда не сказал бы, что Эдвард Блэйк не держит своего слова. Поэтому он выполнял любую работу, которую ему предлагали. Пара журналистов, сунувшихся туда, куда не стоило соваться, или кто-то из коммунистов, подкапывающихся под президента — ему было все равно, он называл Никсона своим хозяином и тот понимал, что это значит, был готов принять все, что Эдвард делал, похвалить его за каждую выполненную команду. Когда-то давно Эдвард думал, что больше всего на свете хочет быть свободным — но с тех пор прошли две войны, много грязных дел и уйма времени, достаточно, чтобы понять: некоторые умеют решать за других, составлять планы наступлений и придумывать решения, которые все изменят, — а некоторые умеют только выполнять приказы. Эдвард мог бросить пару указаний тем, кто стоит рядом, но решить за всех он бы не сумел. Мистер Никсон мог решать, как до него мог Джек Кеннеди — конечно, Линдон Джонсон тоже пытался, но он был обычным засранцем, а не президентом, поэтому Эдвард почти ничего о нем не помнил, разве что самые простые вещи, которые войдут в словари. Например — войну во Вьетнаме, чертово месиво из человеческих смертей, которое даже Эдвард не мог выбить из своей головы. Теперь все было хорошо. Его вполне устраивал Никсон: хороший хозяин, правильные команды, ничего лишнего, ни договоров, ни законов. К тому же Никсон не называл Эдварда Блэйка Комедиантом, потому, что тот сам тоже больше так себя не называл — и это тоже устраивало их обоих. 1965 год. Разговоры с Бобби Кеннеди всегда сводились к одному — к Джеку. И не важно, жив тот был или мертв, Бобби снова и снова приходил к его имени, перетирал старые истории, как будто пытался выудить из них что-то новое, например — узнать, за что Джека так любили все те, кто никогда не полюбит его, Бобби. Эдвард, может, и рад был бы помочь с поисками правды, но сам ни черта в этом не понимал. Бобби спрашивал его все равно. Иногда таким тоном, что Эдварду почти мерещились пыточных дел мастера из подвалов ЦРУ, готовые в любой момент достать щипцы для дробления костей. — Однажды Джеки сказала мне, что никто не любил его так, как ты. — Я уважал его, — Эдвард пожал плечами. — Бабы слишком привязаны к слову «любовь». Я же не какой-нибудь сопливый пидор, чтобы влюбляться в мужиков. Это и правда, и ложь одновременно, все зависит от точки зрения. Эдвард любил Джека, но также и уважал его — тот был одним из немногих, кто действительно этого заслуживал. Любить проще, чем уважать, любить можно кого угодно, даже того, кто в жизни не сделал ни черта стоящего. И все же Эдвард любил Джека. Тот был одним из тех особенных людей, за которыми толпы готовы прыгнуть со скалы, даже не спросив, есть ли внизу пожарный батут, или вода, или хоть что-нибудь еще, похожее на обещание спасения. Именно ради памяти о Джеке Эдвард и встречался временами с Бобби, в серых скучных кабинетах, где все пахнет дорогим табаком и обыденными разговорами о смертях и катастрофах. Джек был единственным политиком, которого Эдвард понимал, а остальные казались ему похожими на огромную стаю крыс, способных только жрать объедки чужой добычи. Все они, даже Бобби — особенно Бобби, пытавшийся стать хозяином Эдварда, как если бы того можно было просто получить по наследству, вместе с миллионами долларов, президентскими замашками и неразношенными новыми ботинками. — Мы смогли отправить человека на Луну, но так и не смогли улучшить человеческую породу, — усмехается Бобби, поворачиваясь к окну. — И вряд ли когда-нибудь сможем. Иногда, так и не получив новых ответов на старые вопросы, Бобби начинал бредить идеалистическими идеями, от которых даже не пахло ничем похожим на жизнь. Эдвард привык к этой болтовне — к ничего не значащим вещам легко привыкнуть. — Я ни разу не видел человека на Луне. — Эдвард выдохнул сигарный дым, вместе со всеми воспоминаниями, тлевшими в его голове. — Зато я много раз видел людей в аду. Достаточно много, чтобы понять: многим хочется там оказаться, а другим — хочется кого-нибудь туда послать. С этим ничего нельзя сделать. Как сказал бы Док Манхэттен, такова наша порода. Он никогда не задумывался обо всем этом дерьме на самом деле, но если бы задумался — ответил бы точно так же. Безвременье. Никто не знал, на сколько лет затянется война с гуками. В самом начале все были уверены: маленькая победоносная прогулка просто принесет несколько очков в очередном раунде, может быть, удастся подобраться поближе к Советам и поставить капкан у них в холле. А вот ближе к середине войны все были уверены: Вьетнам не остановится до тех пор, пока не сожрет каждого солдата Америки, кем бы он ни был. Ближе к концу все убедились, что дело не стоило и выеденного яйца, но Эдвард Блэйк отправился на войну задолго до того, как все отправились по домам. Он успел застать времена, когда в победу не верил никто. Солдаты, бесчисленные рядовые, капралы и сержанты, тонули во Вьетнаме, как в трясине, захлебывались; солдаты срывали голоса, вопя во всю глотку — от страха, отчаянья, боли, отвращения. Они ненавидели гребаный Вьетнам, но куда сильнее ненавидели Штаты — за то, что именно те их сюда закинули, а после еще и помешали палкой как следует, чтобы быстрее растворились. Эдвард ненавидел только гуков, и то в основном по приказу — его натаскали, отдали команду «фас», и он согласился рвать на куски сраных вьетнамцев хоть зубами, хоть это было ничуть не забавнее возни с мелкими бандами в городах; во всяком случае, так ему казалось сразу после отправки в джунгли, в огромный зеленый город, кричавший, шуршавший, свербевший трелями насекомых, — словом, не затыкавшийся ни на миг, ни днем, ни ночью. Не хуже Нью-Йорка, Вашингтона, Чикаго или десятка городов поменьше, где Эдварду случалось кого-нибудь убивать. Он просыпался по утрам, смотрел на деревья, которые тянулись вверх, будто пытались проткнуть небо. Временами от вида чертовых деревьев голова начинала кружиться — повсюду были одинаковые стволы, за которыми прятались одинаковые на рожу гуки, вооруженные одинаковыми, мать их, винтовками. Там, где напалм оставлял в джунглях выжженные проплешины, воняло горелым. Даже спустя много дней после огня чаща отдавала прелыми листьями, гнилью и иногда кровью. Весь Нам вонял страхом смерти, этот запах был Эдварду хорошо знаком — чем больше ты убиваешь людей, тем лучше знаешь его. Когда страх смерти берет за горло, некоторые ссутся от испуга или даже срутся, прямо в штаны, сами этого не замечая, но сквозь запахи мочи и говна все равно просачивается ужас — липкий мерзкий запах, разом похожий на прокисшее молоко и гниющее мясо. Именно запахи запомнились Эдварду лучше всего: почти звериная, привычная вонь солдатни, толком не мывшейся с самых лагерей подготовки, и еще другая вонь — от трупов и та, что тянулась из джунглей. Давно знакомые и новые запахи складывались в историю. Довольно мерзкую историю, откровенно говоря, но Эдварда она вполне устраивала: в таких ему и было место. 1963 год. Однажды Джон Кеннеди умер. Вот так просто: пара сраных пуль — и все остались без хозяина, некому стало махать им рукой, отдавать команды или просто смотреть честными глазами из телевизора. Никто не верил, что может случится что-то подобное — в конце концов, все любили Кеннеди, все хотели видеть его своим президентом до самого Судного Дня. В него верили, как в святого — может, не все, но многие, Эдвард знал это, потому что смотрел на все изнутри. Джек был как ходячая глянцевая открытка, куда записали самые лучшие обещания на свете, его улыбка сияла с каждого телеэкрана, с каждой газетной полосы. А какой-то выродок просто взял и разметал его мозги по заднему сиденью лимузина. За несколько секунд Эдвард успел поржать, решив, что болтовня в ящике — тупой розыгрыш от тупых коммунистов, успел поверить, успел пожалеть, что его не было с Джеком рядом, он же ведь самый лучший, самый натасканный пес, он верил, что смог бы все исправить. Потом Эдвард почувствовал, что хочет напиться — так, чтобы не протрезветь до следующего Рождества. В глотке пересохло, и, сплюнув на пол, Эдвард спросил у Молоха — потому, что больше было не у кого спрашивать: — Тут у тебя есть бухло какое-нибудь? — В верхнем ящике, — ответил Молох, все так же пялясь в телевизор, и это было до чертиков смешно — что они с Эдвардом разговаривают будто старые приятели, — но никто так и не засмеялся. Этот день — один из тех, которые Эдвард будет помнить до самого конца. Даже если бы он попытался выбросить это все из своей головы, все равно бы ни черта не смог: Джек много для него значил, как бы дерьмово это ни звучало, Джек был его настоящим хозяином, из тех, к которым псы приходят на могилу, чтобы там провыть от тоски несколько суток и в конце концов сдохнуть без жратвы. Гораздо позже Эдвард научился шутить о смерти Джека, намекать, что сам смотрел на нее откуда-то с холмов и сквозь прицел — но сейчас его тошнило, как не тошнило еще ни разу в жизни, ни с какого перепоя, а что было еще хуже — к глотке, вместе с блевотиной, подступали рыдания. Последнее, чего Эдвард хотел в этой жизни, — ткнуться рожей в ходячий кусок говна, называвший себя Молохом, и реветь как пацан, впервые в жизни сломавший себе что-нибудь — поэтому он стиснул зубы и отошел на пару шагов, готовый, если вдруг понадобится, сблевать себе под ноги. Молох легко мог бы сбежать в этот момент, и Эдвард бы за ним не погнался, весь с ног до головы перемазанный собственным горем, — но Молох просто сидел, не выключая телек, и рыдал, как школьница, до тех пор, пока один из парней, прикрывавших Эдварду спину, не догадался достать свои наручники. Безвременье. Воспоминаний о старой войне у него было не так много, в основном какие-то обрывки, ошметки — Эдвард раскладывал их внутри головы по-всякому, пытаясь собрать картинку целиком, но ни черта у него не выходило. Иногда он радовался, что легко все забывает, но иногда это просто выводило из себя, бесило, как сломанная надвое последняя сигарета или заклинивший патрон. Война с фрицами была гораздо скучнее войны с гуками, это Эдвард помнил твердо. Европа не походила на ад, даже когда в зимнем окопе кто-нибудь захлебывался собственными соплями насмерть. Европа не пыталась разорвать тебя заживо на куски, пока ты, вопя и матерясь, вырывался из ее болота. Иногда, конечно, старушка пыталась отморозить кому-нибудь яйца — Эдвард не раз видел парней, которым отрезали от ног пальцы или просто куски мяса из-за обморожения, — но с ним самим ничего и близко похожего не было. Даже потом, когда Эдварда — тогда его еще называли «Комедиантом», потому что Ополченцы еще существовали, а все, что они делали, еще не покатилось псу под хвост — перебросили на войну с япошками, Вторая Мировая не шла ни в какое сравнение с этой вьетнамской мутью, от которой у кого угодно отъехала бы крыша. Фрицы в основном убивали как-то по-честному: палили из винтовок, давали залпы артиллерией, и даже в засаде солдат получал пулю в лоб, а не попадал в одну из гребаных ловушек, в которых человек не просто умирал, а превращался в месиво изрезанного мяса, еще живое, еще орущее, еще, черт побери, долго живое и орущее, хотя ни один медик не смог бы после такого откачать. Япошки, конечно, были мерзкими тварями, знали толк в разных подлых штуках, но там хотя бы солдаты, с которыми Эдвард стоял рядом, знали, куда и зачем идут, командование отдавало внятные приказы, а на армейском радио не выл Джимми Хендрикс. По крайней мере, насчет последнего Эдвард был уверен, а все остальное помнилось ему именно таким: вряд ли было меньше трупов или шансов сдохнуть, но зато все казалось как-то понятнее, яснее. Или просто тогда он еще не нашел своего хозяина, еще не потерял его. Можно было долго перечислять все перемены, но в конце концов они сводились к одному: тогда Эдвард был моложе, еще многое не успел просрать в своей жизни, и Америка тоже была моложе, все планы на будущее казались идеальными, а подыхавшие на фронте солдаты вроде как знали, ради чего ловят пулю. Во Вьетнаме никто ни хрена не знал, три четверти солдат спивались, а половина из них вдобавок сидела на наркоте. Эдвард готов был поспорить на что угодно: ребята, отдающие приказы, жрут кислоты и жгут травы больше всех, а может, не дураки и вмазаться — это бы все объяснило. 1972 год. Когда война кончилась и время снова выползло из под камня, как перезимовавшая змея, Эдвард не почувствовал ни надежды, ни облегчения, ни чего-нибудь еще, о чем рассказывали патриотические передачи. Были флаги, салюты, газетные статьи и куча другого дерьма, которое никогда не было Эдварду интересно, никогда для него ни черта не значило. Он мог бы закопаться по уши в воспоминания о войне, обмазаться ими, как говном, но его такие вещи не интересовали. Он достаточно мотался туда-сюда — в Штаты и обратно в Нам, — чтобы выполнить сотню разных указаний: новый хозяин, новые приказы, работа, грязь. Эдварду не хватало времен героев в масках — вернее, времен злодеев в масках. Некоторые из этих говнюков были чертовски забавными, например — Итальянская Тень, или даже кретин-Космонавт, или чертов Молох; все они были настоящими, за ними стоило гоняться, чтобы скинуть на руки копам, а еще лучше — разбить башку о стенку. Теперь же все уголовники стали какими-то мелкими, никто уже не рисковал кричать о своих делах во всю глотку, разве что серийные убийцы — но тех было слишком мало, устраивать на них облавы — все равно, что пытаться накрыть стаканом мышь, шныряющую в ангаре. К тому же федералы бесились, если кто-то влезал в их дела, а Эдварду хватало мозгов, чтобы понимать: этим парням лучше лишний раз не плевать в карман. Старый пидор Гувер хорошо их натаскал, и теперь они не собирались выпускать из зубов полученный кусок мяса. Скука и мелкая грязная работа въедались под кожу не хуже татуировочных чернил. Иногда Эдварду казалось, что лучший вариант — просто спиться, но потом он вспоминал, что у него есть хозяин, а хозяев бросать нельзя, какими бы они ни были. Во всяком случае, именно Никсон закончил войну во Вьетнаме, послав туда Дока, и за это Эдвард был ему благодарен. А любую благодарность нужно перерабатывать во что-нибудь настоящее, например — в убийства и угрозы. Это Эдвард умел делать. Чертовски хорошо умел. Безвременье, позже Доктор Манхэттен, когда его привезли во Вьетнам, все исправил. Или все уничтожил — Эдвард не мог точно сказать, какой вариант правильнее. С одной стороны, Док убивал гуков быстрее, чем напалм, и ни разу не задевал своих, но свои все равно до усрачки его боялись. А еще хуже — его боялись не только свои. Может, Эдвард ни черта и не понимал в политике, но его мозгов хватало, чтобы сообразить: с каждым шагом по болотам Док как будто орал во всю свою огромную глотку: «У нас есть кое-что покруче ваших сраных ракет», и такое вряд ли особо нравилось Советам. К тому же он не был забавным, наоборот — испортил все веселье подчистую. Он был похож на героя комиксов — не тех, в которых рассказывалось о победах Ополченцев над преступниками, а тех, где дурацкие персонажи в дурацких костюмах били друг другу морды и разговаривали, выплевывая слова в белые пузыри. Не то чтобы Эдвард ничего он нем не знал — Док встречался с Джеком и его подхалимами не раз и не два — просто никогда не видел по-настоящему близко, а уж тем более — не видел в действии. Доктор Манхэттен мог взмахом руки превратить целый взвод гуков в кашу. Доктор Манхэттен высушивал кровь косоглазых до коричневого порошка и те валились на землю, будто заводные солдатики, у которых лопнула пружина. Доктор Манхэттен делал уйму забавных штук, но никогда не смеялся, даже не улыбнулся ни разу. Ему было все равно. Он подталкивал их всех к победе, тащил на себе куда-то туда, к праздничным салютам и мирным соглашениям, но самому Доку было плевать — Эдвард видел это так же ясно, как чертовы деревья, окружавшие его со всех сторон. К деревьям он уже привык, с Доком было куда сложнее. С каждым днем Нам казался Эдварду все больше и больше похожим на Нью-Йорк: с трудом пережевывающие английские слова шлюхи продавали себя за кусок хлеба, от утреннего смога глаза драло так, точно в них сыпанули песка, к тому же оказалось невозможно достать нормальное курево. Достать кислоту было легче, и только на ней Эдвард держался. Иногда Эдварду до чертиков не хватало возможности поговорить с кем-нибудь, кроме до смерти перепуганных рядовых и обозленных сержантов, но трепаться с Доком было все равно что разговаривать с собственными ботинками. После пары марок, если везло, ботинки начинали отвечать, но даже Эдвард не назвал бы это нормальным разговором. — Однажды я видел труп парня, которому гуки распороли живот, затолкали туда пару крыс, а потом зашили, — сказал он. Доктор Манхэттен даже не повернулся в его сторону. Он смотрел куда-то на небо, как будто собирался пообщаться с инопланетянами, например — спросить у них, что за хрень такая происходит на земле. Немного помолчав, Эдвард добавил: — Знаешь, что забавно? Мы останемся здесь. Даже после того, как война закончится, мы останемся здесь. Он мог представить себе ответ Дока: какую-нибудь заумную научно-философскую срань, вроде «Мы остаемся везде, где побывали, замершие во времени-пространстве». Обычно, если тот что-то и говорил, то звучало оно именно так. — Мы останемся здесь, а война останется в нас, — добавил он, но Док так и не произнес ни слова, только молча смотрел в небо. Через пару минут Эдварду надоело пялиться в светящийся голубой затылок, и он отвернулся. 1975 год. Вашингтон, Нью-Йорк, Лос-Анджелес, жаркий и вонючий, как говно самого Сатаны, а потом снова Нью-Йорк — Эдвард разъезжал туда-сюда, как будто что-то искал. Искать ему особо было нечего, просто он боялся окончательно двинуться. Некоторым после войны снилось, как гуки разрывают их тела на части, но Эдварду не снилось ничего: пустые ночи, пустые дни. Раз в месяц он звонил Салли, и иногда она даже брала трубку. Временами Эдварду казалось, что Салли могла бы стать его хозяином, вместо всех президентов и им подобных. Эдвард сидел бы у ее ног, как и положено послушному псу, — но вот только Салли не захотела, ей вполне хватало права быть хозяйкой самой себе и Лори. После войны все казалось выгоревшим. Не просто казалось, а было — выгоревшим до бесцветности, монотонным, скучным, бессмысленным, и Эдвард знал, что прежние цвета никогда не вернутся. К чертям мистера Линдона Джонсона и его дерьмовую войну во Вьетнаме, как и дерьмовую победу Никсона вместе с его провалившимися попытками сделать мир чуть менее хреновым — все изменилось, когда умер Джек Кеннеди, покатилось псу под хвост. Эдвард скучал по старым временам, хотя с трудом мог их упомнить, просто чем дальше, тем сильнее ему казалось, что тридцать пять лет назад все шло гораздо лучше. Когда собралась новая ватага героев в костюмах, дела закрутились немного веселее, но все не шло ни в какое сравнение со старыми временами. К тому же Эдварду не слишком нравились эти ребята: Док был слишком уж не похож на человека, Ози задирал нос, как какой-нибудь знаменитый актер на встрече выпускников, от недомерка в шляпе несло помойкой и сумасшествием. Конечно, временами происходили интересные штуки — вроде того случая, когда было нужно избавиться от шавок из «Вашингтон Пост», Бернстайна и Вудворда. Если бы Эдвард захотел, он мог бы с их помощью пустить Никсона под откос — вот было бы веселье. Но вместо этого Эдвард послушно подкараулил их обоих, пустил одному в затылок пулю, а другому — сломал шею, чтобы лишний раз не поднимать шум, после чего осталось только избавиться от тел. Свалить дело на Андербосса ему приказали, но остальной план Эдвард разработал сам — он не назвал бы себя самым умным парнем в мире, только не там, где есть Док и Ози, но придумкой с машиной Андербосса он гордился: Сова и Роршах закончили за него всю грязную работу, замазали следы. Было бы лучше, если бы Андербосс не успел вякнуть о своей непричастности, а еще лучше — если бы он сдох от рук чокнутого недоделка Роршаха и не пришлось бы его пришивать, но все равно Эдвард остался доволен. Забавно получилось, особенно то, с каким видом Андербосс глядел на трупы — будто в жизни ни разу не видел покойника. Жаль, нельзя было сфотографировать его в этот момент. 1968 год. Однажды Роберт Кеннеди умер — почти так же, как умер Джон, не считая нескольких деталей, мелких, но очень, черт побери, важных деталей. На этот раз не нашлось такого удачного козла отпущения, как Ли Харви Освальд, но Эдвард был уверен: ребята из ЦРУ знали свое дело и смогли обставить все в лучшем виде, никто бы не подкопался и при желании. Хотя вряд ли кто-нибудь стал бы возиться с этим убийством. Даже идиот бы понял за пару секунд, что дело завязано не на неверных женах или школьных обидах, а копаться в говне, которое высрал кто-то из Белого Дома, никто не захочет. Эдвард никогда ни черта не смыслил в политике, знал только то, что видел сам, и поэтому был уверен: если ты дашь людям слишком много свободы, они перегрызут тебе же глотку. Им нужен надежный поводок и миска со свежим мясом — вот тогда все будут сидеть спокойно и гавкать только на тех, кому здесь не место. Но даже у прикормленных псов бывает бешенство — и вот тогда от них нужно избавляться. Можно усыпить, но пуля всегда обойдется дешевле. Для людей из Бюро и разведки Эдвард пристрелил бешеного пса, пока тот не начал кусать всех подряд, распространяя свою заразу. Простая история; она не становится сложнее, если добавить в нее памяти о Джеке Кеннеди, или всю ту работу, которую он Эдварду поручал, — вроде болтливой красотки Мерилин, пахнущей абрикосами и грозящейся рассказать много вещей, о которых лучше молчать, или вроде пары сенаторов, которые могли попробовать сыграть по-своему, отказавшись от правил, предложенных Джеком. Подробностей этих историй Эдвард не знает, никогда не знал, он и не спрашивал. Разговоры — не его дело, таким псам платят за то, что они кусают, а не лают. Именно поэтому он не стал задавать вопросов и об убийстве Бобби — раз уж надо было избавиться от парня, Эдвард всегда готов. Даже если этот парень — Бобби Кеннеди, брат его бывшего хозяина, вроде как почти друг, приходивший поболтать так запросто, как будто они лучшие приятели. Они обсуждали футбол, Залив Свиней, Джека, кино и людскую природу. Никому не был нужен такой человек, как Бобби — от них всегда больше неприятностей, чем пользы, это вам скажет любой, кто хоть раз имел дело с парнем, пытающимся ходить по жизни в ботинках мертвого старшего брата. От таких всегда одна херь. Эдвард ничего не почувствовал, когда Бобби свалился к его ногам, как мешок с говном, — не первый и не последний покойник в этом году. Эдвард сделал глубокий вдох, нажал на спусковой крючок и успел выдохнуть в тот момент, когда пуля врезалась Бобби в затылок. Это было не сложнее, чем палить в гуков, будь они прокляты вместе со своим сраным Вьетнамом, или в мелких бандитов, которые больше пускали слюни, чем пытались защищаться. Ни о чем не думая. Потом — прочь, быстрым шагом, не бегом, чтобы не выглядеть подозрительно. Эдвард не останавливался ни на секунду, зная, что нужно сматываться: черный ход, пистолет — в мусорный бак, а потом — в машину. Прежде чем нажать на газ, Эдвард почувствовал, как на него накатывает какая-то тошнота, точно похмелье после адского перепоя. Он вспомнил день смерти Джека и ударился лбом о руль. А потом еще раз и еще. Он остановился, только когда почувствовал боль, — она как будто медленно проступила, вместе с кровью на ране, начала скапывать на штаны, и тогда Эдвард почувствовал себя настоящим. 1969 год. Эдвард Блэйк познакомился с Ричардом Никсоном за две недели до того, как тот стал президентом, — но все, от кого хоть что-то зависело, уже знали: именно он им станет. Так хозяин ипподрома всегда знает, какая лошадь в каком заезде придет первой, не важно, кто фаворит, а кто — новенький. Хозяин если и ставит, то только наверняка. — Вы работали с Джоном Кеннеди, верно? — спросил он, глядя Эдварду прямо в глаза, и тот пожал плечами, закладывая руки в карманы. — До самого его убийства. — Я работал с теми, кто платил. Если вы будете платить мне, то я буду работать на вас. Никсон улыбнулся, изображая из себя Джека, вот только смотрел слишком жестко, как будто собирался броситься с ножом. — Думаю, я знаю, что вам нужно, — спокойно произнес он. Никсон походил на богатого, уверенного в себе фермера, твердо знающего, сколько корма нужно закупить до конца сезона и сколько коров пора отправить в забой, — хозяин с твердой рукой и хорошей хваткой. — Может быть и так, мистер, — ответил Эдвард. В ушах у него все еще шумели фейверки Вьетнамской войны, а голова до сих пор была гудящим адом, полным чужих смертей и страха. — Думаете, сможете им стать? — Попробовать стоит. — Никсон снова улыбнулся, и на этот раз его взгляд был уже не таким жестким, скорее, любопытным. Он протянул руку Эдварду, предлагая ее пожать — тот на полминуты замер, решая, стоит ли подаваться вперед, как если бы одно рукопожатие могло что-то изменить. — По рукам, — кивнул Эдвард. Он уже тогда знал, что никогда не будет уважать Ричарда Никсона, а еще знал, что будет служить ему с собачьей преданностью, потому что больше некому. И он понимал, что сможет полюбить Ричарда Никсона — может, не так, как любил Джека Кеннеди, но, во всяком случае, достаточно крепко, чтобы служить ему верой и правдой, носить в зубах его парадные ботинки, грызть глотки его врагам, получать по сахарной косточке за каждое убийство. Именно для этого Эдвард и был создан, в конце концов — кто-то умеет писать музыку, кто-то всегда попадает в цель, а вот он — служит хозяину: сидеть, лежать, фас, убей, закопай. И лучше хозяин, которого не любишь, чем никакого хозяина вовсе. Если бы псы умели говорить, то любой из них бы это подтвердил.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.