ID работы: 2599930

Холод к холоду

Гет
PG-13
Завершён
42
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 21 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Холод к холоду… Черное к белому… Соединяется несоединимое, и исчезает мир вокруг, когда летишь в подзвездной, в надоблачной выси, в потоках холодного воздуха, омывающих тело и душу, когда окружает и охраняет тебя ставший родным холод и мгла, нежит тело… Кто сказал, что холод не может быть нежным? Нежны легчайшие снежные хлопья, когда они ложатся тихим зимним утром на ветви, на землю. Нежно холодное дуновение северного ветра… И печаль тоже может быть нежной. И когда тела сминаются тихой нежностью, становятся из двух одним под сенью поглощающей обоих тьмы, когда губы ищут губы, а неживые руки ласкают кожу, что белее и холоднее ледяных торосов – застывают ветви деревьев, словно не в силах двинуться в волнах холода. И никто из двоих не берет верха, и никто не верховодит, не подчиняется. Равные и сильные, кружат они в беззвездной предвечной Ночи, которая укрывает их от алчных солнечных лучей. *** - Обещался сказать – так сказывай. У Бурукова бора кто живет? Дед Брусило ладит острие рогатины – на медведя ходить, под левую лопатку косолапого бить. Сам дед стар да слаб, и зим ему уж более ста сравнялось - так внука силушкой боги не обидели, ему-то и ладит Брусило рогатину. Да отвечать не торопится, тянет, слова из беззубого рта в замшелой бороденке выкатываются кругло, неспешно. Неладное парень спрашивает, да как тут отбиться? Поспелко, внучек его, вовсе выровнялся, в возраст вошел. - Не след тебе ходить туда, - Брусило поднял рогатину да пристукнул ею о землю. Кошка, что до того воркотала покойно, зыркнула на деда зелеными глазищами, спрыгнула с завалинки да в избу убежала. – Не ходи. Киршу-то вон ныне видел? Поспелко покрутил головой – охотник Кирша, одних с Поспелкой лет, вот уж месяц как пришел из лесу сам не свой. Был человек - и нету, одно тело осталось, и очи сделались пустые да темные. Он работал как прежде, ел-пил как прежде, но более не говорил ни полсловечка, никто более не видел, чтоб он улыбался или как-либо менялся в лице. Куда там песни да пляски - будто неживым сделался Кирша. - Так что, лешак там, лихо али еще кто? Так тех я не боюсь, – упрямо вел свое Поспелко. - Я, дед, не абы как, я с умом спрашиваю. Был я давеча в Берендеевке, в заречной слободке, сказывали там – белок много у Бурукова, видели люди, да близко туда не ходили. И бить их идти боятся. А чего боятся – старики молчат, вроде как ты, а молодые не знают да старикам верят. Тьфу! А хорошо бы туда белковать ходить – я бы у купца задаток взял, охотник из меня добрый, про то купец знает. И набил бы белок за зиму сорок сороков. - Ох, болтать ты горазд! - А на задаток хозяйство бы обустроил – тятенька давно сулит отделить меня, как на ноги стану да жениться соберусь. - А ты собираешься будто, - проворчал дед, разом посмурнев лицом. - А то! Не косой, не кривой, чай. Свистну – любая моя будет! Брусило на хвастливые речи ничего не сказал, бросил корявые, бурые от старости руки на колени, и вперед себе уставился, будто вспоминал чего. - В Берендеевку, говоришь, ходил? – пожевав губами, сказал он. – А видал ли ты там убогого вроде нашего Кирши, только летами много старше? Немногим меньше моих лет. - Ненаша-то? – рассмеялся Поспелко. – Как не видеть! День-деньской на пригорке сидит, в пальцы травинку возьмет, повертит, да бросит. Хуже Кирши – тому хоть урок на день зададут, он сделает, а этот чисто расслабленный, хуже дитя малого. - Ненаша, да, - медленно повторил дед. Потом, будто свесив что-то внутри себя на весах, вздохнул, снял шапку и поскреб пятерней лысину. – В прежнее время-то он иначе звался… - Девка там живет, в Буруковом-то. Только девка та не проста – она хитра*. Не знал я… ране-то дальше было. Ходили мы с Киршей молодым - тем, что ныне ума решился, - по прошлой зиме аккурат перед весной белковать к Бурукову. Белок там была тьма, да все чернохвостки. А тут идем – ни одной не видать, и сороки примолкли. Только мороз потрескивает. И вдруг – девка у елочки. Шубка белая вся, а сама девка молоденькая да до того пригожая - загляденье. Руса коса, очи как яхонт. А на елке-то, на нижней ветке тетерук молодой сидит, и у девки с руки чтой-то собирает – что твоя кура. - Поглядела на нас с Киршею та Снегурка, брови у переносья сошлись… Злая. Я-то девку сразу признал да Киршу за руку, да ходу. И, старый дурень, парню ничего не обсказал. Может, и по сю пору Кирша жив был бы да здрав умом. Поспелко глаза на деда таращит – старик-то, вишь, всегда болтлив был, а тут молчком молчал столько время. Шутка ли, с самой зимы таился, ныне-то лету макушка, Ярилин день на носу. - С тех пор-то Кирша в лес и зачастил – все девку ту искал, - вел дальше Брусило. - И вот, видно нашел… весною. *** Среди темного ельника – белое хорошо видать, у охотника глаз наметан. Издалека видит, как белое платьишко блазнит, мерцает, будто дразнит. И дух в парне вскипел, будто варево в котле, поднялся, растекся по всем жилам, кровь взбутетенил, зажег. Забурлила кровушка – сроду такой красоты не видал. - Ты чья будешь, красна девица? Какого роду, каких отца-матери? Молчит девка, только яхонтовы очи студенеют. И вокруг ней холодное облачко пошло, даже листки осинные, молодые, весенние словно морозцем по краюшкам прохватило. Да парень того не замечает, отодвигает темные еловы лапы, осинку, что гибкими ветками за одежу цепляется, в сторону отводит. - Как я зовусь – про то тебе знать не нужно. А лучше уходи прочь. - Погоди, красавица, молодца гнать. Лучше дорожку укажи отсюда к Берендееву озеру, чтоб поменьше мне ноги бить. Весь день промышлял, умаялся, ноги не несут, а идти, знать, не близко. Говорит парень, а сам глаз с девицы не сводит, все примечает. Про озеро-то он для отвода глаз сказал – дороги да тропинки во всех окольных лесах ему, охотнику, хорошо ведомы. Помягчел взгляд у девицы и холод вокруг нее пропал, будто и не было. - Что ж ты за охотник, если не протрудился прежде лес узнать? – Смеется и будто ласкает парня смехом – уста алые, зубы белые блестят, а голос колокольчиком звенит. Только сам смех не больно весел. – Идем, выведу тебя на тропку, до Берендеева озера как раз и доведет. И вперед пошла, белым платьишком мелькая. Нечего делать, пошел за ней парень. Идет. Да все повыспросить пытается. Та отвечает коротко, будто нехотя. И так отвечает, что ничего ровно не понятно. Взяла парня злость, кровь в нем кипит, весна-красна ему кровь горячит – что за девка, одна-одинешенька по лесу бродит, за нос водит. - А мил-дружок паренек есть ли у тебя? – спрашивает ее, будто шутя. И снова ожигает охотника льдистый холод. Молчит девка. - Негоже девке без парня, негоже жене без мужа быть, - поучительно, по-стариковски говорит охотник. На девок он не больно заглядывался – больше-то девки на него: горазд да удал, и ростом, и дородством, всем взял. Тут остановилась девка, окинула его ледяным взглядом. - Дальше провожать не пойду. Пройдешь по тропке осинничком да березничком, до опушки – там будет тебе Берендеево озеро. Иди, и более в эти места не ходи. И другим закажи. Ничего не отвечает охотник. Кипит, кипит кровь в нем, манит его девка своею красой – да холод пугает, будто осторонь держаться велит. Пошел он по тропке, что девка ему указала, прошел осинничком, прошел березничком – кровь горячит ум, сердце покою не дает. Негоже девке одной быть, без парня – дедовский обычай в сю пору весеннюю всем велит любиться, пароваться. Так издревле боги велели, так и старый царь Берендей велел, так и нонешний царь Ахромей… Неладно девке против обычаев дедовских идти, твердит себе охотник. Да видно, рыбья кровь в ней, холодная. Вышел на опушку – и ударило в него солнце, что по-над самым Берендеевым озеро встало. Ударило могучим горячим током, вскипела у парня кровь – измыслил он вернуться, девку с собою увести. А добром не пойдет… Он не мальчонка какой, он не сробеет перед девкой. Сможет и наказом наказать, и силу применить, коль надо будет. Недаром в малолетства охотничал, тропки ногами бил, лес весь исходил – легок шаг охотницкий, легок, неслышен, веточка малая не треснет под кожаными постолами. Скрытно пробирается вдоль тропки – березничком, осинничком, а вот он и ельник темный, вот и платьишко белое мелькает. Нашел, никуда ей не скрыться от охотника! Ярилин жаркий ток по жилам бежит, и холода уж не чуется. - Постой, красавица! Невмоготу мне одному из лесу уходить, окажи честь, пойди со мною… И говорит, и говорит, а сам ближе к ней подходит. Она-то отступает, к ельнику пятится, будто укрыться хочет. А охотник ближе, и речь ведет ласковую: - Куда бежишь, ласочка? Не пугайся, куничка моя лесная, бела горностаюшка! Не видал я краше тебя девиц, не видал таких очей яхонтовых, не видал такого личика белого. Окажи ласку, пойди со мной сегодня на гулянье – пусть знают все, какова подруга моя милая, единая, желанная… Ножка девичья ступила неловко, через ветку перецепилась, упала девица навзничь. Тут парень света невзвидел, вперед бросился. Только красный морок перед очами, только тело девичье под собой чует, платьице мнет, ножки заголить норовит, губами губы ее ловит. Вдруг опахнуло его стужею, будто не кресень, а лютый сечень**-снегостав возвернулся. Мороком Мары-Морены да горем беспросветным повеяло. Чьи-то руки, сильные да цепкие, дернули его вверх, как дитя малое - только и успел охотник увидеть темное одеяние, успел почуять ледяной дых на губах. Вечный морок сомкнулся, поглотил разум его. И настала вечная ночь. *** - Как там оно было – я того не знаю, - говорил дед Брусило, - а только вернулся Кирша из лесу и уж с той поры вот таким, как нынче, неживым ходит, будто упырь какой. Поспелко почесался, рубаху оправил, кудри черные пятерней прибрал. - А с чего ты, дедо, девку ту Снегуркой назвал? – прищурил он глаз. - А с того, внучек, что Снегурка она и есть, - пожевав губами да покряхтев, заговорил дед. – Поздненько узнали мы… Мороза дочка родная. Морозово сердце у нее, ледяное да суровое, что черна студена вода в проруби. Вот послушай, что в стары времена было, еще при Берендее-царе. Я-то в ту пору чуть постарше тебя был… Поспелко и дышать забыл – так ему дедов рассказ припал к сердцу. А старик говорит-говорит, а перед очами у него – та самая Снегурка. Белолица да ясноглаза, что твое поле в снежный морозный денек. Как обнимает ее Мизгирь да ведет пред очи людские, пред очи Ярила-солнца, что выкатывается из-за Берендеева озера. Как дрожь пробирает Снегурочку, клонится она березкой подрубленной, закрыться хочет от яростного солнца… - О дальнейшем царь велел всем накрепко позабыть, - голос Брусила стал шепотом. – Словно что погасило радость в людях, будто темные крылья укрыли солнце ясное. Холодом опахнуло всех, лютою стужей – и миг спустя не стало Снегурки. - Стало быть, унес ее кто? – в полный голос спросил Поспелко. - Шшшшш, про то не сказывают, - дед надвинул шапку на брови, взял палку и, кряхтя, поднялся с завалинки. – И к Бурукову ты не ходи, внучек. Иные есть места, мест многонько. А особливо опасайся, коли холод неведомый в лесу где учуешь. Тотчас беги с того места, сколь будет духу. - Да мало ль ветерков в лесу-то, дедушко. - Эээ, тот холод в особицу, ты завсегда узнаешь – опахнет, обовьет так, что и жизнь покажется пустой да зряшной. Да вот еще девку-Снегурку где в лесу увидишь, в белом вся да сама светлая – тож беги, не приглядывайся. *** Страшнее всего не потерять память, страшнее всего, когда память - единственное, что у тебя остается. Только остается, что лучи жаркого Ярилы - бока да кости погреть, да белое прекрасное лицо в памяти… Ни радости, ни боли, ни страха, ни желаний… ни покоя… Ярило, отец, отчего ты оставил меня? Отчего оделил такой силой страсти, таким даром песенным, что не мог снести я его, будто Святогор-богатырь, которого мать-сыра земля носить не могла через силушку его великую. Или дары богов всегда оказываются для смертных проклятием? Тогда его звали иным именем. Его звали Лелем. Когда порхал он веселым мотыльком-однодневком, люд честной веселил, дев и жен с ума сводил, разжигал в них пламя Ярилино – думал ли он, что почует потребу в том, что его солнечному дару противуположно, в остуде? Ибо стало невмоготу ему нести в груди этот жар, а как разделить его с другими – он не знал. Купава, с которой любился он после после Ярилина дня, скоро ему прискучила, стала она как озерцо со стоячей водой, что затягивается заленою ряской. А что делать – того он не знал. В нем бушевало пламя, которое не знало выхода. Песни более не помогали – ране они остужали его на краткий срок, давали выход пожирающему его огню. Но скоро стал он замечать, что огня в нем больше, чем из него выпевается песен. Нет в нем столько песенного слова, чтобы выпеть, выдохнуть огнедышащими словесами сердечный жар. И жар грозился сжечь его, сделать кучкой серого пепла, черной золы. Давно уж женатые мужики да отцы дочерей не брали его под свой кров, боясь его страсти, слов ласковых да песен, боясь огня, что будил он в женских слабых сердцах. Стал он изгоем в стране берендеев, бродил неприкаянный. А после того, как ряской затянуло озерцо его любви к Купаве – ласковой жаркой Купаве, - стало ему тошно ходить по земле. Тогда-то и припомнился ему Ярилин день – когда исчезла Снегурка, унесенная неведомой хладною силой. Искать огню спасения в стуже – это ли не спасение, подумалось ему. Огненный и горячий, он чуял холод острее, чем чует охотничий пес русачий след на свежем снегу. Бродя по лугам и перелеску, пока коровы сонно жевали жвачку, отгоняя хвостом мух и яростных слепней, он почуял холодное дуновение и узнал его тотчас же. Он ожидал увидеть прежнюю бледную красавицу, которая так смешно огорчалась, когда он уходил с другими. Он так и не понял, отчего она огорчалась – разве не всем без разбору Ярило-солнце дарит свое тепло? Разве не так же должно дарить свой песенный жар ему, сыну и плоти от плоти Ярила? Он обещал повести ее на встречу Ярилина дня… ну так что же? Купава была тогда притягательнее, ее голос звучал страстью и жаждой горячих объятий. Нет, он не чуял за собой вины. И она, Снегурочка, его не виноватила… Но в прежней холодной красавице появилось что-то новое, чего раньше он в ней не видел. - Как ты нашел меня? И к чему я тебе? - Давно песен моих не слушала. Вот, пришел спеть. Она отвела взгляд, едва приметно вздохнула. - Раньше ты не торопился сам петь мне. Раньше ты пел Яриле и берендеям, которые понуждали меня делать то, что противно моей природе. - Значит, любить – противно природе твоей? Значит, солгала ты перед царем, перед народом? Она вскинулась, льдисто-синие глаза блеснули острою яростью. - Я не лгала. Но если тот, кто, как он говорил, любил меня, не внял моим словам, повел меня под лучи, для меня губительные… - Он хотел… - Именно! ОН хотел. Он думал лишь о том, чего желал он сам, но не думал обо мне. Так любил ли он меня, Лель? - А то… тот, что унес тебя? *** «Зачем ты меня унес? Зачем, зачем, зачем… Первое время я беспрестанно повторяла это. Он ничего не отвечал, но не отходил от меня. Его холод, тьма, которой он был полон, были для меня целительны – они заживляли жестокие ожоги, оставленные мне Ярилом-солнцем. Они укрепляли меня. Они делали меня живой. - Зачем?.. – уже не ожидая ответа, повторила я в то утро, когда почувствовала, что лицо и тело больше не болят. И даже сама память о стране берендеев, о Мизгире, Леле почти изгладилась – так изглаживается санный след под новым слоем снега. «Всегда у людей ведется так, что холод побеждает жар. Нечасто я видел, чтобы жар ополчился на холод…» Он оставался безмолвным, но я понимала его также, как понимала язык трав, цветов, деревьев. «Когда ты поправишься, я отнесу тебя обратно». - Ты не хочешь, чтобы я оставалась здесь? – не знаю, почему я спросила это. Он не пугал меня – что могло испугать дочь сурового Мороза? Его укрытое серой мантией тело было тьмой, сгустком тьмы и ничем более - мне не нужно было видеть его, чтобы это знать. «Я не хочу стеснять твою волю…» Впервые мне говорили это. Впервые кто-то отказывался от меня… так. - Как твое имя? Я не могла разобрать и перевести на язык явленных звуков то созвучие, которое передал мне его разум. Оно звучало в моей голове как тихий вздох. «Кэлэхэн» - пожалуй, так можно было звать его. В ответ на произнесенное мной имя тьма, которой он был, вздрогнула. Кэлэхэн… Первое встреченное мной существо, которое было свободным и позволяло быть свободным другому. Он был тьмой и ужасом и, чтобы существовать, питался страстями, радостями и желаниями людей. Уж конечно, берендеи были для него неистощимым источником пропитания… Его не боялись звери и птицы, так же как не боялись они меня. Когда я стала вставать, нас отыскал Леший – верный слуга моего отца. Мать-Весна желала, чтобы я вернулась в терем, в самую лесную глушь. И когда за мной прислали волшебный ковер Весны, я сказала Кэлэхэну, что хотела бы видеть его в своем доме…» *** - Тот, что унес меня, никогда не причинит мне зла. Единственное, о чем жалею я – о твоих песнях… Так молвила она в ответ. - Помоги мне! – нежданно взмолился Лель. – Забери песенный жар, остуди его, иначе испепелит он меня, сожжет дотла! От Снегурочки шла прохлада, и он потянулся к ней, спасаясь от обжигающих изнутри огненных сполохов. Она отпрянула, мелькнули в синих глазах испуг и отчаяние. Но нырнула вперед нее холодная тень в сером бесформенном одеянии, и повеяло не просто холодом – повеяло печалью, темной печалью, что реет над тихим заброшенным домом, в котором умерли все населявшие его, в котором уныло скрипит и хлопает на осеннем безнадежном ветру ненужная более никому дверь. Повеяло ужасом и бесприютностью, будто дыхание Мары-Смерти коснулось его. «Хочешь ли ты, человек, чтобы жар более не мучил тебя?» Он отпрянул, силясь понять, как могли раздаться в его голове эти слова, не произнесенные, не вымолвленные, но понятые и усвоенные им. От создания в сером плаще шел стократ более сильный холод, чем тот, что чуялся от Снегурки. - Хочу… - выдохнул он, не в силах отвести взора от тьмы, таящейся в отворе серого одеяния, что скрывало все тело и голову твари, заслонявшей от него Снегурку. … В слободу он вернулся уже не будучи прежним собой. Лицо, тело и стать остались прежними – но более он не играл на рожке, не пел песен; он был менее живым, нежели кочан капусты в огороде, гораздо менее, чем коровы, которых он когда-то пас. Ему теперь всегда было холодно, но холод ощущало лишь его тело. Более нечему было ощущать холод… Тело же вело его на пригорок, куда падали первые лучи солнца. Временами в нем всплескивало что-то прежнее, горячее, но быстро угасало, будто огонь без воздуха. Забылось, как пел он, забыли его песни девчонки, ходившие по ягоды да по грибы; забылось даже прежнее имя – люди теперь прозвали его Ненашем. *** Поспелко торопился – купец, что покупал у него дичь и меха, посулил хорошую цену за белок, просил только добыть ему на праздник тетеревов да диких голубей. Да подсвинка дикого хорошо бы взять – это уж Поспелко сам надумал купцу Завяге Вуйнычу услужить. Со вчера Поспелко силки наладил, теперь проверять двинул. По тропке охотнику ходить любо – тропка мягенька, сама под ногу ложится. Не треснет сучок, не шумнет веточка. Идет Поспелко тихо, да не крадучись – в этих местах соек да сорок нет, сполохнуть птицу-зверя некому. И вдруг слышит - будто рожок играет. Тихонько да так сладко, что любо –дорого. Заслушался Поспелко, забылся; будто дите малое за мамкиной юбкой, идет на звук рожка. Идет и не замечает, что свернула тропка в сторону Бурукова бора… А рожок-то пропал, как не было. Голос заместо него поет-выговаривает: Да ой темная да осенняя ночушка да ой журилась, Соколова матушка да ой журилась. И так хорошо поет неведомый молодец – так по сердцу и гладит. Да соколова матушка: Да чего ж моего да соколика долго нет? Чего ж моего да соколика долго нет. Ближе, ближе Поспелка, вон уж что-то виднеется среди деревьев – как вдруг повеяло на него холодом, да таким, какого отродясь Поспелке не чуялось, ни в лесу, ни на болоте, ни в избе нетопленой. Холодом да печалью, и будто белый свет перед ним гаснуть да тускнуть начал. Вмиг вспомнился ему дедовский наказ. Рассказ старого Брусила, да пустые глаза Кирши сразу припомнил. Забыл, зачем шел, да и припустился со всех ног. Как прибежал в дедову избу, так и повалился на лавку, ни жив ни мертв. Дед Брусило, внука увидев, сотворил тайно знак-оберег. Ни о чем он Поспелка не спрошал, ни о чем не распытывал. Да и сам Поспелко не охоч до разговоров был – думал он, что шибко свезло ему. Свезло, что деда слушал, что наказ помнил. И что деву в платье белом да диво пугающее, неведомое, что перед нею обреталось, лишь издали видел. *** Я так люблю, когда ты поешь, Кэлэхэн! Мое человеческое сердце осталось теплым, оно рвется к тебе, когда ты поешь. Но тебе от этого будет больно, я знаю. И я удерживаюсь, я осиливаю свою природу, смиряю ее. Ты научил меня жертвовать и принимать жертвы – потому что и ты смиряешь со мною свою природу, когда поешь для меня. Песни людей – единственное, чего не хватало мне. Но одиночество с песнями было бы невыносимо. А теперь у меня есть песни… и ты.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.