ID работы: 2675059

Papaver nudicaule

Смешанная
PG-13
Завершён
65
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
65 Нравится 23 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Синие горы вставали по окоему. Бесконечно далекие, растянувшиеся цепью по окоему серовато-голубые безлесные горы, размытые далью, терявшие в дали свою каменистую плотность, горы лежали по окоему, не замыкая мир – лежали порогом между небом и степью. Вечно Голубым Небом – и степью, расцветающей алыми маками. Весенняя степь расцветала маками, загоралась алым по сочной зелени, и травы колебались под легким весенним ветром, и кони бежали легко и весело, встряхивая гривами, и раздували ноздри, вдыхая воздух весенней степи. Двое ехали бок о бок. Так, как если бы они были друзьями. Зеленые травы и алые маки качались в такт конскому бегу, и крепкие ноги коней мелькали среди травы. Кони были дареные, оба, и степной конь под русичем, и рослый норовистый жеребец под седлом у монгола, и оттого они могли ехать бок о бок и говорить, глядя друг другу в лицо – русский князь и монгольский царевич. Говорить так, как если бы они были друзьями. Вечное небо монгольской степи сияло над ними, и синий плащ трепетал за спиною князя частицей неба, и монгольский воин говорил ему о степи. Он был совсем молод и светловолос, и высок, и прям и просторен в плечах, и ясен, он весь наполнен был легкой и светлой, и все же бесконечно упрямой силою, и монгольский воин говорил ему о степи. Говорил о шелесте сухих трав, о злом колючем ветре, хлещущим лица, о спелой степной луне, глядящей с небес, и запахе ночного костра, о знойном мареве, дрожащем над степью, и стайках джейранов, стремительной, почти бесплотной тенью проносящихся вдоль окоема, говорил о прозрачности синих рек, сбегающих с синих гор, о долгой-долгой, тягучей песне в такт мерному ходу степного коня, и шелесте ковыля и зелени юных трав, о диких конях с мохнатыми жесткими гривами, негодных под седло, но бесценных на племя, говорил о свежести нежно-зеленой, едва пробившейся травинки, растертой в пальцах, и голосах откликающихся на зов кобылиц, и вкусе звериного мяса, пахнущего дымом костра. И говорил о том, как можно ехать седмицу, ни разу не завидев вдали чужой юрты... Они говорили между собою, трудно подбирая чужие, один русские, другой монгольские слова, временами переходя на кипчакский язык, который знали оба, но снова возвращались на прежнее, трудное, словно бы этот третий язык, знакомый и чужой обоим, вставал третьим и чуждым между ними двоими, и обоим равно трудно было говорить, подбирая слова, и вместе с тем говорить было легко, так легко, как было бы между друзьями. И русский князь говорил, и Чингизид, по-монгольски невысокий и крепкий, трудноуловимого, как у многих монголов, возраста, но все же молодой, совсем еще молодой, быть может, младше даже русского князя, слушал, весь подавшись к нему, развернувшись в седле своего огромного вороного коня, и хищная зелень глаз мягчала, плыла, размываясь счастливым светом… А он говорил, светловолосый и ясноглазый русский князь, говорил о зелени наливающихся полей и белых снегах, о белых церквах, голубицами спустившихся к прозрачным озерным водам, говорил об алых девичьих лентах, о яблоках, наливающихся алым и белоснежно-сочных на срезе, о шелесте спелых колосьев, нежном лепете нежно-зеленых белоствольных берез и низком, суровом гуле ветров в темно-зеленых кронах дубового леса, говорил о резных наличниках, о ставнях, распахнутых свету и запахам лета, и серой дымчатой кошке, пушистой лапкою намывающей на оконце гостей, о свинцово-серой, подернутой белоснежными барашками шири Ильменя, о звонко-яростных голосах над Волховом, и Переяславле, тихо смотрящемся в воды Плещеева озера… Они говорили, легко находя слова и трудно их подбирая, говорили, подавшись друг к другу в седлах своих, обоих дареных, коней. Они были врагами. Им двоим не пришлось еще воевать друг против друга, и, собственно, потому и для того русский князь Ярославич и ехал сейчас по весенней ало-зеленой степи бок о бок с царевичем-Чингизидом, и оба знали это, и тем не менее они были врагами, и оба знали, что однажды, рано или поздно, они неизбежно будут воевать друг с другом. Но пока они ехали, почти как друзья… И говорить им было легко. И все же говорить им было трудно. Синие горы вставали по окоему, порогом разделяя землю и небо, и они были врагами под Вечно Голубым Небом. И каждый из них знал за себя и за другого, что оба хотели бы быть – друзьями… Сейчас, временно, поневоле, они были союзниками… Странными союзниками, какими может быть победитель и не покоренный, но вынужденный покориться. Союзниками, принявшими имена повелителя и слуги - и оба знавшие им истинную цену, и все же сведенные воедино, приведенные друг к другу, брошенные друг к другу безмолвным криком израненной русской земли. Собственно, для Александра было сейчас не только наиболее мудрым, но и единственно возможным принести хану покорность Великого Новгорода, почти добровольную, как, впрочем, и хану приходилось брать ее сейчас и такой, какой давали, не выясняя степени этого «почти». Это было так, и Александр принимал этот путь с христианским смирением, смирением сильного, и все же путь этот шел мимо почерневших пожарищ и людских костей, белеющих на сочной зелени весенней травы, русских костей и русских пепелищ, и путь этот был мучителен, и путь этот был горьким путем унижения и стона. И оттого было так странно, и все же непреложно, это чувство, общее на двоих. Монгольского царевича и русского князя. Сына Батыя и сына отравленного Ярослава. Но видит Бог, они не были врагами, сейчас они не были, они не хотели, не могли быть врагами… и оттого им было так легко и одновременно трудно говорит друг с другом. Потому что оба одинаково не знали, как правильно высказать, и оба не смели, помня свое положение, высказать того, что равно хотелось высказать обоим. Весенняя степь загоралась маками, расцветала алым по сочной зелени, и серовато-голубые, размытые далью, безлесные горы тянулись цепочкою вдоль окоема, соединяя землю и синее небо. Сочные травы качались в такт шагам, и крепкие ноги коней ступали бережно, не сбивая цветков, ярко-красных, огненно-красных в высокой зелени… Александр вел коня в поводу, и огненные головки маков, кивая, касались его одежд. Он сорвал цветок, полураспустившийся, на белесовато-зеленом долгом стебле, по одному отогнул яркие лепестки, ища черную сердцевину, черную, как уголь меж лепестков огня, но в степном маке не было черноты, словно мак этот был одним только чистым прозрачным пламенем, на время смягчившим свой жар и свернувшимся в чашу цветка. И только запах был тем же, знакомым… родным. Слабый запах, едва уловимый, внятный лишь тем, кто искал бы его, зная, отчего ищет, тонкий запах, не цветка даже, а легкой травянистой свежести. - Как дома… - вырвалось у него. – В Переяславле, в нашем саду такие же… верно, сейчас как раз цветут. Васька уж больно ими забавлялся. Александр сказал это, не думая, это вырвалось само… но оказалось, что это и было нужно. - Васка – сын? – спросил Сартак. Он тоже спрыгнул наземь, в зелень и алые маки, и тоже пошел, ведя коня в поводу. Александр кивнул, с простодушной-светлой отцовской гордостью: - Первенец! Сейчас, когда они шли рядом, Сартак, невысокий, как все монголы, не доставал Александру и до плеча, и он поднял голову, чтобы смотреть Александру в лицо. Сартак сказал, медленно, подбирая русские слова: - В твоих глазах просвечивает небо. И разом стало совсем легко. Александр легко скинул с плеч синий плащ. Пошутил: - Возьми кусочек неба на память! В шутке было не много смешного, и подарку не велика цена, но главное было не в этом. Сартак рассмеялся беспечным мальчишеским смехом, и Александр рассмеялся вместе с ним. Сартак, глядя князю в глаза, потянулся рукою к вороту, сдвигая на сторону, открывая смуглую шею. И вытащил наружу, стянув через голову шнурок, нательный серебряный крест. Александр в этот миг понял, что победил; что, хотя еще неизвестно, что скажет на все это хан, но все-таки он уже победил, и то, ради чего он приехал сюда, сделано им и достигнуто, и в русской земле, на его Руси, не будет больше мертвых городов, не будет пролитой крови, ни от немецкого меча, ни от монгольской сабли. Но всё это, важное, прошло сейчас краем сознания… Глядя царевичу в глаза, он расстегнул ворот рубахи и снял крест со своей шеи. - Они побратались?.. Синяя лента реки сверкала вдали, и синие васильки вспыхивали среди трав разбрызганными каплями неба. - На следующий день они совершили пред ханом обряд побратимства по монгольскому обычаю. Александр Невский вернулся на Русь, облеченный милостью Батыя, грозное имя хана сделало его сильнейшим из русских князей, и призрак монгольских туменов с тех пор держал в узде Ливонский орден… Летняя зелень луговин расцветала васильками и маками, и двое ехали бок о бок, и двое говорили о давнем среди ало-зелено-синего пестроцветья раннего лета. - Ни Сартак, ни Александр не ведали, что в конце пути каждого ждет чаша с ядом, - закончил рассказ Иван. Синее небо ясно сияло над ними, и небо, казалось, отражалось в распахнутых Федоровых глазах. - Сартак в самом деле был христианин? – спросил Федор. - Да. Несторианской веры, - досказал государь, последнее - с легкой ноткой досады. Они ехали бок о бок, и кони их шагали в лад, ступая меж огненных маков и голубых васильков; они ехали рядом, и где-то вдали блестела, отливая металлом, серебристо-синяя лента реки, и травы колыхались за ними, в безветрии шелестом отмечая их след, и они ехали рядом, вдвоем, и их было двое под синим небом. Расцвеченные васильками и маками, шелестели травы, летние травы переливались цветастым шелком, и шелковый шелест их полон был свежести, свежести близкой реки, юности, сочных трав. Они ехали рядом, и говорили о давнем, и губы их говорили о давнем, глаза же – о нынешнем, и давнее и нынешнее было равно важно для них, и он говорил о давнем, о предке своем говорил, царь, государь Всея Руси, и дальняя степь стелилась пред ними, и губы Федоровы были свежи, губы его, полуоткрытые, влажные, манили прохладной свежестью степной реки и сочных трав. Он говорил: -…и было так, ибо есть час для войны и час для мира, есть час для смирения и час для гордости. -...час для молитвы и час для любви, - прошептал Федор одними губами. И в тот же миг, гикнув, стегнул коня. Алые маки метались, алые маки бились огненными всполохами, алые маки пламенем летели из-под копыт, и алые маки вспыхивали в руках – те, что он рвал на скаку. Гибким зверем, степным воином – затянутый в черное, нырял он с седла, падал в хлесткое месиво трав, и алые маки яро вспыхивали в белых руках; по-степному, сгибаясь с седла, на всем скаку он рвал алые маки, яркие, как пламя. Не было ветра, и ярко-синее небо сияло над ними, и кони летели, сминая шелковые травы, и зелень травы, сочной травы раннего лета, колеблясь, переливалась за ними, цветом и шелестом отмечая двойной след. Федор прянул с коня, и царь, почти нагнавший его, тоже спрыгнул наземь. И теперь они были близко, и распаленные губы пылали алыми маками, и Иван смотрел в запрокинутое федорово лицо, поверх охапки алых маков в федоровых руках, поверху огненно-алых, с черными сердцевинами маков они смотрели друг другу в лицо. - Мой князь… - прошептал Федор. Это было неполным титулом… над алыми маками среди пестроцветной весенней степи это не было титулом, не было неполным титулом, это было больше, чем титул, в этот час, для них двоих. Алый мак огнем полыхал в его руке, но шелковистая свежесть его лепестков, сочная травяная свежесть приятна была в этот день в начале лета. Алым маком он повел по федоровым губам, откинул приставшую в скачке черную прядь, черную, как бархатная сердцевина мака… он сказал: - Здесь. Алый плащ, вспорхнув с плеча, лег в травы брачным ложем. - Он об этом знал? Синие горы вставали по окоему. Сине-белые, подернутые голубоватой кисейной дымкою, они как будто парили над степью, по зелени расцветшей алыми маками. - Это в самом деле так? – Мишка, в красно-синей клетчатой рубашке с распахнутым воротом, от нетерпения аж забежал вперед, заглядывая в лицо никуда не торопящемуся Эйзенштейну. - Иван Грозный был потомком обоих побратимов? - Нет, - Сергей Михайлович, дразня Мишкино любопытство, снял пиджак, аккуратно расстелил его на траве, серой шелковой подкладкой кверху. – Хотя наш грозный царь, видимо, тоже не чужой Потрясателю Вселенной… по женской линии. – Он, демонстративно-преувеличенно пыхтя и отдуваясь, уселся на приготовлено «сиденье», подвинувшись, чтобы Мишке тоже оставалось место, и сделал рукой приглашающий жест. – Род Глинских происходит от сына Мамая, нашедшего убежище в Литве и получившего во владение урочище Глина; Мамай не был Чингизидом, но он приходился гургеном, то есть зятем, Бердибеку, сыну Узбека, потомка Батыя, но от другого сына, Тугана или Тукана, не Сартака. Мишка стоял против него с охапкою диких маков в руках, и с этой точки «съемки», снизу, милая и свежая мордашка его, полускрытая цветами, казалась подсвечена ярким маковым цветом. - Вы поэтому и пригласили Черкасова, - проницательно сказал Мишка сверху, - чтобы показать, что Шуйский соврал? - Нет. Заставил Шуйского соврать потому, что пригласил Черкасова. Синие горы Алатау вставали по окоему, размытые в нежную акварель, и Мишка в полный рост, взятый снизу, четко рисовался на фоне гор и неба, собою режа кадр пополам – на пеструю, расцвеченную алым по сочной зелени весеннюю степь и нежную голубень далеких гор и неба. - Но рыжина у Грозного все же в Чингисову породу? - Да. Больше не в кого. Мишка плюхнул охапку маков Эйзену на колени. Огненно-алые цветки, яркие на бледно-зеленых сочных стеблях, рассыпались пятнами чистого цвета, некоторые скатились в траву и тотчас затерялись среди сородичей, словно бы никогда и не были сорваны. Мишка плюхнулся рядом на серый пиджак. Мотнул головою, отбрасывая приставшую к щеке черную прядь; высокие травы степи, особенно высокие и еще не примятые с того боку, сочной зеленью лезли ему в лицо, и, отмахнувшись пару раз от нахальной казахской флоры, Мишка сказал «Ах так!» и принялся отгибать траву в противоположную от себя сторону, осторожно, стараясь не ломать сочных стеблей. - Мишка-а! – позвал Эйзенштейн. - Чего? – откликнулся Мишка. - Ничего. Эйзенштейн улыбнулся. Ему просто нравилось, как Мишка откликается. Мишка состроил в ответ жутко вредную гримаску. И сам рассмеялся солнечно… то ли над самим собою, то ли над Эйзеном, то ли над всеми разом… Акварельные горы вдали, размытые далью в нежнейшую голубень, сливались с прозрачною голубенью неба. Вот такое, верно, когда-то звали Вечно Голубым… Тенгри. Вечное голубое небо над яркой весенней степью. И дикие маки, алым расцветившие вольный зеленый простор. - Сергей Михалыч… - Чего? - Ничего… просто так… - Мишка расправлял, один за другим, лепестки ярко-красного дикого мака, похожие на смятые лоскутки полупрозрачного шелка. И солнечный взор его был задумчивым, и все же лукавым под чернотою ресниц, черно-бархатных, как черная сердцевинка мака. - Вспомнилось… у бабушки такие росли в палисаднике. Только покрупнее и с черной середкой, и чуть-чуть другого оттенка, те как будто намечались в лиловый… а эти – пламя! Какие бабушка маковники пекла – ммм! – Мишка глядел поверх цветка с наивным лукавством мальчишки. - Сергей Михалыч, а как вы думаете – эти, дикие, можно на что-нибудь толковое приспособить? - На маковники? – Эйзен согласно подмигнул. - К примеру. Или на анестезию. Мишка игриво прикусил лепесток мака. Степного, не пригодного ни к чему, кроме как радовать взор горожанам. В распахнутом вороте красно-синей, клетчатой, оставшейся с «Машеньки» рубашки, мягко белела молочная, не тронутая с зимы загаром, мальчишески-гладкая кожа. - Эх… вот сейчас бы… знаете, что сейчас бы? – Мишка мечтательно запрокинул голову. - Что? - Вот так бы промчаться по степи верхом, во весь опор, чтоб аж ветер в ушах! Эйзен прищурился с хитринкою: - Кто ж не дает? Мишка глядел простодушно: - А кто ж даст? - Кхмм… - Эйзен, вредничая, выждал еще, пока щеки Мишкины совсем запылают маковым цветом. И лишь тогда досказал. - Ценный копытно-гужевой транспорт вместо полезных дел использовать для баловства? Навряд, ой, навряд ли! Он хитро глянул на смущенного и размечтавшегося Мишку. И вдруг сказал совсем тихо: - Сквозь твои глаза просвечивает небо… И тоже выждал, прежде чем досказать: - Так заявила Лоуренсу Аравийскому одна арабская старуха, никогда не видевшая голубых глаз. Застегнись, Мишаня. Шея загорит. - Так на пленке ж все равно ничего не заметно!- немедленно возмутился Мишка, но воротник все-таки застегнул, поскольку возмущался он из чистого упрямства - возражать режиссеру его отчего-то так и раздирало! Эйзен демонстративно упер руки в боки: - И где ж это вы таких понятий нахватались – «все равно не видно», позвольте вас спросить? Готов держать пари, Станиславский учил вас иному! Будет видно, Миша. Это сейчас не заметно, а для сцены пира кафтан у тебя будет светлый и ниже срезан по вороту. Эх, Мишаня… а я вот думаю: не стоит ли заранее прорепетировать какую-нибудь из конных сцен, а?
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.